Часть третья. Праздник подслушания
1
Опять снится тот же сон. Всё вокруг очень большое – люди, машины, дома, мир. Огромное настолько, что не охватить взглядом – потеряешься, а теряться нельзя. Ни в коем случае. Поэтому крепко держусь за ладонь большого человека, семеню рядом, стараясь угнаться за широко шагающими ногами. Но куда там! Не получается. Коридор почти как улица. Только нет машин, лишь двери. Ряд дверей с золотыми табличками и закорючками. Мы шагаем вдоль них. Вернее, великан шагает, а я почти бегу. Лицо морщится, нос хлюпает, из глаз слезы. Плакать ни в коем разе нельзя. Так мне сказали. Где-то за порогом сна, потому что во сне со мной не говорят. А если и говорят, то ничего не понимаю. А навстречу шагает другой великан – ужасно огромный и ужасно строгий. Мы останавливаемся, и великан наклоняется ко мне – круглые очки и усы щеточкой. Больше ничего. И от этого еще страшнее. Ужасный великан треплет меня по щеке. Если бы он знал, чего мне стоит не завопить от ужаса и боли.
Великаны разговаривают на своем грохочущем и непонятном языке, а щека продолжает гореть. Тру ее свободной ладошкой. Не помогает. Моя ладошка слишком мала для такой муки. Но вот меня тянут дальше, а я оглядываюсь, опасаюсь – вдруг страшный великан увяжется за нами. Очки и щеточка усов наблюдают, смотрят на меня, и я не понимаю – как так можно? Глаз нет, а взгляд есть. Холодный, жуткий. И мне хочется в туалет. Я пытаюсь об этом сказать, но голоса нет. Он рождается в горле, но исчезает, лишь сорвавшись с языка. Лопается мыльным пузырем. Мы спускаемся по лестнице, туда, где меня ждет что-то теплое и доброе. Размытое, как облако. Розовое, пахнущее, охватывающее со всех сторон и поднимающее вверх. Высоко-высоко. И мои страхи исчезают. Хочется смеяться, если бы я умела смеяться.
Я не нахожу никаких патологий, говорит великан.
Странно, но теперь он меня не пугает. Облако обволакивает со всех сторон, защищая от огромного мира.
Скорее всего, физических повреждений не имеется. Причина – психологическая, а может, и возрастная. Будем наблюдать. Не переживайте. Дети – всегда загадка.
Облако качает меня. Вверх, вниз. Вверх, вниз.
Спасибо, доктор, говорит облако. Мы хотели возвращаться, но у мужа работа, сами понимаете. Поэтому нам рекомендовали вас как лучшего специалиста. Хотя, честно скажу, я не верила. Языковой барьер. Извините.
Великан издает звуки, и мне кажется, что я опять перестала его понимать. Но это смех. Всего лишь смех.
Ну что вы. Я привык к подобному отношению к нашей медицине. Уверяю, к нам приезжают учиться со всего мира. В том числе и ваши специалисты.
Извините, говорит облако. Еще раз извините. Они вас и рекомендовали. Даже не знаю, что бы мы делали. Муж души в ней не чает. Первый ребенок. Сами понимаете. Он всегда хотел девочку. Мужчины обычно хотят мальчиков, а он – девочку.
О ком они говорят? Я всё понимаю, но ничего не понимаю. Неужели у облака есть кто-то? Разве у облаков бывают дети?
Но вот мы выплываем на улицу, и у меня захватывает дух – какое же всё вокруг огромное, яркое! Пятна красок, разводы звуков и запахи. Синее и зеленое. Мне радостно оттого, что мы, наконец-то, покидаем страшный дом, а навстречу движется еще одно облако – такое же теплое. Почти такое же. Я лечу по воздуху, смеюсь и ничего не боюсь. От одного облака к другому. А потом мы погружаемся во что-то темное. Нет, не страшное, знакомое и строгое. Тихо фурчащее. Мы едем, а я встаю на колени и смотрю в заднее окно, наблюдаю, как смыкается занавес деревьев, скрывая пугающий дом.
В руке появляется круглое и сладкое. Я сижу, болтаю ногами. Во рту сладко. Два облака подпирают меня с двух сторон. Можно прижаться головой к одному. Можно прижаться головой к другому. Они о чем-то шумят, но я не слушаю. У меня более важные дела – болтать ногами и лизать круглое и сладкое.
Это самое счастливое мгновение сна. Здесь я начинаю плакать. Не во сне. По-настоящему. Словно раздваиваюсь. Будто смотрю кино и одновременно играю в нем. Плачу и не могу остановиться. Навзрыд. Взахлеб. Потому что дальше происходит ужасное.
Мир девочки переворачивается.
Хрустит, мнется, ломается.
Ее плотнее зажимает между облаками, она кричит, но в лицо брызжет горячим и липким, затягивая кружащийся мир багровой пеленой. Бьет со всех сторон. Визжит и крутит. Острые зубы смыкаются на ноге и принимаются остервенело грызть. А где-то внутри раскрывается бездна – темная и ледяная. Из нее веет таким холодом, что невозможно сдержаться и между ног становится горячо.
А потом – тишина. Ни облаков, ни страха, только боль. И тянутся откуда-то руки. И очки с щеточкой усов.
На этом месте я обычно открываю глаза.
Я там, где больше всего хотела оказаться.
В комнате старшей сестры.
Лежу, скорчившись, колени прижаты к животу, руки – к груди. Эмбрион, а не человек. На меня со стены смотрит человек с пистолетом. Хитро щурится, будто понимая: меня здесь быть не должно. Вырезка из журнала. Вставленная в рамочку. И еще телевизор с маленьким экраном, покрытый вязаной салфеткой, на ней – будильник. И этажерка. И кресло. И горшки с цветами.
Осматриваюсь.
Даже не так.
Жадно впитываю в себя обстановку. Как губка воду. Стараюсь не шевелиться, лишь глазами туда-сюда. Чтобы не погнали. Всё настолько увлекательно, насколько может быть увлекательна комната Синей Бороды.
Но она не обращает внимания. Сидит в кресле, заложив ногу на ногу, качая полуснятой туфлей. Курит. Листает книгу. Иногда протягивает руку взять чашечку с кофе. Пригубить и поставить обратно. А у меня странное чувство, будто я ее очень хорошо знаю. Словно я знала ее всю жизнь, но в последние десять секунд забыла, как раз настолько, чтобы осмотреть ее еще раз – теперь уже взглядом постороннего. Волосы до плеч. Но короче, чем у Надежды. Русые, не черные. Подведенные глаза. Прямой нос.
Мишель Обри!
Точно!
Француженка русского происхождения. Ну, та самая, в кино! Конечно, не та самая. Но похожая. Как две капли воды. Даже брючный костюм почти такой же.
Лежу и любуюсь. Завидую самой себе. Дура. В чем толстая дурнушка может завидовать сама себе? Она – мой идеал. Недостижимый.
– А у нас новенький, – говорю. Неожиданно для самой себя. – И Надежда в него втрескалась.
– Влюбляться полезно, – говорит старшая сестра. Рассеянно. Как будто я оторвала от важных мыслей. Мне даже немного стыдно становится. Лезу со всякими сплетнями. Надежда бы не одобрила.
– Где ты так долго была?
Она удивленно смотрит на меня. Стряхивает пепел, отпивает крохотный глоточек.
– В Токио, конечно же. Разве ты забыла?
Сажусь и хлопаю глазами.
– На башне? – для уточнения.
– Какой еще башне? О чем ты толкуешь, глупенькая?
Она наклоняется вперед, протягивает руку, машет передо мной ладонью. Разгоняет дрему. Это она так называет – «разгонять дрему». Хорошо помню. Откидывается на спинку кресла, звонко смеется, дрыгая ногой так, что туфля слетает с ноги. Ногти на ногах у нее тоже накрашены, кстати.
Замолкает, подбирает соскользнувшую книгу.
– Вот, послушай. Самое прекрасное и опасное зрелище в Японии – цветение сакуры. Сакура источает наркотический аромат, к которому японцы привыкают на всю жизнь. Поэтому раз в год каждый японец должен вдохнуть аромат цветков сакуры, иначе его ждет мучительная смерть. Именно поэтому иностранцы никогда не допускаются к цветущей сакуре, а сами японцы не покидают страну во время ее цветения. Даже те, которые находятся вне страны по служебным надобностям, на эти дни возвращаются домой, чтобы насладиться ее видом и ароматом, продлевая собственную жизнь еще на один год.
– А если кто-то всё же увидит ее цветение? Не японец?
Сестра перелистывает страницы, не отвечает. Вздыхает.
– Его ждет незавидная судьба, глупенькая. Он навек окажется запертым в этой стране и никогда не сможет надолго ее покинуть. Даже японские дипломаты каждую весну отправляются на родину. Словно птицы, словно птицы.
И тут я понимаю.
– Ты его вдохнула?! Этот самый аромат?
Она прикрывает глаза. То ли «да», то ли всего лишь усталость.
– Да, – и голос такой – отстраненный, – я дышала им полной грудью…
Но долго она не выдерживает – начинает смеяться. И я вместе с ней. Хотя не понимаю – над чем.
– Сестренка, – говорит она, – не слушай ты меня. Я такого могу наговорить, что еще долго будешь верить. Вообще никому не верь. Тем более мне. Может, меня и нет? – спрашивает так задумчиво, что я жду очередных смешков, но она серьезна.
– Ты есть, есть!
– Спасибо, – встает и подходит к окну. Водит пальцем по стеклу. – Аппендицит. Это не город, а аппендицит. Воспаление. Гнойное. Как врач говорю. Ну, почти как врач. Как медсестра. Старшая медсестра. Гниющие ученые. Ржавеющие надежды. Слабоумные дети. Аппендикс. Тупиковый отросток эволюции, не находишь?
Ничего не понимаю. Но озноб пробирает. Как плохое предчувствие. Мне кажется, что она распахнет окно и сиганет головой вниз. Второй этаж, но убиться можно. И она его распахивает, да так, что стекла дребезжат, наклоняется вперед и говорит, вернее – декламирует:
– Я сплю с окошками открытыми, а где-то свищет звездопад, и небоскребы сталактитами на брюхе глобуса висят. И подо мной вниз головой, вонзившись вилкой в шар земной, беспечный, милый мотылек, живешь ты, мой антимирок!
Поворачивается ко мне – волосы ветер растрепал, указует пальцем и завершает:
– Мой кот, как радиоприемник, зеленым глазом ловит мир.
Какой еще кот? И тут я его вижу – лежит, свернувшись клубочком под креслом. Тот самый.
– Прелесть, – говорит сестра, гладит котенка пальцем. – Он забрел в мою комнату. У меня, кроме кофе, ничего не было. Пришлось напоить его кофе. Видишь, как спит?
– Кошки кофе не пьют.
– Зато собаки пьют. Ты разве не слышала про японских кофейных собачек? Вот, послушай, – она подбирает книгу. – Японцы пьют исключительно кофе, произрастающий на лавовых полях Фудзи-сан. Это самый высокогорный кофе в мире. Причем кофе не собирают руками, а его плоды поедают специально выведенные породы собак. Зерна, после того как они естественным путем покидают организм животных, тщательно собирают, промывают, обжаривают и фасуют. Собаки таким образом получают огромные дозы кофеина и отличаются от обычных пород тем, что никогда не спят, бодрствуя днем и ночью. Из потомков этих кофейных пород получаются отличные охранники. Любопытно, что такие собаки пьют исключительно крепко сваренный кофе вместо воды, причем предпочитают его лакать горячим.
Она собирает котенка в горсть и протягивает мне:
– Пора идти.
Дверь захлопывается за мной, и только тут я вспоминаю, сколько же у меня к ней вопросов.
Тысяча.
Миллион.
2
Попадаю в больницу.
Нет. Точно.
Это не сон.
И не бред.
Не узнаю комнату – она перегорожена ширмой, как в школьном медпункте во время совместного осмотра мальчиков и девочек. Девочек за ширму, мальчики перед ширмой. И чтобы ни-ни, ни одним глазком. Мы, девочки, стеснительные. И запах до ужаса знакомый. Почти больничный. Но не только. Так еще пахнет в кабинете химии после лабораторной работы. И гудение, потому что на полу и на стульях расположились приборы. Как в кабинете физики. Стоят и гудят. А я ничего не могу с собой поделать. Какой еще урок может привидеться? Биологии?
Надежда!
Ее нет.
То есть совсем нет.
Смятая постель за ширмой в окружении циферблатов и экранчиков. Какая-то железная стойка с крючьями и перевернутой банкой, из которой тянется устрашающий провод с иглой на конце. Лужица чего-то розового. Кровь? И простыня забрызгана. Ко мне возвращается дурная мысль, и я опасливо подхожу к окну и смотрю вниз. Даже облегчения не наступает, до того всё остается страшным и непонятным.
Главное – не суетиться, говорит Дедуня.
Куда запропастилась эта девчонка, спрашивает Маманя.
Ты сделала домашнюю работу, интересуется Папаня.
Она опять выбрала маршрут два дэ, докладывает Дядюн.
Но ни один из них не задает правильный вопрос. И даже старшая сестра слишком долго прикуривает сигарету, прежде чем поинтересоваться: а если она дала дёру в Токио?
Без меня?
Невозможно!
Мы же с ней почти близнецы. Даже так – почти сросшиеся близнецы. Имелась у меня такая дурацкая фантазия. Хорошо быть сиамскими близнецами. Срастись чем-нибудь. Телами. Две головы и одно тело. Две головы, два тела и три ноги. И чтоб нельзя разделить, иначе смерть.
Смерть?
Она меня пугает.
Обшариваю комнату, даже под кровать заглядываю. И в тумбочку. И в этажерки. Совсем плохая. Одна новость хорошая – вся одежда здесь. Хотя какая у нее одежда? Школьное платье, два фартука – черный и белый, платье домашнее и всё. Носочки и трусики не в счет. И ночнушка. Которой нет. Перед глазами картина: Надежда выходит из «Буревестника» в одной ночнушке, идет по пустынной улице к пивному ларьку, где привычно заправляются водители, выбирает подходящий грузовик, залезает в него (я даже вижу сверкнувшие голые ноги), сжимается в неприметный калачик на дне кузова и ждет. Может, даже плачет. Всхлипывает и утирает слезы. Так мне становится ее жалко, что я готова поверить во всю эту ерунду.
А за стеной шумит вода. Настолько громко и настойчиво, что не обращаю никакого внимания. Потому как дура. Беспросветная дура. Это же надо такой уродиться – обделили и внешностью, и умом. Только Надежду дали.
Запинаюсь, спотыкаюсь, ударяюсь, царапаюсь, сажаю синяки, но как-то умудряюсь вырваться из превращенной в ловушку комнаты и всем телом обрушиваюсь на дверь ванной. Почему-то уверена, что она заперта на шпингалет. Значит, лучше всей тушей. Вот где жиртрест помогает. Дверь предательски распахивается – какой там шпингалет! – запинаюсь о порог и обрушиваюсь на пол, саданувшись подбородком. От боли в глазах слезы, ничего не разобрать, что-то белесое скрючилось над унитазом.
Привидение?
Она и похожа на привидение. Волосы слиплись в сосульки, лицо покрылось пятнами, рот распущен, подбородок испачкан.
Мне плохо.
И сказать-то нечего. Кроме того, что выглядит ужасно.
Подбираю колени и руки, подползаю к ней на четвереньках, обнимаю, прижимаю к себе крепко-крепко. Все слова из головы вылетели. И плохие, и хорошие. Так и сидим, прижавшись. Пока ее не начинает трясти, она отталкивается от меня, но я ей не даю, не отпускаю, но она продолжает отбиваться, бьет кулаками куда ни попадя, а когда я всё же отпускаю ее, склоняет голову в унитаз и сотрясается в рвоте. Даже чувствую, как Надежду выворачивает. Словно в горло лезет шершавая рука, хватается за внутренности и начинает их мучительно медленно тянуть наружу, и нет мочи дышать, изо рта и носа хлещет вонючая дрянь, голова бьется о фаянс, и единственное облегчение, когда приступ заканчивается, протянуть трясущуюся руку вверх, нащупать цепь и потянуть, чтобы вода в лицо, чтобы всё смылось.
