Часть четвертая. Способная ученица
1
У нас зазвонил телефон. Кто говорит? Слон. Слон говорит неразборчиво, в хобот. Его трудно понять. Половина слов теряется, огромный язык еле ворочается. Он чего-то хочет. Топает ножищами. Хлопает ушами. Но разборчивее не становится. Хотя, я подозреваю, он делает из мухи слона. Он ведь и сам в прошлом был мухой. Огромной такой мухой. По меркам мух. Слоны, мухи, телефон – просыпаюсь от нудного сна. Усталая и мокрая до нитки. Темно и работает радио. Шумно и надоедливо. Включенное на мертвую волну. Перед ним кто-то стоит на коленях – вслушивается. Белеет. И чернеет.
– Надежда, – говорю шепотом. Ведь в привидений я не верю. – Ты почему не спишь, Надежда?
Дурацкий вопрос, согласитесь? Не спишь, потому как не спится. Однако не это самое странное – застать Надежду посреди ночи перед приемником.
Самое странное – мы не в ее комнате. А в комнате старшей сестры. Понимаю по запаху. Парфюм, как говорит старшая сестра. Мне снится сон, думаю с облегчением, потому что Надежда, склоненная над радио, меня беспокоит.
Я очень виновата, поворачивается она ко мне.
– Она не будет против, – говорю. Потому что думаю – Надежда про комнату, в которую пробралась без спроса. – Она хорошая.
Я не о том, качает Надежда головой. О нас с тобой. Предала тебя. Забыла. Оставила в пыльном углу.
– Не понимаю, – говорю. – Сбивчивый слон. Очень непонятный и неразборчивый слон. Мне никогда не снились такие слоны.
Сны?
– Да-да, сны.
Разве тебе снятся сны?
– Конечно, – говорю и тут же начинаю сомневаться. Пытаюсь вспомнить что-то еще. – Мне снилась рыжая девочка с необычайной силой и чемоданом денег! Вот.
Это книга, грустнеет Надежда. Всего лишь книга, которую мы читали.
– Мне снился деревянный мальчик, которого послали в космос на ракете, – говорю уже не так уверенно.
Буратини. Это мы тоже читали.
Радио хрипит. Страшно и противно. Булькает. Мурашки по коже.
– Выключи, – прошу. – Оно мешает мне вспомнить.
Не могу, Надежда отворачивается к приемнику. Важная передача. Самая важная передача.
– Японские необыкновения?
Нет, нет.
То ли становится светлее, то ли глаза привыкают к темноте. Я вижу – Надежда в маечке и трусиках. Трусики меня больше всего озадачивают. А подгузник? Ночь на дворе, а она без подгузника. Маманя будет ворчать, вывешивая сушиться клеенку и матрас.
Всё еще не могу решить – где я? Склоняюсь к мысли – проснулась. Но тут же получаю опровержение – радио говорит человеческим голосом. Вообще-то, задача радио в том, чтобы говорить, но ведь не голосом Иванны, да еще и обращаясь к Надежде:
– Надежда, Надежда, ты меня слышишь? Помоги… помоги… приют… Огнивенко…
Что нужно делать во сне, когда с тобой начинает разговаривать самый обычный радиоприемник? Закрывать глаза и спать дальше? Или надевать сандалии и бежать на помощь? Я бы предпочла первое, но Надежда вскакивает и надевает сандалии.
– Ты что? – очередной глупый вопрос.
Ей нужна помощь! Она в беде!
– Не мели чепухи, – строго мелю чепуху. – Это лишь сон. Разве не так?
Надежда хромает ко мне и щипает. Больно-пребольно. Поневоле вскрикиваю. Тру предплечье.
Поняла?
– Поняла, – бормочу. – Но пусть даже так, нам всё равно никуда не надо бежать. Там – приют, – стараюсь говорить медленно и доходчиво, чтобы побыстрее наступило утро, – там – санитары, там – дежурные, там – много народа. Там очень много народа. И если даже Иванна попала в переделку с чокнутой Огнивенко, – тем хуже для нее и лучше для меня, но вместо этого говорю другое: – Ей там помогут. Разнимут. Утешат. Вызовут медсестру с зеленкой. Пожарников с огнетушителями.
Но ее разве переубедишь? И мне всё равно – ради кого. Главное – вместе. Как пионерки.
И тут начинаются непонятки. Цепляюсь рукой за этажерку, и на пол летят книжки и слоники. Осторожно пытаюсь закрыть дверь, да так, что она захлопывается со всей силы, а с потолка сыплется штукатурка. Спотыкаюсь о кресло, и оно с грохотом опрокидывается.
Я не нарочно.
Ей-богу.
Такая вот толстая и неуклюжая, особенно когда меня заставляют делать то, чего не хочу. Спотыкаюсь о провод, и приемник на ножках раскачивается, будто выбирая место куда упасть.
Только всё бесполезно. Нигде не включается свет, не скрипят двери. Ни единой не спящей души, чтобы посмотреть – а что затеяли две девочки-припевочки посреди ночи?
Порой я даже сомневаюсь – существую ли я?
* * *
Зато в коридоре чуть не натыкаемся на Маманю. В туалете шумит вода, дверь распахивается, ослепляя светом, потом лампочка гаснет, и Маманя шлепает в спальню. Двумя ногами. У меня чешется язык спросить, но не успеваю вспомнить, что именно. Мы ждем, когда умрут все звуки. Почти все. Бормотание. Скрип кровати. Вздохи. Шум труб. Мы белыми тенями крадемся по «Буревестнику». Держимся друг за друга. Вздрагиваем от шорохов. Пищим. Как мышки, почуявшие кошку. У Надежды так сильно стучит сердце, что мне кажется – еще чуть-чуть и проснется Дядюн. Он спит в гостиной. Как Незнайка – полностью одетый, в сандалиях на босую ногу. А рядом на тумбочке притаился огромный пистолет. И стакан серой воды. Зачем тебе пистолет, Дядюн?
Вот и лестница-скрипичница. От слова «скрип». Она пахнет старым влажным деревом. Деревянные перила скользят под ладонями. Надежда спускается медленно. Одну ножку на ступеньку, вторую ножку на ступеньку, одну ножку на ступеньку, вторую ножку на ступеньку. Лестница-скрипичница напрягается, готовится к предательству. Но что взять с двух девочек? Я хоть и толстая, но куда мне до Дядюна или Дедуни! О Надежде и говорить смешно – воробей. Вот и последняя ступенька. А дальше только ночь.
2
– Теперь куда? – потираю предплечья – воздух кусается. Уже нет тяжкой влажной теплоты, за которой последует жарящее утро.
«Крейсер», куда же еще?!
– Подожди, – цепляюсь за ее руку. – Подожди. Дай подумать.
Некогда. Некогда. Некогда. Некогда.
– Мы вдвоем не справимся, – стараюсь говорить убедительно. Что не получается, потому как в голове лихорадка мыслей. – Нам нужна помощь. Понимаешь?
Я сама еще не понимаю, но Надежда меня умнее.
Старшая сестра должна нам помочь, Надежда махает рукой по направлению центра города.
– Ха, – говорю и повторяю: – Ха. Тогда нам нужно в «Спинозу», – а сама думаю о том, что старшая сестра быстро вправит ей мозги. Здорово придумано!
Бежим!
Она хватает меня за локоть, и мы несемся. По спящему мертвым сном городу туда, где всё еще светятся стеклянные витрины, а внутри сидят люди, больше похожие на манекены – только на манекенах могут быть такие отглаженные темные костюмы и белые рубашки, узкие галстуки и блестящие туфли, красивые платья и туфли на высоких каблуках. Некоторые столики вынесены на улицу, двери широко распахнуты, выпуская сигаретный дым и музыку. Кто-то танцует, раскачивая коленками, кто-то сидит и пьет из высоких бокалов, кто-то курит, положив руки на талии и плечи девушек. Впрочем, девушки тоже курят.
Мы подбегаем к границе ночи и останавливаемся. Держимся за руки, тяжело дышим. Мне страшновато вливаться в этот шум. На эстраде музыкант дергает струны контрабаса, извлекая глухой звук. Надежда идет вперед, обходит столики, всматривается в лица.
– Добрый вечер!
– Ты кого-то ищешь?
– Хочешь лимонада?
– Бедняжка, ты заметил, как она хромает? Несчастная девочка…
– Перестань, она тебя услышит…
– С каких это пор школьницы шляются по ночам?
– Девочка, тебе дать денег на такси?
Внимание рассеивается, все возвращаются к привычным делам – разговаривают, молчат, пьют, курят, танцуют, читают. Никому нет дела до нас. В углу кафе сдвинуты столики, люди сидят тесно. Некоторые девушки на коленях у парней. Дымки сигарет завязываются в узлы. Взрывы смеха заглушают разговор. Надежда подходит к ним, берет девушек за голые плечи, ждет вопросительного поворота головы и встречи глаз. Виновато улыбается и переходит к другой.
– Что с ней?
– Не обращай внимания, лучше скажи, как ты относишься к Вознесенскому?
– Слишком вычурно, даже для «Антимиров».
– Только Рождественский! Только Роберт! – машет рукой миниатюрная девушка в полосатом платье, расплескивая вино. – Как там… как там…
– Поэт в России – больше, чем поэт, – говорит мрачный бородатый тип. – А как же физики? Девочка, вот скажи – кто тебе больше по душе? Физики или лирики?
– Физики должны знать лирику! – провозглашает блондинка.
– А лирики – физику, – продолжает бородатый тип. – Так, девочка?
– Не трогай девочку, Борода, – говорит кудрявый. – Ты Кубрика посмотрел? Сегодня последний сеанс в Доме ученых.
– Ничего я не поняла в вашем кубрике, – капризно поджимает губы блондинка.
– Не кубрике, а Кубрике! – держит палец вверх смуглый горбонос. – Вах!
– «Мужчина и женщина» – я понимаю. Лелюш, Эме, лапочка Трентиньян, а вашей космической психоделики – нет, увольте! – Блондинка задирает левую бровь.
– В то время, когда тяжелый межпланетный корабль «Заря» бороздит просторы Солнечной системы и до высадки на Марс остаются считаные часы, Кубрик с его «Одиссеей» безнадежно устарел, – поднимает бокал лысый. – Клянусь плешью!
