Книга: Крик родившихся завтра
Назад: Часть первая. Недокументированная способность
Дальше: Часть третья. Праздник подслушания

Часть вторая. Книга японских необыкновений

 

 

1

 

У каждой красивой девочки должна быть некрасивая подружка.
Но если ты безобразна, то не значит, что твоя подруга – Белоснежка. Она может оказаться еще хуже. Не внешностью, тараканами в голове.
Мысль не новая, но свежая.
Под стать летнему утру, что за мутным окном «крейсера». Наш класс дебилов и идиотов наполняется, как подставленный под тонкую струйку кувшин. Или как баночка для анализов, которые вдруг приспичило собрать у тех, которым совсем не приспичило. Это, вообще-то, не я. Я – девочка приличная, хоть и сижу на подоконнике. Наблюдаю. Как Огнивенко размазывает по доске вчерашнее задание по физике. Непонятные закорючки отмываться не хотят. Словно поросята. Они и похожи на поросят – белые и непонятные. Что это назвали? Какая-то там «механика». Надо спросить у Хаеца. Хоть у нее после сна память начисто отшибает, но в книжечку она пишет регулярно. А вдруг ее Огнивенко на всю ночь дневальной поставила? Без сна и ужина? Тогда Хаец расскажет всё подробно, минута за минутой, секунда за секундой.
В дверь продолжают входить и врываться «семейные» и «приютские». Разницы никакой. Что бы не шептали. Если у кого-то засвербело такого идиота с распущенными слюнями и соплями в дом пристроить, то уж поверьте – у самих мозги тараканами кишат. Или чего похуже.
Вот, легка на поминках – Ешкина-ежевика, идет, глазки в пол, рукава чуть ли не до пальцев натянуты, новыми укусами красуется. Не факт, что родственнички постарались, но от такого запаха у кого хочешь аппетит разыграется. Мигом голодающая Африка вспоминается, режим апартеида. Так и хочется в столовку бежать. Или Ешкину куснуть – вдруг съедобная.
Вслед за Ежевикой – Настюха Шприц (ей в ухо). Трезвая. Значит, физкультурник с трудовиком еще после вчерашней дозы не отошли. Логика – царица природы, взять которую – наша обязанность.
Слезай, Надежда смотрит на меня и тыкает в стул. Скоро звонок.
И впрямь – чего расселась?
Огнивенко остервенело сражается с мелом, того гляди доска вспыхнет. Рядом с ней Демона Максвелла надо установить, чтоб охлаждал. Нет, не надо. Знаю этого Максвелла, сидели рядом, так Надежда каждый урок подгузники меняла. Прохожу мимо, удерживаясь не щипнуть дежурную, пристраиваюсь рядом с Надеждой. У нас, девочек, так – ходим парой. Не то что мальчики, которых в нашем классе дураков только Поломкин, да Зай Грабастов, если не считать Заику с баяном и Маршака Безграмотного. А их считать никто не хочет. Конченые. Скоро совсем с койки не встанут, под себя ходить начнут и через трубку кормиться. А мы к ним классом на экскурсию. Как к этому… Как его? А, неважно.
Подбредает Овечка и, медленно пережевывая слова, будто и не урок на носу, просит, протягивая тетрадь:
– Надь, помоги задачку решить, решить задачку помоги, задачку решить…
Ладно на три слова разжевалась – «Надь» не в счет, а то бы до вечера канючила, бином ходячий. Хочется отогнать ее подальше, но лучшая подруга всех обиженных, белоснежка с тараканами, тетрадь принимает и укоризненно косится на меня. Опять подслушала. Как желаете. Мое дело – потустороннее. Руку под щеку, вторую на приемник. Продираюсь сквозь шумы и помехи. Без органчика толку мало, особенно утром. Надежда строчит. Надо же. И я ей не нужна.
Что-то пробилось.
Токийская станция необыкновений: «Японцы считают особым деликатесом мясо гигантских кальмаров, которых они ловят с помощью специально прирученных и дрессированных кашалотов. Секрет одомашненных кашалотов они никому не открывают. Охота кашалотов на гигантских кальмаров – самое впечатляющее зрелище в Японии».
Слышно отвратительно. Приходится прижимать «Космос» плотнее. До хруста – то ли в ухе, то ли в корпусе. Хорошо, что Надежда не слышит – Овечку кормит. Надо же, кашалоты. Никогда не верила, что они существуют. Картинки видела, да мало ли кто чего нарисует. Та же Негода-Егоза такое изобразит, что директора вноси.
Кашалоты не отпускали. Надо попытаться их рассмотреть, взять бинокль и попытаться. Будем сидеть на Токийской башне, свесив ноги, вырывать друг у друга бинокль и сквозь марево разглядывать синие спины плывущих от залива кашалотов. И так этого захотелось, что чуть не выдернула Надежду с места – бежать к ларьку, где шоферы глушат пиво. Маршрут давно обдуман – залезаешь в кузов, незаметно. Хорошо, если там матрасы, а не навоз. Песок тоже подойдет. И ждешь. Отоваренный шофер, который и рубль в банку иногда не положит, крутит-вертит баранку по славному Дивногорску, по прямым улочкам, мимо заброшенных домов, пересекает заставу, где его, конечно же, никто не проверяет и не досматривает, а ведь были времена! И пылит по степи, чтобы аккурат у полигона остановиться пописать, а мы тем временем с борта да в обочину. Грузовик отчаливает и…
Додумать, домечтать не дают: Вечный двигатель вваливается в класс, и где-то что-то начинает шипеть и плеваться. Не иначе Маршак органчик принес. Свинтил с приютского телевизора и приволок. Надеется, что он ему поможет. На уроках подсказывать будет. Писк такой, аж в ушах закладывает. И тут не выберешь – то ли Вечный двигатель обратно отправлять, то ли органчик отключать.
– Вон отсюда! – орет Огнивенко непонятно на что, но грязная тряпка летит в Маршака. – В пепел! В пыль!
У нее волосы тлеть начинают, замершая на пороге Вечный двигатель отшатывается, но кто-то ее проталкивает вперед, и в кабинет входят они. Собственными персонами. Звенит звонок, все кидаются к партам, органчик перестает скрипеть. Все здесь. Вся дюжина.

 