Потом она долго сидит в обнимку с унитазом, а я набираю в ванну воду. Не знаю, как сделать ее горячей, поэтому хлещет холодная. Это и лучше. Мне так кажется. Удивительно синяя вода. Никогда не обращала внимание на цвет воды. Будто синюю краску развели. Сдираю с нее перепачканную ночнушку и помогаю забраться в ванную. Ей всё равно, что вода ледяная. Она сидит скорчившись, смотрит на хлещущий кран. Ладошкой зачерпываю и обмываю грязь. Со спины. С волос. С лица. С рук. Касаюсь живота, но там всё мертво. Обесточено. Забираюсь к ней. Холод обжигает, но мы прижимаемся друг к другу и сидим. Долго. Столько времени нет во всем белом свете, сколько мы сидим и ждем.
А потом ей становится зябко.
За столом только мы. Маманя гремит посудой. Дедуня на работе. Папаня разок заглянул на кухню, посмотрел на Надежду, но ничего не сказал. Приятного аппетита не пожелал. А он бы Надежде не помешал. Этот самый приятный аппетит. Смотрит в тарелку и даже вилку не берет. Я бы на ее месте так и сказала: есть не хочу, но Надежда девочка послушная.
– Вилку возьми, – говорит Маманя, и она берет вилку. – Ешь.
И она начинает есть. Печальное зрелище. Даже Маманя проникается – ставит на стол дополнительную чашку киселя.
– Как себя чувствуешь?
Хорошо, слабо улыбается послушная девочка Надежда, но Маманя, конечно же, не слышит, а улыбка ей не нравится. Она дежурно прикладывает руку ко лбу, ощупывает горло, гладит по щеке.
– Всё будет хорошо. Только надо покушать.
Мне вот такого никогда не говорят. Насчет покушать. Даже киселя не предлагают. Который я очень люблю. Но не в виде клейстера, а брикетами. Кисленький, рассыпчатый. Во рту слюна собирается. Я отворачиваюсь и смотрю на радио.
«Лава Вулкана, проснувшегося на Камчатке, угрожает лагерю ученых, расположившихся у подножия».
Надо же, дали имечко – Лава Вулкана! Я бы от такого не отказалась. Чем же ее довели до того, что она готова уничтожить лагерь ученых, ее изучающих? Ученые кого хотят доведут до клокочущего состояния. Пытаюсь представить себе эту самую Лаву, но ничего, кроме Надежды, не воображается. Смогла бы она как эта самая Вулкана? Кошусь на подругу. Ее теперь не хватит и на котенка.
«Из Центра управления полетом сообщают, что первая межпланетная экспедиция выходит на завершающую стадию. В ближайшие часы экипажу корабля предстоит взять на себя управление и совершить маневр по выводу «Зари» на орбиту Марса. Командир экипажа Алексей Архипович Леонов докладывает, что все системы корабля работают в штатном режиме, члены экипажа чувствуют себя хорошо и готовятся выполнить программу экспедиции в полном объеме».
Пока я слушаю, Надежда доедает кашу и допивает кисель. Теперь сидит на стуле неподвижной куклой, пока Маманя не закончит свое любимое дело – не заплетет косичку. Или две. Зачем она это делает – кто бы сказал. Надежда косички не любит. Не любит, но носит. Как китайцы. С ленточками. Сегодня они, ленточки, голубые.
– Замечательно, – хвалит себя Маманя. – Бери портфель и беги в школу.
И ни словечка про вызов к директору. Она молчит, и я молчу. Не выдавать же себя? Я и Надежде ничего не говорю, чтоб не волновалась. И не смотрела овечьими глазами на Огнивенко. Но больше всего хочется, чтобы попало Иванне. Кто ее просил вмешиваться?
Кусаю ногти, пока Надежда ищет котенка. В комнате всё прибрано, будто ничего и не было – показалось, приснилось, привиделось. Окна нараспашку, но запашок еще есть.
– Убежал он, – говорю. – Самокомандировался.
Перестань, хмурится Надежда и продолжает возить веником под кроватью. Оттуда выкатывается много полезных потерянных вещей. Губная помада, например, которую я стащила у Мамани. Стащила и потеряла. Но перед этим успела накрасить Надежду. А это идея!
– Стой, – говорю, – где стоишь.
Открываю помаду, примериваюсь.
Зачем это, смущается.
– Для Иванны, – подмигиваю. Вру, конечно. Плевать мне на новенького. Сама хочу полюбоваться. Старшей сестрой навеяло. Ба, я и про нее промолчала! Совсем на меня не похоже. Болтушку.
– Губы в себя, – показываю. Подсмотрела, как Маманя иногда красится. – Загляденье, – и зеркальце сую.
Только дурацкие косички портят вид.
А тут и котейка объявился. На этажерке спал, усатый-полосатый. Надежда его к себе прижала, гладит. Прощается, значит. Тот урчит.
– Ладно, – говорю. – Хватит кошачьих нежностей.
Завидки берут, как она это животное неизвестной породы к себе жмет. А губы накрашены так ярко, что еле взгляд отвожу и в окно смотрю.
Отвлекаю себя.
Лава Вулкана пробуждается во мне.
И тут она делает такое, отчего мне не по себе. Открывает портфель, перекладывает книги и тетрадки в одну сторону, а в освободившееся место сует котенка! Тот хоть бы мявкнул. Сидит себе тихонько, на нас смотрит. Надежда портфель застегивает, поднимает и идет. А я стою и жду, когда у кота голос прорежется, чтоб Маманя нас на месте преступления застукала. И черт с этой помадой.
Но усатый-полосатый молчит, будто молока в рот набрал.
Уголок Дурова, да и только.
Предчувствие дурацкое. Отольются нам кошкины слезы.
3
Утро я люблю. Потому что небо еще похоже на небо, а не на выцветшую радугу, будто и не в городе ты, а внутри мыльного пузыря. Так и хочется ткнуть булавкой, чтобы он лопнул. Совсем. Но сейчас тот редкий случай, когда спроси меня, и я не соглашусь со старшей сестрой. Насчет аппендицита. Хотя кругом разруха. Пустые дома, асфальт в трещинах, а посреди дороги и вообще деревце выросло.
Сворачиваем за угол. Надежда останавливается, распускает банты и расплетает дурацкие косички.
– Эй, ты чего? – спрашиваю.
Надоели.
Вот так. Всю жизнь терпела, а теперь терпеть перестала. Горы-ураганы! Да что же такое творится?!
Волосы по плечам, губы алеют. Еще бы школьную форму сменить на просто платье, и получится девочка-загляденье. Не хуже старшей сестры.
Лучше.
Отхожу и кретинически осматриваю.
Не смотри на меня так, смущается Надежда.
– Нет, – говорю, – не царевна. Королевна! Дала же природа красоту.
Дальше идем, только за ручки не держимся. А чего? Я – не против. Доходим до заброшенной железной дороги с устрашающей надписью «Берегись коня!», сворачиваем на нее и топаем по шпалам.
– И я по шпалам, опять по шпалам иду домой по привычке, – голос у меня прорезался.
Рельсы ржавые и кривые. Кое-где колеса стоят. Самые настоящие – от поезда или вагона. Ничего не осталось, только колеса. А если идти в обратную сторону и не бояться этого самого коня, то там и вагоны отыщутся и даже целый паровоз. Сами мы с Надеждой туда не ходили, но приютские рассказывали.
– Надо бы нам туда сходить, – говорю. Не поясняя, кстати, – куда. Как мысль застала, так и говорю. Но Надежда понимает.
Ага, головой кивает. Приемник свой крутит. А он третий раз по кругу песенку про последнюю электричку. Тоже мне, «В рабочий полдень».
А вот и новенькая. Стоит на углу, портфель коленками пинает, головой крутит. Нас дожидается, хотя вид делает, что и ни при делах. Я Надежду в бок тыкаю и в переулок тяну. Но она и бровью не ведет – прямым курсом к Иванне. Вот ведь. Кто там говорил, что влюбляться полезно? А ревновать? На этот счет, старшая сестра, у вас какие рецепты? И когда только успели? С первого взгляда? Влюбиться в Надежду с первого взгляда – понимаю. Но в Иванну? Ничегошеньки не понимаю. И понимать не хочу.
В общем, стоят и друг на друга смотрят. Лыбятся. Надежда улыбается, а Иванна лыбится. Неприятно так. Вроде всё про нас знает и разве что не подмигивает. На потом откладывает. Но мне всё равно. До другого – не всё равно, а до ее ухмылочек – как до Марса. Здесь у нас счет равный. Я тоже кое-что видела. В «Современнике». И не надо мне говорить: дядя соскучился по племяннице. Или кто она ему?
Стоп-стоп-стоп! Это еще чего? Надежда на колени перед Иванной встает, и черт знает какие мысли у меня мелькают. Со скоростью света. Я и осознать-то их не успеваю, Надежда открывает портфель и достает котенка.
– Какой хорошенький! – Иванна сюсюкает. – Какой полосатенький!
И руки тянет – приласкать.
Осторожнее, предупреждает Надежда, но та разве ее слышит? Цапает полосатенького и к себе, будто удушить не терпится. И тут я кота зауважала. Мне до живности дела нет, терплю, поскольку Надежда с ними возится, но в глубине души полностью согласна с методой Дядюна по направлению их в дальние и безвозвратные командировки. Бессловесные твари, что взять. В общем, телячьих нежностей Иванны котенок терпеть не стал, а извернулся, мявкнул и полоснул по щеке, аж кровавые полосы вздулись. Иванна охнула, кота бросила и за щеку.
Что началось! Скорую помощь вызывай. Теперь они вдвоем друг перед другом на коленях, Надежда к царапинам платочек прикладывает, дует, плачет, кошаку пальчиком грозит. А усатый-полосатый как ни в чем не бывало рядом сидит, вылизывается. Была бы колбаса – отдала не задумываясь.
– Ерунда, – говорит Иванна. – Подумаешь – царапнул! Испугался, наверное.
– И гений – парадоксов вдруг, – сама не понимаю, зачем сказала. И к чему. Вырвалось.
Пока они друг на друга дули, я кота обратно в портфель, хотя, по-хорошему, следовало ему наподдать. Нет, то, что он новенькой мордашку попортил, – это в плюс, но телячьи нежности Надежды – на его зверской совести, или что там у него есть? Но таким оружием разбрасываться нельзя. Огнивенко после вчерашнего зубы, как пить дать, точит. Съесть нас хочет. И мы без новенькой разберемся, да, полосатый?
И вот идем втроем. Я позади тащусь, траву пинаю. Иванна портфель у Надежды отобрала, чтобы той удобнее платочек к ране прижимать. Со стороны – шерочка с машерочкой. Аж подгузник из-под платья сверкает.
– Я раньше в другом городе жила, – Иванна треплется. И раны не беспокоят, судя по голосу. – На Северном острове.
Неужели, Надежда удивляется.
– У меня там родители служат, – поясняет новенькая. – Отец – военный летчик.
Почему у всех безотцовщин в ходу легенда об отцах-летчиках? Не верю, но Надежда слушает. Хорошо, что рот не разинула. Ладно, я ей мозги вправлю. Когда время поспеет.
– Когда там началось на границе, нас всех эвакуировали. То есть не всех, мама осталась, конечно. Она ведь врач. А меня к дяде отправили сюда. Кстати, совсем из головы выскочило!
Останавливаемся, ждем, пока она с портфелем возится. Мне хочется, чтобы она спуталась и кота наружу выпустила, вот смеху-то! Но Иванна свой портфель расстегивает и достает что-то в свертке. И так торжественно Надежде протягивает.
Я через плечо заглядываю.
Мама дорогая!
– Это называется коллаж, – говорит. – У дяди много старых фотографий валялось, вот и получилось. Чтобы не скучно.
Смотрим мы на коллаж. Лица. Люди. Деревья. Дома. Обрезки, обрывки – мозаика. А в середине – они. Собственной персоной.
Я, как всегда, не получилась.
4
Мы подошли с другой стороны. Но у нас потеряться трудно – иди по проводам и обязательно придешь в школу. Во всяком случае – в «крейсер». Железные такие опоры с толстыми проводами. Висят как лианы. Или змеи. Белые. Можно даже не осматриваться – задери голову, найди провод нужного цвета и шуруй за ним. Из любой точки города, хоть лепрозория. Вот я так и иду – по проводам. Чтобы на них не смотреть. Как они чуть ли за ручки не держатся. Новенькая соловьем заливается. Слушать не хочу, но поневоле прислушиваюсь. Врет, наверное. Куда ее только не заносило и сколько школ во время этих заносов не сменила. Наша, конечно же, самая убогая. Не то что прямо подобное заявила, но сквозило.
Я, конечно, не в восторге от наших идиотов. Что какого-нибудь Зая Грабастова взять, что Настюху Шприц, а про Огнивенко так и вообще – оторви и брось. Так ведь это я! Я с ними цистерну манной каши с комками съела. Я из Зая Грабастова столько пропавших вещей выбила, сколько в бюро добрых находок не сыщется. А Настюха – шприц ей в ухо? Или Маршак Безграмотный? Сколько раз они у нас списывали, пуская слюни на тетрадку? Не перечесть. Это сейчас совсем слабоумными стали, каракуль какой в тетради или на доске нарисуют – для учителей счастье, а раньше – крепкие троечники. Крепче некуда.
– А вот еще был у нас на Северном острове такой случай, – продолжает Иванна заливаться, будто слышит, о чем я думаю. – Пошли мы на море трепангов ловить. Знаешь, что такое трепанги? Огурцы, только морские. И живые. Они на глубине водятся, надо с камнем нырять, чтобы вода не вытолкнула. Мне легче всего, дыхание умею надолго задерживать, папа учил специальную гимнастику делать, а остальные ближе к берегу возятся. Но там разве их найдешь!
Надежда идет, в землю смотрит и улыбается. Узнаю ее манеру. Скромность называется. А новенькая как ни в чем не бывало два портфеля продолжает тащить. И болтать. Таких болтунов – поискать. Хорошо, что я не обидчивая. И понимающая. И гордая. А то плюнула бы и сама пошла. Подальше от них.
– Куда идете? – из кустов доносится хриплый голос, а потом появляется и его обладатель, продравшись сквозь листья и сучки.
Хаец заблудилась. С неизменной тетрадкой, в расхлюстанном платье. Галстук набок. А по глазам понятно, что память ей как отшибло, так она и не восстановилась. Я поначалу не сообразила, какого ее сюда занесло – на другую оконечность «крейсера», где ОГАС расположилась.
– В школу, – отвечает Иванна, а Хаец записывает, аж карандаш дымится. – Постой, ты ведь из нашего класса!
– Постой, ты ведь из нашего класса, – бормочет Хаец, шкрябая по бумаге.
– Что с тобой? – Новенькая озадачивается.
Хаец в своем репертуаре. Мне даже забавно. А сама головой верчу, отыскивая воспитателя, который должен ее на процедуры водить.
– Почему она всё за мной повторяет?
Потому, голубушка, что у Хаеца голова неправильно работает. Помнится, Дедуня это как-то называл. Переполнение стеков памяти? Короче, стоит Хаецу прикорнуть, как ее память стирается, будто кто-то вместо исписанной тетради чистую ей подсовывает. И так каждую ночь. Зато во время бодрствования она всё помнит. В мельчайших подробностях. Ее очень любят в учительскую таскать для выяснения – кто прав, кто виноват в очередной стычке наших идиотов. За что и попадает как стукачке. От той же Огнивенко, хотя и ежу понятно – Хаец не виновата. У нее даже заячья губа не зашита – кому со слабоумной возиться охота?
Читаю я про себя лекцию насчет Хаеца, а Иванна богато с ней общается. Это даже к лучшему – она всё, как губка, впитывает. Еще немного, и читать научится, тогда свою тетрадку-памятку перечтет, основные факты восстановит.
Надежда тоже понимает, поэтому ничего Иванне не объясняет. Жалостливая.