– Только ты меня понимаешь, милый, – сидящая на его коленях коротко стриженная чмокает плешь.
– Лелюш, Трентиньян, – закатывает глазки блондинка.
– Вах, – говорит горбоносый, – все лучшие люди – армяне! Д’Артаньян!
– Ты еще скажи, что у вас сациви лучше готовят, – бурчит борода.
– Зачем сациви, дорогой? Какой сациви? Долма!
– Девочка, выпей вина, – протягивает бокал коротко стриженная.
– Слушаю я вас, слушаю и думаю – какие же дураки вы все, – чокается с протянутым бокалом кудрявый.
– Помолчи, Райкин.
– На сцену топай, комедиант. Тут серьезные люди разговаривают.
– Где? Где? – Кудрявый вытягивает шею.
– Может ли эволюция любить? – спрашивает девушка в полосатом платье.
– Революция? – пожимает плечами бородатый.
– Нет, э-во-лю-ция, – девушка качает ногами в такт слогам. – Вот там у вас страшные обезьяны, монолит какой-то, который заставляет их эволюционировать в разумных. Понимаете?
– Не понимаем, – отвечает лысый, за что получает очередной поцелуй. – Эволюция – та же революция, только растянутая во времени. Революционные матросы должны любить белогвардейцев?
– Постой, постой, плешивый, тут речь не про Октябрь, не про классовую борьбу. Я правильно понимаю? – оборачивается к девушке горбонос. Та посылает ему воздушный поцелуй.
– Бог – это любовь, – говорит молчаливая, единственная, которой достался стул. Длинный мундштук, длинная сигарета. – Ты это понимаешь?
Я киваю, поворачиваюсь, беру Надежду за руку и вывожу из кафе. Слезы текут по щекам. Всхлипываю. Больше всего хочется закричать: «Предательница!» Но кто меня услышит?
3
Мы влезли в окно. Нет, не то же самое. Другое. Далеко от школы, но еще дальше от приюта. Было нелегко. Подошвы сандалий соскальзывали со штукатуренных стен, в пальцы впивались занозы. Голые ноги кусал холод. Мешками свалились с подоконника и долго сидели, вслушиваясь в тишину. Кто-нибудь да не спит. В «крейсере» кто-то обязан бодрствовать, страдать бессонницей, проснуться от кошмара, встать с кровати и пойти в туалет, аккурат мимо того места, где сидим мы. А тут еще Надежде пришло в голову включить свой приемник. Он сонно жевал мертвую волну.
– Если нас поймают, вали всё на меня, – стараюсь говорить мужественно, как в кино про фрицев – две юные партизанки пробрались в логово врага похитить секретные документы. Саму начинает бить дрожь. Из меня партизанка как балерина.
Не говори ерунды, дышит мне в плечо Надежда. Ты здесь была?
– Нет. Даже не соображу, куда идти – налево или направо, – смотрю туда, смотрю сюда. Сводчатый коридор с редко горящими лампами – как раз настолько, чтобы принять нас не за привидений, а решивших сбежать приютских.
Помоги, Надежда стаскивает с себя платье.
– З-з-зачем? – даже заикаюсь, но помогаю. Делаю как она.
Скажем, что приютские, которым не спится.
В деле маскировки я не сильна, полагаюсь на Надежду. Платья запихиваем в шкаф со швабрами. Остаемся в трусиках и маечках. Хоть сейчас на физкультуру.
Скрип. Шуршание. Тихий разговор. Прятаться некуда.
Стой, Надежда прижимается к шкафу. Сейчас и проверим нашу маскировку.
Дверь в перегородке распахивается, и внутрь проникает нечто, что я не могу рассмотреть – глаза слезятся. Губы дрожат. Поджилки трясутся. И колени ходуном. Но Надежда крепко меня держит. Скрип и шуршание приближаются, глаза высыхают, голоса отлипают друг от друга.
– Я тебе об этом рассказывал в прошлый раз. Ты не помнишь?
– Я идеальный слушатель. Если всё помнить, будет не интересно слушать, разве не так?
Решетчатые ноги осторожно ступают по деревянному полу. Катятся широкие колеса.
– Тогда, может, расскажешь теперь ты?
Смешок:
– О чем я могу рассказать тебе?
– Ты льстишь или утонченно издеваешься? Но, если угодно, почему, например, ты носишь мини-юбку?
Металлические отростки задевают стены. Мы вжимаемся в шкаф. Не убежать. Не скрыться. Хочется зажмуриться. Неужели такое может существовать?
– Это модно.
– Модно?
– Да. И у меня красивые ноги. На мои ноги все заглядываются. Даже директор. Когда он смотрит на меня, он рассматривает только мои ноги.
Неописуемая парочка медленно приближается. Теперь я точно знаю, как выглядят наяву кошмары.
– Предложу альтернативную гипотезу – он смотрит на твои ноги, потому что не хочет смотреть на твое лицо.
– Фи, ты груб и невоспитан.
– Разве сравнение не есть комплимент? Я сравнил твои ноги и твое лицо и признал первенство за первыми.
– Комплимент не предполагает сравнения, дубина железная. Девушек не следует сравнивать.
– А что нужно?
– Восхищаться их уникальностью.
– Ты противоречишь самой себе! Я могу с геометрической точностью доказать, что данная форма ног – бедер, лодыжек, ступней – встречается еще у трех наших лаборанток. Но уникальность твоего лица не требует доказательств. Она очевидна.
Да уж, тут я с кошмарным жителем согласна. Скашиваю взгляд и смотрю на профиль Надежды. Для успокоения сердцебиения.
– Это называется уродством, глупенький. Всё, что отклоняется от стандарта, есть уродство. Взгляни на девочку. Ее лицо отвечает большинству стандартов – пропорции, нос, разрез глаз. Восточный стандарт. Я бы сказала – дальневосточный.
– Хм, – они останавливаются перед нами. – Ты так считаешь? Но, как я слышал, есть пластическая хирургия. Мое предпочтение – твоя нынешняя уникальность, но если ты считаешь, что она есть уродство…
– Милый, я давно пережила подобные глупости. Однажды, когда стало невыносимо, я наглоталась таблеток. Брала горстями и глотала. Без разбору. А очнувшись в больнице, обнаружила – мне безразлично собственное лицо. Мне вполне достаточно ног, – она еще немного подтянула подол мини и притопнула.
И они пошли дальше. А мы стоим.
– Ты видела? – спрашиваю зачем-то. Просто так.
Видела.
– Ее лицо…
Надо идти. Иванна.
– Иванна, – бормочу, – Иванна, – в мозгах дурацкий вопрос – что бы я предпочла – такое лицо или как у Иванны? Но ноги у нее и правда красивые.
Путешествие в безумие продолжается. Наш проводник – случайность. Ничего не узнаю. Темнота исказила всё. Лишь сквозь пустоту эфира доносится: «Надежда… помощь… Надежда». В голову приходит запоздалая мысль, что никакая не Иванна, а неизвестный полярник, отрезанный от всех антарктической ночью, шепчет в радиоэфир о надежде на близкую помощь. И я готова рассказать Надежде о догадке, но за следующей перегородкой нас встречает шум машин. На столах громоздятся телевизоры. Вернее, мне так кажется, что телевизоры. И на короткое мгновение я воображаю, будто проснулась в мастерской «Буревестника». Но это всё тот же «крейсер». Боевой корабль передовой науки. И телевизоры никакие не телевизоры, а экраны вычислительных машин, подсвеченные зеленым.
В стенах пробиты проходы. Зал занимает всю ширину здания. Освещения нет, кроме зеленого мерцания и редких ламп на столах.
– Нас тут повяжут, – бормочу.
Не повяжут, бодрит Надежда и тянет за собой.
Под ногами похожие на удавов провода – толстые, шершавые. Сытые удавы. Обожравшиеся цифрами и буквами.
За столами – люди в халатах. Почему-то горящие лампы и люди не совпадают по местам. Там, где горит лампа, нет людей. Там, где люди, нет ламп. Мы идем между рядами. Надежда иногда останавливается, смотрит на экраны. Ничего не понятно. Белиберда. По соседству сидят двое – один за пультом с кнопками, другой с кипой журналов, похожих на классные. У меня очередная дурацкая мысль: они вносят в машину наши оценки.
– Патронажная книга, узкая версия, – говорит тот, что с журналами.
– Кого на этот раз?
– Демон Максвелла – всё.
Услышав знакомое, мы останавливаемся. Левша Поломкин?
– Я его помню. Помнил, – говорит за кнопками. – Рядом с ним жутко холодно. Да?
– Прав. Не отвлекайся. Сложный код, – шуршит журналами.
– Причина?
– СУР третьей стадии.
– Но ведь он еще функционирует? – Руки ходят по кнопкам.
– Перевод к вивисекторам. У них не пофункционируешь.
Надежда стоит, зажав уши. Мне тоже хочется, но поздно. Толкаю ее в спину. Почти грубо. Но разве она виновата? Виноваты какие-то вивисекторы.
– Надо вызвать воспитателя, – шепчут в темноте. – Какой у них внутренний?
– Перестань, – отвечают. – Пусть смотрит. Может, у нее одно развлечение – смотреть.
– Жалостливый.
– Не-а. Оптималист.
– Что за зверь такой?
– Каждый феномен требует оптимального отношения. Не больше, не меньше.
– А-а-а, моя хата с краю?
– Ты их видел?
– Я туда не хожу. Берегу психическое здоровье. Может, конфетку дать?
– Не отвлекайся. Ночная смена не для отвлечений, а для упрямой работы. ОГАС жаждет информации, и наша задача – накормить ее.
– Утром опять столпотворение начнется с квартальными отчетами. И мы крайние.
– Назвался «шарашкой», делай всё, что говорят.
– Угу.
– Что – угу?
– Угу.
Разговор сменяется щелчками клавиш. Хорошо быть идиотами. Пускать слюни и есть сопли. С подобной стороны приют мне еще не открывался. Мы – невидимки. Мы – никто. Пустое место. С одного боку – хорошо, когда тайком пробираешься в подобные места. Но с другой стороны… Захочется выть. Делать идиотские поступки, чтобы привлечь внимание. Хоть какое-то. Кричать. Стучать по столам. Бегать голышом. Мочиться в коридорах. Но ведь этого и ждут? Что взять с дурака, кроме анализов, да и то некачественных? Поневоле проникнешься жалостью и пониманием. Дайте мне справку, что я не верблюд.