Но нет такой дюжины, которую нельзя сделать чертовой.
Училка, Дедуня и некая личность неприятной наружности. Кто куда, а я пялюсь на личность. К нам. Как поспать дать, точно к нам. Это по коленям видно и белым носочкам.
– Садитесь, дети, – кивает Фиолетта.
Садимся. То есть все садятся, а я как сидела, так и сижу. Колени сравниваю. Мои и напротив. Мои – толстые, бледные, заусенцы какие-то. Напротив – даже ничего. Крыть нечем.
– К нам в класс пришел новый ученик. Ее зовут Иванна. Прошу любить и жаловать.
Дедуня ничего не говорит, оглядывает нас директорским взглядом, лишь слегка задержавшись на Надежде. Чуть-чуть. Но это чуть-чуть мне очень не нравится. И, кстати, какая такая Иванна?! У вас глаз нет? Осматриваюсь: у всех глаза на месте, даже у Зая Грабастова. Новенького рассматривают. Дедуня наклоняется к Фиолетте:
– Как договаривались, Виолетта Степановна.
– Хорошо-хорошо.
Иванна разглядывает кончики туфель. На класс не глядит.
Фиолетта подталкивает в спину:
– Садись на первую парту, к Ивановой.
А я, готовая завопить: «Постойте, постойте! Какая еще Иванна?! С каких это пор у них такие имена?! Может, их еще и в наш туалет пускать?!», затыкаюсь и отваливаюсь. Надежда сжимает мою руку. Понятно, без истерик. Выметаюсь, уступая место этой самой Иванне. Меня тошнит от этого вида. Мне Огнивенко милее. Бедная Надежда. Она с чужими давно не сидела. Усыхает, как клоп. До полупрозрачности. Жует губками, смотрит на Дедуню, но тот велит всем вести себя хорошо и удаляется. Мог бы предупредить. Знал ведь. Хотя Надежде – это только лишняя бессонная ночь. Что да как. И я, всё еще уткнувшись в коленки, представляю выражение ее лица. Мученическое. Движение рук. Нервическое. Как бы вообще слабину не дала. В очередной раз при всех. Вот ведь горе.
Поглядываю на нее искоса. Потом во все глаза. И жалею, что их у меня пара. Ничего такого, что я напредставляла, а очень даже наоборот. Щека розовеет. И кончик носа. Иванна на нее тоже поглядывает. Дружелюбно.
– Иванна, – шепчет и ладошку сует. Надежда ладошку жмет.
– Приступаем, дети, к уроку, – стучит Фиолетта указкой по столу.
– Ты семейная или приютская? – Огнивенко встревает с задней парты.
– Это как?
– Ну, в «крейсере» будешь жить или у тебя родня тут?
Ход мыслей Бастинды понятен – хлебом не корми, дай умучить несмышленыша. Она и на Надежду давно зуб точит, да только ей до нее, как нам до Токио. Иванна ответить не успевает.
– Кто дежурный в классе? – Фиолетта интересуется.
– Я! – хлопает крышкой парты Огнивенко. Могла бы и не вскакивать – сколько себя помню, она постоянно на входе в класс стоит и ногти проверяет. И подгузники.
– Кто сегодня отсутствует? – Фиолетта открывает журнал, заносит над списком ручку. Еще один глупый вопрос – будто сама не видит. Наверное, это такой ритуал, как в племени Мумба-Юмба, где вожак обязательно спрашивает у шамана – не прольется ли сегодня дождичек, хотя на календаре – четверг.
Вопрос ставит шамана, точнее – ведьму, в тупик. Сказать, что все на месте – сказать неправильно, а сказать, что больше, – непонятно. Первый раз вижу Бастинду в виде открывающей рот рыбы, а оттуда – ни звука. Фиолетта что-то пишет в журнале, Огнивенко скрипит мозгами, класс ждет.
– Виолетта Степановна, – ноет ведьма, – а как нужно правильно сказать? Ведь нас сегодня больше. Все на месте, и новенькая пришла…
Слово «новенькая» она произносит так, что у непривычного на лбу должен пот проступить. От страха. Не поздоровится этой самой Иванне, если ей после уроков в приют по коридорам топать.
– Что? – отрывается от писанины Фиолетта. – Хорошо, Света, садись.
Света садится, так и не разрешив для себя загадку. Завтра ведь опять мучиться – рот разевать. Ничего, пришила к рукаву красную повязку, полезай в кузов.
– Откройте учебники на странице…
Все шуршат «Землеведеньем». Даже Иванна. Когда только успела получить? Дедуня ее быстро отоварил. Надежда смотрит, как та достает учебник, открывает свой. Чем угодно клянусь, она разочарована. Шерочка с машерочкой. Вот если бы у Иванны его не оказалось, они бы голубками, головка к головке, над страничками склонились. А тут разочарование. Или это Дедуня подгадал? Он, наверное, так и подумал: не дай новенькому учебник, так он всю его Надежду обслюнявит. Вот и подсуетился. Но, с другой стороны, как выражается Папаня, чего же он Иванну рядом с ней усадил? Будто мест в классе мало.
– Читаем параграф о первой эпохе освоения Дивных гор, – объявляет Фиолетта.
Дураков учить – народное добро зря переводить. Нынешнее поколение советских людей при коммунизме жить будет, а класс пускает слюни, ищет параграф. А у меня с хлюпаньем, очень знакомым хлюпаньем исчезает пенал. Все дела. Очки, ручки, карандаши, линейка, транспортир. Толкаю Надежду. Она послушно поднимает руку. Фиолетта не возражает, и Надежда идет назад к Заю Грабастову, который пенал только на зуб не пробует. Вертит его, сопли в рот стекают, обезьяна обезьяной. Раньше он всё трусами баловался. Девчоночьими. Прыщ озабоченный. Если где в школе визг – у кого-то недосчитались и сразу к нам, Грабастова за шкирятник. А толку? Уж и так его уговаривали, и этак, ничего не помогало. Магниту как ни втолковывай, он всё равно притягивает. Только когда совсем дурнем стал, на стерки да карандаши перешел.
Надежда протягивает руку, но Зай Грабастов и ухом не ведет, сопли вкуснее. Надежда ждет. Зай пенал открывает. Дело безнадежное – она так и будет стоять.
– Грабастов, отдай Ивановой пенал, – приходит на помощь Фиолетта. – Сейчас же.
Сколько она из-за трусов его за уши таскала – рефлекс вырабатывала. Тогда не очень помогло, но теперь у Зая ничего, кроме рефлексов. Подбирает сопли, отдает пенал. Надежда кланяется, к парте пятится, кланяется, да только Заю от ее поклонов ни холодно ни жарко. У него в руках целый набор очков – по размеру видно, что младшеклассников обобрал. Возится с ними, Крылов несчастный.
Иногда мне снится сон, будто я куда-то опаздываю, а никак собраться не могу – то туфли ищу, то ключ от дома, а когда наконец-то на улицу выбегаю, то обязательно не на свой троллейбус сажусь, и он везет меня, везет. Теперь этот сон наяву снится, аж ущипнуться хочется, потому что у новенькой не учебник, а безобразие. Смотрит в книгу и видит фигу, как выражается Фиолетта. Буквы расползлись, смазались.
– У меня учебник бракованный, – говорит. Даже руку не подняла.
– Возьми очки коррекционные, – отвечает Фиолетта.
– Какие очки?
– Ах да, Надежда, дай Иванне свои очки, у тебя ведь с учебником всё в порядке?
Еще чего! Пускай кто другой поделится, тот же Зай! Но кто меня слушает? И вот новое чудо в очках, будто на именинах. Губами шевелит, муру разбирает. Первая эпоха – это когда сюда приехали всякие, понастроили «шарашек», высоким забором обнесли, полигон расчистили. Если за город выйти, то можно найти эти развалины. Там хорошо костры устраивать из старых деревяшек, они из песка там и сям торчат. И найти можно всяко интересного, чему и названий не осталось: органчики – не органчики, но если подождать, они пищать начинают. Раньше у нас многие там шастали, даже мы с Надеждой пару раз бегали. Ляжешь на нары, в огонь смотришь, только ветер до костей пробирает. И дорога. Тоже старая, цветами поросшая. К полигону. Кажется, именно по ней мы первый раз до башни чуть не добрались. Надежда букетики собирала, я букетики топтала. Но той дорогой не находишься. Долго.

 

Вот так всегда. Смотришь в книгу, а видишь всякие воспоминания. Фиолетта цербером по рядам ходит – кому очки поправит, кому книгу перевернет, чтобы вверх ногами не читали. Третьему затрещину отпустит, чтобы глаза к переносице съехались. Заика даже сказать пытается, к баяну тянется, но сегодня не его очередь. Поначалу непонятно, что происходит. Фиолетта принимается внушать. Пока я не оглянулась, думала, что Демон Максвелла ее чересчур подморозил, но нет – Овечка в своем репертуаре невинной жертвы.
– Это что такое? – Фиолетта указкой в стол тычет, где Овечка с добром раскинулась. – Ты зачем сюда вообще ходишь? В куклы играть?! Встань!
Овечка встает, передник оправляет, косицы треплет, чудо наше кучерявое. Блеет неслышно. Чего с ней? В таких случаях, а это каждый знает, от нее метров на десять отбежать надо, а лучше вообще на другой конец «крейсера» ушлепать. Так и хочется сказать багровеющей Фиолетте: «Бегите, Виолетта Степановна, бегите!», но ее, похоже, крепко прихватило. Она уже и руками размахивает, указкой чуть ли не по голове Овечки стучит, а подобное – распоследнее дело.
И тут начинается. Уши затыкай и зажмуривайся. Класс так и делает. Мозгов у нас маловато, но рефлексы спасают. Только с Надеждой проблема. Точнее, не с ней, а с дурацкой Иванной, которую и винить толком не в чем – откуда она знает, на что Овечка способна? И пока Надежда силится ей показать, что надо делать: руки к ушам, глаза закрыть, ее и саму накрывает. Я даже вижу это – как зыбь прозрачная к ней тянется и за коленки хватается.
– Я тебя в который раз спрашиваю?!! – истошно заходится Фиолетта. – Дрянь ты этакая!!
Вот здесь спорить с ней не буду. Дал же бог талант людей до безумия доводить. Но мне не до них, я на Надежду смотрю – зрачки расширены, рот раззявлен, с места вскакивает и стоит. Неконтролируемая физиологическая реакция. Так Маманя мокрое дело называет. Мне за нее не так стыдно, как жалко. Половина наших идиотов в подгузниках ходит. Но чтобы вот так – лужу на пол, это только Надежда смогла. С помощью Овечки.
В классе внезапная тишина. В самый раз, чтобы стыдное струение услышать. И унюхать, чего скрывать. Отличилась Надежда. Хоть медаль давай. За спасение на водах. А что? Кто знает, чем бы дело обернулось для Фиолетты, не дай мы слабину? Инфаркт мимо кадра, так, кажется, эта штука называется?
Наша Овечка чем знаменита? Всяк ее приютить пытается. Ходит она по Дивногорску, блеет, пока кто-нибудь не сжалится и к себе не отведет. Что там у них дальше происходит – не знаю, но сердобольного потом ногами вперед выносят, а Овечку, которую обыскались, обратно в приют. Один раз, Хаец зачитывала, вообще без всего привели. В одеяле. Что там с ее формой делали, никто не понял, да только пришлось приюту новое школьное платье заказывать, пока Овечка в домашнем на уроках вышагивала. В общем, страшное животное. Овца.
Хватаю Надежду за руку и тащу к двери. Она упирается, сандалиями хлюпает. Падает стул, новенькая за нами скачет и вопит:
– Я ей помогу!
Тут у Огнивенко голос прорезается, но приличные девочки такие слова не повторяют. Я и ее понимаю – дежурная.
Наши туалеты – самые страшные туалеты в мире. Еще один мой кошмар. После опоздания. Будто мне срочно надо, а места подходящего нет. То там меня сгонят, то сям, пока не попадаю в эти казематы с низким потолком, узкими окошками и стенами, которые вопиют. В прямом смысле. Не знаю, как у мальчиков, – не заходила, даже в кошмаре, но догадываюсь, что не лучше. И запах. Тут даже вода воняет. Короче говоря, не то место, где хочется засиживаться. Если я сюда попадаю, то только из-за Надежды.
Чокнутая новенькая сгинула по дороге, а может, классная уже очухалась. Хорошо. Не нужна нам помощь. Подгузники сменить – дело плевое. Если бы… Короче, стоит Надежда, губы дрожат, глаза на мокром месте, платье к коленям прижимает, то одну ногу поднимет, то другую – цапля, да и только.
Мне стыдно, мне очень стыдно, и слезы по щекам.
– Не плачь, – говорю. – Верный друг придет на помощь. Главное – платье не замочить.
Ты – настоящий друг!
– А то! Приподними край, булавку отстегну.
У нас с этими делами обычно Маманя ловко справляется – так закрутит, что от трусиков не отличишь, любо-дорого посмотреть. И булавку в самое нужное место вколет, чтобы не разматывались. Изделие номер три. С какой-то ерундой внутри, для впитывания. Ага, впитывания.
Платок возьми.
– Зачем? – спрашиваю и только потом соображаю. Открываю кран, вдыхаю поглубже и подставляю платок. Отжимаю и начинаю вытирать Надежде ноги. Может, это всё же кошмар?
Носочки прополаскиваю, туфли опять на ноги ей надеваю. Не босиком же на грязном кафеле стоять. Иду к ящику с подгузниками, отлепляю крышку, и тут дверь с грохотом отлетает.
– Я тебя прикончу! – вопит Огнивенко. – Второй раз! Второй раз ты мне такую подлянку устраиваешь!
Надежда так и стоит с задранным платьем, потом съеживается, голову в плечи втягивает. А я, дура, вместо того чтобы действовать, над ящиком с упаковками подгузников замираю с дурацкой мыслью: «А что было в первый раз?» И до тех пор, пока не вспоминаю, ступор не проходит. Она не Огнивенко, а Угнетенко какая-то. Люди доброй воли все должны против нее воспрять. Как Африка. И Куба.
Я очень извиняюсь, я очень извиняюсь, но разве наша посмертная дежурная чего услышит? Как тогда, на уроке физкультуры, когда Надежда по канату ползла, а Огнивенко ее внизу страховала. Что уж там с ней на канате приключилось, сказать точно не могу, но приключилось до такого же дела. И прямо на Бастинду. Только если вы думаете, что с тех самых пор она на нас зуб точит, то ошибаетесь. Ведьма всегда такой была. По жизни. С самого первого дня. Угнетенко.
И пока она себя криком доводит, вместо того, чтобы ведро переполненное из-под крана вытащить и в класс идти, пол вытирать, ящик передо мной начинает дымиться. Там и сям огоньки появляются. Упаковки с надписью «ТВЗ-4» жухнут, марля и вата тлеют.
– Ходи вообще без трусов, – шипит Бастинда, – раз из тебя как из крана вода!
Зря она такое сказала. Накликала на свою голову. Целый водопад. Вонючей воды. За дымом и воплями я не сразу разбираю, что происходит. Потом вижу Иванну с ведром в руках. И опять не знаю – то ли радоваться, то ли самой к крикам Огнивенко присоединяться. Разве таким положено в девчоночий туалет заходить?
Короткие белобрысые волосенки облепили лицо Огнивенко. Круглое такое лицо, как у чучела. Она теперь на чучело и похожа, даже брови сросшиеся – росчерк мела по мешковине. Руки в стороны, платье прилипло, передник скукожился.
– У-у-у-у, – воет точно приемник на пустой волне.
Мне ее даже жаль. Опять. Хорошо, что она приютская – не надо за сухим далеко бежать. Она поворачивается, на негнущихся ногах к двери ковыляет. А наш пострел везде поспел – полотенце на ящик. На Надежду не смотрит. Надо же, какой тактичный!
– Там еще остались… ну, для замены, – и вслед за Бастиндой.