И тут мы попадаемся. Нет, ничего такого не делаем, до звонка время есть, но стояние на этой стороне «крейсера» вроде как и не разрешается. Шугают отсюда. То воспитатель, то надзиратель, то вообще ученый какой выползет или на коляске выедет перекур себе устроить. Раздражаем мы их сильно. Такие красивые в черных фартуках и галстуках. Но Дедуню я не ожидала увидеть. Будь моя воля – сиганула бы в кусты. Даже не так – Надежду в охапку и в кусты. А Иванна пусть сама разбирается, где положено стоять, а куда наши сопливые носы лучше не совать. Но не было у меня времени, не было.
– Николай Иванович, я очень сильно уважаю то, что вы делаете, но поверьте – это не совсем то, чего я ожидал. Школьники – не моя аудитория. Тем более такие школьники, – говорит высоченный дядька с пухлым кожаным портфелем. Одет с иголочки, английский денди, а не человек.
– Сергей Петрович, не стоит беспокоиться, – говорит Дедуня. – Я прекрасно вас понимаю, но поверьте – представляется случай внести важную лепту в наше дело. Рассматривайте это не как лекцию и не как урок, а своего рода эксперимент.
– Эксперимент? – Сергей Петрович останавливается, ставит портфель на скамейку и достает из кармана черную пачку. – Над кем и для чего?
– Для чего? – переспрашивает Дедуня. Закуривает предложенную папиросу. – Я думаю, всё для того же – к вящей славе науки. Возможности Спецкомитета огромны, в чем вы, вероятно, убедились, но далеко не безграничны.
Странно, на нас они и внимания особого не обращают. Взрослые дядьки заняты важными разговорами. А мы кто? Пионерки.
– Да, – сказал с каким-то особым придыханием Сергей Петрович. – Я впечатлен вашими вычислительными мощностями. Не все республиканские ОГАС таким могут похвастаться. Особенно «Мир-2». Великолепная машина. Даже американские коллеги завидуют.
А мы ничего. Примерные девочки. Только Хаец продолжает в тетрадку свою строчить. Наверняка разговор записывает.
– Наследие былых времен, если честно, – говорит Дедуня. – Тут в свое время активно занимались изучением, э-э-э, атмосферных явлений. Распространением волн в ионосфере. Пока, ну, сами понимаете…
– Я ведь тоже акустик. Переменные среды меня до сих пор интересуют. Собственно, на это меня и купили, если честно. Машины машинами, но нужны и специалисты, и консультации. Вот здесь, – Сергей Петрович похлопал по портфелю, – расчеты, над которыми бьемся последний год. Но света в конце туннеля не видно.
– Увидите, – пообещал Дедуня. – А вот, кстати, и некоторые представители ваших сегодняшних студентов, – и в нас тычет. – Здравствуйте, девочки.
– Здравствуйте, Николай Иванович, – чуть не хором расстараемся. А Надежда в своем репертуаре – еще и поклон отвешивает.
– Здравствуйте, – говорит Сергей Петрович и нас разглядывает, таких умных и красивых. Если Хаеца не считать. И меня, если уж честно. Только кому эта честность нужна?
Молча рассматриваем друг друга.
– Вы действительно физикой интересуетесь? – осторожненько спрашивает Сергей Петрович.
Киваем. Первый раз, что ли? Кто к нам только не приезжал уроки вести.
– Бегите, дети, а то скоро звонок прозвенит, – говорит Дедуня. – На первом уроке как раз встретимся.
Мы намек понимаем и бочком-бочком удаляемся. Надежда Хаеца за рукав тащит, потому как та не соображает, что нам намекнули убираться подобру-поздорову.
– Хорошие девочки, – говорит Сергей Петрович, – я думал, что всё будет трагичнее. Хотя одна из них, кажется…
– Не беспокойтесь, – прерывает его Дедуня. – Над методикой работали лучшие специалисты педагогической академии. Благое дело, уверяю вас.
– Но как же мне все-таки им рассказывать?
– Очевидно. Очевидно о невероятном.
5
– Я вам сегодня расскажу о человечестве, – сказал Сергей Петрович, когда класс окончательно успокоился. – О человечестве как единой целостной системе, для изучения развития которой, как оказалось, вполне применимы методы физики, особенно из области квантовой механики. Что нам позволяет рассматривать человечество как единую систему? Чем обеспечивается это единство? Какими носителями и какими сигналами? Да и вообще, что указывает на поведение человечества как целостной системы? Очень простая вещь – рост численности проживающих на планете людей…
А я пытаюсь представить наш класс глазами этого самого Сергея Петровича. Наш класс. Звучит гордо, а выглядит паршиво. Сегодня всех как-то особенно развезло. Про Зая Грабастова и говорить нечего – он палец в нос сует, а потом – в рот. И подбородок в слюнях. Под стать и Поломкин – качается из стороны в сторону, мычит. Негромко, конечно. Но мычит. Овечка изгиляется. И заголяется. Юбку на голову натянула, трусами сверкает. Сергей Петрович как на нее взгляд бросит, так заикается. Непривычен к выкрутасам.
– Можно в туалет? – Настюха Шприц руку тянет. – Я описалась!
Кто ее знает, может и описалась, но подгузник-то на что? Поэтому Фиолетта с задней парты головой качает:
– Во время урока никаких туалетов!
Настюха слегка успокаивается – замолкает, но руку тянуть не перестает.
Заика баян рассматривает. Будто в первый раз. То в одну кнопку ткнет, то в другую. Баян вздыхает.
– Давайте рассмотрим следующее уравнение, описывающее рост численности людей, проживающих на Земле, начиная с момента Большого взрыва. Я не оговорился. Модель указывает на то, что двадцать миллиардов лет назад, когда и произошло рождение Вселенной, его могли наблюдать шесть человек. Как шутят физики, это наверняка были Ной с женой и детьми, которые оказались в роли нулевых наблюдателей первичных квантовых процессов рождения мироздания, что и определило его антропность, – продолжает Сергей Петрович. И по доске мелом. Я таких значков никогда не видела. Разве что плюс от минуса отличу. Еще скобки. – Итак, какой физический носитель обеспечивает развитие человечества как единой системы? Дело в том, что Земля вместе с ионосферой представляют собой огромный сферический резонатор с целым набором собственных частот. Собственные частоты, или, как их называют по имени первооткрывателя, резонансы Шумана, по странной случайности совпадают с биологическими ритмами работы человеческого мозга. Впрочем, здесь нет ничего странного…
Негода палец в бутылочку с чернилами макает и старательно по парте пишет. Аж язык высунула до подбородка. Длинный такой язык, с собственной жизнью. А от Ежевики гнильцой несет. Чего-то в ней испортилось. Ее теперь не съесть хочется, а в ванну засунуть и отмыть. И выбросить. Сидящая за ней Огнивенко морщится. Вот с этой гадиной ничего не происходит необычного. Как была гадиной, так ею и осталась. Красным глазом косит и пальцами щелкает. Если бы не перчатки резиновые, давно бы класс подожгла.
И тут Вечный двигатель учудил. А может, он и не виноват. Кто-то описывается, а кто-то учуждает. По природе. В общем, скрип начинается. До зубовного скрежета. В смысле, не очень шумный, но пронизывающий. Все головами крутят, ежатся. Только Сергей Петрович не унимается. Продолжает рассказывать – про альфа и бета-ритмы, резонанс Шумана, ноосферу.
– Так вот, как показывают модельные расчеты, именно в шестидесятых годах нашего века должен был произойти фазовый переход в демографическом развитии человечества как единой системы. Его основная характеристика – радикальное изменение скорости воспроизводства новых поколений. Мы должны были столкнуться с феноменом резкого снижения рождаемости и не менее резкого роста продолжительности жизни. Причем и то, и другое – результат не только целенаправленных усилий самого человечества в области… кхм… контроля рождаемости и геронтологии, но и глубинных сдвигов в природе самих людей. Но, как вы все… кхм… знаете из учебников истории, Вторая мировая война внесла трагические коррективы в данный процесс. По самым сдержанным оценкам, общие военные потери в масштабах планеты достигли одного миллиарда жизней. Произошел не демографический фазовый переход, а слом всей демографической системы. Возникла точка бифуркации…
Он замолчал, потому как гул стал еще громче. А всему виной – Вечный двигатель. Разве можно допускать, чтобы его рядом с вечными двигателями сажали? На уроке физики? И вот вам – стоят, крутятся, двигаются, шарики по желобам то к магниту притягиваются, то опять вниз скатываются. Но самый мой любимый – колесо с шариками внутри. Оно-то и скрипит противнее всех. Нелегко нарушать законы физики. Даже с помощью вечного двигателя.
– Они у вас на моторчиках? – Сергей Петрович спрашивает.
– Джонсов, пересядь немедленно к Маршакову, – Фиолетта с задней парты.
– Продолжайте, Сергей Петрович, мы сейчас разберемся, – Дедуня.
Но Сергей Петрович с места резко срывается, будто из класса выбежать хочет, подскакивает к шкафу и достает из него мое любимое колесо. Оглядывает со всех сторон. Тем временем Вечный двигатель перебирается на новое место. Подальше. Чтоб реальность не искажать и законы физики не нарушать. Но это разве поможет? Малолетний преступник – по нему колония плачет. За злостное нарушение законов физики и наплевательское отношение к сохранению массы, энергии и момента движения.
– А ну стой, – ловит его за рукав Сергей Петрович. – Ты как это делаешь?
– Чего? – Вечный двигатель не понимает. Но силится понять. Черный, толстый, нелепый, с выпученными глазами. – Пустите. Я ничего.
И плакать начинает. Сергей Петрович его отпускает и наблюдает, как тот пробирается в самый дальний от шкафа угол. Скрип затихает.
– Очень интересная лекция, – говорит Дедуня.
– Да-да, – подхватывает Фиолетта. – Правда, дети?
Сергей Петрович ставит замерший, как ему и полагается всеми законами сохранения, вечный двигатель обратно.
– Хорошее у вас лабораторное оборудование, – говорит. Невпопад.
Возвращается к столу и смотрит на исписанную доску. От непонятных закорючек на нее смотреть страшно. Расстегивает портфель и выкладывает ворох бумаг. Стирает с доски и пишет. Не знаю, как вам, а по мне – еще более замысловатое. И рисует. Волнистые линии.
– Вот, – говорит, – для размышлений. Система дифференциальных уравнений в частных производных, описывающих бифуркационное поведение демографической системы. Она, доказано, имеет общее решение, но нам пока удалось отыскать несколько частных, которые сами по себе весьма интересны. Если у кого-то возникнет идея, как из них получить общий вывод, может выйти и написать. Можно даже с места сказать, – и осматривает нас, идиотов, из-под кустистых бровей. Пристально, ну точь как Фиолетта на классном чае.
– Сергей Петрович, мы ведь договаривались, – Дедуня напоминает.
– Невероятно, – качает головой Сергей Петрович, – невероятно.
Дальше рассказывает про демографию, но заметно, что ему уже не до резонансов всяких, он от Вечного двигателя взгляд не отрывает. Надеется, что тот и задачку ему поможет решить. Бедный, бедный Джонсов. Самая безобидная фигура в классе. Кулачища на рубль, а обидеть или сдачи дать не может. Он даже не пишет, а каракули рисует. Каля-баля.
И Надежда на доску не смотрит. В окно глядит. Я так надеюсь. Потому как между окном и ней – новенький ученик. Иванна, будь неладна. Как бы на нее еще раз Огнивенко натравить? Чтоб свое место знала. Где-нибудь на задней парте. А больше никого к этому в нашем классе и не приспособишь. Тараканы тараканами, а тут еще и буйным быть надо. И чего Надежде во мне недостает? Мы с Надеждой ходим парой, мы с Надеждой не враги. Или надо быть гордой? Задрать свой поросячий нос и не обращать внимания – кто с кем?
Только так не будет.
Без Надежды меня нет.
6
Звонок. Как всегда для учителя, а не для учеников. Мы и не претендуем, но начинаем шуметь.
– Звонок для учителя, а не для учеников, – повторяет Фиолетта. – Продолжайте, Сергей Петрович.
– Я, собственно, закончил.
– Очень познавательно, правда, дети?
Дети пускают слюни, ковыряют в носу и разглядывают собственные козявки. А я чем лучше? Только тем, что не пускаю слюней и на вкус козявок мне плевать.
Сергей Петрович смотрит то на доску, то на класс. Будто ждет – кто-то встанет с места и решит задачку. Он качает головой и вздыхает.
– Спасибо, это всё, о чем я хотел рассказать.
Скрипят парты, щелкают застежки портфелей и ранцев.
– Может, их перед химией всё же прокапать? – спрашивает Фиолетта. Тихо так, наклонясь к Дедуне. Но у меня ушки на макушке. Натренировалась на ночных бдениях.
– Не всех сразу, начните с тяжелых, – отвечает Дедуня и к физику: – Ну, как вам впечатление?
– Это профанация, – тихо, но с яростью говорит Сергей Петрович, – это совсем… – дальше ничего не слышно, они выходят из кабинета.
Надежда не спешит. Она стоит перед доской с мокрой тряпкой и не вытирает, а мажет – там влажная полоска, здесь влажная полоска.
– Брось, – говорю я. – Кому надо, те подотрут.
Она послушно идет мыть тряпку, складывает аккуратно в четыре загиба.
– Ты в этом понимаешь? – Иванна. В класс заглядывает, на Надежду глядит. Уважительно.
Надежда к доске возвращается, берет мелок и пишет. Такие же каракули. Вот хоть режьте, а ее правый глаз в сторону двери косит. Выпендривается.
Иванна тихонько свистит. Будто собачку подзывает. Не меня, естественно, – Надежду. Очень меня этот свист из себя вывел, а еще больше – поведение этой дурочки. А как ее еще называть? Ее поманили, она и побежала, хвостиком махая. Я за ними не пошла, чтобы этого позора не видеть. Гордой надо быть, говорю самой себе, гордой надо быть, повторяю. Но больше злит даже не это, а непонимание. Раньше я Надежду понимала. Вернее, только я ее и понимала. Теперь – нет. Словно телефон испортился, который из моей комнаты в ее вел. Пришел некто и обрезал провода. И из трубки – не молчание, а гудки. Молчание я понимала, а гудки – не научилась. Может, в них что-то есть? Не только ту-ту-ту? Азбука Морзе?
Ничего я не надумала. В кабинет вернулся Сергей Петрович. Портфель его так и лежал на столе. Он его схватил и коленом наподдал по раздутому брюху. Очень здорово получилось. Посмотрел на доску, пошел к двери и вдруг остановился. Вернулся к доске и стал внимательнее разглядывать. Чего он там не видел – не пойму. Сам же почти всё писал. Ну, еще и Надежда постаралась – кое-что вымарала, кое-что дописала. А Сергей Петрович портфель расстегивает, опять папки достает, на стол присаживается и в бумагах карандашом карябает.
Карябает и пришептывает:
– Невероятно… невероятно… очевидно…
Я сижу пришипившись, чтоб меня не заметил. Потом вообще на лавку легла, сквозь парты смотрю.
– А, вот вы где, – голос Дедуни. – Нашли портфель?
– Да-да, сейчас, секундочку… Кое-что в голову пришло…
– Не зря, значит? Есть и от нас польза?
– Ваши… гм, подопечные наводят на любопытные мысли. Но вы мне еще обещали вычислительное время.
7
Вот не думала, что окажусь на стороне Огнивенко. Но жизнь располагает. Особенно после долгой перемены, на которой сначала девочек, а потом мальчиков таскали в медпункт. Некоторых в прямом смысле. Например Егозу, которую так развезло, что она принялась всех подряд толкать, а прежде всего себя саму. Ловко у нее. Если идешь по коридору, никого не трогаешь и брякаешься на ровном – вот ты вертикально, вот ты горизонтально – это не значит, что споткнулся. Тебя толкнули. Не рукой, конечно же. Для этого и слово есть специальное, только наши идиоты его разве упомнят? Вот, чебурахается и чебурахается. Даже шишку на лбу набила. Ее под руки и в медпункт. Так она всех троих толкнула. Ее придавили, визг, плач, крики. Кто-то смеется. Например, я. Да, знаю – над убогими грешно, но ничего поделать не могу, глядя, как два санитара Егозу от пола отскребают.