– Мы никто и звать нас никак, – говорю вслух.
Надо идти, Надежда тянет вперед.
Девочка по имени Надежда. А в чем она? В чем именно надежда заключается? Ведь и мы станем такими же, как Левша. И нас заберут неведомые вивисекторы. А до того никто не обратит на нас внимания.
– Ты понимаешь? – шепчу я Надежде. – Ты понимаешь?
Не бойся. Не переживай. Не дрейфь.
– Хотелось бы. Каково – превращаться в идиота? Или мы уже такие? Только не понимаем и не поймем? Думаем, что умные, а на самом деле – дураки?
Тебе и в голову не придет, что уготовано нам.
– Конечно. Я глупая.
Надежда обнимает и гладит по спине.
– Телячьи нежности.
Больше не будешь?
– Нет.
4
Я их не знаю. Не узнаю. Даже при свете ночника, что вырезает заостренные лица. Кто-то бормочет. Махает руками. Дрыгает ногами. Встает с постели, чтобы опять на нее грохнуться до звона пружин. Лежат на боку и смотрят в тумбочку. Размазывают по лицу вечерний кефир из чашек-непроливаек. Мальчики и девочки. Совсем маленькие и совсем взрослые. Без разбора. Без стеснения. Теперь знаю, куда попадаем мы. Тощие и толстые. С одним выражением лица. Гагарин в космос летал, но бога не видел. Мы никуда не летали, но видим ад. Бога нет, ад есть.
Входит санитар в халате с закатанными по локоть рукавами, с кипой подгузников, перевязанной бечевкой. Сваливает их на ближайшую кровать, сдвинув тощие ноги безымянного идиота. Достает из кармана нож, разрезает бечевку. Насвистывает песенку. Халат в неряшливых пятнах. Еда? Переворачивает ближайшую, задирает ночнушку, срывает старый подгузник, переполненный отвратными запахами, и надевает новый. Старый летит в переполненное ведро. Подопечная просыпается, мычит, сучит ногами.
– Спи, спи, – говорит санитар, – не пришло еще твое время.
Переходит к другому. Движения отработаны. Робот, а не человек. Над некоторыми задерживается, сняв подгузник, рассматривает, цыкая и хлюпая:
– А чего? Ничего. Очень даже можно попробовать.
Мне хочется бежать. Или залезть под кровать. Или притиснуться к спящему под одеяло. Вонючее, казенное одеяло. Надежда стоит и смотрит. Но санитар не обращает внимания. Собирает урожай подгузников.
– Это надо такое придумать, – качает головой, рассматривая новенький подгузник. – До чего наука дошла! Впитывающий слой! И в магазине такое не купишь, всё для них, для дураков. Эх, но это хорошо, что не купишь, а? Бухлович на этом завсегда копеечку себе заработает, а?
Он – нам. Больше некому. Такая манера общаться. Мы для него всего лишь идиоты, которым не спится. Вон и разобранные постели для нас. Хоть сейчас ложись, дожидайся, когда тебе подгузник сменят.
– Ходить еще можешь – это хорошо, Бухлович одобряет. Пи-пи. А-а. Мне меньше работы, да и чумары больше, тебе ведь такое не нужно, – трясет подгузником. – Может, еще и соображаешь чего, а? Побалакали, чудо природы.
Голова словно маслом намазана – блестит в свете ночников. Густые волосы, коротко стриженные. Даже не волосы – шерсть. Шерсть на руках.
– Молчишь? Молчи. Если новенькая, сегодня всю подноготную Бухлович о тебе узнает, гы-гы-гы, – смех, вынимающий душу. – Или ты распробованная, а? Слыхал, в вашем флигеле сами дают, не то что здесь, в зверинце. Но ты не бойся, у Бухловича опыт большой, и не такие банки вскрывали. Палочку кинет – и не заметишь. Зато – почет. Ферштейн, а? Компотик там, шоколадка, подгузник чистый – гигиена прежде всего.
Бормочет и продолжает свое дело. Надо уходить. Нет, не так – надо бежать со всех ног. Куда угодно. В никуда. Из страны идиотов в страну дураков. Но Надежда стоит и смотрит, стоит и слушает выжившего из ума санитара.
Вот и всё. Все оприходованы Бухловичем. Стоит и довольно осматривается. Щурится. Подхватывает переполненное ведро, уминает.
– Ну, Бухлович здесь закончил, дальше пойдет. Не желаешь, а? По-быстрому, а? У Бухловича и шоколадка припасена, – достает из кармана, вертит, – и ванну могу потом открыть – помыться, подмыться. А? Как хочешь, стой, смотри, привыкай. Скоро сама такой станешь. Уж тогда Бухлович о тебе без спросу позаботится. Потому как с идиотов какой спрос, а?
Хлопает дверью, топает по коридору, напевает:
– Не кочегары мы, не плотники, да…
– Я его убью, – процеживаю сквозь зубы страх и отвращение. Мало поняла из его болтовни, но ощущение грязи, будто месяц не мылась. А сколько тут таких бухловичей?
Понимаю, Надежда гладит меня. Прости, что позвала с собой.
– Ты дура?! – чуть ли не кричу. – С тобой одной он бы всё сделал, всё… всё, что хотел!
«Японские спальни представляют самое необычное зрелище. Японцы спят на деревянных полках, причем чем выше статус члена коммуны, тем ниже расположена его полка. Спальни могут составлять до десяти ярусов в высоту и десяти-двадцати лежанок в ряд. Каждая ячейка отделена от соседней бумажными занавесками. В последнее время появились так называемые «капсульные» отели, которые предлагают приезжающим в страну туристам опробовать подобный вид спальных мест. Но, в отличие от традиционных полок, подобные капсулы оборудованы светом, телевизором и прочими удобствами».
– Вот и хорошо! – чуть ли не ору, но тут же понимаю – проснулся дурацкий приемник и вещает об очередных японских необыкновениях. Сажусь на кровать. Толстая психованная дура. Истеричка. Колотит дрожь. Зажмуриваю глаза, но картинка только ярче: Надежду приводят в эту спальню, почему-то днем, когда все идиоты не спят, а тихо возятся в своих кроватях, будто тараканы. Огромные, ужасные тараканы. Они смотрят на Надежду, шевелят ножками, усиками, пускают слюни, мочатся. Вонь застоявшегося ночного горшка. А Бухлович призывно похлопывает по кровати – сюда ее, сюда.
Так не будет, Надежда щипает меня. Прекрати.
Я-то знаю правду. Даже не знаю – вижу. Собственными глазами.
Всё будет не так, Надежда заставляет меня встать. Всё будет иначе.
– Как? Как?
Я не жду ответа. Но она повторяет.
Будет так, как никто и помыслить себе не мог.
5
Сколько же у нее там волос.
Эта мысль звенит в голове, наполняет ее. Совсем дурацкая и неприличная. Будто и подумать больше нечего, разглядывая голую Огнивенко. Она лежит в ванне, а вода медленно перекатывается через края, льется на пол и сбегает к сливным отверстиям. Поднимается пар.
Надежда подходит ближе и трогает воду.
Очень горячая, вытирает пальцы о майку.
Прижимаюсь к влажной стене. Тут страшнее, чем там. В обгорелой комнате, усыпанной огнетушителями. Словно ее вылизали огненным языком, покрыв стены, пол и потолок копотью. Оплавленные кровати, истаявшие, как свечки. Перекошенные тумбочки. И чье-то пропеченное тело. Обугленное.
Лучше открыть глаза. И смотреть на Огнивенко, ожидая, что вот-вот изо рта и носа пойдут пузырьки, ей надоест прикидываться и сдерживать дыхание, она сядет в ванне, обрушив водопады парящей воды.
Нет. Ничего. Спокойное лицо. Закрытые глаза. Белая кожа. Волосы. Почему же они темные?
В углу всхлипывают. Поначалу мне кажется, что это звук утекающей в трубы воды. К всхлипываниям добавляются бормотания.
Кто-то плачет, Надежда шлепает по лужам.
– Не надо! – кричу я. На самом деле из горла ничего не доносится. Ударяю ладонью по груди. Тишина. Только всхлипывания и бормотания. Не мои.
Иди сюда, Надежда смотрит на меня.
Больше всего мне хочется сбежать. Вылезти в приоткрытое окно, закрашенное белой краской. Продраться сквозь кусты. И припустить по дороге. Хоть в майке и трусах, хоть в чем мать родила. И орать. Во всё горло.
Иди сюда, настойчиво машет рукой Надежда. Нужна помощь.
Да, мне очень нужна помощь. Я готова даже на помощь Бухловича. Пусть он десять раз на дню меняет мне подгузники, касаясь кожи волосатыми руками. И отпускает шуточки. И делает, что угодно. Потому как лучше, что угодно, чем лежать в ванне, как Огнивенко. Пытаюсь сделать шаг в сторону окна, но ноги не слушаются. Нет, не подгибаются. Всего лишь идут не туда. Не к свободе, а к Надежде. Они, паршивцы этакие, выбирают кратчайший путь. Прямую. Мимо ванной. Той самой, где Огнивенко.
– Хочу проснуться, хочу проснуться, – говорю тишиной. Непослушные ноги шлепают по горячей воде. И мне приходит в голову, что это – Огнивенко. Как еще могли от нее избавиться, кроме ванны с водой? И как она могла защищаться, пытаясь сжечь убийц? Замкнутый круг. Либо утонуть, либо сварить себя заживо. Сыщик. Шерлок Холмс.
Надежда на корточках перед сжавшейся в комочек Хаецем. Так вот что значит обезумевший взгляд. Будто глаза сварили в кипятке. До белизны. Только черные точки. Голенастые тощие ноги. Огромные колени. Руки спичками. Ломкими деревянными спичками. И никаких волос.
– Она пришла с этим, – шепчет еле слышно Хаец. – Она всегда приходит с этим. Когда темнеет. Когда надо спать. Причесывается и уходит. Иногда приходит. Иногда не приходит. Заснешь – ее нет. Проснешься – она есть.
Длинные пальцы сжимаются и разжимаются, скребут по плитке, пишут по воде. О чем она?