 

2

 

Приютские – в приют, семейные – в семью. Я не хвалюсь, поймите правильно. Но когда я вижу, как после звонка наши идиоты, пуская слюни и шаркая ногами, идут не к заветному выходу на улицу, откуда даже сюда доносится сладкий запах цветущей липы, а совсем в противоположную сторону, меня охватывает чувство глубокого самоудовлетворения, как любит говорить Папаня. Ни единого разка у меня не возникло желания увязаться за Егозой или Настюхой Шприц, чтобы проведать – как приютские живут-поживают. А ведь приглашали. Зазывали. Но Надежда только головой мотала и виновато улыбалась.
Семейку нашу я не восхваляю. Каждый чокнут по-своему. Что Папаня, что Маманя, что Дядюн, а про старшую сестру и говорить нечего. Даже Дедуня, возвращаясь из школы, превращается из обычного директора в странную личность. Но нам не привыкать. Семью не выбирают.
И вот мы, шерочка с машерочкой, выходим из «крейсера» в жару, ветер и запахи. Немного беспокоюсь, что за нами увяжется новенькая, но она куда-то сгинула, куда ей и дорога. Нечего к Надежде лепиться. У нас своя компания и свои интересы. Бредем по дорожке мимо лозунгов и почетных досок. Облупленная краска, оборванные портреты, графики, устремленные ввысь, цифры, цифры, цифры. Ничего не разобрать. Кроме лозунгов. Хотя и в них никакого смысла. Например: «Ученый, помни – потеря конечности не ослабляет силы разума, а удваивает!» Непонятки.
– А ты как думаешь? – толкаю локтем Надежду.
Она смотрит на лозунг, будто в первый раз видит. Я ее всегда на этом месте толкаю, а она всегда вот так смотрит. Ну, вроде как игра у нас такая. Телячьи нежности.
Ничего не думаю, признается моя Надежда. Ага, будто думать – это моя обязанность. Специальное развлечение для Веры.
– В нашем городе полно одноруких, одноногих, а то и вовсе безруких и безногих, – говорю, и Надежда соглашается. Еще бы. – А уж безголовых – не счесть, особенно в школе.
Надежда прыскает в ладошку. Ей почему-то не нравится, когда я других идиотами величаю, но сейчас – это шутка. Вроде как. С долей шутки.
– А сколько их в лепрозории содержится – тоже считать никто не будет, согласна?
Согласна, возразить нечего.
– Так получается, судя по лозунгу, все они – ученые? Да еще с удвоенной силой мысли?
Почему и нет? Дивногорск – город ученых, напоминает Надежда.
И навстречу нам, в подтверждение и назидание – двое ученых, но если честно считать – полтора. Один, без руков, без ногов, в каталке, а другой, с пустыми рукавами, его пузом толкает. Прогуливаются. Пристально смотрю на них, выискивая удвоенную силу мысли – покоя она мне не дает. А они продолжают по-своему лопотать – по-научному. И что самое удивительное – ни одного слова человеческого. Ну, почти ни одного. Не вините девочку за преувеличения.
– Берем интеграл по контуру от эль до трех, учитывая степенную функцию в основании, три пи на два с гармоникой по нечетным, – говорит в коляске.
– По четным, – возражает толкач, – две трети учитываются с разложением. Волновая функция с бесконечностями Шумана, помнишь?
– Черт, курить хочется, – переходит на человеческий колясочник. – Не подсобишь?
– Ногой? – Толкач останавливается.
Чего скрывать, мы тоже замедляем ход – очень хочется посмотреть, как они закуривать с ноги будут.
– Опять меня подожжешь, – усмехается колясочник. – Это тебе не в уме уравнения Шумана решать, здесь тренироваться надо. Вон, попроси, – в сторону Надежды кивает.
– Эй, землячка, не подсобишь ученым? – подмигивает толкач и подбородком в карман халата тычет.
Хочу ее удержать, но лучший друг всех покалеченных и угнетенных ставит портфель на землю и к ученым шагает. Достает из кармана безрукого пачку и спички, сует каждому в рот по сигарете, дает прикурить. И как они теперь разговаривать собираются?
– Благодарю, девочка, – для колясочника это не проблема, только рот смешно растягивается.
– Спасительница, – цедит сквозь зубы толкач.
– Дай ей на мороженое, Кужугет, – говорит колясочник.
– В кармане мелочь, возьми, девочка.
Но наша Надежда не такая. Берет портфель, кланяется и идет дальше. А меня дурацкая мысль гложет: почему Кужугет ее землячкой обозвал?

 