Зато Надежда не может без подвига. Мы как-то стих учили про пионерку, которую водила молодость в какой-то поход. И куда-то бросала молодость – на какой-то лед. Вот и ее молодость бросила. На подмогу Егозе. Странно, что та и ее не толкнула. Даже смирно стояла, пока Надежда ей платье и фартук отряхивала. У той и глаза осмыслились.
И даже Иванна под ногами у нас не мешалась. Стояла со своим приемником в стороне, передачи слушала. Словно и ни при чем. Будто и не тащила утром портфель Надежде. А потом и вовсе по коридору пошла в сторону приюта. Мне что? Разорваться? Надежду бросить на съедение идиотам, а самой за новенькой проследить? Два шага за ней, три шага за той. Полька-бабочка. И коридоры широченные, и потолки сводчатые, и окна узкие. Почему я про это думаю? А потому! За Иванной увязалась.
– Ты куда, девочка? – санитар интересуется.
– В комнате учебник забыла взять, – отвечает девочка, не моргнув глазиком. И так ловко, что тот отстал. Я бы восхитилась. Нет, правда. Не такая вредина я подлянки строить. Например, сказать санитару, что та чувиха – не приютская вовсе, а семейная, и нечего ей по «крейсеру» шастать, как у себя в «Современнике». Любопытство разобрало – чего ей так приспичило?
Дошли до перегородки, где столик дежурной. Откуда Иванну должны метлой и тряпкой погнать обратно на урок. Но она и внимания не обращает, достает из портфеля что-то и на голову натягивает. И вмиг превращается в Овечку. Темная я. Не сразу сообразила что и как. Парик! Кучерявый, как у овцы. Только, простите, куда она сиськи спрячет? Овечка наша не в пример ей статью не вышла.
– Здравствуйте, Марья Ванна, – гнусавит Иванна в овечьей шкурке, портфель к себе тискает. Ага!
– Здравствуй, Даля, – бормочет Марья Ванна, глаза в вязание. Так и хочется ей крикнуть: глаза протри! – Опять что-то забыла?
– Ага. Можно?
– Беги, конечно, беги, а то скоро перемена кончится. Эх, росомаха ты.
– Спасибо, Марья Ванна! – И побежала. Только пятки засверкали.
Шпион из меня никудышный. Упустила, пока духу набиралась Марью Ванну миновать. След простыл. Двери, двери. Куда ни ткнись – кровати застеленные да тумбочки. На некоторых кроватях кто-то лежит, в потолок смотрит, пузыри из слюны надувает. Спрашивать бессмысленно. Некоторые вроде знакомые – учились у нас и сгинули. Вот ты где, Остров Дураков.
Приют он и есть приют. Я вроде сочувствия почувствовала к нашим, даже к Огнивенко. Убирают за тобой, кормят, телевизор в коридоре стоит, но от стен таким тянет, выть поневоле хочется. И еще эти – в кроватях, с трубками – одна в рот, другая в руку.
– Красота, красота, мы везем с собой кота, – слышу голос Иванны. Идет, портфелем размахивает, напевает. Парик набок. Возвращается после темных делишек.
Тут и звонок подали.
– Я такое видела, – шепчу Надежде.
Потом расскажешь, и продолжает тетрадки раскладывать. Сульфид Натриевич на доске выводит «Лабораторная работа». Перед каждым пробирки, пробирки, и ведь ни один не шелохнется. Не потянется в пробирку плюнуть. А всё почему? Потому что боятся. Химия – самый страшный урок.
– Спасибо, Надежда, – кивает химик и класс оглядывает. Все ежатся. – Новенький?
– Иванна, – встает, стул отодвигает.
– Химию уважаешь? – Сульфид Натриевич щипцами в банке ковыряется.
– Уважаю, – соглашается Иванна.
– Что это такое? – Щипцы крутит. – Можешь сказать?
– Натрий.
– Правильно, – Сульфид Натриевич зубы щерит, – а как догадалась?
– На банке написано.
– Ха! И в таблицу Менделеева веришь?
– Верю, – соглашается Иванна. И добавляет: – Только в нее и верю.
– Садись, – говорит и натрий в воду опускает. Шум, дым, стук и вопль.
Что за?.. Лежит Иванна на полу, в потолок смотрит. Огнивенко заливается, Егозу по голове похлопывая. Подговорила. Стул в проходе стоит. Чебурахнулась Иванна. А мне не жалко. Подозрение к ней. И только Надежда вскакивает и помогает новенькой подняться и отряхнуться. Да еще Сульфид Натриевич бурчит:
– Первый раз вижу, чтобы от натрия плюс аш два о в обморок падали.
Он редко что замечает, кроме происходящего на лабораторном столе и записываемого на доске. Как выражается Дедуня, «он не осведомлен». И то, что его идиоты иногда такое выкидывают, почти не волнует Сульфида Натриевича – он под всё подведет твердую химическую базу. Огнивенко не то сливает в пробирках, отчего и происходят вспышки. Овечка надышалась химикатами. Демон Максвелла постоянно открывает окна, поэтому негатермические препараты у него замерзают. А Заика просто любит свой баян. Такая вот философия, как говорит Папаня.
И что? Если про дурачков думать, сам дураком станешь. Сульфид Натриевич не дурак. Он – сумасшедший. Я ему, если честно, завидую. По-девчоночьи. Как повторяет Дядюн, за абстрактное отношение к жизни. Умом не понимаю, что за абстракции, но сердцем чувствую – имеются свои плюсы.
Урок дальше, никто не вспоминает про стул новенькой. Не считая Огнивенко. Бастинда продолжает хихикать и бумажками кидаться. Надежда повернулась и грозно на нее посмотрела, но той того и надо. Она ведь только ради нее и затеяла. Допечь.
– А теперь берем пробирочку с кислотой и заливаем в эту пробирочку с щелочью, – показывает Сульфид Натриевич и грозно класс оглядывает. – Что у нас тогда получается, дети?
– Реакция нейтрализации, – Иванна.
Ничего Сульфид Натриевич не ожидал. Он не класс спрашивает, а себя. Но новенькой никто не объяснил.
– Кто сказал? – встрепенулся, поверх очков разглядывает.
– Новенькая, – подсказывает Огнивенко.
– Я, – Иванна встает.
– Молодец, э-э-э, Иванна. Отлично! В химии ведь главное что? – Сульфид Натриевич опять нас обсматривает. Ответ всем известен, но сказать его должен он сам. Традиция. – В химии, дети, главное – любовь! Садись, Иванна, садись.
Ну, кто мог знать, что она второй раз попадется? Итог: лежит практически в той же позе. Тут я должна за Надежду заступиться. Предупредить подобное невозможно, если только не выработан рефлекс стул рукой придерживать. Происходит мгновенно. Вот твоя попа в миллиметре от сиденья, а вот и нет никакого сиденья. И ты летишь дальше. Здравствуй, пол.
Дежавю.
Все те же.
Надежда помогает подняться и отряхнуться, Огнивенко на парте лежит и вздрагивает – сил хохотать не осталось, краснеет Егоза, ноги потирает исщипанные.
– Я больше не буду. Это всё она сказала, она и виновата.
– Что за глупости! Никто не может быть виноват, – хлопает по столу Сульфид Натриевич. – Иванна, э-э-э, поосторожнее в следующий раз, стул придерживай.
И тут такое происходит, так быстро! Шевельнуться не успеваем, как что-то взрывается, густо дымит и темными хлопьями выпадает. Резко пахнет. А над партой Огнивенко идет черный снег. И лицо у нее как у сиамской кошки.
Вот результат.
А причина?
Причина за секунду до этого поднимается с пола, наклоняется вперед, дотягивается до пробирок на столе Сульфида Натриевича, хватает посудину, оборачивается и из этой посудины в посудину Огнивенко сливает содержимое.
Я такой прыти от новенькой не ожидала. Хотя всё к этому шло. Чего покрывать? Огнивенко много сил и стараний приложила, чтобы с черной мордой сидеть и глазами хлопать.
– Мы с вами наблюдали реакцию… – тут Сульфид Натриевич начинает такое сыпать, в чем я только аш два о разбираю. – Результатом является бурное выделение энергии и продуктов реакции, абсолютно безопасных для человека, – персонально для Бастинды. Но кто знает – что для ведьмы безопасно, а что нет?
– Огнивенко, можешь выйти и умыться, и впредь будь осторожнее. Химия не твой конек.
Огнивенко завывает.
Иванна учебник листает.
А я не Марк Твен.
Я дальше смотрю.
Немилосердно.
8
– А что это вы тут делаете, а? – Левша Поломкин оглядывает нас. Девчонки визжат.
Занимаюсь своим делом – помогаю Надежде расстегнуть пуговицы. Они тугие, пришиты крепко. В петли протискиваются неохотно. Поломкин меня не волнует. Он – стихийное бедствие, от повторений начинает надоедать, а не пугать. На каждой физкультуре к нам заглядывает с этим вопросом. И хоть бы кто ответил: переодеваемся, дорогой. Так нет, визжать начинаем. Визжит Настюха, шприц ей в ухо, визжит Егоза, блеет Овечка, Хаец визжит, продолжая в тетрадке записывать, Ежевика ей подвизгивает, а Левша стоит и безобразие разглядывает. Трусики, лифчики, маечки, подгузники. Лично мне – плевать. Что с дурачка возьмешь? Ничего, кроме анализов. Я подозреваю, он не белье приходит посмотреть, а наш визг послушать. Очень ему нравится, как визжим.
Но сегодня – что-то. Визг особенный. Громкий и заливистый. Будто Поломкин решил не только посмотреть, но и с нами вместе переодеться. Но я не смотрю, делом занимаюсь. С пуговицами сражаюсь, пока Надежда не толкает.
Посмотри.
– Поломкин как Поломкин, – говорю. Больно он интересен. Мне другое интересно. Не так. Не интересно, а опасливо. Вон там в уголке одеждой шуршит. И не визжит. Тоже с пуговицами возится.
В носу, показывает Надежда.
А у нас в носу гвоздь. Здоровенный такой. Шляпка в ноздрю не поместится. Торчит себе, словно так и надо. Будто его туда специально засунули, чтобы сопли у Поломкина не текли. Или чтобы холодом от него не веяло. Хотя холод остался, аж предплечья мерзнут.
Из-за Демона Максвелла чертиком выпрыгивает Зай Грабастов:
– Он специально сделал! Взял гвоздь у трудовика, взял молоток и хрясть! В нос!
Всё это, конечно, интересно, но появление Зая вызывает еще один всплеск визга. Все хватаются за вещи, сумки, сандалии. Пока они вслед за Заем, по прозвищу Федорино Горе, не ушли. В мальчишек полетела тапка.
– Сгиньте, уроды! – Настюха Шприц выступает, даром что в неглиже почти, в смысле – без слез на трусы-парашюты и растянутую маечку смотреть нельзя. – Я сейчас Аякса позову!
А вот и Аякс, легок на поминках. Свистит в свисток, пока все не замолкают.
– Что тут у вас? Опять к девочкам полезли, хунвэйбины?
– Мы… мы ничего, – бормочет Зай, – а вот у него – гвоздь.
Гвоздь у Поломкина уже изморозью покрылся.
– Что за гвоздь? – Физрук берет Демона Максвелла за подбородок и долго смотрит. – Ё-мое, как он туда попал?
– Аякс Васильевич дал, – весело объясняет Зай, а сам на нас пялится – богатое зрелище. – Он хотел вешалку починить, взял молоток, взял гвоздь, и вот. Аякс Петрович, плоскогубцами надо. Я сбегать могу, позвать!
– Отставить бежать, – говорит физкультурник. – Может, он его просто туда вставил. Вставил? – Трясет Левшу. А тот уже не лыбится, глаза закатывает.
– Бил, кого хотите спросите – бил. Со всей дурищи молотком и в нос!
Аякс Петрович берется за гвоздь, шипит, пытается тянуть, но отпускает и дышит на побелевшие пальцы.
– Беги, – шипит Заю, – беги за Аяксом Васильевичем.
Зай исчезает, а вслед за ним – трусы Ежевики. Второй раунд бедлама. Не знаю, что такое бедлам, но наверняка похоже. Девчонки клубятся вокруг потери, но свои трусы никто не предлагает, а бежать вслед Заграбастову – своим бельем рисковать.
Когда приходит трудовик, все орут. А Левша лежит, ногой подергивает.
– Худо дело, – выносит приговор трудовик, – гвоздь в носу не есть хорошо. Вот, я помню, был у нас такой же случай…
– Васильич, давай без случаев, – просит физкультурник. – Ты гвоздь вытащить можешь?
– Из стены могу. Из доски могу. Из носа – не могу. В медпункт его нести надо. Ты – за ноги, я – за голову.
Берут Поломкина.
– Настюха, – говорит трудовик, – давай за нами.
Кто бы сомневался, что без Настюхи такое дело обойдется.
Это проходной двор какой-то, а не девчоночья раздевалка. Хотя на что тут смотреть? На Иванну? Ишь, сиськи отрастила! Так она дольше всех возится. Дольше, чем Надежда, потому как со всеми этими гвоздями и братьями Аяксами я совсем из ритма выбилась.
– Нет, вы видели?
– Он теперь умрет, я точно знаю.
– Настюху опять спирт заставят глотать…
– Найдите ей трусы, в конце концов.
– У меня, а-а-а, нет запасных!
– Я сейчас подгузник из туалета принесу…
– Быстрее, девочки, быстрее, а то опять кто-нибудь войдет.
Наша половина медленно, но верно, из черно-коричневой с красными галстуками превращается в спортивную – белый верх, темный низ. Только трусы и майки открывают, какие-же мы, девчонки, разные. Даже у мальчишек не так. Толстый да худой. А у нас больше вариаций. Кто-то плоский, а кто-то и не плоский. Раньше у нас больше всего Огнивенко задавалась щедротами. У нее и лифчики самые красивые – не чета приютским хлопчатобумажным. С рюшами, вставками. Где брала – не говорила, но закатывала глаза, изображая барышню, а не переросшего подростка. Да и не были они такими большими. Теперь это очевидно на фоне новенькой. Сисяндры.
Но все помалкивают. Не хотят Бастинду раздражать. У нее счет к Иванне толщиной с «Капитал». Не знаю, как кого, а меня эти висюльки ну ни капельки не волнуют. Нелепица. Снизу отняли, сверху налепили. Для равновесия? А неудобно как с ними! Не пробежаться, не протиснуться. Вот у Надежды то, что надо. И не прыщики, как у Ежевики, а вполне умеренные. Достаточные, чтобы от мальчика отличить. А для чего они еще годятся?
Пока остальные перешептывались, спорили, кому за подгузником бежать, а я о сиськах думала (зачем?), дверь опять распахнулась. Никто не завизжал. Только молчали и смотрели. На Настюху с задранным на голову платьем. Похоже, она в коридоре раздеваться начала. Фартук сзади волочился. Так она стоит, из платья старается выползти. И качается.
– Опять напоили, – блеет Овечка. – Настюха, дай помогу.
– Алкашка, – говорит Огнивенко. – Женский алкоголизм не излечивается.
– Что? – вдруг спрашивает Настюха. – Иди-ка сюда, жертва аборта, – и обалдевшую Огнивенко пальчиком манит.
Вообще-то, Шприц – человек смирный. В драки поперек пекла не лезет. А то, что ее Аяксы приспособили для распития спиртного, так она и вообще ни при делах. Сколько раз предлагали классной рассказать или директору, она отказывалась. Наверное, имелись и свои плюшки, о которых мы не знали, а Настюха молчала. Аяксы удобно устроились – с медсестрой сваськались, только незадача – изо рта перегаром тянет, а Дедуня на это ох какой чуткий. А с Настюхой – красота. Влил в нее сколько надо, она пальчиком ткнула тебя, ты свою дозу прямо в организм получил. Даже глотать не надо. Ползи на бровях, песню горлань.