Кто ее убил, Надежда осторожно трогает ее за плечо. Опухшее, исцарапанное плечо.
Но Хаец не слышит. Продолжает воспроизводить магнитную ленту памяти.
– Пришли в десять. Она и этот. Смеются, шепчутся. Шуршат. Лижутся. Нужно лежать тихо, даже когда не спишь. Она так говорила. Не спишь – не вздумай выглядывать. Или убью. Побью. Будешь лежать тихо – дам шоколад. Под одеялом ничего не видно. Только скрип. Кровать скрипит. У нее всегда скрипит кровать. Скрип-скрип. Скрип-скрип.
Кто ее убил, повторяет Надежда.
Бессмысленно. Бесполезно. Это же Хаец. «Лира-206» во плоти. Абсолютная последовательная память. Абсолютно бесполезная память. Она будет рассказывать по порядку. Без перескоков. Воспроизводить ленту раз за разом. До тех самых пор, пока не отключится. Не заснет. А потом ничего не узнать – новая лента, новая запись.
– Скрип-скрип, скрип-скрип, – шепчет Хаец. – Ей, наверное, больно. Ох-ох, скрип-скрип, ох-ох…
Зажимаю уши, но всё слышу. Зажмуриваюсь, но всё вижу.
– Пойдем отсюда, – прошу Надежду.
– Долго, совсем долго – скрип, ах, ох. Жарко. Под одеялом жарко, внутри жарко. И страшно. Шоколад тает, пачкает. Трудно дышать от жары. Лето. Нельзя без воды, совсем нельзя.
Память рвется, жует пленку. Подбородок в темных потеках. Шоколад?
– Огонь. Кругом огонь. И тушители. Тяжелые. Неподъемные. Могу только включать. И Огнивенко. Кричит и смеется. Кричит и смеется. Вот так: ха-ха-ха, ха-ха-ха. Голая. Вся голая. А потом… потом…
Что потом, хочет узнать Надежда.
– Она не вспомнит, – говорю ей. – Она теряла сознание. Она ничего не помнит, выдумывает. Не слушай, пойдем. Никто Огнивенко не убивал. Она сама. Понимаешь?
– Вы, – говорит Хаец. – Вы ее и убили.
Мы, Надежда гладит ее по голове. Ты ошибаешься.
– Вы, вы. Волосы. Длинные и черные. Вы ее и убили. Не убивайте меня.
Из меня льет. Я не понимаю и смотрю вниз. Из меня льет, как из какой-то идиотки, которой не надели подгузника. Струится по ногам. Стекает на пол. И я не знаю, от чего мне страшнее – от услышанного или увиденного. Потому что этого не может быть. Не может быть никогда. Стыдно и страшно.
– Не убивайте меня, – шепчет Хаец. – Вы, вы и убили.
Зажимаюсь. Скукоживаюсь. Прижимаю руки. И не могу остановиться. Плачу. Взахлеб. От жалости к самой себе. И отвращения.
Потом меня обнимают. Надежда. Обнимает и гладит. А когда я открываю глаза, то вижу ее за окном. Бледное лицо, длинные волосы.
– Сюда! Быстрее!
Отстраняюсь, беру Надежду за плечи и поворачиваю к двойнику. В коридоре шум. Кто-то бежит, стучат каблуки, крики.
– Если не хочешь, чтобы поймали, быстро в окно, – говорит двойник.
В спальне стукает дверь. Вскрик:
– Здесь! Здесь!
Надежда лезет в окно, я бросаюсь за ней и спотыкаюсь о притулившийся у ножки ванны радиоприемник «Космос», завернутый во что-то прозрачное, непромокаемое. И тут меня осеняет. Хромаю обратно к Хаецу, беру ее и стукаю головой о стену. Никогда ни с кем такого не делала, поэтому уверена, что башка расколется от удара, из нее потекут мозги, как из разбитого яйца.
Нет.
Хаец заваливается набок, оставляя красную полосу на пузырящейся краске. А я спешу к окну, за которым ждет Надежда. Целых две Надежды.
Они стоят друг напротив друга. Разглядываются. В темноте очень похожие. Почти неразличимые, если не считать одежды – школьное платье и майка с трусиками.
– Тебе надо одеться, – говорит Надежда в платье, приседает, шарит в кустах и достает сверток. – Только спортивные штаны и футболка. И кеды. Извини.
А я понимаю, что это никакая не вторая Надежда. Хуже. Намного хуже.
Иванна.
Первая и единственная. Во плоти. Но ее длинные волосы?.. Она смеется:
– Парик. Спорим, что нас не отличить?
Помогает Надежде.
Хочешь поделюсь, поворачивается ко мне.
– Не надо, – кропчусь. – Таким, как я, и без одежды нормально.
Ночь и правда теплая. Но после духоты ванной комнаты хочется похолоднее.
– Не выправляй волосы, – говорит Иванна. – Лучше так, не узнают.
Волосы остаются под футболкой, будто Надежда постриглась. Почему так лучше? Кто не узнает? Оглядываюсь на тени в окнах «крейсера». Мечутся, словно мухи. Вот и ответ. Не зря я с Хаецом так обошлась, сама не ожидала от себя.
6
Идем самыми темными улицами. Ощущается близость рассвета, отчего тьма становится особенно густой и прилипчивой. Незнакомые места. Заброшенные и заросшие. Прокаженные кварталы, куда даже малышня не любит залезать. Затхлость. Искореженный асфальт. Надежда спотыкается до тех пор, пока Иванна не берет ее за руку. Похоже, она здесь каждую трещину изучила.
Меня пробирает озноб.
– Сколько еще?
– Уже скоро придем, – говорит Иванна. – Совсем немного осталось. Потерпи.
Терплю. Но что терпеть невмоготу – ее похожесть на Надежду. Дело не в парике. В походке. Движениях. Она как зеркало. Злое зеркало. И на ногу припадает. Хочется подобрать камень и запустить ей в спину.
Сворачиваем с улицы во двор. Опять через кусты. Темные двухэтажки смотрят разбитыми окнами. Перед некоторыми подъездами скопища мебели – видимо, жители хотели переехать, да так и не переехали, сгинули. Кресла, стулья, перевернутый диван. Я бы отдохнула, хотя понимаю, что всё это труха. Тут до стен боязно дотрагиваться, вон какие трещины зияют – можно внутрь заглядывать.
– У меня здесь комната, – говорит Иванна. – И дом крепкий, и мебель кое-какую натаскала. Только электричества нет. И воду приходится носить. А главное – не надо ничего бояться. Ничего и никого.
К чему это, понимаю мгновение спустя – в темном подъезде светится багровый уголек. Движется, пока не оказывается сигаретой в руках Роберта. Я замедляю шаг. Надежда тоже его видит, но продолжает идти. У меня предчувствие. Не плохое, а отвратительное.
– Задерживаетесь, – говорит Роберт. – Тревогу объявили.
– Только меня не обвиняй, – отвечает Иванна.
Роберт сплевывает:
– Что поделать – привычка свыше нам дана. Сидите здесь и не высовывайтесь. Давай приемник.
– Нет.
– Что – нет?
– Приемника нет. Там оставила. Наверное.
Роберт делает движение, голова Иванны качается. Пощечина.
– Дрянь. Какая ты дрянь.
Поднимает руку для нового удара.
Надежда делает шаг и встает между ними.
Только попробуй, только попробуй, шепчу самой себе, толком не представляя, что Мерзон может попробовать и что я смогу в ответ сделать. Закричать? Вцепиться в него зубами? Пинать и колотить кулаками? Неважно. Ничего не важно, кроме Надежды. Она стоит перед ним, сжав кулаки, смотрит ему в глаза, похожая на пионерку, схваченную фашистами.
Роберт хмыкает, но руку опускает.
– Ты сам виноват, – говорит Иванна. – Надо доводить дело до конца.
Что творит?!
Но Роберт спокоен.
– Поговори, сучка. В следующий раз у тебя зубов не будет. Устрою твоему телу поход к стоматологу. Или к гинекологам из соседней подворотни, – плюет и уходит.
– Пошли, – говорит Иванна. – Не обращай внимания. Это не важно. Больше ничего не важно.
Поднимаемся на второй этаж по деревянной лестнице с деревянными перилами. Середины ступенек стерты до дыр. Квартиры зияют черными проемами, откуда воняет гнилью. Дом гниет вслед за постояльцами. Только никто не отвезет его в лепрозорий, так и будет здесь стоять, проедаемый насквозь проказой.
Идем по одной. Впереди Иванна, ощупывая ногой каждую ступеньку, прежде чем встать. За ней шаг в шаг Надежда. Я за ними, пыхтя и отдуваясь. В воздухе висит невидимая пыль, липнет к коже, покрывает ее шершавым налетом. Заходим сквозь выломанную дверь, идем по коридору, сворачиваем и оказываемся перед еще одной дверью, целой и запертой. Иванна встает на цыпочки, шарит по косяку. Щелкает замок.
– Пришли.
Ничего не видно до тех пор, пока не зажигается квадратный фонарик, висящий на гвоздике. Панцирная кровать со свернутым матрасом. Окна занавешены черным. Тазик. На вбитых гвоздиках – одежда. Под ней обувь, тоже на гвоздиках.
– Я как могла убралась, – говорит Иванна. – Тут такое творилось. Зато потолок целый и стены. И пол, – она притоптывает в подтверждение. Глухой звук наполняет комнату. Сыплется штукатурка.
– Что-то я мебели не вижу, которую она сюда натаскала, – говорю капризно. Не знаю – зачем?
Перестань, Надежда садится на пол.
Иванна смотрит на нее.
– Тебя надо подстричь, – говорит. – И переодеть.
Зачем?
– Тебя ищут, – Иванна сдергивает парик и бросает на кровать. – Сядь сюда, так будет удобнее.
– Не вздумай, – говорю Надежде. – Не слушай ее. Пошли отсюда. Побежали.
Зачем ты ее убила? Надежда смотрит на Иванну.
– Я потом всё объясню, обещаю, – копается в ворохе белья, достает ножницы, щелкает ими. – Иди сюда.