Небо было как поросенок – розовое с грязноватыми пятнами облаков. Поросят я никогда вживую не видела, только на картинках в учебнике. Такие гладкие, с пятачком, хвост крючком. Вылитое небо Дивногорска. Хотя в учебнике и не такое приврут. Например, о том, что небо синее или даже голубое. А оно вот такое – поросячье. Ну, разве иногда прокатится радуга от края до края, будто кто-то тряпкой пытается грязь оттереть. Облачную.
Ты тоже заметила?
Мы лежим на лавке – ноги в противоположные стороны, щека к щеке. Смотрим ввысь. Спокойно и тихо. Кошу глазом. Или косю? Вижу только нос.
– Конечно, заметила, – отвечаю. – Если долго смотреть в небо, кое-что можно понять.
Что?
– Кое-что. На выбор. Например, кто ты такая.
Не вижу, но чувствую: Надежда улыбается. Хочется взять ее за руку, но под пальцами только сухое дерево с занозами.
Пролетает самолет. Высоко-высоко, оставляя зеленоватый след, будто водомерка по поверхности болота торопится. Или замок молнии, который расстегивается, чтобы обрушить на нас чудеса и подарки. До Нового года далеко, как до самолета, а подарки – вот они.
– Ты бы чего хотела?
Подруга не отвечает. А что отвечать, когда и ежу понятно?
– Представляешь, он летит в Токио? Вот бы оказаться там – на самом новом и быстром. Помнишь, по телевизору показывали – Ту сто сорок четыре. Черный лебедь. С треугольными крыльями.
Хорошо бы, вздыхает Надежда, возится, и мне кажется, что она собирается вставать. Но нет, приемник. «Космос» тщится отыскать нужную волну. Вряд ли получится. С таким-то небом и без органчика. Однако получается. К тому времени, как наш самолет подлетает уже к Японии. Теперь наши уши разделяет приемник и слова, с трудом доносящиеся из бездны эфира:
«Люди-марионетки театра Бунраку – удивительное явление японской культуры. Дети с пеленок тренируются подчиняться малейшим движениям нитей, которые привязываются к вживленным в тело крючкам. Кукловоды двигают людьми-марионетками, заставляя совершать чудеса акробатики, а также управляют их мимикой нитями, привязанными к крючкам на лице актеров».
– Необыкновенно, – шепчу я и пытаюсь представить себе людей-марионеток театра Бунраку. Крючки, длинные нити, кимоно. Почему это не показывают по телевизору? Какие-то дурацкие демонстрации в Париже – сколько угодно, а японских необыкновений – ни капельки.
Пора идти, Надежда садится, прячет приемник в портфель.
– И то верно, – соглашаюсь. – Маманя, наверное, Дядюна на поиски выгнала, он теперь каждый угол в округе обнюхивает, – показываю как.
Надежда смеется. Не как обычно – в ладошку, ужасно смущаясь, а в полный рот, да так, что видны кривоватые зубы. Вот хоть убейте, а я не вижу в них ничего такого. Зубы как зубы. Очень даже миленькие. Длинные волосы рассыпаются по плечам, отливая Ту-144-м. Ее рука совсем близко – неловкое движение, чтобы она попалась. Телячьи нежности. Которых она не переносит. Для вида, а если честно, то очень даже «за».
На языке вопрос дырку протер. По поводу очередного прибавления в классе. И расправы над Бастиндой. Но лучше ее не расстраивать.
Мимо кафе «Спиноза» пройти спокойно не можем. Плющим носы о стекло. Там сейчас тихо и никого. Я знаю, что мы высматриваем, – кого. Но ее там нет и подавно. Если только вечером, когда дым окутывает музыку, музыканты в белых рубашках и темных очках выстругивают на контрабасе, выдувают на саксе и выстукивают на барабанах, а за столиками не пропихнуться, тогда она может оказаться там. И даже легко впрыгнуть на сцену в редкие паузы, чтобы прочитать стихи. Всё это я могу представить. Но только не сидящей за столиком днем и пожирающей мороженое.
– Ее здесь нет, – говорю я отражению.
Знаю, грустит Надежда. Мне очень надо с ней поговорить. Очень.
– Поговори со мной, – предлагаю, понимая, что не гожусь. Практики у меня нет, которая – критерий истины. Дух Иванны отчетливо витает над нами, чего скрывать.
Бредем дальше, пиная туфлями проросшую сквозь плитку тротуара траву. С таким настроением только в «Факты – овощи». Туда и направляемся. Спускаемся по лесенке в полуподвал. Пахнет землей и гнилью.
Яблоки, яблоки, хочет Надежда, и мы ищем заветные ящики среди нагромождения капусты, картошки, репы. Ходим вдоль рядов, принюхиваясь. Мне здесь никогда не нравится. Словно попадаешь по ту сторону мира, где никаких чувств, одни эти самые факты. И овощи. Грязные, землистые. Будь моя воля, мы бы здесь вообще не оказались. Но Надежда… Мы с Надеждой ходим парой. Мы с Надеждой не враги.
Кроме нас тут люди. Еще бы. Это тебе не «Спиноза». Ходят, копаются, нагружают авоськи. Мне совсем не по себе. Я против лепрозорных ничего не имею, но лучше не здесь, в землистом сумраке, где свет из узких прорезей не столько освещает, сколько скрывает. Кажется, что они не спустились сюда, а вылезли из этих самых ящиков, хрипло кашляя.
Дергаю Надежду за рукав. Но ей хоть бы хны. Копается в ящике, выбирая покрупнее и покраснее. Почему так? То, что меня пугает до подгузников, ей всё равно? А то, что, на мой взгляд, не стоит и движения мизинца, приводит Надежду в уныние? Какая-то противофаза.
– Эй, пионерка, а платить кто будет? – от пионера слышу.
Даже двоих. Стоят руки в боки у стола с банкой, набитой бумажками и мелочью, юные тимуровцы, на нас глядят.
– За яблоки платить надо, – хмурится второй, поперек себя шире. Уж на что я не худенькая, но его назвать Жиртрестом язык поворачивается.
Так и говорю:
– Заткнись, Жиртрест.
Но они ноль внимания, фунт презрения – на Надежду глядят. А та стоит с двумя яблоками в руках, в ответ глядит. Гляделки у нас, значит.
Чего хотят – не пойму. Нет, я соображаю, что мы зачем-то в ту банку что-то должны кинуть. Но в соображении нет ни капли понимания: зачем кидать, что кидать, и откуда это взять?
– Если денег нет, – говорит второй, который первым и начал, – то яблоки обратно положь, понятно?
Надежда смотрит. Они смотрят, с ноги на ногу переминаются – девчонки всё же. Тут подкатывает лепрозорная с крюками:
– Помоги, сынок, кошелек достать.
Сынок в карман к ней полез, а Жиртрест дорогу нам перегородил, чтоб не сбежали. Я примериваюсь его по коленке пнуть, в живот толкнуть и сбежать из подземелья, но тот вдруг сам всхлипывает, губы дрожать начинают, отодвигается в угол и буркает:
– Валите.
Чудеса.
– Ты чего?! – вопит сынок.
– Это приютские, – бурчит Жиртрест, – понял?
– Ох уж эти дети, – кряхтит крюкастая с авоськами. – Вот в мое время…

 

3

 

На улице хорошо, Надежда грызет яблоко.
– После подвала везде хорошо, – отвечаю. – Даже в школе.
До залива всего ничего остается, а мы только домой идем. Приключения ищем. Но что здесь найдешь? Заброшенные дома, заросшие тротуары, даже на качелях не покататься, если не хочешь попой в колючки садиться. Стены трещинами покрылись, окна – мелкой сеточкой. Тут когда-то лепрозорные жили, а до них – ученые. А может, лепрозорные ученые и жили. Не знаю точно, не разобралась. Но отсюда как раз наш «крейсер» хорошо виден – длиннющее здание, до середины которого наверняка не всякий ученый дойдет, не говоря о наших дебилах. Если забраться повыше, то можно и дальше увидеть – степь, полигон, Дивные горы. Эх, гулять так гулять!
– Давай, – говорю, – на второй этаж залезем? Или на крышу?
Не Токийская башня, но все-таки.
Не хочу, догрызает яблоко Надежда и принимается за второе. Страшно.
– Да, – приходится соглашаться. – После лепрозорных и кирпичи в труху крошатся.
Вот и «Современник». Ни дать ни взять – брат-близнец «Спинозы», только на окнах не жалюзи, а панно с фотографиями. Лица, лица, в глазах рябит. Надежда тут же к витрине и на фотки смотрит. Внимательно разглядывает. А вот меня это не интересует. Я внутрь смотрю и кое-что интересное наблюдаю. Столик для приема заказов, стулья, табуретки, лампы, лампы, а среди всего – Иванна! И не просто так – на память сфотографироваться зашла, а у фотоаппарата возится – который с ней, что марсианский треножник. Видно – работает человек, а не мимо проходила. А в кресле Роберт восседает – необязательный человек. В том смысле, что его присутствие в мире необязательно. Ну, кто из нашего лепрозория сюда фотографироваться придет?
Вокруг лампочки горят, ухмылочку освещают. Иванна что-то неслышное ему за пением радио говорит, руками показывает, то к нему подбежит, то обратно отскочит.
– Надежда, смотри!
Да только бесполезно – фотографии ей дороже. И тут случается такое, о чем только в фильмах до шестнадцати показать могут. «А если это любовь?», например. Нет, сама я его не видела, но девчонки шептались. Фильм про любовь. Про ту самую. Да еще в школе. Между школьниками. В общем, когда Иванна к нему наклоняется, чтобы в очередной раз голову поправить, его рука ложится на это самое откляченное место. Я было подумала, что он ей сейчас отвесит по мягкому месту – мол, опять напортачила, не туда резкость навела, или что там у них. Но нет, рука нежна. Поглаживает, подхлопывает. А я занимаюсь самым неблагодарным делом – думаю. Отвернуться или дальше смотреть?
И приемник поет: у любви три угла. Геометрия.
А рука проклятущая ниже спускается, где ноги голые. И видно, как назло, всё отлично. Аккурат между свадьбой и людьми в белых халатах. Хочу на них сосредоточиться и не могу. Но Иванна меня спасает. Не подозревая. Выворачивается из рук загребущих, платье одергивает, идет к приемнику. И тут случается такое, что все эти до шестнадцати из головы у меня выскакивают.
Роберт, необязательный человек, сдувается. Натурально. Будто он игрушка надувная – воздух спустили, свернули и в карман положили. Честно? Я и ожидала, что Иванна его на полу расстелет, остатки воздуха стравит, да в портфель запихнет. Иванна же приемник поперек груди, а Роберт вдруг оживает – наливается, надувается, румянится. Из кресла встает, отвешивает подзатыльник и к двери топает.
Бежать поздно. И некуда.
Выходит на порог, достает сигарету, задумчиво вертит ее в руках.
– Привет, – говорит.
Ну, здравствуй, коли не шутишь.
– Подружилась с моей племяшкой? – кивает.
Надежда в ответ кивает. А я читаю на стекле: «Вас обслуживает фотограф 1-й категории Р. Мерзон». Мерзон!
Он тем временем сигарету обратно пихает в пачку, к нам подходит – очень ему интересно, чего Надежда разглядывает.
– Хорошая фотография, – и лапой по плечу ее похлопывает, той самой, кстати. – Тебе понравилась?
На мой вкус – ничего особенного. Стоят двое, в свитерах, шапочках, в руках лыжи. На Эльбрус, наверное, кататься приехали из Бурятии. Или Казахстана. Но лица довольные – что у мужчины, что у женщины. А чего недовольствоваться? Откуда в ихней Бурятии снег и горы?
– Предлагаю сфотографироваться, – и Надежду за собой тянет. – За знакомство. И бесплатно! – подмигивает.
Что до меня, я фотографироваться не люблю. Не фотогенична. Не получаюсь на фотографиях – фотогигиены не хватает.
Роберт нас расставляет. Вернее, Надежду и Иванну – «Со знакомством» композиция называется, а я – с боку припека. Как встану, так и встану. Главное, не со стороны этой, которая себя за зад хватать позволяет собственному дяде. И так переставлял, к фотоаппарату примеривался, и эдак, опять к фотоаппарату – композицию гармонией измерить. И всё не так. Пока я кое-чего не поняла. И то случайно! Если бы до этого телячьи нежности не подсмотрела, ни за что бы не догадалась – темная я в этих делах, а то, что Огнивенко про себя и воспитателей болтает, стараюсь не слушать.
Он ее лапал.
Не Иванну, а Надежду!
Он ее ведь как переставлял, Мерзон проклятый? За плечики берет, в спинку подталкивает, волосы пригладит – то вперед локон перебросит, то назад, край платья оправит, один раз чуть не на колени бухнулся – носочки подтянуть, хорошо, что Надежда ноги под стул задвинула.
А Иванна хороша – как в рот чернил набрала. Проглотить вредно, выплюнуть – страшно. И песня бесконечная про три угла. Радио у них заело? В общем, не выдержала я. Схватила Надежду за руку, примерилась и ловко Роберту по ноге пнула. А из распахнутых дверей гул доносится – догулялись. Шлюзы открыли! Не знаю, что случилось, но от пинка Роберт на пол повалился и не шевелится, а Иванна аж позеленела – цвет к лицу, кстати.
Мы – на улицу, в бурные потоки. Девочки-проказницы.