Огнивенко криво улыбается, с Настюхой в таком состоянии лучше не связываться. Есть у меня подозрение, что она не только спирт в Аяксов перегоняет, но и от них получает – вроде как смелость. Или наглость. А уж грубость – точно.
Тут Настюха, шприц ей в ухо, выдает такое, что мы, приличные девочки, даже от шоферов у пивного ларька не слышали. Большую часть слов я вообще не поняла. И под пыткой их не произнесу. Настюха платье окончательно сдирает, бросает на пол и кидается на Огнивенко, хотя та, справедливости ради, вообще ни при чем. С таким же успехом она могла на Хаеца кинуться, которая своей тетрадкой многих задрала.
Драться Настюха не умела. Молотила кулачками куда попадя. Огнивенко сначала перетрусила, еще бледнее стала, но потом брезгливо отстранила от себя Настюху, примерилась и в глаз ей кулаком заехала.
Без дураков.
Со всей силы.
После такого лежать Настюхе на полу и сопли размазывать. А вот и нет. Говорю же, братья Аяксы ей в обмен на алкоголь чего-то в кровь добавляют. Мужицкое. Настюха покачнулась только, но устояла. Глаз заплыл, но плевать ей на глаз.
– Ах, так? Ах, так?
– Уймись, психованная, – вопит Огнивенко, ко второму глазу примериваясь.
Настюха ее опережает – тыкает пальцем в голую шею.
Я первый раз вижу, как один мгновенно трезвеет, а другой так же мгновенно пьянеет. Нет, не то что у нас дома кто-то закладывает, хотя Дедуня частенько приходит, как выражается Дядюн, «подшофе». Пару раз случалось видеть Папаню в таком состоянии. Что-то у него там произошло такого, отчего он стоял в коридоре и качался, как дерево на ветру. Стоял и качался, стукаясь лбом о стену, пока его Маманя не уложила. До подобного состояния Огнивенко не дошла, но стоять прямо не могла. Потому и кулак прошел мимо Настюхи, которая, протрезвев, сама испугалась:
– Что я наделала, девочки? Что я наделала?
И вместо того, чтобы отстать от Бастинды, за руки ее хватает – на лавку усадить хочет. Я сразу поняла – случится нечто. Огнивенко и трезвая нормальностью не отличалась, а теперь и вовсе с рельс сошла. Потому затолкала Надежду в угол, загородила ее.
Иванна, кажется, чего-то сообразила и сказала:
– Уведите пьяного подростка!
Понятно, никто никого уводить не собирался. Овечку, что ли, для этого приспособить? Или Хаеца натравить? В нашем курятнике кишка тонка с Огнивенко связываться. Себе дороже.
– Кто пьяный? – Огнивенко медленно покрутилась, будто и впрямь выискивала незадачливого подростка, нарушителя школьной дисциплины. – Я его уведу! А, это ты?
– Я, – говорит Иванна, руки в боки, грудь выпятила.
Подозреваю – ее сиськи Огнивенко и добили. То есть не добили, а довели до белого каления. Она ведь тут нас всех малышней считала.
– Охолонись, – продолжает Иванна, – если пить не умеешь.
– Я? Не умею? – Огнивенко зашлась. – Да я… да я… я такое умею, вам расти не дорасти! Мелочь плоскодонная!
И к Иванне подходит. Близко, кулак дотянется. Новенькая спокойна. Она-то думала, что Бастинда и ей в глаз попытается закатить. Наверное, и приемчик какой-нибудь знала, чтобы с синяком не щеголять. Не боялась она ее, короче говоря.
И зря.
Огнивенко не собиралась драться. Она чего похуже придумала. И как только в ее пьяную башку такое прийти могло? Мне бы вот могло, но я ведь трезвая.
Огнивенко приседает перед Иванной, обеими руками хватает ее трусы и одним рывком стягивает до пола.
Всё так быстро произошло, что никто и не двинулся, не взвизгнул. Мы увидели такое, чего приличные девочки никогда не видели. Хотя, если честно, видели, конечно. Случайно. Мельком. Когда мальчики кувыркаются, эта штучка иногда видна. Повод для хихиканья.
Но.
Но ведь не у девочки.
У девочки такого быть не может.
А есть.
У Иванны.
Как так?!
Все стоят, смотрят. По-моему, даже Огнивенко протрезвела от увиденного. Тем более что она с самого близкого расстояния на Иванну пялилась.
Остолбенение. Нет, конечно, бывает, что мальчики переодеваются девочками. Гек Финн, например. Но так то в книжках. И по веской причине. Для маскировки. Но Иванна?.. Да и не мальчик она с такими сиськами. Или как? Сверху девочка, а снизу мальчик?
– Вот черт! – завопила Огнивенко, брякнулась на попу и отползла от Иванны. – Писька!
Так и сказала. Даже крикнула. Словцо-то детское. И не про мальчиков только. А Иванна стоит, как столп, даже не прикроется. Замыкание у нее. Другая на ее месте завизжала, ладошкой спряталась, трусы на место вернула. Я бы, например. Но не хотела бы оказаться на ее месте. Да еще с таким хозяйством.
Тут меня в сторону отодвигают. Надежда. Подходит к Иванне, присаживается и трусы обратно натягивает. Встает и всех внимательно осматривает, словно ждет – кто чего скажет. Со всех немедленно заклятие и спало. Хаец тетрадью зашуршала, Овечка икнула, Ежевика всхлипнула.
– Ты… ты… кто? – робко так Настюха спрашивает.
Иванна молчит, руки в кулаки сжимает и разжимает. В пол смотрит.
– Тебе здесь не место! – орет Огнивенко. – К пацанам отваливай! Ишь наподсматривался!
И руки к Иванне тянет, словно собирается из раздевалки вытолкнуть.
Только между ними Надежда.
– А, вот ты где, – говорит Маманя. – Здравствуйте, девочки.
– Здравствуйте, – невпопад отвечают девочки. А что еще делать?
Уж кого-кого, а Маманю я не ожидала увидеть. Но появилась она вовремя.
– Надежда, пойдем, я тебя забираю. Нас классный руководитель пригласил.
Надежда смотрит на Иванну, та кивает. Словно разрешает. И Огнивенко пришипилась, отошла в сторонку, волосы поправляет.
9
Возвращаемся в классный кабинет, где Фиолетта и Папаня о чем-то беседуют. Фиолетта курит, стряхивая пепел в распахнутое окно. Она при параде – темный костюм с кантом, белая блузка с неизменным жабо и заколка. На кошку похожа.
– Вы ведь понимаете, Филипп Рудольфович, какой у нас контингент. Можно сказать – спецконтингент. Я до Спецкомитета в детской колонии работала. Там дети, конечно, тяжелые, но со здешними не сравнить. Издержки воспитания. А тут… – вздыхает, затягивается. – Но хочу сказать, с приходом Николая Ивановича многое поменялось к лучшему. Военная дисциплина, сами понимаете.
– Понимаю, – отвечает Папаня.
– Тут ведь такое творилось, я слышала, что некоторые воспитатели… – она наклоняется к Папане и шепчет. – Представляете? Скандал! За такое расстреливать надо! А воровство? Уборщицы эти, которые и полы мыть не умеют, только грязь размазывают. Их бы в мою колонию… А вот и Надежда, – расплывается в улыбке, окурок в окно бросает.
– Мне показалось, что в раздевалке… – начинает Маманя, но Фиолетта перебивает:
– Не беспокойтесь, не беспокойтесь, девочки у нас очень хорошие. В большинстве. В семье, конечно, не без паршивой овцы, но Надежду они хорошо приняли. И сама она девочка спокойная, послушная. Уроки всегда подготовлены, тетради аккуратные. Я, конечно, понимаю – семейное воспитание, постоянный контроль со стороны родителей много значат. Может, если наших сорвиголов отдать на поруки, то они тоже были бы… гм, спокойнее. Хотя, скажу вам честно, роль семьи в воспитании детей несколько преувеличена. Тут важно внутреннее содержание ребенка.
– Да, внутреннее содержание, – кивает Маманя. – Очень интересно. А в чем, собственно, вопрос, Виолетта Степановна?
– Вопрос, – повторяет Фиолетта, – вопрос вот в чем… Вам Николай Иванович не рассказывал о происшествии?
– Нет, – Папаня. – Наверное, счел некорректным воспользоваться служебным положением.
– Вчера произошла безобразная сцена в туалете для девочек. Между Надеждой, Иванной, это наша новенькая, и Светой Огнивенко. Я узнала совершенно случайно… То есть хорошо, что узнала. Мы, учителя, должны быть в курсе того, что происходит не только в классе, но и за его пределами. Тем более с таким, э-э-э, спецконтингентом. Кстати, вам Надежда сама ничего не рассказывала?
Все смотрят на сидящую за партой Надежду. Та качает головой.
Я ничего не рассказывала.
– У нас вчера выдался трудный день, – говорит Маманя. – У Надежды ухудшилось состояние, поэтому пришлось делать процедуры. Я сама медсестра, обошлись своими силами.
– Про Огнивенко я не первый раз слышу, – говорит Папаня. – У нее конфликт с Надеждой? Почему?
– Ну, конфликтом это назвать трудно. Сами знаете – у детей свои симпатии, свои антипатии. И порой трудно сказать – почему. Может, не так посмотрела, или не поделили, гм, что-то. Возраст такой. Я не могу сказать, что Света по-особому относится к Надежде. Случай трудный. У них случались мелкие разногласия. Да, Надежда? Но это всё не серьезно, дети есть дети. Однако в последнее время… Вы правы, их отношения несколько обострились. Вот и вчера.
– Так что все-таки произошло? – Маманя достала из сумочки пачку сигарет. – Вы как-то странно тянете. Я волнуюсь. А мне нельзя волноваться.
– Дорогая, – Папаня берет ее за руку.
Представление, да и только. Им бы в театре играть.
Фиолетта вздыхает так, будто ее вынудили, а сама она ничего такого не хотела. Со стороны даже любопытно послушать. Будто окно открывается в мир, который тебе совсем не знаком. Международная панорама. Положение трудящихся в странах капитализма. Дедуня постоянно такое смотрит. Всё, ну или почти всё не так, как было. Но нам-то что? Надежда вида не подает, я тоже не вмешиваюсь. Больше всех надо?
– Ужасно, ужасно, – говорит Маманя. – Это нельзя пускать на самотек. Необходимы меры.
– Надежда, так всё произошло? – Папаня спрашивает.
Надежда пожимает плечами.
– А ее нельзя изолировать? – Маманя.
– Кого? Надежду?
– Огнивенко. Перевести в другой класс? Школу?
– У нас нет другого класса. И школы, – говорит Фиолетта. – Света, конечно, в последнее время ведет себя несколько агрессивно, но у нее так со всеми учениками.
– А в чем это проявляется? – Папаня заинтересовался.
Фиолетта поморщилась:
– Думаю, не совсем правильно это обсуждать. Поверьте, такое случается, но все меры педагогического воздействия…
– Когда это началось? – гнет свое Папаня. Фиолетта уже и не рада.
– Не слишком давно. Надежда пришла в школу… Дайте подумать…
– То есть, если я правильно понимаю, до прихода в класс Надежды эта самая Огнивенко вела себя, э-э-э, в рамках обычного?
– Пожалуй, – соглашается Фиолетта. – Но поверьте моей богатой педагогической практике, в подобном поведении нет ничего необычного. Может, девочка завидует? Или антипатия?
– То есть вы не знаете? – Папаня.
Фиолетта разводит руками.
– У вас какая форма допуска? – продолжает он. – Первая или вторая?
– Вторая. А какое это имеет значение?
– Черт, всегда у нас так – допускают к работе…
– Дорогой, – Маманя берет его за руку, – здесь не место с этим разбираться. Я хочу посмотреть журнал. Мне кажется, не все оценки выставляются в дневник.
– Да, пожалуйста, – Фиолетта передает ей журнал. – Я стараюсь следить, но дети иногда забывают давать дневник, иногда и сами учителя виноваты. Успеваемость у нее неплохая, если учесть, что она на уроках, гм, не отвечает. И пишет без ошибок…
Сидим с Надеждой и слушаем. Она вся извозилась – не терпится обратно вернуться. Я-то понимаю. Иванна там одна. Против всей стаи. Под предводительством Огнивенко. Но что Надежда может с этим поделать? С ее тоненькими ручками и тоненькими ножками? Чего скрывать – злорадствую. Хотя Иванна тоже из головы не идет. После увиденного. Почему она так устроена? Мальчик она или все же девочка? То-то мне ее поведение странным сразу показалось – так девчонки себя не ведут. И портфели подруг не таскают. Конечно, у нас в классе полным-полно уродов. Одним больше, одним меньше. Но пусть бы он сидел на задней парте и не лез к Надежде.
– По биологии у нее четверки и пятерки, – комментирует Фиолетта, – по математике всё хорошо. Я же вам говорю – на фоне других детей она выглядит очень хорошо. На вашем месте, я бы перевела ее в другую школу.
– Нас вполне устраивает и эта, – отвечает Маманя. – Дорогой, достань ее дневник, будь добр.
Папаня выбрасывает сигарету в форточку и идет к портфелю Надежды. Нечто во мне шевельнулось, будто я о чем-то важном позабыла. А как увидела портфель, то почти вспомнила. И Надежда шею вытянула – наблюдает. Папаня открывает портфель и долго смотрит внутрь. Тут меня прошибает – котенок! Он ведь там сидит, паршивец. И не мяучит!
– Что за черт? – бормочет Папаня. – Что такое?!
– Дорогой? – Маманя отрывается от журнала.
– С вами всё хорошо, Филипп Рудольфович? – Фиолетта.
Папаня сует руку в портфель и достает котенка. Точнее то, что от него осталось. Надежда бросается к Папане, но тот, вытянув руку, не дает ей приблизиться. И правильно делает. Последние минуты жизни котейки выдались очень неудачными. Кто-то постарался. Даже мне стало его до слез жалко. Уж лучше бы Дядюн его в командировку отправил.
– Ах! – вскрикивает Фиолетта. – Какой ужас!
Маманя бежит к Надежде и прижимает ее к себе, стараясь и глаза ей ладонью прикрыть.
– Убери, убери это немедленно!
Но Папаню переклинило. Он так и держит обезображенный трупик в руке, не обращая внимание на капающую кровь. Другой шарит по карманам, пока не находит сигареты. Кладет трупик на парту, закуривает. Смотрит на часы.
– Почему бы и нет?
К чему он это спрашивает, вряд ли кто понимает. Надежда стоит, всхлипывает. Маманя стоит, ее придерживает. Фиолетта стоит, зажав рот.
– Ты ведь можешь, Надежда? – спрашивает Папаня. – Жизнь – это код. Сложный, но не настолько.
Надежда трясет головой. Вот убейте меня, если я чего-то понимаю. Мне кажется, Папаня съехал с катушек.
– Здесь не место, – говорит Маманя. – И она не в том состоянии.
– У нее всегда то состояние, – отвечает Папаня. – Это он не в том состоянии, – показывает на трупик.
– Прекрати, я чувствую.
Папаня присаживается на корточки перед Надеждой, берет ее ладонями за щеки:
– Сосредоточься. Ничего сложного. Надо только сосредоточиться. Вспомни, в тебе это есть.
Говорит он спокойно, но что-то в нем такое, отчего даже мне нехорошо. Словно ложкой выскребают.
– Ты ведь этого хочешь, – говорит, – очень хочешь. И у тебя обязательно получится. Обязательно.
И тут Фиолетта начинает орать. Брызгать слюнями. Топать ногами. Стучать указкой. И мне она милее в тысячу раз. В миллион раз. Лучше я буду целый день слушать, как она орет, чем вкрадчивый голос Папани, от которого внутри всё сжимается в гармошку. Ни вздохнуть, ни выдохнуть.
– Заткнись! – Папаня вскакивает. – Заткнись немедленно!
Они стоят друг против друга, орут.
Мне всё равно. Главное – Надежда. Ее трясет. Маманя старается удержать, но она сползает на пол. Маманя хватает ее под мышки и ставит, но ноги не держат.