Надежда на кровати, волосы распущены по плечам. Иванна берет один локон и режет. Хочется закрыть глаза и ничего не видеть. А еще заткнуть уши и не слышать щелчков ножниц. Но я смотрю и слушаю. Волосы слетают на пол. Длинные, черные, густые. Щелк. Щелк. Щелк. Нелепая маленькая голова. Торчащие уши. Длинная шея. Щелк.
– Вот так, – говорит Иванна. Дует на Надежду. Стряхивает с ее плеч.
Сидящая на кровати девочка мне не знакома. И не похожа на девочку с этой короткой, мальчишечьей стрижкой.
Не переживай, отрастут, Надежда проводит ладонью по оставшемуся ежику.
Она меня успокаивает!
Иванна задерживает руки на голых плечах Надежды.
– Тебе надо помыться, – говорит. – Подожди, я всё устрою.
Подхватывает таз и выходит.
– Выглядишь ужасно, – говорю. – Обкорнали.
Но самой ужасно хочется провести пальцами по оставшемуся ежику.
Непривычно, соглашается Надежда. Будто груз с головы сняли.
– Ты ей веришь?
Верю, упрямится Надежда. Теребит футболку, потом сдергивает ее, вытирает пот с лица.
Возвращается Иванна с полным тазом парящей воды. Я немедленно вспоминаю Огнивенко. Будь я грязна, как поросенок, ни в какую воду не полезла. И близко не подошла.
– Сначала ты, потом я, – говорит Иванна. – Всё, что осталось. Там, наверное, была дырка. Раздевайся, – ставит таз на пол, опускает в него руку, помешивает воду.
Я не дура, смекаю что к чему – Надежду не смущать. Но я-то привычная, я – своя. Поэтому смотрю, губы кусаю. Надежда медленно раздевается, аккуратно складывая каждую вещь на кровать. Идет к тазику, прикрываясь руками, трогает ногой воду, ступает в тазик, присаживается. Иванна зачерпывает горстями и осторожно льет ей на голову, на плечи. Не моет – гладит. Надежда поеживается.
– Встань, – просит Иванна.
Встает, опускает руки. Иванна делает шаг назад. Снимает мокрое платье, всё остальное. Мне бы зажмуриться, но не могу – смотрю на нее во все глаза. Она отворачивается к кровати, положить свое белье, а когда поворачивается, то ладони – внизу, верха она не стесняется. Непропорциональность. Возвращается и вступает в тазик. Надежда качается назад, но Иванна придерживает ее, обнимая за талию. Да что там – обнимая. Она прижимает ее к себе, крепче, крепче.
– Тазик очень маленький, – словно извиняется.
Ничего, Надежда переводит глаза на меня – и непонятно, что имеет в виду. То ли тазик, то ли собственные ощущения. Руки – как плети. И мне хочется закричать, разнять их. Из-за ее рук. Они никак не реагируют на телячьи нежности. Но Иванна вдруг отпускает ее, тихонько толкает в плечи, и Надежда отступает из тазика на голый пол.
– Прости, – теперь ее очередь присесть. – Не смогла удержаться. Не смогла… и не хотела.
Ничего страшного, Надежда зачерпывает воду и начинает омовение. Дурацкое, религиозное слово. Зато точно передающее, что происходит. Омовение. Перед чем?
– Я знаю, как всё делать, – говорит Иванна. – Если ты… если ты не знаешь.
Надежда продолжает зачерпывать и лить на нее воду. Я понимаю, что она не знает, как ответить. Ловит мой взгляд. Вот когда пригождаются лучшие подруги-дурнушки – для советов. Особенно, если всё решено и так. Зря, что ли, столько фильмов «до шестнадцати лет» посмотрели? Но и тут есть вопросы. Если женщина приходит к мужчине, то всё понятно. Если девушка приходит к парню, тоже всё понятно. А если девочку приводит к себе не девочка и не мальчик? Родила царица в ночь не то сына, не то дочь… Сказка Пушкина, а не фильм «до шестнадцати».
– Хватит, – Иванна резко встает, трясет мокрой головой, брызгаясь по всей комнате. Шагает к кровати и тянет за собой Надежду.
Надежда неохотно делает шаг, другой.
– Не надо, – шепчу я. – Зачем?
Ты ничего не понимаешь, Надежда помогает скинуть с кровати ворох одежды, всё будет хорошо.
Иванна раскатывает матрас, поправляет простыню, взбивает подушку.
– Ложись.
Всё будет хорошо, Надежда забирается на кровать. Закрывает глаза. Мне приходят в голову дурацкие стишки, которые давным-давно гуляли по классу на измятой бумажке. Кажется, их притащил Маршак Безграмотный. Откуда-то, потому что такое сам бы не сочинил. Всего не помню, но подходящее к обстановке: «Лежишь перед ним ты нагая, готовишься женщиной стать». Кусаю себя за палец. Дурацкие стишки. И сейчас происходит это самое – Надежда лежит, а Иванна забирается следом, но не ложится, садится ей на ноги, упирается в бедра. Осторожно наклоняется, но останавливается и вновь выпрямляется.
– Дурацкое чувство, – говорит. – Будто на нас смотрят.
Отвернись, Надежда поворачивает голову ко мне. Не смотри.
Всхлипываю. От жалости или страха. Упрямлюсь из последних сил, шепчу под нос:
– Теперь ты не девчонка, теперь ты проститутка, – но стишки ничего не изменят. Отворачиваюсь к стене, тру кулаками глаза.
Ничего не вижу, но всё слушаю. Шуршание, скрип пружин, чмоканье, поцелуи, лизанье, опять шуршание, скрип. А я жду. С ужасом. Вслушиваюсь в череду звуков и пытаюсь предугадать мгновение. То самое. О котором девчонки шушукаются в туалете. Первая и последняя боль на пути в жизнь после шестнадцати. Даже если тебе только пятнадцать. Или четырнадцать. И после которого во мне не останется никакого смысла.
По стене ползет таракан. Выполз из-под отставших обоев и бредет своей дорогой, не обращая ни на что внимания. Шедевр эволюции. Динозавров еще не было, а он полз своей дорогой. Меня не останется, а он будет продолжать шевелить усиками и перебирать лапками. Отвратный в своем совершенстве. Раздавила, если б не было так омерзительно.
Кровать издает какой-то особо резкий звук. Будто рвется пружина. Я резко поворачиваюсь на пятках, ожидая увидеть… не знаю, что ожидаю, но вижу сидящую на краю Иванну с опущенной головой, зажатыми между коленями ладонями.
– Прости, прости, прости, – шепчет. Плечи трясутся. Лица не видно, только макушка. – Не могу. Не получается. Я знаю, как всё делать, но не знаю, что нужно чувствовать…
Надежда гладит ее. Тоже садится, обнимает, прижимает к себе. Ничего не понимаю. Стою и хлопаю глазами.
7
Когда смотришь в бездну, бездна поселяется в тебе. Это про нее. В ней всегда имелось слишком много места. С самого рождения. Достаточно, чтобы быть сразу и мальчиком, и девочкой. И кем угодно. Сначала ее опознали как ложного гермафродита, но быстро поняли – всё сложнее. Гораздо сложнее. Третий пол. Способный зачинать от мужчин и от женщин. Взбрык эволюции. Не лучше и не хуже, чем у других. Может, даже лучше, потому как имелось кое-что еще.
Она рано созрела, и ее включили в программу экспериментов. По методу Бехтеревой. Никаких физических контактов (ребенок всё же!), лишь пробирки и автоклавы. Изучение феномена. Чтобы не ждать милостей от природы. Человек перекрыл Енисей, так почему бы человеку не изучить третий пол? Не так много для этого нужно. Гораздо меньше, несравнимо меньше Братской ГЭС. Она даже ничего не почувствовала. Ее усыпили, ведь эксперимент был «детям до шестнадцати лет». И неважно, что она в нем участвовала. Много раз ничего не получалось. Метод оказался чересчур сырым, а ее организм слишком юным. Но ведь ждать нельзя? Год, другой, и она превратится в идиотку. Время – вперед!
Она соврала. Она ничего не знала и ничего не умела. Вернее, знала. По воспоминаниям. Точнее, следам воспоминаний. Недокументированная способность. Абсолютно недокументированная, потому как о ней никто не догадывается. Она не рассказывала. Это как выйти в другую комнату, пока в зале живет чужой человек. Неряшливый чужой человек. Ты слышишь его шаги, шум воды, храп, шелест страниц, разговоры, чуешь запах сигарет, жареных котлет, но войти не можешь. Потому что в тебе – чужая жизнь. Ты изгнана из себя ровно на то время, пока в тебе растет эмбрион, а отец или мать эмбриона проживают в твоем теле.
Сначала ей показалось, что она сошла с ума. Равно и тому экспериментатору, который поделился своим семенем для эксперимента по методу Бехтеревой. Наверное, это приняли за психоз. А как иначе, когда беременная девочка вдруг начинает утверждать, что она – некто М., кандидат медицинских наук и прочая, прочая? Сама она плохо его помнила. Почти ничего. Тогда она еще не умела читать следы, оставленные в ней. К тому же было очень страшно. Она сидела внутри себя и кричала. Непрерывно. Без остановки. Никто, конечно, не слышал ее. Даже этот самый некто М. К счастью, случился выкидыш. И всё кончилось. Она так думала. Хотя всё только началось.
Наверное, так чувствуют себя падшие женщины. Проститутки – неизбежное порождение капитализма. У нее случился капитализм в отдельно взятой голове. Как третий пол, она имела совершенно фантастический механизм зачатия. Ее врач так и говорил, когда думал, что она не слышит. Или только прикидывался, что так думал, а на самом деле ему плевать – слышит чудо природы его слова или не слышит. Мужской вариант – простой, даже примитивный. Почти такой же, как у остальных. Но вот женский! Одно дело доставить сперматозоиды к яйцеклетке, и совсем другое – доставить яйцеклетку к сперматозоидам. Врач знал то, чего не знала она сама. Как третий пол она никого в Спецкомитете не интересовала, а как вместилище душ считалась перспективной. Тем более технология совершенствовалась. Зачатие – долго, ненадежно и в любой момент отторгаемо. А вот препараты на основе клеток «наездника» – гораздо эффективнее. А приемник – еще эффективнее. Их так и звали – «наездники». Ведь переселение душ – это как-то нематериалистично.