 

4

 

Вода прибывает. Вот по щиколотки, а вот и до середины голени. Мы сняли туфли и носки, бредем по теплой воде, щурясь на отражение солнца. Помнится, в одном из выпусков «Клуба кинопутешествий» показывали тропическое море – прозрачное и синее. У нас в Дивногорске не хуже. Пусть этот дядечка Шнейдеров сюда сам приезжает, посмотрит. Мы эту программу смотрим, чтобы не пропустить, когда Токио покажут, но наш город – тоже ничего.
Кое-где теперь приходится и край платья поднимать, вода до колен. И глупые рыбки снуют, в ноги тыкаются. Особенно их много вокруг Надежды. Она рыб привлекает. Голыми руками может ловить. Однажды Дядюн взял нас на рыбалку. Втихаря, чтобы Маманя не прознала: ах, ребенок простудится, ах, ребенок в воду упадет, ах, вода холодная. А то, что вода из нашей речки каждый день весь город заливает, ее не волнует. Но Дядюн давно обещал, вот и взял. Как раз выше гидроузла, где не речка, а водохранилище. Он с удочкой, а мы по бережку. Кустики искать, потому как купальников отродясь не имели. Вот так и открылось очередное чудо Надежды – рыб приманивать. Сначала хотели Дядюну подсобить, но потом жалко стало глупых тварей.
– Помнишь? – Надежда кивает. Еще бы. Дядюну потом всё равно влетело – не выдержал сам, похвастал Папане, как он хорошо детский отдых организовал. Папаня – Мамане. Маманя, ну, в общем, понятно – в магазин за купальником она не побежала. А голышом много не накупаешься – вдруг кто увидит?
Вот наш пляж и наша речка. Зачерпываю воды и брызгаюсь. Надежда в ответ. Улица под уклон идет, там нам по пояс будет, поэтому сворачиваем в переулок. Настоящие герои всегда идут в обход. Руины позади остались, здесь народу погуще. И нормального. А то от лепрозорных, говорят, и вода портится. И рыбы дохнут.
Мы по воде идем. Люди по воде идут. Все довольны. Вот удивительно – вроде как стихийное бедствие, а все радуются. Когда по телевизору показывают наводнения, мы с Надеждой не понимаем – почему все суетятся? Мешки с песком таскают, кричат, руками машут? Чего бедствовать? Даже стихийно. Ничего в воде плохого нет. Папаня как-то рассказывал, что всё из воды произошло – жизнь, люди. Не было бы воды, не было и эволюции. А заодно и нас с Надеждой. Грустно.
Рассказываю Надежде. Она соглашается – грустно. За нами целый косяк собрался. Мальки серебристые. Облаком накатят, кожу пощипывают и также откатят – как нашкодившие школьники.
– Скучно что-то, – говорю. – Включи-ка приемник, необыкновения послушать.
Когда вода, необыкновений не передают, Надежда постукивает по висящему через плечо «Космосу». Позже. Потом.
Потом и суп с котом.
И ведь как накликала.
Кота.

 

Шум и гам. Вода во все стороны. Брызги, визг и вопли. В нашу сторону. А мы стоим, такие красивые, шевельнуться не могем. Смотрим, как из-за поворота возникает волна, за ней туча, а впереди тучи несется некто в школьном платье, руки над собой задрав. Падает, отчего становится понятно, почему руки вверх – они над водой только и остаются, поднимается и опять бежит до очередного бултыха. А за ней!.. Тут впору очки протереть. Кто мог подумать! За ней Колли несется. Несется – сильно сказано. Волну больше поднимает и брызги. Еще бы – такая металлическая туша. Аж жутко становится, хочется в ближайший подъезд нырнуть.
Хватаю Надежду за руку, но ничего не получается – кожа мокрая, пальцы соскальзывают.
– Бежим! – ору. – Затопчут!
Надо помочь, упрямится Надежда.
– Голодающим Африки помогать будем, а сейчас – прочь с дороги. Ну, хотя бы, – предлагаю компромисс, – к стеночке прижмемся.
Беда всё ближе.
И мы знаем имя этой беды.
Опять Ежевика в историю вляпалась. А руки у нее не просто так – в них орущий диким мявом котенок. Теперь понятно, отчего Колли с цепи сорвался. И еще я понимаю, что Ежевика не просто так бежит, а именно к нам. И Надежда упирается, потому как понимает. Вызволять надо одноклассницу. Которой мозгов не хватает котенка в любое окно или подъезд забросить. А Колли ее настигает, железный манипулятор выпускает – схватить и растерзать.
Дальше случается непонятное – Ежевика исчезает. Вот она есть – и вот ее нет. Выключили. И котенок, истошно орущий, исчезает вместе с ней. Колли, потеряв цель преследования, замедляет ход, тормозит, отчего волна накрывает нас с головой, и в этой мути что-то возникает, цепляет, царапается. Когда волна схлынула, мы мокрые с ног до головы, а позади Надежды, прижавшись к ней спиной, трясется Ежевика с котенком, который, нахлебавшись воды, не орет диким мявом, а беззвучно открывает пасть.
Эта железная дура возвышается над нами. Картина водой – Элли и Железный Дровосек. Топора только не хватает.
– Спасите, – бормочет Ежевика, и я не пойму – кого больше убить хочется: ее с котенком или Колли. Ее, конечно, проще, робот он всё ж металлический. Да и ни при чем он, хоть на что поспорю. Разве Колли виноват, что его в марсианскую экспедицию не взяли? А если у тебя мозги собачьи, то ты и ведешь себя как собака, выброшенная на улицу собака.
Надежда протягивает руку, и эта железяка пригибается, опускается на все манипуляторы, чуть ли хвостом не машет. Вот ведь собака! Мы тут такие мокрые, а ей играться. Ученых своих не слушается, которые давно надежду потеряли Колли обратно загнать – все их хитроумные ловушки сметает на раз, а вот с детьми поиграть – пожалуйста. Ее, наверное, потому на Марс и забраковали, что она взрослым не подчиняется, а детей в экспедицию не включили. Мы бы могли. А что? Вон как Надежда с ней управляется – по башке железной потреплет, по носу пощелкает. Колли от радости опять с места срывается и начинает вокруг наматывать. Про Ежевику и ее кошака позабыла. Да и гналась она за ними наверняка поиграть. Скучно по городу одной бегать.
– Дура ты, Ешкина, – говорю, но та и ухом не ведет, за лязгом робота меня не слышит.
– Девочки, уберите робота! – истошно кричат сверху.
– Спустись и убери! – за мной не заржавеет. Грубая я и несдержанная.
Но Колли и сама вдруг останавливается, садится, как собака, огромная такая собака из железа. Надо сказать, что ни на какую колли она не походит. И на дворнягу. И на что угодно. Робот и есть робот. Но вот сейчас в ней прорезалось. Собачье. Вверх смотрит. И мы туда же. А оттуда гул нарастает. И вот розовое поросячье брюшко неба с полосками грязи облаков заслоняет тень с бьющим винтом. Зависает над нами, трубой дурной целит. Труба мне очень не нравится.
– Граждане, просим вас удалиться в ближайший подъезд!
Кому это он? Некстати Ежевика принимается реветь во всё горло.
– Граждане, вы мешаете ловить образец, просим вас укрыться в подъезде!
– Я никуда без него не пойду, – ревет белугой Ешкина, – он – не гражданин, он – котенок!
Слабоумие – это не диагноз, а судьба. Вот что с ней прикажете делать? Так бы мы и стояли, как дуры, но Колли сообразила – по ее железную башку на голубом вертолете прилетели, и рванула вниз по улице, всё глубже и глубже погружаясь в воду, ну точно – лодка подводная.

 

* * *

 

Вода давно схлынула, а мы на заднем дворе очередной разрухи сидим на лавочке в неглиже, платья сушим. Это Надежда придумала. Правильно сообразила – лучше домой к ужину вернуться, чем в мокрых платьях и передниках. Заодно и котенка сушим, который с голодухи пальцы Ежевике грызет. Мне-то кажется, что от Ешкиной и впрямь ягодами пахнет, да так, что слюна изо рта течет, до того хочется попробовать, а зверь неизвестной породы свое унюхивает – рыбку, мясо, молоко. Но у нас нет ничего, чтобы его покормить. Кроме Ешкиной. Ладно, сама виновата, нечего чужих кошаков тырить.
А еще меня ее белье сиротское добивает. Трусы-парашюты и лифчик. Зачем она лифчик таскает – загадка природы. Нечего ей там прятать. Разве что яблоки с ужина, чтобы Огнивенко не отняла. А трусы – вообще отпад. Явно не на худосочную Ешкину их шили. Они и на мне-то, девочке весомой, болтались бы, а с Ежевики они махом слетают. Если бы не веревочки. Как в какой-то Африке.
– Возьми котенка, – вдруг ни с того ни с сего ляпает Ежевика. Учтите – мы ни сном ни духом. Не напрашивались. В руки взять, погладить, к себе прижать – пожалуйста, но домой тащить! Пусть лучше живет в соседней деревне.
Набираю воздуха, чтобы мозги слабоумной вправить, да так, чтобы ее трусы-парашюты в очередной раз с тощего зада сползли и обратно в приют улетели, но Надежда – моя Надежда! – которая домой и муравья не притащит наперекор Мамане, кивает и кошака принимает.
Ничего не понимаю.
Нет, то, что она весь день себя странно ведет, я приметила. По городу таскаемся, как беспризорные. Котят спасаем. Фотографируемся… Вот тут меня осеняет. Новенькая! Вот с чего всё началось! Вот откуда день не задался. Вот откуда всё наперекосяк. Будто слово вредное шепнули. И я это слово, как пить дать, знаю.
Иванна.