– Помогите, помогите мне, – но крикуны не обращают на нее внимание.
Она опускает Надежду на стул и копается в сумочке, достает блестящую коробочку, из нее шприц.
Меня оглушает вой.
Он исходит отовсюду и ниоткуда. Сверху. Снизу. Изнутри. Тисками сжимает тело. Вонзается в уши. Боль такая, что я кричу. Сильно. Разрывая горло. И всё равно не слышу себя. Пол ходит ходуном. По стенам бегут трещины. Сыплется снегопадом побелка. Кособочатся портреты, и даже классики выглядят испуганными, хотя какое им дело – нарисованным – до происходящего?
Но самая жуть – никто ничего не замечает. Папаня всё так же кричит на Фиолетту, широко разевая рот – беззвучно и отвратительно, будто пытаясь ее проглотить. Маманя копается в сумочке, широко расставив ноги для устойчивости. Даже котенок, мертвый котенок, продолжает лежать там, куда его положил Папаня – на парте. Дрожь прокатывается по изуродованному тельцу, и кажется, что туда и впрямь возвращается жизнь. По капле, по ужасно болезненной капле живой воды.
И только Надежда… Я не знаю, как описать. Никогда такого не видела. Надежда здесь, на расстоянии руки, но одновременно очень далеко, да и она ли это? Это? Бугристое, ледяное, холодное, прервавшее свою вечность по воле девочки, свернувшее с пути, чтобы врезаться в голубизну, продраться через плотную завесу, раскаляясь, теряя куски, оставляя за собой ослепительный дымный шлейф, падая, падая, падая.
Я точно знаю, что это – Надежда.
А потом всё взрывается.
Класс. Школа. Крейсер. Город. Мир.
Огненная рука сметает всё. Дымный вихрь уносит орущего Папаню, Фиолетту, Маманю с сумочкой, парты и портреты, паркетный пол, стены, рамы, деревья, машины. Скорость нарастает, и не разобрать – кто в этой мешанине что.
Котаклизм.
Именно так.
Потому что остались только мы с Надеждой.
И один мертвый котенок.
На мертвой изломанной земле.
Или Земле.
* * *
Уже слишком.
Моя очередь.
Дергаю Надежду за руку и тащу за собой. Даже хорошо, что мы переоделись. Темный низ, светлый верх. И кеды. Легче бежать. Особенно мне, жиртресту. Живот колышется, а дыхание осталось где-то позади, в классе. Но мне всё равно. Главное – Надежда.
Мы несемся по гулкому сводчатому коридору. Мимо дверей и кадок с цветами, мимо портретов великих ученых и великих писателей – бородатые и безбородые лица провожают нас одобрительными взглядами. Запертые, заброшенные классы. Через главный вход нельзя, поэтому тыкаюсь в каждую дверь, и – чудо! – одна из них распахивается, впуская нас – потных и еле дышащих. Прислоняюсь к двери, подпираю изнутри. Вдруг погоня? Мне видится картина – Маманя со шприцом и Папаня с мертвым котенком. И Фиолетта, вопящая сиреной.
Надежда рядом. Самое главное – Надежда рядом. Сжимает мою ладошку.
Спасибо, это было невыносимо, рукопожатие еще крепче.
– Ерунда, – говорю. Бодрюсь, конечно. – Старая подруга лучше новых двух, – добавляю, не могу удержаться.
Не вредничай, Надежда щипает меня. Ты же всё понимаешь.
Качаю головой:
– Ничего не понимаю. Я – глупая. Толстая, глупая и некрасивая.
Поцелуй в щеку. Она всегда так делает, когда начинаю плакаться. Напрашиваюсь. А дыхание, позабытое далеко, всё же возвращается. Я подхожу к окошкам и дергаю. Ничего сложного – шпингалеты, которые давным-давно никто не открывал. Надежда осматривается. На стенах плакаты с азбукой, таблицей умножения. Младшеклассники.
А они куда подевались? Надежда проводит пальцем по парте – пыль.
Шпингалет не поддается – его поверху много раз красили. Сухая краска крошится. Чем расковырять?
– Не знаю, – говорю. – Попали в страну дураков. Де-гра-ди-ро-ва-ли. Какая разница? Скоро и от нашего класса ничего не останется.
Кроме Иванны – язык у меня чешется, но сдерживаюсь.
Грустно.
– Грустно, – соглашаюсь. – Будет еще грустнее, если шпингалет не отковыряю.
Надежда садится за парту, прижимается к ней щекой.
Кто с ним такое сделал?
Это она про котенка. Лучше б не вспоминала. Какая разница – кто? Наш злой гений – Огнивенко, например. Даже не например, а точно. Хотя раньше за ней такое не замечалось. Одноклассников помучить – сколько угодно, а котенку глаза выковырять – нет.
В ящике учительского стола лежат ножницы. Ржавые. Словно покрытые кровью. Тьфу, воображение. Хватаю и возвращаюсь к шпингалету – он мне почти как родной.
– Мы уедем, – говорю, ковыряя краску. – Сбежим в Токио. В город бамбуковых небоскребов.
В Японии очень часты и сильны землетрясения, поэтому все дома, даже современные, строятся из бамбука и бумаги. В Японии произрастает редчайший сорт бамбука, чья древесина содержит огромное количество водородных пузырьков. Из этой древесины японцы производят специальные панели и возводят из них невероятные по высоте здания, которым не страшны землетрясения.
– Вот-вот, – подхватываю. – В таком и будем жить. На самом последнем этаже. В одной комнате вдвоем. Только ты и я. Главное – добраться до башни. Даже не так – до ларька. Пивного ларька. Путь в Токио начинается там.
Фантазерка. Сколько раз ты об этом говорила.
Шпингалет поддался, окно распахнулось, и только теперь стало понятно, как отвратительно в заброшенном классе.
– Давай.
Не хочу.
Надежда продолжает лежать на парте.
– Из-за нее? То есть – него? – и не знаешь, как выразиться.
Может быть.
– Вставай! – стучу по парте. – Нечего рассусоливать! – прикидываюсь грозной, а на самом деле не знаю, что делать дальше.
Она неохотно встает.
– Башня, – говорю, – Токио. Башня, Токио.
Нет у меня больше ничего, кроме этих слов. Вообще ничего. Только сила. Тащу ее к окну, заставляю забраться на подоконник и толкаю в спину, отчего она летит вниз. Нет-нет, всё хорошо. Следом я. На волю, в пампасы. Вот только ждут нас там. Но нам всё равно. Свежий воздух опьяняет. Наверное. Внутри бурлит и хочется подпрыгнуть с визгом от полноты чего-то, чему и названия нет, но очень и очень хорошего.
Мы смеемся, мы бежим, держась за руки. Прочь, прочь, туда, где нас ждут. Оттуда, где нас поджидают. Через парк, через дорожки, через кусты, через ограды. Из потного и душного Дивногорска, в котором нет ничего дивного, в просторный и свежий Токио, где пахнет бамбуком, и хотя мы не знаем пока, как пахнет бамбук, но обязательно узнаем, вспомним.
Резкий визг, бибиканье, крик, а потом – толчок в спину такой силы, что я лечу, Надежда летит за мной, мы падаем, обдирая колени, а позади неприятный стук, злой всхлип и вопль:
– Задавили! Женщину задавили, ироды!
10
Содранные колени ужасно болят. Лохмотья содранной кожи, глубокие борозды, набухающие кровью. Ноют ладони, черные от асфальта. Мы сидим на бордюре и смотрим на стоящую поперек дороги машину. Из нее выходит знакомая личность – Роберт. Он смотрит на нас, приложив ладонь ко лбу, потом на лежащую на дороге Маманю. Белые волосы подмокают кровью. Юбка задрана. Нога вывернута.
– Всё в порядке? – спрашивает нас.
Ага. Всё в порядке. Чучело.
Он вытягивает руку с раскрытой ладонью, пятится к Мамане и склоняется к ней. Длинно смотрит.
– Она дышит, – сообщает. – Дышит.
Опускается на колени, трогает ее за плечо. Маманя шевелится и стонет.
Только сейчас я поняла, как мне страшно. Трясутся руки, трясутся ноги, нестерпимо хочется в туалет, хоть в кустики беги. И побежала, если б встала. Но вряд ли получится.
Надежде не лучше. Я чувствую. Она вцепилась в меня до боли. Скрежещу зубами, но терплю. Попытка бегства не удалась. А кто виноват? Как ни крути, а получается – Иванна. Даже здесь она незримо присутствует. Ведь не зря Роберт тут оказался. За ней приехал. Мне так догадывается. После того, как с нее стянули в раздевалке трусы, она пошла в учительскую и позвонила опекуну. А может, его физкультурник вызвал. Не разобрался по пьяни. И позвонил – так и так, не знаю, куда вашего патронажного определить, то ли в мужскую раздевалку перевести, то ли в девчоночьей оставить.
Зачем я об этом думаю? Кто его знает – зачем. О другом мне думать совсем не хочется. О вое сирены. О подъехавшей скорой помощи. О врачах, суетящихся вокруг Мамани и перекладывающих ее на носилки. О милиционерах на мотоцикле с коляской. О Роберте, о чем-то рассказывающем одному из милиционеров, пока другой замеряет всё рулеткой. О Папане, который не обращает внимания на окровавленную Маманю и бежит к нам, а точнее – к Надежде, чтобы ощупать ее, а потом броситься обратно к врачам, но опять же не к Мамане, а лишь для того, чтобы один из них, а лучше все сразу осмотрели Надежду, потому что девочку тоже могло задеть, у нее могло случиться сотрясение мозга, паралич, ступор и всё, что угодно, как вы только не понимаете. И врач, точнее – врачиха идет к нам, присаживается перед Надеждой, и пахнет от нее больницей, да так сильно, что Надежду тошнит себе на колени, до черноты, до желчи.
– Не суетитесь, гражданин, – говорит врачиха, – внешних повреждений у девочки нет. У нее шок. Вы кем ей приходитесь?
– О…тец, – говорит Папаня.
Врачиха смотрит на него, потом на Надежду.
– А кем вам приходится гражданка потерпевшая?
– Жена. Да какое это имеет отношение к делу?! – взрывается Папаня. – Сделайте что-нибудь!
– Что-нибудь мы делать не будем, – говорит врачиха. – Я правильно понимаю, что девочка – дочь гражданки потерпевшей?
– Да-да, вы правильно понимаете, – рвет пуговицы на рубашке Папаня. – Какое это имеет отношение к делу?
– К делу – никакого, а к инструкции – непосредственное, – врачиха достает из кармана стетоскоп, прикладывает его к груди Надежды. – Дыши, деточка. Согласно инструкции я могу посадить в карету скорой помощи только ближайших родственников потерпевшей. Вас, как мужа потерпевшей, и девочку, как дочь потерпевшей. Посмотри на меня, деточка, – врачиха убирает стетоскоп, сжимает лицо Надежды в ладонях, оттягивает пальцами нижние веки.
– Ее стошнило, – говорит Папаня. – У нее сотрясение мозга.
– Хорошо, залезайте в карету. И больше думайте о жене, гражданин муж потерпевшей, у нее положение хуже, чем у девочки.
– Что? Ах да, да, жена, конечно, – он подхватывает Надежду под мышки, ставит на ноги и ведет к карете. – Обязательно, обязательно.
Я идти никуда не собираюсь, но Надежда не отпускает, тащит за собой. И вот мы внутри по бокам носилок. Маманя выглядит плохо – белее собственных волос. Нога так и остается вывернутой.
– Открытый перелом, многочисленные ушибы и ссадины, подозрение на сотрясение мозга… черт, а здесь что? – Врачиха смотрит на подмокающую красным простыню. – Внутреннее кровотечение. Вася, давай быстрее, и сирену включи.
– Постараюсь, – отвечает водитель. – В городскую или лепрозорий?
– Давай в лепру, там сегодня Моисей дежурит.
Машина прибавляет ход. Всё внутри трясется. Маманя стонет. Ей делают укол. Папаня крепко прижимает к себе Надежду, Надежда цепляется за меня, а я смотрю на Маманю. Мне стыдно. Если бы не она, на ее месте лежала Надежда. С вывернутой ногой и серым лицом. И подтекала кровью. Видение настолько ужасно, что зажмуриваюсь и так сижу, пока машина не останавливается, а двери не распахиваются.
– Быстрее, быстрее, – командует врачиха. – И Моисея в операционную, скажите – его случай.
– Он на процедурах, – говорит санитар. – Просил не беспокоить.
– Знаю я его процедуры, – ворчит врачиха. – Живого или мертвого. Лучше даже мертвого – меньше будет сопротивляться, быстрее доедет. А вы – в приемный покой, потерпите.
Маманю уносят. В приемном покое только лавки и мы. Пахнет гнилью. В лепрозории всегда пахнет гнилью. Папаня усидеть не может и бегает от стены к стене.
Это из-за меня, Надежда тихонько всхлипывает.
– Перестань, – говорю. – Ты не виновата.
Она умрет.
– С ней всё будет в порядке, – успокаиваю, но сомневаюсь. Одной Маманей меньше, другой Маманей больше. Кажется, говорю вслух, Надежда отодвигается.
Не смей!
В ответ молчу. Злюсь.
– Где же? Где же они? – Папаня страдает. – Как ты, девочка? Тебя не тошнит? Голова не кружится? Черт, когда они нужны – не дозовешься! Сиди здесь, я сбегаю позвонить!
Никуда он не успел – вошел врач.
– Шиффрин – вы?
– Да-да. Это я! Вы не могли бы осмотреть…
– У вашей жены произошел выкидыш. Кровотечение удалось остановить, так что физически с ней всё будет в порядке. Сейчас ей накладывают гипс на лодыжку, если хотите, я могу вас…
– Выкидыш? – переспросил Папаня. – У Ангелики?
– Хм, она ведь ваша жена?
Папаня сел на лавку, достал из кармана сигареты.
– У меня здесь еще дочь. Она тоже пострадала.
Врач смотрит на нас. Надежда слабо улыбается.
– Хорошо, сейчас пришлю кого-нибудь ее осмотреть, а вы пойдемте со мной, – он берет Папаню под локоток и заставляет встать. – Вы же хотите увидеться с женой? И мне нужно задать пару вопросов.
– Я хочу позвонить, – трепыхается Папаня. – Как вас? Как вас?
– Дятлов. Доктор Дятлов. Не беспокойтесь, я предоставлю вам свой телефон.
Папаня поплелся за Дятловым, но по нему видно, что не горит он желанием встретиться с Маманей.
– А ты, Надежда, никуда не уходи!
Сидим, оглядываемся. Ровно до того момента, как меня стукает: откуда этот Дятлов знает, как зовут Надежду? Папаня ее не представлял. Дочь и дочь. Мне самой становится нехорошо. А вдруг?.. А если?.. Что вдруг и что если, я не очень понимаю. Но тело начинает чесаться. Еще немного, и лепру подхватишь.
– Надо отсюда уходить, – говорю.
Я за нее переживаю, Надежда продолжает сиднем сидеть. Это я, я виновата.
– Чепуха! Если на кого собак вешать, то на меня!
Ты постоянно куда-то бежишь, Надежда на меня не смотрит, коленку ковыряет.
– Ты видела этого Дятлова? – спрашиваю. – У него глаза… у него глаза… как у вивисектора!
Сама не очень понимаю, чего ляпнула. Обычные глаза, в очках.
Вивисектора, не понимает Надежда.
– Ну да, – распаляюсь. – Наемного вивисектора. И пришел он по твою душу, точнее тело. Они специально подстроили! Мерзон около школы ожидал на машине, чтобы тебя похитить, а когда сорвалось, они послали скорую помощь, чтобы нас в лепрозорий заключить. Сама подумай, кого в лепрозории можно вылечить?
Слушаю себя со стороны и завидки берут – вру вдохновенно. Лгать допустимо, но не стоит это оправдывать благой целью. Но в моем случае и цель благая – сбежать из окружающей гнили.
– А твое имя откуда он знает? Никто ведь тебя здесь по имени не называл, – скромно умалчиваю про Маманю, которая могла и назвать и попросить Дятлова позаботиться о Надежде. – Мы в ловушке! Кругом враги! Шпионы! Резиденты!