Она привыкла жить в проходной комнате. Одна инъекция, одно включение передатчика – и в теле девочки опытный спецслужбист. Разведчик. Кто угодно. Какие открываются возможности! А потом она возвращалась в себя и пыталась понять, что происходило. Она собирала марки. В переносном смысле. Складывала в альбомы и при любом удобном случае пересматривала, пыталась сложить полную коллекцию. Тогда она и узнала о «детях патронажа», хотя была одной из них, о Спецкомитете, хотя почти с самого рождения находилась на его попечении, а также о многом другом, о чем хотелось немедленно забыть, если бы это не касалось ее и таких же, как она: синдром угнетения разума, «парацельс», приюты, лаборатории, вивисекторы. Всё это казалось мрачной фантастикой, антиутопией, и никак не стыковалось с полетами в космос, Братской ГЭС, бригадами коммунистического труда, комсомолом, Майей Кристалинской…
Иванна говорила и говорила. Лицо ее казалось маской, но из глаз катились слезы. Если честно, я ничего не понимала. Только смотрела на них и слушала. Даже ревности никакой не осталось, а ведь они так и не оделись. Надежда гладила ее. А Иванна продолжала рассказывать. Плакать и рассказывать. Вот теперь она точно походила на девчонку – не спутаешь. Опухшие глаза, красные щеки, дрожащие губы.
– Она сошла с ума, – говорю Надежде. Не жду, что она согласится. Но кто-то должен сказать правду. – Она лжет… она знатная лгунья…
Она очень несчастна, Надежда не смотрит на меня, вся поглощена Иванной.
– Ее нужно было убрать, – говорит Иванна. – Иногда детей патронажа умерщвляют. Если есть опасность, что они выйдут из-под контроля. Когда сделать руками персонала подобное невозможно, тогда присылают меня. Как новенькую. Никаких подозрений. Понимаешь? Просто появляется новенькая, а потом в приюте кто-то умирает.
– Вот это да, – только и хватает меня. Надежда не отвечает.
– Прости, – говорит Иванна. – Но если тебе станет легче, я этого не делаю. Сама не делаю. Это обязанность резидента. Я всего лишь… Почему Огнивенко?
– Плевать на Огнивенко, – говорю.
– Это связано с тобой, понимаешь? – Надежда вздрагивает и отстраняется от Иванны. – Она тебе мешала. Препятствовала. Ненавидела.
– Мы должны вернуться, – говорю Надежде. – Она сейчас и не до такого договорится.
Не жду, что Надежда согласится, но она спускает ноги с кровати.
– Огнивенко нейтрализовала твои способности. Она делала всё, что ей велели.
Надежда натягивает трусики, маечку.
– Не надо. Прошу тебя, – говорит Иванна. – Это еще не всё. Ты ведь узнала фотографию?
– Какую фотографию? – встреваю. Боюсь, что Надежда задержится. Как заткнуть Иванну?
– Она сделана в пятьдесят шестом. Господин и госпожа Като на горном курорте Маруяма. Тебе всего два годика, поэтому они оставили тебя в Токио. Понимаешь? Это твои родители. Настоящие родители.
8
За окном светает. Утро просачивалось внутрь, смешиваясь с темнотой, разбавляя ее. Их тела приобретали землистый оттенок, а Надежда и вовсе не походила на себя. Казалась чужой и незнакомой. Иванна всё бубнила, а я встала с пола и подошла к окну. Заглянула в прореху. Только для того, чтобы увидеть Роберта с авоськой. Он походил на рабочего с ночной смены, который по дороге домой зашел в магазин взять пару бутылок молока.
– Я многого не знаю, но поверь мне… – Иванна не различает шагов. Она слишком занята. Но мне прекрасно слышно приближение Роберта. Никогда не думала, что буду ему рада.
Дверь распахивается.
– Доброе утро, девочки! Ваша мама-козочка молочка прислала, бе-э, – Роберт стоит на пороге и осматривается. Надежда в платье. Иванна сползла на пол, прикрывается отвисшим углом простыни. – Так, и что здесь происходит?
– Идем домой, – говорю. Но Роберт и ухом не ведет, ставит авоську на пол.
– Я всё ей рассказала, – говорит Иванна. – Про родителей, про Огнивенко, про Спецкомитет. Она теперь всё знает.
Уголок рта Роберта сползает к подбородку. Надежда повязывает галстук, сует ноги в туфли, смотрит на Иванну, смотрит на Роберта, смотрит на меня.
– Наконец-то, – поднимаюсь и отряхиваюсь. Не хватало еще тараканов в «Буревестник» притащить. – Пора и честь знать. Загостились. Дома нас убьют.
Не убьют, Надежда делает шаг.
В руке у Роберта пистолет.
– Сядь, сучка, – говорит он. – Тут я решаю, кому приходить и когда уходить.
Когда я такое видела в кино про шпионов, то мне казалось, что герои фильма ведут себя трусливо. Подумаешь, пистолет! Броситься под ноги, пнуть, ударить, повалить на пол, вывернуть руку – и вот оружие в твоих руках. И я бы так сделала. Наверное. Если бы пистолет не был направлен на Надежду. Я – это всего лишь я. Толстая и неуклюжая. Поэтому кричу во всё горло:
– Убери пистолет, дурак!
Смешно даже предполагать. Роберт, конечно же, и ухом не ведет.
– Я ей всё рассказала, – почти шепчет Иванна.
– Вряд ли, – говорит Роберт. – Вряд ли всё. Что ты можешь знать, урод?
Подчиняясь движениям пистолета, Надежда отступает в угол, вжимается в него, сползает на пол.
– Про родителей, говоришь? – Роберт хмыкает, наклоняется к авоське и достает бутылку молока. – Можешь ей сказать, что с сегодняшнего дня она круглая сирота.
Делает глоток. Молочные струи стекают по подбородку.
– В этом и твоя заслуга, Иванна, – Роберт подмигивает. – Хорошая служба. Тебя, может, даже наградят. Если решат, что писать в наградном листе – Иван или Иванна, – растягивает рот в улыбке.
– Иди на хуй, – говорит Иванна.
– Ругаться нехорошо, – Роберт делает еще глоток, опустошая бутылку. Ставит ее на пол, утирается. – Разве тебя не учили, что пионер – всем ребятам пример? Как повяжешь галстук, береги его – он ведь с нашим знаменем цвета одного. А ты не бережешь. Где твой галстук?
Роберт шагает к куче одежды, копается в ней, продолжая держать Надежду на мушке, выуживает красную тряпицу.
– Вот и он, – машет словно флажком. – Повязывай.
– Нет, – Иванна отодвигается от протянутой с галстуком руки. – Нет.
– Вот так раз, – удивляется Роберт, – вот так двас. С каких пор ты не подчиняешься приказам? И, насколько я помню, в галстуке ты выглядишь очень привлекательно. Вот она и посмотрит, – пистолет указует на Надежду. – И не строй из себя целку. Знаю, чем вы тут занимались.
Иванна берет протянутую тряпицу и неловко набрасывает себе на шею. Пытается завязать одной рукой, потому что другая где-то под простыней.
– Двумя руками, – говорит Роберт. – И встань, нечего прикрываться, я тебя всякой видел.
– Как скажешь, – говорит Иванна, и раздается выстрел.
То есть я только потом понимаю, что это выстрел. Сначала мне кажется, что это грохот. Гром и грохот, будто в квартире гроза. Или дом рушится. Но потом я вижу пистолет, который держит Иванна. И Роберта. Он делает мелкие шажки назад, спотыкается и обрушивается на пол. Огромные ботинки дергаются.
Иванна осторожными шажками приближается к Роберту. Он прижимает руки к животу. На рубашке проступает пятно. Галстук так и висит на ее шее нелепой косынкой. В руке пистолет. Голая. Ужасная. Роберт пытается приподнять голову, но у него плохо получается. Он скалится.
Я зажимаю себе рот, чтобы не закричать. Страшно. Еще страшнее, что Надежда по-прежнему сидит в своем углу, куда ее загнал Мерзон.
– Нам надо идти, нам надо идти, – шепчу через ладонь. Надеюсь на чудо. Надежда услышит. И… и что?
– Больно? – спрашивает Иванна. Мне кажется – меня. Трясу головой. – Больно, когда в тебя стреляют?
– Попробуй, – страшно клекочет Роберт. Не голос, а пузырение. – Тэпэдэ за дверью.
– Провоцируешь? – говорит Иванна. Тыкает пятно пистолетом. – Ты знатный провокатор.
– Она всё слышит.
– Плевать. На нее тоже пока плевать. У нас свои дела, не находишь?
Роберт жутко стонет. Иванна дулом пистолета упирается ему в живот. Пятно расползается быстрее.
Иванна слегка поворачивается:
– Надежда, стой, где стоишь. Бежать не стоит. Бежать некуда, так ведь?
– Я умираю, – говорит Роберт.
– Может, помолиться? – Иванна хихикает. – Или коммунисты даже перед смертью не молятся? Зачем вам тогда бог? Что вы с ним собирались делать?
– Помоги мне, – просит Роберт.
– Обязательно. Мы даже эксперимент проведем. В полевых условиях, – она встает, подходит к распахнутой двери, шарит там и возвращается с приемником в руках.
– Ничего, что «Стратосфера»? Устаревшая модель, но для переноса в самый раз. Ты понимаешь, для чего это? – Иванна поворачивается к Надежде, показывает ей приемник. – Тут ведь у нас не город, а сплошное переселение душ. Веришь в бессмертие души?
Не делай этого, Надежда смотрит на Иванну.
– Когда начались первые эксперименты? – спрашивает Иванна у Роберта. – Задолго до меня? Еще никакого города не было, одна «шарашка». И полигон. Как его там? Полигон изучения атмосферных явлений и глубокого зондирования. Обожаю глубокое зондирование! Ты ведь знаешь о башне? – опять к Надежде. – Все о ней знают!
Иванна крутит настройку приемника.
– Всегда хотела вновь оказаться в шкуре умирающего. Наблюдать мучения мучителя со стороны – это как в театре. Хоть и первый ряд, но не сцена же.
– Ты сумасшедшая, – шепчет Роберт. – Но это хорошо… очень хорошо…
– И не надейся, – улыбается Иванна. – Здесь ты не окажешься, – хлопает себя по груди. Мокрые шлепки по потному телу. – Хотя в этом есть противоестественное, согласись. Не случайно все живущие здесь гниют заживо. Последствия того самого глубинного зондирования? Ясно и ежу.