 

5

 

У «Буревестника» стояла больная грузовая машина, откуда разгружали коробки. Папаня в неизменно белом халате, больше похожий на врача, чем на работника телерадиомастерской, командовал грузчиками, которые, конечно же, всё делали не так. Мамани, к счастью, поблизости не наблюдалось. Никогда не понимала, почему такие огромные машины называют больными. Может, потому, что, разгрузив такую, валишься с ног, как больной?
– Начальник, – прохрипел один натруженный под тяжестью коробки, – что такое? У тебя в каждом коробе по пианину?
Грузчики согласно загудели.
– Такую тяжесть за рупь таскать никто не нанимался! – подал голос еще один.
Гудение прибавило октаву.
Нас пока не видели. Мы стояли за больной машиной и наблюдали в щель. Как два таракана, которым надо добежать до укрытия и не получить удар тапкой.
– Работаем, работаем, товарищи, – хлопал в ладоши Папаня, что выдавало высшую степень довольства. – Вы весь залив прохлаждались, теперь пора и поработать немного. Осторожнее с этим ящичком!
Ящичек, длинный, сколоченный из досок, тащили четверо. Вид его мне не понравился.
– Гроб какой-то, – поддержал меня кто-то из грузчиков. – Шеф, если не скажешь, что там такое, мы работать прекращаем. Может, ты там атомную бомбу собираешь, а у нас завтра от радиации не поднимется!
– Чего не поднимется? – простонал его сосед, пытаясь перехватить ручку, отчего ящик опасно накренился.
– Ничего, Петрович, – приободрил тот, которому повезло уже с ходки возвращаться, – мы на рупь водочки примем и никакая радиация нас не возьмет. У меня дружок в Казахстане служил, вот он рассказывал…
– Товарищи, – опять прервал Папаня на самом интересном месте, – не стоит тратиться на досужие домыслы! Это всего лишь радиодетали и органчики. Производства ВЭФ, кстати. Качество – прибалтийское.
– Прибалтика – это качество, – сказал тот, кого назвали Петровичем. Ящик они затащили и теперь возвращались к машине, утираясь краями синих халатов. – Вот у меня, помнится, бердский был, и телевизор, вроде ничего, и антенна, а он такое выдавал, что без стакана не разберешься.
– Так вот, мой корешок, что в Казахстане служил, рассказывал про учения, когда у них эту самую ядреную бомбу закочегарили, – грузчик показал горящую спичку, которой папиросу прикуривал, – вот так горело, только в тысячу раз сильнее.
– Товарищи, – гнул Папаня свое, – там совсем немного осталось, каждый по ящичку – и за расчетом ко мне!
– Подожди, Рудольфыч, дай перекур сделать, – грузчики закивали, опустили ящики, где их перекур застал, и дружно полезли в карманы.
– И вот однажды прихожу я домой, включаю телевизор – как раз наши с чехами должны играть, и, как назло, – одни помехи и кваканье…
– Чего? – не понял самый молоденький и кучерявый, ну точь-в-точь с заставки киножурнала «Хочу всё знать!».
Его немедленно толкнули в бок, дабы не прерывал заслуженного рассказчика. А Папаня в это время ходил между коробок и асфальт ботинком ковырял. Потерянный такой. Будь на его месте Маманя, всё давно разгрузили и распаковали, а если бы и Дедуня отметился, то разгрузка шла бы строевым шагом и с песнями военных лет.
– Да, кваканье. Я и так, я и сяк, отверточкой, кувалдометром, ничего не помогает, а сам чувствую, что наши вот-вот чехам забьют. Ну, как это обычно бывает – ты за пивом в холодильник, а в телевизоре – голевой момент…
– Так для этого бабу надо иметь, – хихикнул кучерявый, – чтобы за пивом посылать.
– Много ты понимаешь в бабах, – пробурчал Петрович. – Молодежь! Короче, понимаю, что без органчика – ни в хоккей, ни программу «Время». Вот. Сам я это дело не очень уважаю, вид нечеткий и башка начинает от жужжания болеть. – «Точно, точно», – кивают слушатели. – Но делать нечего, включаю. Он, значит, греется, я вторую бутылку приканчиваю…
– Водки? – выдохнул кучерявый.
– Молока, – покачал головой Петрович. – Если бы водки, то хоть объяснение было бы…
– Чему?
– Да не перебивай ты его, – возмутились слушатели. – Дай дорассказать. Продолжай, Петрович, не обращай внимания.
– Да, так на чем я остановился? А, включается это бердское безобразие, на экране появляется изображение, и тут, мужики, я понимаю, что хоккея не будет. Потому как вместо хоккея мне такое начинают показывать, – Петрович понижает голос, все склоняются к нему.
Ничего не слышно, что там этот Петрович увидел. Даже обидно. Грызу ногти. А Надежда кошака треплет. И не подглядывает. Не интересно, вроде как. Знает, что я всё равно расскажу.
Круг голов распадается.
– Не, Петрович, не молоко ты там пил, – смеется усатый. – Белочка к тебе пришла.
– От белочки черти зеленые мерещатся, – сказал другой, – а не бабы. Но всё равно, придумал ты, Петрович, знатно, знатно.
– Честное партийное, – сказал Петрович. – Вот те крест. Откуда я такое мог придумать? Я ни свою бабу никогда в таком виде не видел, ни соседку. А соседка у меня, я тебе скажу…
– Это «эротика» называется, – важно сказал кучерявый. – Эх, вы, старичье!
Старичье повернулось к нему, отчего кучерявого раздуло. Аж щеки покраснели.
– Шестьдесят восьмой на дворе, а вы эротику не видели. Ха! Мне дружок из загранки журнальчики привез – в «Огоньке» такого не печатают.
– А если вот эти штуки приспособить? ВЭФ он и есть ВЭФ – не чета бердскому хламу, – предложил усатый. – Прямо сейчас и попробовать. Что скажешь, Рудольфыч? Позволишь нам напоследок? Авось чего такого, прибалтийского, увидим? – Усатый подмигнул.
– Сейчас прошмыгнем, – сказала я.
Конечно, Надежда сунула разомлевшее создание в портфель. Оно мурчало и не сопротивлялось. Площадка перед «Буревестником» расчистилась. Только на двери висела табличка «Учет». Мы прошли внутрь, оставалось проскользнуть мимо окна выдачи и приема техники и распахнутой двери склада к лестнице на второй этаж, где нас уже никто не увидит, но тут сверху донесся голос Мамани:
– Надежда из школы пришла?
И ответное бурчание Дядюна в том смысле, что нас он еще не видел.
Попались.
– Надо позвонить в школу! Николаю Ивановичу!
– Не паникуй, сейчас придет. Загуляла девочка, что такого? Лето на дворе. Вот в наше время мы летом вообще не учились.
Прятаться бессмысленно. Как любит повторять Дедуня, повинную голову топор не сечет, а только ремень – попу. Но и сдаваться за просто так – тоже. Да еще с котенком в портфеле. Что скажет Маманя, давно известно: звери и гигиена – несовместимы. И брови нахмурит, и губы подожмет так – у самого веселого Котофеича хвост опустится. Но если рядом будет Папаня, то он ответит: дети и гигиена тоже не совместимы, а кошки еще и сами умываются. Без напоминания. В отличие от.
А значит, выход один. Мы проскальзываем на склад и оказываемся перед забором из спин, обтянутых пыльными сатиновыми халатами. Грузчики. Наблюдают, как Папаня пристраивает к телевизору органчик производства ВЭФ.
– Мудреное устройство, – говорит один из грузчиков, по голосу тот, кого называли Петровичем. – Без пол-литры не разберешься. Там и паять надо?
– А то, – кажется, кудлатый. – Техника на грани фантастики! Это тебе не лампу в телевизоре сменить.
Папаня откладывает паяльник и утирает пот:
– Кажется, так. Сейчас включаем… настраиваем… вот!
Поднимаюсь на цыпочки. Но разве это поможет? Метр с кепкой. Надежда пробирается вперед. Делать нечего – я за ней.
– Эй, малолетка, ты куда? – цыкает кудлатый. – Здесь склад! Ремонт вон там.
Надежда упрямо продвигается вперед, прижимая «Космос» к груди. Ну да, котенок занял его место в портфеле.
Устраиваемся в первых рядах. Папаня нам подмигивает и вращает настройку, пока мертвый канал не оживает. Сквозь мглу помех проступает изображение и прорезается звук.
– Продолжается сто восемьдесят второй день полета тяжелого межпланетного корабля «Заря», – сообщает дикторша. «Валечка!» – выдыхают грузчики и придвигаются ближе, прижимая нас к стойке. – Командир корабля Алексей Леонов передает, что экипаж чувствует себя превосходно и продолжает работать над обширной научной программой по изучению межпланетного пространства, – продолжает Валечка. – Сегодня в девять часов по московскому времени состоится прямое включение космического моста между Центром управления полетом и «Зарей».
Грузчики слушают, и мне даже чудится, что они перестали дышать.
– А сейчас новости с полей, – когда на месте Валечки возникают эти самые поля, грузчики оживают.
– Вот, Рудольфыч, где техника, – говорит усатый, – на Марс летит! Не чета твоим органчикам, прости меня на добром слове.
Ой-ой, наступили Папане на больную мозоль. Он аж побледнел.
– Да как вы не понимаете, что это непозволительное расточительство! Знаете, сколько на этот проект денег потрачено? А сил человеческих? Да если бы всё это пустить в нужное русло, мы бы не хуже Аргентины жили.
– Хе, – крякнул лысый, до того самый молчаливый, но, похоже, самый авторитетный. – Чего-то ты, Рудольфыч, загибаешь. Может, скажешь, и Гагарина не надо было в космос отправлять? И Белку со Стрелкой?
– Нет, я не про то… Вы ведь и сами видите, что в экономике происходит? Сколько лет после войны прошло, а мы еще не везде разруху ликвидировали. Минск наполовину в развалинах. На селе люди до сих пор за трудодни работают!
– Давай разберемся, – сказал лысый. – Вот ты тут про разбазаривание толкуешь. Ну, вроде как народ, вместо того, чтобы по лишней пол-литре потребить, этими деньжатами скинулся и на Марс корабль запустил. Так?
– Больше, – сказал Папаня.
– Чего больше?
– Больше пол-литры. Намного больше.
– Ух ты, – выдохнул кудлатый так, словно эти пол-литра мог лично в подворотне распить. Его ткнули в бок.
– Так это даже хорошо! – обрадовался лысый. – Не скинься мы по этой пол-литре или даже по ящику, что случилось бы, мил человек?
Молчание. Папаня явно не понимал, куда гнул оппонент.
– Мы бы их пропили, – сказал лысый. – Понимаешь? Про-пи-ли. Вон, Леха как облизывается, – показал пальцем на кудлатого. – Он бы сейчас не коробки твои таскал, а у себя в общаге зеленых чертей ловил.
– Завязал я, Юл, завязал, – пробурчал Леха, – сколько уж говорить.
– Вот! – Юл ткнул пальцем вверх. – Вот что Марс с пропащим человеком сделал!
Грузчики грохнули. И больше не слушали, о чем Папаня толковал – о непоправимом ущербе экономике, упадке промышленности и о животноводстве, о чудовищной дороговизне и архаике космических полетов, о том, что какие-то дети обессмыслили (ага, обес-смыс-ли-ли) идею технического прогресса, что каждый может стать чуть ли не богом, в общем, ничего понятного. А Надежда расстегнула портфель и сунула кота Папане в руки. В самый раз, так как в дверь вошла Маманя.