Ты врешь или неточно рассказываешь, Надежда смотрит на меня глазами, которые невозможно обманывать.
– Чего уж там, – бормочу. – Придумать нельзя. Но! – вспыхивает идея. – Тут Левша где-то обитает! Уже без гвоздя.
Где он обитает, и зачем он нам вообще нужен – дело десятое. Главное – Надежду отсюда вытащить. Не нужно ей здесь находиться. Совсем не нужно. Выглядываю в окошко и натыкаюсь на россыпь домов. Больших и маленьких. Кирпичных и деревянных. А между ними – голая земля. Голая, как мой живот. Белый верх, темный низ. Белая штукатурка, утоптанная почва. И больные. Или наоборот – здоровые, ведь не может так быть, чтобы большинство считалось ненормальным? В халатах с подвернутыми рукавами. С костылями. На деревянных тележках. Место гнили и распада. Хотя окно и закупорено, кажется, что тяжелый запах становится еще тяжелее.
Мне туда не хочется, качает головой Надежда. И я ее понимаю. Но Дятлов пугает больше, чем прокаженные.
У нас тут друг лежит, с гвоздем в носу. Хотя, наверное, гвоздя в носу у него уже нет, но он всё равно должен здесь лежать. Однако нянечка не обращает на нас внимание, даром что мы в халатах. Читает «Смену». На обложке парень возится с заводной машинкой. Шаркаем дальше, удаляясь от приемного покоя. И в чем там покой?
Звонит телефон. Нянечка откладывает журнал:
– Алло? Да-да, на месте. Нет, нормально. Не беспокойтесь. Какие тут могут быть чужие? Опять шуткуете, Вячеслав Константинович, – хихикает. – Тут вот стихи хорошие напечатали, хотите прочитаю? Обязательно посмотрю, проведаю.
Мы в палате. Первой попавшейся. Спиной к нам на кровати сидит Левша и что-то сосредоточенно рассматривает. Дергает плечами. Вошли мы тихо, нас не замечает. Остальные кровати застелены серыми одеялами. Левша стонет. Тяжело дышит.
Что с ним, хватает меня за руку Надежда.
– Последствия, – предполагаю я. Левша напряжен и занят, неловко отрывать. Вдруг испугается?
В палате холодрыга. Демон Максвелла развернулся. Никто ему не мешает. Я делаю шажок, еще. Надежда за мной. Шпионки-партизанки. Зои Космодемьянские.
Левша занят. В воздухе кружатся снежинки. Чертовски холодно. Даже не так – дьявольски холодно. Как в морозилке. И мы, как два овоща. Левша постепенно разворачивается к нам, словно планета Марс. Огромный, нелепый, в пижаме не по размеру, что висит на нем полосатыми складками.
А потом мы видим и замираем. Потому что не знаем, как реагировать. Я, по крайней мере, не знаю. Надежда и подавно. Зажмуриться? Дать обратный ход? Сегодня нам везет на мальчишечье дело. В своей жизни их столько не видела, сколько сегодня. Почему? Потому что Левша теребит себя. Натирает. Слюна свисает с нижней губы до самого естества. Сопли из одной ноздри, из другой торчит вата. Залитый кровью глаз, выпученный, как у коровы. Это я так отвлечься пытаюсь, но взглядом возвращаюсь из путешествия обратно. На работающую руку.
Левше не больно. Левше приятно. Аж вокруг всё леденеет. Будь здесь еще девчонки, было бы проще. Мы бы прыснули в ладошки. Покраснели, глядя друг на друга. Толкались в боки. И говорили тем, кто ничего не понял, что тут и нечего понимать – заниматься мальчикам столь постыдным делом значит наносить вред своему здоровью. А еще от такого шерсть на ладонях растет. Точно говорю! Ведь и сами не без греха. Некоторые. Ночная истома. Всякие там сны. Лежание в ванне, стояние перед зеркалом, когда смотришь на себя со стороны, как на нечто незнакомое.
Метаморфоз.
Все в нашем городе переживают метаморфоз. У кого-то он называется лепрой. У кого-то созреванием.
Левша дергается. Выбрасывает. Мы смотрим и не можем отвернуться. Притягательность безобразия. Всё – ради этого? Даже невозможно вообразить, что подобное может, а затем – должно оказаться внутри. Будто слизняк. Белесый, густой слизняк.
Мальчик заваливается на бок. И засыпает. Невероятно. Мне кажется, что Надежда сорвется с места и помчится прочь, я готова за ней, но она делает шаг вперед, подходит к кровати и наклоняется. Долго и внимательно рассматривает то, от чего мне хочется зажмуриться. Приходит дурацкая мысль: хорошо, что у нас нет брата.
– Пойдем, – шепчу, – пойдем отсюда.
Тебе не понравилось?
Слова застревают в горле. Понравилось? Отвратнее ничего не видела. Он – дурак. Не такой дурак, каким назовешь любого мальчишку, дернувшего тебя за волосы, а дурак без дураков. Идиот.
Вот как всё происходит, Надежда опирается на кровать руками и становится на колени. Быть ближе.
Он такой же?
– Что такой же? – чуть не ору. Но понимаю. Не хочу, отказываюсь, но понимаю. – Не знаю. Не помню. Не видела.
Берет меня за руку и ставит рядом.
Скукожившееся. Опавшее.
Что значит любить?
– Не знаю, – мне плохо. – Посмотри в кино. Почитай в книгах.
Но про такое там не написано. И не показано. Это ведь тоже часть любви? Как ей научиться, если не знаешь, в чем она?
– Такого не может быть, – а перед глазами Маманя, подтекающая кровью. Откуда она явилась и что хочет сказать? – Отвратительно. Разве он кого-то любит? Левша?
Влюбляться полезно, Надежда протягивает пальчик и трогает.
Знакомые слова. Если бы не ее палец, обязательно вспомнила бы, кто это сказал. Завороженно смотрю. Вот и вся рука на нем. Крепче сжимает. Левша не двигается. Спит. Хочу закрыть глаза. Ничего не видеть. Я девочка стеснительная.
Ничего страшного нет, она разжимает пальцы.
Вздыхаю со всхлипом. Если бы это делал кто-то другой.
– Пойдем, – говорю, вернее – уговариваю. – Пойдем отсюда.
Надежда встает, запахивает нелепый халат. Подбегаю, иначе не скажешь, к двери, распахиваю и чуть не врезаюсь в Дедуню. Он шаркает по коридору.
Надежда щекотно дышит в ухо. Мы в щель наблюдаем, как удаляется огромная спина Дедуни. Ждем исчезновения. Свернет на лестницу, зайдет в палату.
– А если он Левшу пришел навестить? – тревожная мысль, которой нет сил не поделиться.
Нет, не пришел, гладит по спине Надежда. Успокаивает. А я думаю: если залезть под кровати, увидит он нас? Ведь в том, что мы здесь, нет ничего плохого! Приехали с Маманей. Решили заодно навестить школьного товарища. Гвоздь ему подарить, пусть радуется. Понимаю – не всё так просто. Особенно из-за произошедшего. Могла ли Надежда так себя вести? Не додумываю, потому что Дедуня тяжело садится на лавку, ладони на коленях, затылок прижат к стене. Глаза закрыты. И только теперь заметно, насколько он стар. Морщинистый.
– Попались, – сообщаю Надежде, но она и сама видит. Это не сообщение, а укор. Поменьше трогать то, что в нашем возрасте трогать не следует. Интересно, а Маманя трогает? – Что он здесь делает?
Ждет, дышит в ухо Надежда.
– Папаню? Или Дятлова? – Последнее мне кажется наиболее обоснованным. Почему-то. Дятлов меня пугает. Пугает именно тем, что нет в нем ничего такого пугающего.
Надежда не отвечает – ответ виден и так. Дверь палаты приоткрывается, на пороге появляется женщина.
– Опять пришел?
– Да, – отвечает Дедуня, не открывая глаза. – Опять.
– Зачем?
– Ты знаешь.
– Это бессмысленно. Она в коме.
– А ты – нет.
Женщина протягивает к нему руку, однако он сидит слишком далеко. Но она не делает шаг вперед.
– Плохо выглядишь.
– Скоро умру.
– Не говори глупостей.
– Скоро мы все умрем. Наверное.
– Обратись к Дятлову.
Вздрагиваю, услышав знакомую фамилию. Хочу захлопнуть дверь в палату на случай, если Дятлов рядом. Но Надежда просунула в щель ногу.
Подожди, не торопись.
– Кажется, мы сделали глупость.
Сделали, сделали, хочется и мне завопить в унисон.
– Соглашусь. Если под глупостью понимать преступление.
– Старый спор, – Дедуня встает с лавки и смотрит на женщину. – Я хочу на нее посмотреть. Позволишь?
– От нее мало осталось.
Женщина распахивает дверь в палату шире. Дедуня заходит. Дверь остается распахнутой. Безликая. В белой краске.
Догадайтесь, что происходит. Надежда идет к двери и заходит. А я остаюсь. Мне опять не нашлось места. Придется найти его самой.
Предбанник. Достаточный для двоих. Полутьма. Достаточная, чтобы разглядеть происходящее. Те же самые перед больничной койкой. Почти пустой. Если б не провода, то не сразу и понять, что на ней кто-то лежит.
– Скоро всё, – говорит женщина. – Несколько дней, несколько часов.
– Почему? – Дедуня подходит ближе к койке.
– Изменения. Теперь я могу дойти до двери и даже открыть ее. Она всё слабее удерживает меня. Ты и сам, наверное, почувствовал.
– Что именно я должен почувствовать? – Дедуня распрямляется, садится на стул.
– Облегчение. Радость. Забытье.
– Ты плохо обо мне думаешь.
– Сужу по себе. Я устала. Смертельно устала находиться здесь. Ты знаешь, первые месяцы я не могла отпустить ее руку. Стоило это сделать – и словно кто-то принимался пилить твою собственную. Тупой, ржавой пилой.
– Я знаю. Я всё знаю.
– Знать и чувствовать – есть разница.
– Конечно. Есть.
Женщина опустилась на низенький топчан и прилегла – боком, неудобно.
– Тупик. Последняя остановка, откуда уже не выбраться, – говорит она. – Лепрозорий – это символично.
– Это не лепрозорий, – отвечает Дедуня. – Всего лишь стечение обстоятельств. Неудачные последствия неудачного эксперимента.
– Послушай, а у них тоже так?
– У кого – у них?
– Ты же понял, о чем я. У тебя манеры Дятла – он тоже обожает прикидываться. И сыпать поговорками. Семь раз отмерь – один раз зарежь. Его любимая. Наверное, потому что правда.
– У них еще хуже. Военщина. Капитализм. Колючая проволока.
– Некуда бежать, некуда податься. Может, потому, что мы все умерли? Тебе не приходило в голову, что две мировые войны нанесли человечеству смертельную рану? И вот человечество медленно истекает кровью, а всё, что видит, – лишь предсмертные галлюцинации? У кого-то мучительные. У кого-то наоборот. Восстановление разрухи. Полет в космос. Бригады коммунистического труда. Стройки. Победы. Освобождение Африки. Рок-н-ролл. Наша жизнь.
– Ты бредишь.
– И это тоже. А Дятлову нравится. Его вдохновляет моя гипотеза. Освобождает от мук совести. Превращает в химеру. И многое объясняет. Ее, ее и ее. Как там Фил? Нашел эликсир бессмертия?
– С ним всё хорошо. Работает. Передает тебе привет.
– Не ври, не стоит.
– Это у нас семейное.
– Боже, как я хочу, чтобы вы все исчезли! Чтобы во всем мире остались только мы с ней. И никого. Никого. Никого, – женщина уткнулась в ладони и тихонько завыла. Жутко. По-звериному.
Я больше не могу. Вываливаюсь в коридор и глубоко дышу. Будто вынырнула с глубины. Где рыбы и темнота. И звон в ушах. И руки Надежды, тянущие вниз.
С тобой плохо, гладит меня.
– Подслушивать нехорошо, – говорю я, хотя чья бы корова мычала.
11
Маманя не спит. Смотрит в потолок. И лицо ее под стать потолку. Такое же белое. С желтизной.
– Может, все-таки успокаивающего? – спрашивает Папаня. – Морфин? Я договорюсь с Дятловым.
– Нет, – скрипит Маманя. – Не стоит.
– Ангелика, послушай…
Маманя закрывает глаза, и Папаня затыкается. Мы с Надеждой на соседней кровати. Сидим, свесив ножки. Я смотрю на Папаню, и дурацкий Левша из головы не идет. Мысли стыдные. Никак не подходящие. Но других нет. Не чувствую я того, что должна. Скорби. Печали. Сочувствия. Так ведь должна чувствовать себя девочка, чья Маманя угодила под машину, а теперь лежит загипсованная на кровати?
Смотрю на Надежду. Пытаюсь представить, что чувствует она. Как всегда, не получается. Даже слез нет. А ведь покажи в любом фильме, как у девочки мать увозят в больницу, обязательно по щекам героини польются слезы. Конечно, там мама, а здесь всего лишь Маманя. Смерть кота больше Надежду опечалила. Я даже оглядываюсь, прислушиваюсь, но ни противного воя, ни прочего котаклизма.
Папаня тем временем продолжает что-то талдычить. И про то, как всем сейчас надо беречься. И о том, что времени совсем не остается. И за то, что кость срастется, синяки пройдут, а работу надо делать уже сейчас.
– Я завтра буду в порядке, – говорит Маманя. Надоело ей слушать.
– Уверена? – Папаня не верит.
– Да. И насчет морфина.
– Сейчас сбегаю.
– Спасибо.
Хлопает дверь. Остаемся только мы и Маманя.
Она открывает глаза, смотрит на Надежду, хлопает рукой по одеялу. Я не понимаю, но Надежда встает и пересаживается к ней.
Маманя хватает ее за руку, Надежда смотрит в пол. Ничего не понимаю. Глаза вытаращила.
– Ты меня, наверное, никогда не простишь, хромоножка, – говорит Маманя. – Какая чушь. Но мы квиты. Так, кажется, говорят? Око за око, нога за ногу. Как тогда, в доме. Ты ведь помнишь? Мы были вдвоем, когда за нами пришли. Численный перевес. И я подумала, что у нас нет шансов. Их и не было. Меня в расход, тебя в доход. Мне нужны были эти минуты. Мне очень нужны были эти минуты, понимаешь?
Надежда кивает, трет ногу. Ту самую, хромающую.
– Пока они возились с тобой, я успела. Исчерпать инцидент. Я ведь никому не сказала, что это моя пуля. Никто и не спрашивал. Шальной выстрел. Всего лишь шальной выстрел. Чудо, что мы вообще живы.
Надежда смотрит на меня. Пожимаю плечами. Бредит.
– Так нужно было, понимаешь? – Маманя привстает, лицо ее зеленеет. – Всегда должно делать то, что нужно. Орднунг. Порядок. А не то, что хочется. Шайзе. Делай то, что должно.
Дверь распахивается. Папаня.
12
Сидим и слушаем японские необыкновения. После лепрозория то, что доктор прописал. Я на полу. Надежда на полу. Приемник на полу. Почему-то только здесь меньше всего помех.
«В рамках традиционной японской религии вся природа представляется населенной многочисленными духами. Каждый японский храм посвящен одному духу или семейству духов. С младенческих лет юному послушнику храма под кожу лица и тела вживляются мягкие вставки, состав которых держится в строжайшей тайне. Со временем лицо послушника приобретает черты божества, которому посвящен храм. По особым торжествам монахи наряжаются в специальные наряды, раскрашивают лица и выходят на улицы города или селения. Такие шествия привлекают множество жителей и туристов, хотя зрелище изуродованных лиц и тел, подчас не имеющих уже человеческого облика, может ужаснуть неподготовленных иностранцев. Но таковы японские традиции».
– Таковы японские традиции, – повторяю я и пытаюсь представить услышанное. Темнота. Шарканье многочисленных ног. Тусклый свет фонариков. Тени. Страшные и носатые. Бредущие по улицам Токио, завернутые в кимоно, а где-то высоко-высоко над ними багровеет вершина Фудзи-сан, изрыгая молнии вечного извержения. От представленного становится не по себе, и я крепче сжимаю ладонь Надежды.