– Иди сюда, – поворачивается опять к Надежде. – Поможешь.
– Не ходи, – набираюсь смелости. – Она чокнутая.
– Думаешь, я чокнутая? Ха-ха. Правильно думаешь. Сколько их во мне побывало – таких же чокнутых? А? – Иванна пинает Роберта, и тот стонет. – Я его буду пинать, пока ты мне не поможешь.
Надежда идет к ней. А я что могу сделать?
Иванна хватает ее под руку и говорит:
– Вот это Роберт Мерзон, резидент Спецкомитета в Дивногорске, которому на роду написано сдохнуть от пули в животе. Он много чего знает, но через несколько минут будет уже всё равно. И это жалко. Явки, пароли, тайники. Всё, как в шпионских фильмах, да? А вот это – «Стратосфера», приемник. То есть не приемник, конечно, а тэпэдэ – трансперсональный движок. Про телепатию в фантастике читала? То же самое, только с неприятными последствиями. А вот ты… Хотя ладно, о тебе потом. Так вот, я сейчас включу этот движок, а твоя задача – держать меня на мушке. Понятно?
Иванна сует пистолет Надежде в руку, шарит под матрасом и достает какие-то металлические кольца.
– Оп-ля! Наручник. Для страховки. Чтоб не дергался.
Она защелкивает одно кольцо на руке, а другое на трубе. Садится около батареи. Жуткая.
– Всё будет хорошо, подруга, – подмигивает Надежде, которая стоит с пистолетом. – Поехали!
Лицо ее пустеет. И я немедленно вспоминаю, что видела такое. А Роберт начинает хрипеть еще страшнее.
– Сучка, сучка, сучка…
Не сразу понимаю кто это, и только потом вижу шевелящиеся губы Иванны. Она отползает от батареи, но цепь не дает.
– Дай пистолет! Дай сюда пистолет, гадина!
Надежда роняет оружие, ноги подгибаются, она садится на кровать. Смотрит на Роберта, который возится в луже крови, как оса, прилетевшая на мед.
Мой черед. Мой выход. Я подхожу к Надежде, беру под локоть.
– Надо идти. Пожалуйста.
В школьной форме она похожа на мальчика. Мальчик плачет.
– Закрой глаза, – говорю, и она слушается.
Поднимаю с кровати, отпинываю пистолет подальше, тащу за собой.
– Это сон. Кошмарный сон. Сейчас мы вернемся домой. Мы выйдем отсюда и пойдем домой. И забудем обо всем. Обо всех.
Бормочу чушь. Сама понимаю, но не останавливаюсь. Потому как бормочу ее не для Надежды, а для себя. Прочь. Прочь. Вниз по лестнице, сквозь яркие полосы света, которые пронзают изъеденный лепрой дом, к выходу, к свободе.
Солнце ослепляет. А мне казалось, что мы никогда его не увидим. Как во сне, где мы с Надеждой оказались в пещере, откуда нет выхода.
9
Сижу на корточках и с аппетитом грызу ногти. Поддувает ветерок. Приятно. Приходит дурацкая мысль – Надежде не понять, она в брюках. Иванна, конечно, чокнутая, но изукрасила Надежду так, что Маманя не узнает. Сама еле узнаю – мальчишка мальчишкой. Симпатичный. Чересчур. Форма только великовата, но это даже лучше – скрывает то, чего у мальчиков быть не должно. Мне нравится. Вытягиваю травинку и грызу сочный кончик.
«Буревестник» выглядит как обычно. Только на двери мастерской табличка «Закрыто». На втором этаже горит свет. Хотя на улице светло. Иногда кто-то подходит к окну и отодвигает занавеску. Чуть-чуть. Потом задвигает. Всё выглядит как обычно. Примерно так же, как сыр в мышеловке. Нам, конечно, влетит. И от Мамани. И от Папани. И даже Дедуня с Дядюном веское слово скажут. В наказательно-хлестательном смысле. Мол, драть таких надо как Сидорову козу. А Маманя скажет, что видала она таких дральщиков на своем веку, которые и пальцем ребенка тронуть боятся.
На самом деле я себя успокаиваю. Идти домой не хочется. Потому что внутри притаилось такое, чему по малости лет и названия не знаешь. О чем там Мерзон говорил?
Плюю на траву. Ноги затекли. Хочется встать и потянуться. А еще лучше – лечь в кровать. И опять в голову лезет Иванна и то, что она делала с Надеждой. Хотела сделать, поправляю себя. Будто это что-то сильно изменит. В голове – куча вопросов. Но сдерживаюсь. До поры, до времени.
Он говорил правду?
– Кто? – переспрашиваю и только потом понимаю. – Вряд ли. Они все там чокнутые.
Тогда пойдем?
– Нет, – говорю, – еще посидим. Посмотрим.
Храбрюсь. Не знаю, что делать. И никак не могу придумать. Хочется сказать – ты у нас теперь мальчик, вот и думай, решай. Если бы так было проще. Она такое нарешает! Но я не лучше. А по-честному – мне страшно. Мы по уши заляпались. Теперь сидим, как нашкодившие котята. Поджав хвостики, прижав ушки. Но котятам проще – через минуту они всё забудут и примутся играть. У меня же перед глазами – Огнивенко. И Иванна. И обе голые.
Редкие машины. Девушка стучит каблучками. На мгновение мне чудится, но высокая прическа рассеивает чудо – не она, случайная прохожая. Потом проезжает поливалка, шофер крутит баранку, объезжая самые глубокие выбоины, на дне которых плещется вода после вчерашнего затопления. Доносится музыка – «Нежность».
– Кристалинская лучше поет, чем Доронина, – говорю ни к чему.
Опустела без тебя Земля…
Как мне несколько часов прожить?
Поливалка оставляет привкус влаги в воздухе и увозит голос Кристалинской:
Так же пусто было на Земле,
И когда летал Экзюпери…
– Хорошо, – говорю. – Твоя взяла.
Ни о чем не желаю думать. Сжимаю ладонь Надежды. Мы встаем и идем. «Буревестник» ждет нас.
10
– Что я люблю в детях, особенно в детях патронажа, так это их предсказуемость, – говорит сидящий во главе стола Дятлов и бренчит по струнам гитары. Он без белого халата и еще меньше похож на врача, чем там, в лепрозории. Чешет в вороте ковбойки, берет сигарету, затягивается и возвращает в пепельницу. – Такие способности, таланты, а дети всё равно остаются детьми. Им нужны мамка, папка, дедка и репка.
Папаня смотрит на нас. Дедуня сидит спиной и не шевелится. Маманя не знает куда деть руки – то тянется к пачке с собакой Лайкой на упаковке, то отдергивает их. В кухне еще трое, среди которых Дядюн. Но он не сидит, а стоит, опершись на замызганный красным умывальник. У него и двух других стоящих пистолеты.
Мне очень хочется быть храброй, но выражения лиц пугают. Поэтому не высовываюсь.
– Так это и есть Надежда, – перебирает струны Дятлов. – Приятно познакомиться, – кивает и даже волосы приглаживает, словно действительно приятно. – Извини, но мест нет, придется постоять. Ну, ты моложе всех нас, можно и постоять. Да?
Да, кивает Надежда.
– Вы не посмеете, – говорит Папаня. – У вас нет полномочий.
Дятлов оглядывает стоящих.
– У меня раз-два-три, целых три полномочий, а, вот еще, – он достает пистолет и кладет на стол. – Три полномочий и один мандат, о как!
Дедуня кашляет. Долго и мучительно, будто не в то горло попало.
– Наденька, – говорит Дятлов, – постучи дедушке по спине, страдает ведь старичок.
Надежда не понимает, что обращаются к ней, пока не подталкиваю ее в спину. Она стучит ладонью по спине Дедуни. Кашель унимается.
– Вот и славно, – Дятлов делает очередную затяжку. – Большая дружная семья. Вся в сборе. Любо-дорого посмотреть.
Дядюн берет с полки кружку, наполняет водой из крана и передает Дедуне.
– Спасибо, – сипит тот. Слышен стук зубов о края кружки. Розовые капли летят в стороны.
– Вам не кажется, товарищ Шиффрин, что за время отсутствия девочка как-то изменилась? Можно даже сказать, что она перестала быть девочкой и превратилась в мальчика? Вот, в моей ориентировке написано: рост, вес, телосложение, глаза карие, волосы черные, длинные. А что мы видим? Нет, я понимаю – от детей патронажа и не такое можно ожидать. Девочка может превратиться в мальчика и вообще в черт-те что. Вот, помнится, в шестьдесят пятом… в шестьдесят пятом? – Дятлов смотрит на Дядюна.
– Так точно, именно тогда, – вместо Дядюна отвечает другой, блеклый как выцветшая фотография. – В Саянах?
– На Эльбрусе, – говорит Дятлов. – Альпинистка моя, скалолазка моя, каждый раз меня из трещины вытаскивая, ты бранила меня, альпинистка моя, – прихлопывает струны, обрывая песню. – Работенка адова, доложу я вам. Треть группы там оставили.
– Вы не понимаете, с чем имеете дело, – говорит Папаня. – Это эволюция…
– Мы люди подневольные, – смеется Дятлов. – Нам понимать не положено. Нам главное цель поставить, а как ее достичь – мы решаем сами. Почему такая цель, зачем такая цель – какая разница? Цель оправдывает выстрел, да, Наденька?
– Послушайте, Дятлов, мы можем договориться, – Папаня даже привстает, но стоящий за ним блеклый кладет ладонь ему на плечо и усаживает на табуретку. – Я вполне допускаю, что вам ничего не рассказали. Я даже уверен, что допущена ужасная ошибка. Но пока она не стала трагической, вы должны кое-что понять.
– Возвращаюся с работы, рашпиль ставлю у стены, вдруг в окно порхает кто-то из постели от жены! – Дятлов сипло поет. – Я, конечно, вопрошаю: Кто такой? А она мне отвечает: Дух святой!
Дядюн хихикает.
– Вы это имели в виду? – Дятлов смотрит на Шиффрина.
– Он всё врет, – вдруг говорит Маманя. – Не слушайте его.