 

6

 

Если бы в дом в наше отсутствие проник шпион, он сразу бы догадался, что у нас есть старшая сестра. Ее вещи разбросаны повсюду, что, кстати, не дозволяется ни Надежде, ни мне – стоит где-то что-то забыть, как на это обязательно натыкается Маманя, поджимает губы, берет двумя пальцами, качает головой:
– Так девочки себя не ведут.
Попробовала бы она заявить это старшей сестре! Куда ни ткнись, везде предмет ее модного туалета, как выражается тот же Дедуня, – кофточка, платье, а то и вовсе трусики или лифчик. Причем в самых неожиданных местах. Не говоря о книгах с закладками. Пойдешь направо – книжку найдешь, пойдешь налево – комбинацию отыщешь, а прямо пойдешь, до двери ее, никто тебе не ответит. Максимум записка прикноплена: «Буду поздно. Позднее, чем вы думаете». Но это образец информативности. Чаще нечто вроде: «Укатали Крутку сивые горки». Или: «Стыд обезображивает человека, поэтому он желает укрыться». Аркадий Райкин в юбке. Или без оной.
Сегодня она собиралась впопыхах. Что даже для нее чересчур. В нашем коридоре бардак. Тут платья, там юбки, а здесь вообще – губная помада. А снизу отзвуки арьергардных боев.
– Надежда котенка притащила? – Маманя.
– Для ребенка это нормально, – Папаня.
– Я ей настрого запретила. Она никогда так не поступала. Она была послушной девочкой!
– Всё когда-то делается в первый раз, – сказал Папаня. – И первый раз не спрося родителей притаскивают котят. А у тебя просто комплекс немецкой мамы.
– У меня? Himmeldonnerwetter! Это антисанитария! У нее начнется насморк!
– Кошки – самые чистоплотные животные. Об этом Згуриди по телевизору говорил.
Но сестру мы всё равно любим. Несмотря на ее неряшество и антисанитарию. Она наш идеал. Поэтому мы поступаем как всегда – прокрадываемся на цыпочках к ее двери и прислушиваемся. Не вернулась ли? Душа екает, услышав:

 

Жить и верить – это замечательно!
Перед нами небывалые пути.
Утверждают космонавты и мечтатели,
Что на Марсе будут яблони цвести!

 

– Радио, – подтверждаю я. Надежда крутит настройку своего «Космоса», но из него даже шипения не доносится.
Опять сломалось, Надежда осматривает приемник. На прощание пошкрябав дверь пальцами, идет к себе, а я остаюсь. Там хоть и радио, но сестра в комнате. Такое у меня чувство. Пришла поздно ночью с танцулек в «Спинозе», начав раздеваться в коридоре, а закончив крепким сном в постели. Даже радио не выключив. Очень на нее похоже.
У меня к ней дело. Точнее, у меня к ней тысяча дел. Как к старшей сестре. Не к Мамане же идти за этим.
– Открой, – говорю. – Нужно поговорить, – и кулачком осторожненько. Чтобы снизу не услышали. Очень они не любят, когда мы мирный сон старшей сестры нарушаем.
«Я со звездами сдружился дальними», – отвечает голос.
– Сегодня кое-что случилось, хочу тебе рассказать.
«Не волнуйся обо мне и не грусти», – возражает песня.
– У нас в классе появился новенький…
«Хорошо, когда с тобой товарищи».
Прислоняюсь лбом к двери, жму на ручку.
– И Надежде он, кажется, понравился.
«Всю вселенную проехать и пройти».
– Я знаю, знаю. Так должно когда-то случиться.
«Покидая нашу Землю, обещали мы»…
– Но потом я кое-что увидела. Понимаешь? Мне больше не с кем поделиться…
«…Что на Марсе будут яблони цвести».
Бесполезно. Заперта. Входа нет. Не сестра, а Синяя Борода. Хорошо, я не гордая – зайду позже.
А Надежда приемник разобрала. Даже не раздевшись. И паяет его. Кишки наружу. Радиодетали насыпаны. Канифолью пахнет. Она почти как янтарь. Что-то она часто стала этим заниматься.

 

* * *

 

Пора. Отодвигаю баночку из-под монпансье с канифолью, моток припоя, детали, приемник, который потихоньку оживает, берусь за верхнюю пуговичку и расстегиваю. Надежда возится с фартуком. Мягкий лев на лыжах с тумбочки наблюдает за нами пуговичными глазами. Всякий раз хочу его отвернуть, чтобы не смотрел, но он всё равно глазеет.
Ты дверь заперла, Надежда задерживает мои руки.
– Конечно, – хотя я не уверена. Возвращаюсь к двери и проверяю. Щелкаю замком.
Оборачиваюсь – Надежда стоит передо мной. Берусь за край платья и тяну вверх. Смуглые ноги, сбившийся подгузник, живот, шрамы, лифчик, гладкие подмышки, плечи, подбородок, глаза.
– Ты очень красивая, – повторяю в десятитысячный раз. Бессмысленно. Она не верит. Или ей всё равно. – Но ты чокнутая.
Какая разница, и ждет, с чего я начну – верха или низа. Булавка тугая, ее можно было и не цеплять, завязки, долой подгузник. Последняя вещь – тряпичный лифчик, такая же условность. Почти как у Ежевики. Почти.
Закончила.
– Теперь твоя очередь, – не потому, что она не знает или забыла. Я всегда так говорю.
Это самое приятное из происходящего со мной. Стоять и смотреть. Как она это делает. На ее волосы, рассыпавшиеся по плечам, тонкие пальцы, расстегивающие пуговицы так, словно делают это в первый раз. Или во второй. Касания. Дыхание.
– У тебя очень теплое дыхание.
Вот еще, стой смирно, она приседает, но я представляю выражение ее лица. Смущенное. Теперь и на мне ничего. Смотрим друг на друга. Разглядываем. Целый день не виделись. На себя смотреть не хочется, но приходится. Одна мысль: какие же мы разные. Даже там, внизу. О чем и говорить стыдно. Но глаза – они бесстыдные. Им ведь всё равно, куда смотреть. И совсем уж дурацкое – у Огнивенко такие же сиськи или больше? Далась эта Огнивенко.
Надежда отодвигает стул.
Садись.
Слушаюсь. Опускаюсь на еще теплую поверхность. Становится зябко. Скукоживаюсь, растираю предплечья – приступ ложного стыда. Хотя, казалось бы, чего стыдиться? Чего мы там друг у друга еще не рассмотрели? И никто сюда не войдет.
– Сюда никто не войдет? – спрашиваю Надежду.
Нет, она гладит меня по голове, ерошит волосы, отчего становится спокойно. И тепло.
Наше домашнее задание, она пододвигает стопку бумаг, ручку, карандаш. Формулы, расчеты, графики, закорючки. Ничего не понимаю. Но мне понимать не надо. Я всего лишь звено. Тот самый приемник, принимающий и передающий сигнал. Он же не понимает, о чем толкует? Вот и мне не дано. Я сейчас в полном ее распоряжении. Беру ручку и жду.
Ее палец упирается в спину. Замирает. А потом начинает выписывать замысловатые узоры. Странную вязь. Мягкая подушечка скользит по моей коже, и моя рука начинает писать. Заполнять бумагу формулами, расчетами, закорючками. Я не прикладываю никаких усилий и, тем более, ничего не соображаю в выводимых символах. Знаю лишь – между выводимым на моей спине и тем, что пишу я, нет прямой связи. Там всего лишь поглаживание. Здесь совсем непонятное.
Выписываю, не отрываюсь. Иногда допускаю ошибки. Не понимаю, что это ошибки, но рука сама зачеркивает, затушевывает, надписывает. Иногда заканчиваются чернила. Но на этот случай есть карандаш. Потому что нельзя останавливаться. Надежда не позволяет. Она лишь иногда склоняется ниже, будто рассмотреть написанное, но я догадываюсь – хитрость. Маленькая хитрость, ведь на большую она не способна. Ее дыхание. Теплое дыхание. Это так одиноко – писать. Не понимая. Рассаживать закорючки по желтоватому листу бумаги.
Хорошо, подбадривает Надежда, очень хорошо.
– Стараюсь, – отвечаю, – я очень стараюсь.
Стопка исписанных листков растет. Рука устает. Болит мозоль на пальце. Спина затекла. Ошибок всё больше. Я жду, когда Надежда отпустит меня. Освободит.
Потерпи, пожалуйста, потерпи еще чуть-чуть.
Терплю. Ведь будет и награда.
Палец замирает. Неужели? Но ее рука протягивается, берет последний лист, подносит ближе.
Порви, Надежда сует его мне.
Я комкаю.
Нет, надо порвать. В клочья. Мелкие.
Рву и бросаю в корзину. Там много мусора. И подгузник. Казенный приютский подгузник.
Вот теперь всё, Надежда гладит по голове. Это не награда, еще не награда. Потому что надо прибраться, пронумеровать написанное, сложить в папочку и завязать завязки бантиком. Собрать письменные принадлежности. Мы ведь девочки аккуратные, хоть и с тараканами в головах. По крайней мере, у одной из нас.
Словно ничего и не было. Стоим и смотрим. Выжидаем. Потом обнимаемся. Какая-то сила толкает нас друг к другу. Преодолевая стыд. Огромный стыд. Я многого не понимаю. Например, почему такого нельзя делать? Никто нам об этом не говорил. Ни то, что так нельзя, ни то, что так можно. Спросить не у кого. Не Маманю же. И даже не старшую сестру. Или всё дело в приятности? Будь так больно, не краснели бы щеки. Приятно. Я лгу. Точнее, не лгу, а утаиваю. Строю из себя Снежную королеву. Потому что еще приятнее смотреть на Надежду. И смотрю. Широко открытыми глазами. Такого никто не видел. И никто не должен увидеть. Только я. Вера.
Потом мы вытираемся. Использованным подгузником.