Она не отвечает. После лепрозория она ужасно молчалива. Или всего лишь хочет спать. Я жду не дождусь этой минуты – не терпится пробраться поближе к кухне. У Папани с Дедуней много поводов для разговора.
– Спи, – предлагаю я. Но она протягивает пальчик, и передача продолжается.
«Наиболее интересной и загадочной традицией Японии является чайная церемония. Это весьма торжественное мероприятие, в ходе которого для гостя церемонии готовится зеленый чай по особой рецептуре и поются традиционные песни под аккомпанемент сямисэна. С субъективной точки зрения участников церемония длится не более двух-трех часов, хотя все наблюдатели, не присутствующие непосредственно в чайном домике, утверждают, что она может продолжаться двое-трое суток. В японских преданиях рассказывается о выдающихся мастерах, которые длили чайную церемонию несколько месяцев. Загадка заключается в том, что хронометры подтверждают субъективные ощущения участников церемонии – она редко продолжается больше двух часов. Куда девается оставшийся промежуток физического времени, не может объяснить никто».
Вот что у нас – чайная церемония. Я достаю книгу – большую и цветастую, с улыбчивым деревянным человечком на обложке, летящим на ракете. «Первый космонавт Республики». Начинаю читать о том, как в далекой и теплой Италии жил деревянный человечек по имени Буратини, и была у него жена – кукла, набитая ватой, Мальвина и друг Пьеро, который любил захаживать к ним в гости именно тогда, когда Буратини отсутствовал, и петь Мальвине жалостливые песенки про несчастную любовь. Работал деревянный человечек директором кукольного театра и никак не мог сделать так, чтобы театр пользовался любовью публики. Репертуар состоял из глупейших постановок, где одни куклы лупили других кукол палками. И вот однажды консультант театра Черепаха Тортила надоумила героя, который собрался утопиться от нищеты, пойти в банк «Карабас и Дуремар», где работали ее давние знакомые, и попросить у них взаймы пять сольдо.
– Ты слушаешь? – спрашиваю у Надежды.
Старая книжка. Ее много раз читали. Сказка, но усаживается поудобнее, положив подбородок на колени.
– Сказка ложь, да в ней намек, – отвечаю и продолжаю, показывая попутно картинки.
Буратини отправляется в банк, где его принимает сам управляющий – синьор Карабас Барабас, давно положивший глаз на театр Буратини. Он уже видит себя его директором – с длиннющей бородой, которую Карабас Барабас мечтает отрастить, и девятихвостой плеткой, чтобы куклам жизнь медом не казалась. Управляющий предлагает Буратини сделку – банк одалживает ему пять сольдо на выплату зарплат актерам и долгов кредиторам, а Буратини соглашается стать первым космонавтом Республики. А что? Буратини сделан из дерева, дышать и кушать ему не надо, перегрузок при старте ракеты он не боится, ему и тренироваться не надо. А взамен он спасает театр! На самом деле Барабас уверен, что Буратини из космоса не вернется, не предназначена ракета, которую построил синьор фон Браун, для возвращения. Это полет в один конец, чтобы вечно вращаться на орбите Земли.
Жалко Буратини, вытирает щеки Надежда.
По мне, так совсем не жалко – сам напросился. Но я ничего не говорю, только головой мотаю, чтоб не понять – да или нет. Мило, когда она плачет над книжкой.
– Продолжать? – спрашиваю и показываю разворот с картинкой – Буратини идет домой, раздумывая над предложением Карабаса Барабаса, а мимо несутся машины, в небе светит жаркое солнце Италии, а с домов свисают красно-черные флаги.
Продолжай.
Вернувшись домой, Буратини обнаруживает, что Пьеро целует Мальвину, а та этому рада. Когда-то они играли в одной пьесе, изображая влюбленных, вот и вошло в привычку, наверное. Буратини таких привычек не одобрил и отходил дружка палкой, а верный пес Артемон затем долго гнал Пьеро по закоулкам города. Если до этого у Буратини имелись сомнения – лететь или не лететь, то теперь он решил твердо – лететь. Чтобы стать героем и вернуть любовь Мальвины.
На этом мне захотелось книжку захлопнуть – опять про любовь. Меня подташнивает от нее. Насмотрелась в последнее время. Все-таки правильно, что фильмы – до шестнадцати лет.
Надежда вошла во вкус: продолжай, интересно ведь.
– Устала, – говорю. – Язык не работает, – но понимаю – ничего у меня не получится, ведь Надежда смотрит на меня таким взглядом. Вздыхаю и продолжаю.
Главный конструктор ракеты фон Браун и местные инженеры – Лиса Алиса и Кот Базилио готовят стартовую площадку. Фон Брауну нравится кандидат на первый полет, хотя он предпочел, чтобы это была немецкая кукла, а не итальянская, но поскольку ракета не предназначена для возвращения на Землю, то и Буратини нельзя считать полноценным космонавтом. Так, манекен с микрофоном в животе. В полете от Буратини ничего не требуется, только лежать, докладывать показания приборов да смотреть в иллюминатор.
Однажды Алиса и Базилио, напившись в харчевне «Три пескаря», куда затащили и Буратини, чтобы он за них расплатился, признаются незадачливому деревянному человечку: он никогда не вернется домой. Но к тому времени Буратини уже всё равно – его папа Карло прислал письмо, в котором сообщил, что Мальвина переехала жить к Пьеро, а театром заправляет синьор Барабас с помощью девятихвостой плетки. Смерть на орбите – смерть на орбите. Даже лучше, решает деревянный человечек.
Надежда спит, положив голову мне на плечо. Давно она так не засыпала. Боюсь пошевелиться, чтобы не разбудить. И хочется читать дальше, потому что окончание книги мне нравится. Про то, как Буратини всё же полетел, но, конечно же, не погиб, потому как оказался там, где не предвидели никакие фон Брауны со своими дурацкими ракетами, там, где исполняются желания, – в Стране Дураков. И у него оказалось желание, которое он таил от всех-всех-всех, и для его исполнения ему пришлось пойти на поле, закопать пять сольдо, полить их, чтобы к утру на их месте выросло дерево, исполняющее всё, что ни пожелаешь. И он прошептал заветное желание, точно так, как я его шепчу на ушко Надежды, но она продолжает спать и, наверное, совсем меня не слышит.
13
Папаня и Дедуня опять спорят о боге. А ведь Гагарин в космос летал и никакого бога не видел.
– Если живешь в затапливаемом городе, то не обязательно отращивать жабры, перепонки между пальцами и начинать метать икру, – говорит Папаня.
– Уволь меня от твоих метафор, – отвечает Дедуня.
– Хм, метафора – всего лишь реальность, данная нам в языке.
– Как дела у Ангелики? – спрашивает Дядюн.
– У нее перелом ноги и выкидыш, – Дедуня.
Долгое молчание, только ложечки колоколят в чашках.
– Что молчите? – вступает Дядюн. – Признавайтесь – кто напортачил?
– Ты про ногу или про… про второе?
– К дьяволу ногу!
– Зря ее отдаешь ему, – говорит Папаня. – Это ведь из-за Надежды. Один мертвый котенок вызвал непредвиденную цепь событий. Право, храни нас боги от подобных случайностей.
– Не надо давить на ребенка своими дурацкими полевыми экспериментами, – бормочет Дядюн и громко хлебает. Я даже представляю как – с ложечки, вытянув губы. – Ты доиграешься. И с Ангеликой нехорошо. Вы такое слово – гандон – слышали? Очень, говорят, помогает.
– У девушек есть свойство беременеть, – говорит Дедуня. – И когда в доме на трех мужиков одна баба, всякое случается.
– Я не давил, – говорит Папаня. – Чистая импровизация.
Праздник подслушания продолжается. Сижу за креслом, подобрав руки и ноги, в позе эмбриона. Дверь на кухню нараспашку, свет разбавляет тьму гостиной. Присмотревшись, можно увидеть наклеенные на стенах решетки от яиц. Для звукоизоляции.
– Не кропчись, – говорит Папаня. – Святее Папы только бог. Тем более, она сама. Белокурая бестия. В постели так точно. И не будет никаких детей – ни у нас, ни у кого. Выскоблили. Дочиста. Нельзя работать с эволюцией и продолжать размножаться.
– Ха-ха, очень смешно, – говорит Дядюн. – Ты всё еще веришь?
– Вера, вера, куда в науке без веры? И Гагарина зря всуе поминаете.
– При чем тут Гагарин? – Дедуня. – Ты про монастырь намекаешь?
– А что – не ушел разве? Я и рассылку в ОГАС читал. Так и так, мракобесие одержало очередную победу над царством свободы и необходимости.
– Я один раз был в монастыре, – говорит Дядюн. – Вели мы там оперативную разработку. Гм…
– Пояс Ван-Аллена называется твое мракобесие, – говорит Дедуня. – Или вспышка на Солнце.
– Подобный казус вообще вне сферы моего интереса, – отвечает Папаня. – Хоть монастырь, хоть дацан. Но вопрос происхождения данной концепции меня весьма занимал. Можно сказать, что с нее всё и начиналось.
– Какой концепции? – Дядюн продолжает шумно хлебать.
– Бога, товарищи, бога. У нас ведь любят объяснять всё логикой, не сообразуясь с истиной, которая зачастую к логике никак не относится. Ударила молния, подул ветер, разлилась река – неодолимые силы природы, которые человек и стал отождествлять с некими высшими силами. Логично? Логично. А по сути – издевательство и чересчур оптимистичный взгляд на человеческий разум. Разум – штука экономная, если не сказать ленивая.
– Ефремова начитался? – спрашивает Дедуня. – Пересказываешь?
– Человек – существо, конечно, творческое, но его способность творить чересчур преувеличена.
– Длину собственного хера чересчур преувеличивают, – говорит Дядюн.
– Оставляю возражения оппонента без внимания, – говорит Папаня. – Хорошо, что Ангелики нет. Но вернемся к нашим баранам, то есть богам. Так вот, мой вывод – придумать подобную штуку homo erectus было не под силу. Вообще никак. И что из этого следует?
– Что бога нет, врут церковники, – предложил Дядюн.
– Ты там точно чай пьешь? – спрашивает Дедуня.
– Вы не понимаете! – Папаня смеется. – Вы ничего не понимаете! А меня сегодня осенило! Взяло – и осенило! До этого дня я себе голову чуть не сломал, а ответ лежал на поверхности. Не надо динозаврам растаптывать землероек, всё равно у них ничего не выйдет. Слишком неповоротливы, хладнокровны, не чета землеройкам, те шустрые, быстрые, глазки блестят, шерсть дыбом.
– Ох уж эти твои динозавры и землеройки, – говорит Дядюн.
– Нет, пускай продолжает, раз Остапа несет, – бурчит Дедуня. – Очередная безумная гипотеза, которая должна объяснить, почему мы топчемся на месте. Второй год, заметь, топчемся, фальшивые отчеты строчим. Всё хорошо, прекрасная маркиза! Только учти, из Спецкомитета новый пакет на расшифровку пришел – в Надежду они всё еще верят.
– Они верят в микроскоп, которым хорошо гвозди заколачивать. Дай им волю… Что ни делается, делается к лучшему – она прозябала у них, пока я – я! – ее не обнаружил. И не убедил. И не убедился.
– Ладно-ладно, – ворчит Дедуня, – твои заслуги неисчислимы. Продолжай.
– Мы должны стать ими.
– Кем? – Дядюн.
– Богами.
На кухне долго молчат, и мне чудится, будто они тихо-молча разошлись. Оставив свет включенным.
– Ты случайно под машину сегодня тоже не попадал? Или вчера? – грубит Дядюн.
– В отчете так и напишем – всем стать богами? – Дедуня.
– Я так и знал, что вы ничего не поймете, – хлопнул в ладоши Папаня.
– Помилуй бог, так ты ничего не объяснил!
– Представьте, что до человека разумного существовали некие другие разумные существа. Неандертальцы. Или австралопитеки. Неважно. Другие и с другим уровнем интеллекта. Не ниже, не выше, а просто другим. С иными принципами существования, с иной цивилизацией. Всем иным. Чуждым и непонятным. И как какой-нибудь кроманьонец воспринимал этого совершенно иного австралопитека, которому эволюция хотя и вынесла смертный приговор, но пока не привела его в исполнение? Этот австралопитек и являлся для него богом! Одним из богов! Ужасных, непонятных и всемогущих. Будущее несомненно оставалось за кроманьонцем – и мозг больше, приспособляемость лучше, но я говорю не с точки зрения эволюции, а психологии.
– Однако, – говорит Дядюн и хлебает – долго-предолго.
– Ничего безумнее я не слышал, – признается Дедуня.
– Добро пожаловать в эволюцию, – отвечает Папаня.
– И где, по-твоему, остатки развитой цивилизации австралопитеков? – спрашивает Дядюн. – Нет, я понимаю – всё исключительно воззрительно, без материализма, даже научного, но всё же – в порядке гипотезы?
– Ответ на поверхности – предыдущая цивилизация являлась цивилизацией камня. Начиная от каменных орудий и заканчивая монолитами, которые принимаются за игру природных сил. Они каким-то образом научились обращаться с камнем так, как мы обращаемся с электричеством – изменять, трансформировать.
– То есть пирамиды египетские на самом деле – они? – Дядюн.
– Нет, не они. Но с использованием остатков тех технологий, которые сейчас утрачены и забыты.
– А ведь я что-то подобное слышал, – говорит Дедуня. – Служил я тогда в Сибири, где рядом с гарнизоном имелась гора, которую все называли пирамидой. Она и походила на пирамиду, только гораздо больше египетских. И вся кустарником поросшая. Так мне рассказывали – если слой почвы прокопать, то наткнешься на кладку огромных каменных блоков. Черт его, конечно, знает…
– Надо было археологов пригласить, – говорит Дядюн, – наша страна – родина пирамид. И слонов. Вы сегодня новости слушали? Рядом с Землей прошел огромный метеорит. Ученые так и говорят – еще бы несколько километров – и тут бы такое творилось…
Сижу, слушаю, и кажется мне, что не Папаня, Дедуня и Дядюн говорят, а радио работает. Программу передает – для тех, кто не заснул. И от передачи меня тоже в сон клонит. И вообще я сплю, но всё слушаю. Но ничего не понимаю, потому как во сне вижу мохнатых австралопитеков, пирамиды, кроманьонцев, и приходится себя больно щипать, чтобы окончательно не заснуть, и я себя щипаю, пока не понимаю, что щипаюсь не наяву, а во сне.
– У нас в руках Ева нового эволюционного витка, – говорит Папаня, склоняясь надо мной. – Ей объясним, кто мы такие. Боги старого мира, у которых есть право на существование, а не динозавры.
– Она спит, – говорит Дядюн. – Ты ей на ухо об этом будешь шептать? Вольфа Мессинга пригласишь?
– Ты слишком долго копаешься, – говорит Дедуня.
– В нашем мире материализма всё устроено разумно, – говорит Папаня. – Резонанс Шумана нам поможет.
– Вы в этом так уверены? – спрашивает Резонанс Шумана. – И почему я должен кому-то помогать? И ваши аналогии, доложу я вам, весьма тривиальны и не выдерживают научной критики.
– Оставьте девочек в покое, – закуривает старшая сестра. – Так мило, когда они спят.
– А я знаю, где выжившие австралопитеки! – Дядюн хлопает себя по коленям. – Снежные люди! Реликтовые гоминиды.
– Попрошу при мне не выражаться, – строго говорит Резонанс Шумана.
– Давай-ка спать, – говорит Дедуня, – брат Стругацкий.
Они расходятся, а я возвращаюсь к себе и вижу Надежду, спящую в своей кровати. Одеяло сбилось, ночнушка задралась, лицо безмятежное. Только теперь я вспоминаю, что никогда не видела ее спящей в постели. У меня на плече. У меня на коленях. В постели – нет. И я смотрю, смотрю, смотрю.