– Вот те раз, вот те двас, – Дятлов пододвигает пачку к Мамане, та достает трясущимися пальцами сигарету, долго старается зажечь спичку.
– Отчеты подделаны, – Маманя затягивается. – Спецкомитет введен в заблуждение.
– Ангелика! – Папаня опять пытается встать и получает по уху затрещину. Чуть не падает, но блеклый крепко держит за рубашку.
– Ну, это не новость, – Дятлов выразительно смотрит на Дядюна. – Осетрина второй свежести. Подобное сплошь и рядом. Что в приютах, что в приемных семьях. Фондов не хватает, вот каждый и пытается представить подопечного в перспективном свете. Особенно часто подделывают данные по СУР. Патронажный с кровати не встает, под себя ходит, а отчеты – фантастика!
– У девочки поздняя стадия СУР. Отягощенная расщеплением. Поверьте мне, я специалист.
– Что вы говорите! – Дятлов хлопает по гитаре. Подается вперед, будто пытаясь внимательнее рассмотреть Надежду. – По ней и не скажешь. Она не выглядит, как эти… у-у-у, гы-гы, – Дятлов кривляется, становясь похожим на обезьяну. – Наденька, приспусти, пожалуйста, брюки. Не бойся, тут все – врачи. В своем роде.
Обмираю. Кажется, что ослышалась. Но Надежда расстегивает пиджак, возится с пуговицами на брюках. Приспускает.
– Видите! – Дятлов тычет в Надежду. – Видите! У нее даже подгузника нет. Очень милые трусики. Спасибо, Наденька, можешь застегнуться.
– «Парацельс», – говорит Маманя. – Измененная рецептура и высокая дозировка. И то, что она так выглядит на третьей стадии, – и есть настоящее чудо. Гораздо более важное.
– Постойте-постойте, – Дятлов поднимает палец, – я правильно понимаю: на самом деле группа «Надежда» разработала и успешно опробовала новый метод предотвращения СУР у детей патронажа. Так?
– Я… – начинает Папаня, но Дятлов прикладывает палец к его губам.
– Ты говори.
Дядюн чешет рукояткой пистолета висок:
– Шеф, я ведь по этой части не силен. Документ переснять, цель отследить, а подобные штучки… Но девчонка вела себя нормально. Припадки случались, конечно, ну да что я рассказываю – вы сами всё знаете.
Дятлов задумывается.
– Фактор эволюции икс, – произносит после долгой паузы. – Эй, Иваныч, ты еще жив? Не помер?
Стоящий рядом с Дедуней худой протягивает мосластые пальцы и осторожно постукивает по плечу. Дедуня вздрагивает, поднимает голову.
– Жаль, – усмехается Дятлов, – а то бы проверили, на что ваша подопечная способна. В пулевых условиях, так сказать. А ведь ты мне должен. А? Еще с Хоккайдо должок числится.
– Помню, – говорит Дедуня. То есть, я предполагаю, что говорит он, потому как остальные молчат. Вот только голос совсем не Дедуни. Совсем.
– Это хорошо. Вот и скажи – что делать? Кому верить? Кого убивать, а кого миловать?
Дедуня молчит. Голова склоняется ниже. Худой тянется к нему, но Дедуня говорит:
– Действуй по инструкции и приказу.
Это я только повторяю. На самом деле он произносит слова гораздо дольше, будто выдавливает из себя.
– Здесь вам не равнина, здесь климат иной, идут лавины одна за одной, – поет Дятлов. – И какой толк от инструкций? От приказов? Инструкции устаревают, приказы запаздывают. В итоге кто виноват? Виноват Дятел. Не предусмотрел. Не проявил инициативы. Даже, черт возьми, не ослушался заведомо ошибочного приказа! Как вам такая формулировочка? И ведь было, было! Прострелить башку легко, а вот ты попробуй в эту башку влезть и понять – расстрелять или пристреливать. Расстрелять по приговору трибунала или пристрелить, как собак.
– Я брежу, – шепчет Папаня. – Я заснул и не могу проснуться. Боже, я хочу проснуться! Им толкуют про эволюционный скачок, про возможности, которые он нам открывает, а они обсуждают идиотские инструкции! Бред. Кафкианский бред. Послушайте, Дятлов, всё, что вы вокруг видите, уже не существует. Понимаете? Это такая коробка Шрёдингера, только вместо кота там сейчас всё человечество. И ампула, которая его уморит, тоже здесь. Прямо в этой кухне. Всё только видимость. Квантовый эффект. Нужен лишь сигнал. Чтобы человечество из смешанного состояния перешло в определенное.
– Послушайте, Шиффрин, вот вы талдычите – эволюция, динозавры, землеройки, метеорит. А почему на роль метеорита не гожусь, например, я? Я и моя группа? Чем мы хуже? Да, глупые динозавры никак не могли противостоять удару – ни защитных сооружений построить, ни в пещерах укрыться. Но человечество, в отличие от них, вполне способно защититься. Он крылом, а я кайлом. На каждое дитя патронажа найдется свой вивисектор. Мы и есть метеорит, только от него вымрут не динозавры, а землеройки. И всё пойдет своим чередом, не так ли?
11
– Не так, – говорят у меня над ухом. – Совсем не так, Дятел.
Дятлов замирает. Дядюн движет рукой с пистолетом, но громкий щелчок – и рядом в стене возникает отверстие. Пахнет кислым.
– Перебью как крыс, – обещает голос, до ужаса знакомый, но ужас не дает его узнать. – Оружие на пол. И без дураков.
Дядюн, худой и блеклый смотрят на Дятлова. Тот кивает. Они осторожно кладут пистолеты и отпинывают их к входу. Один останавливается у моих ног. Хочу отойти, но не могу.
– Надежда, с тобой всё нормально?
Всё нормально, кивает Надежда. Она смотрит на меня, потом на того, кто за моей спиной.
– Роберт, – говорит Дятлов, – зачем такие страсти и театральные выходки?
Медленно поворачиваю голову. Сначала вижу пистолет, какой-то странный, с длинным дулом, потом белеющие пальцы, сжимающие рукоять, запястье, грязный обшлаг рубашки.
– Выходи и спускайся вниз, – говорит Роберт.
Это он. Даже пятно крови на животе всё еще влажно блестит.
– Вы ранены, – вскрикивает Маманя.
Роберт склабится:
– Хуже, гораздо хуже, Ангелика. Я – мертвяк.
Он делает шаг вперед, опирается на косяк, медленно заползает на кухню, опираясь спиной на кафельную стену. За ним тянется кровавая полоса.
– А ведь вы меня списали, Дятел, – говорит Роберт.
– О чем вы говорите, Мерзон? – Дятлов приподнимает бровь. – Как я мог предполагать, чем вы там занимаетесь с полевым сотрудником?
– Вы знали, вы всё знали.
Надежда пятится, нащупывает мою руку. Мы отступаем. Роберт выглядит всё хуже. Если минуту назад он был цветом под кафель, то сейчас на щеках проступили синие пятна.
– Держи девчонку, – вдруг говорит Дятлов. Дядюн кидается за нами, но Шиффрин отталкивается от стола, качается назад, и вот они вдвоем валятся на пол.
– Это не Роберт! – страшно орет Дятлов, гитара летит по кухне, а в руке у него появляется что-то черное, изрыгающее, но я уже не смотрю, а скатываюсь вслед за Надеждой по лестнице.
Мне чудится, будто мы стали маленькими-премаленькими. А всё вокруг – огромным-преогромным. Иначе не понять, почему так долго бежим. Мимо стоек с телевизорами, которые подмигивают настроечными сетками – серыми и цветными. Бесконечные ряды. За горизонт. А еще у нас по сорок ног. Потому что нельзя запутаться в двух ногах, а в сорока – самый раз. Запинаюсь, лечу, выставив руки, больно падаю, качусь кубарем, а телевизоры надо мной взрываются, разбрызгивая острое стекло.
Темно. Меня хватают за шкирку и ставят на ноги. Готовлюсь отбиваться, но глаза привыкли к темноте – Надежда. Стриженая, одетая как мальчик, но она. Мир рушится, сжимается, выталкивая в пустоту.
Что-то шумит, трещит, будто радио. Сквозь помехи гнусавит голос:
– Цель – девчонка. Приметы – длинные черные волосы, школьное платье. Приготовиться.
– Где вы? – Иванна. Светит фонариком, освещая мастерскую. Машет. – Быстрее!
Надежда хромает сильнее. Одна штанина располосована, видна кровь.
– Ты ранена, – почти кричу, хотя понимаю, что так делать нельзя.
Ерунда, царапина, Надежда подтягивает брючину. Лучше бы не делала.
Иванна в парике и школьном платье. Даже галстук повязала. На секунду кажется, что они поменялись местами – я поддерживаю хромающую Иванну, а Надежда размахивает пистолетом. Наверху стреляют.
– Всё кончено, – говорит Иванна. – С ними всё кончено.
Ничего не понимаю. Нет ни сил, ни желания что-то понимать. Со мной тоже кончено.
– На улице грузовик. Дверь открыта. Залезаем быстро, – Иванна смотрит в щель приоткрытой двери. Поправляет парик. Только слепой ее спутает с Надеждой.
Я что-то хочу ей сказать, но не могу понять – что. Забыла нужные слова. Очень важные и нужные слова.
– Давай, – говорит она и пинком распахивает дверь.
А на пределе слышимости сквозь треск помех доносится:
– Приготовиться, они выходят, цель – девочка…
Не ожидала от себя такой прыти.
Огромная машина. Огромные колеса. Высокая подножка, на которую не взобраться. Запах работающего двигателя. И сила, которая выносит меня наружу, забрасывает на подножку и заталкивает на сиденье – мимо огромного рулевого колеса. Меня толкают в затылок, нагибая ниже и ниже, но я сопротивляюсь, хочу видеть, что происходит между машиной и дверью в «Буревестник», из которой появляется Иванна, ей всего-то нужен шаг, она стреляет, но шаг не получается, точнее почти не получается – какая-то сила отбрасывает ее, и если бы не распахнутая дверь, она бы упала, но она хватается за подножку, влезает внутрь, дергает рычаг, машина ревет, а мы с Надеждой внизу, откуда не видно ни зги, только голое колено Иванны, по которому стекает кровь.