 

7

 

Отсюда всё видно. Ее любимое платье – светлое, почти сияющее на смуглой коже, с пуговицами до живота, отложенный воротник с закругленными краями. Сидит с ногами в кресле и читает. Про девочку Пеппи Длинныйчулок с лошадью и смешной обезьянкой. Она тоже сирота. И живет одна. И еще у нее есть друзья – близнецы. Сиамские. То есть сросшиеся мальчик и девочка. И чемодан денег. Круглых золотых монет. Пытаюсь представить себе – каково это. Быть сиамскими близнецами. Да еще мальчиком и девочкой. Меня даже больше занимает вопрос – как они в туалет ходили? Если дома еще туда-сюда, то в школе? В девчоночий или мальчиковый? А может, по очереди? И на физкультуре как переодевались?
Лучше не так. Были бы мы с Надеждой сиамцами – одно тело и две головы. Куда она, туда и я. Куда я, туда и она. Книжку читали в четыре глаза. Кусая друг друга за ухо. Интересно, а спать нам одновременно хотелось бы? Или одна могла похрапывать, а другая телевизор смотреть или приемник слушать? А если бы той, что не спит, вдруг в туалет приспичило? В подгузники дела делать?
Надежда дочитала до места, где Пеппи вносит лошадь в дом и усаживает пить чай. А ее друзья сиамцы в два рта поедают огромный блин, у них забава такая – кто первый насытит желудок. Желудок у них один на двоих. Зато белые туфли на ногах Надежды смотрятся отлично.
Что ты на меня так глядишь? И книжку к груди прижимает.
– Любуюсь, – отвечаю. – Ты в классе самая красивая. Даже Огнивенко тебе не чета.
Дура, показывает язык. И краснеет. Насколько можно. Нам не следует этого делать.
– Чепуха, – говорю. – Все мальчики таким занимаются. И девочки. А если нет, то им снятся всякие сны.
Откуда ты знаешь? Она даже книжку захлопнула.
– Болшюру читала. Или малшуру? Маленькая такая книжица, – название сообщаю. С чувством и толком.
Брошюру, балда, Надежда встает и идет к приемнику. Вся такая смущенная. «Космос» как новенький после хирургической пайки.
– Это тебя новенький так расчувствовал, – мстю. Или мщу? – Иванна, – на всякий случай, чтоб без разночтений.
Сама такая, Надежда ожесточенно вертит колесико, проскакивая станции с такой скоростью, что они сказать ничего не успевают.
Хочу едко напомнить про трогательную сцену в туалете, но притыкаюсь – перед глазами трогательная сцена в «Современнике». Иванна стоит, а Роберт ее трогает. В семье не без вины виноватого. Мне даже кажется, что жесты его повторяла. И движения. Бр-р.
Что с тобой? Хитро смотрит. Черноснежка.
Моя очередь краснеть:
– Ничего. Сон вспомнился. Всякий.
На мое спасение Надежда находит нужный канал, и мы слушаем далекий голос, рассказывающий о японских необыкновениях.
«В Японии отсутствует понятие института брака. Мужчины там живут с мужчинами, а женщины – с женщинами специальными коммунами или семьями – отец с сыновьями и внуками, мать с дочерями и внучками. Причем все общественные места в Японии – смешанные: бани, школы, институты, фабрики и офисы. Для продолжения рода японцы противоположного пола встречаются в специальных лав-отелях, где проводят достаточно времени, чтобы женщина забеременела. Но еще больше иностранцев может шокировать отсутствие в Японии раздельных туалетов для мужчин и женщин. Поэтому в последнее время в туристических местах стали появляться специальные туалеты для иностранцев, внутри которых одна часть отведена для туристов-мужчин, а другая – для туристов-женщин. Японцев подобный обычай приезжих сильно озадачивает и является поводом для многочисленных шуток, впрочем, вполне безобидных».
– Надо же, – выдыхаю. Пытаюсь подобное представить у нас. Хотя бы в школе. Общий туалет и общую раздевалку, а у приютских еще и общую спальню. Как в Японии. – А что такое институт брака?
Это когда люди женятся, балдака, Надежда стучит пальчиком по лбу.
– А продолжение рода? Это как?
Но шуточка не проходит. Хотя идея жить всем раздельно мне по душе. Мальчики с мальчиками. Девочки с девочками. Но тогда бы пришлось тесниться с Огнивенко и Маманей. Недоработка. Уж лучше Огнивенко на Маршака Безграмотного поменять. Он почти как девочка. А Маманю – на Заику. Можно даже с баяном. А зачем нам баян? Мы и так веселые.
Сегодня фильм интересный, Надежда откладывает приемник. Пошли.
– Как называется?
Старшая сестра, Надежда распахивает дверь и ждет. Даже поклон делает. Выметайся.
– Ее нет, и не надейся, – отвечаю. – Опять со своей компанией в «Спинозе» охлаждаются.
Прохлаждаются, Надежда за правильную речь. Так кино называется, глупенькая.
Интересно-интересно.
В мастерской никого. Только ряды телевизоров. Мы включаем их по очереди. Пока не находим нужный. Он и стоит удобно – садись на пол и смотри. Надежда усаживается так, что мне больно на нее смотреть. Аж колени сводит. Вообще-то, она всегда так сидит – поджав ноги под себя и попой на пятках. Иногда и между пяток. Я так не могу. Хоть убейте. Просто ложусь и устраиваюсь на ее коленях. Вот так. Чтоб неповадно. Гладь меня, гладь.
На экране всё, как у нас. Красавица старшая сестра и младшая дурнушка. Блондинка и брюнетка. Одна умная, другая не очень. Одна талантливая, другая бездарна. И тут к ним в дом попадает молодой человек, из-за чего всё начинается. Старшая, которую играет артистка Доронина, трудится днем и ночью над важным научным проектом. Белый халат ей идет. Серьезная девушка. Очень серьезная. А вторая – огневушка-поскакушка. Порхает туда, порхает сюда, на заводе ей не нравится, бороться за звание коллектива коммунистического труда не хочется. Даже в школьном сочинении написала, что желает быть женщиной. Этот эпизод в школе мне понравился, даже Надежду ущипнула – в точь как у нас. Вот поскакушка находит себе молодого человека под стать – в кафе джаз играет на саксофоне. Обе сестры пришли туда послушать стихи, а молодой человек как увидел Доронину, так и влюбился не на жизнь, а на смерть. Тут, естественно, домашние скандалы пошли, младшая старшую обвиняет, а потом:
– С каких пор фильмы до шестнадцати лет по телевизору показывают? – Папаня стоит. – Может, вам еще «А если это любовь?» показать?
А что мы? Мы ничего. Надежда в пол смотрит, я молчу. Ладно Маманя не поймала, она бы такую лекцию прочитала, что мы еще дети, что нам еще рано чтобы не было поздно, потому как поздно – это не рано, зато вот рано уже и означает поздно. Короче говоря, мы о таких вещах и думать не моги. Так только Маманя может. Вызывать головную боль, после которой ничего не остается, как идти в постель и ничего не думать.
Но Папаня просто прогнать нас не может. Он переключает каналы, задерживаясь на каждом ровно столько, чтобы оценить – насколько он подходит тем, кому нет шестнадцати, но ничего интересного для нас не находит. Надежда встает и идет наверх. Я за ней.
– Постой, Надежда, – говорит Папаня. – Ты сегодня очень хорошо поработала.
Это он о домашней работе. Вера, значит, писала, а лавры – Надежде.
– Я там кое-что не понял, – говорит Папаня, а в голосе – виноватые нотки. – Ты не сможешь более подробно расписать? – достает из кармана листы, мною исписанные, и протягивает. – Каждый этап. Каждый шаг.
Надежда, добрая душа, вместо того, чтобы задрать нос и презрительно фыркнуть, как сделала бы я, протягивает руку и принимает рукопись. Но поступает мудро – сует ее под мышку, даже не посмотрев. Наш ответ Чемберлену – может, распишем, а может, и нет. Спроси кто меня, я бы посоветовала катиться колбаской по Малой Спасской. Детям до шестнадцати такую муть решать не положено. Еще не так поймем. Но если честно… Я ведь знаю, как оно будет. И никогда не смогу отказаться.
А с кухни вдруг доносится грохот и голос Мамани:
– Кто согласился поселить в доме кошку?!

 

8

 

Надежда спит. Отключилась как приемник. Ночнушка так и осталась висеть на стуле. Мне, как всегда, не спится. Но я не жалуюсь. Ночью начинается самое интересное. Ночной шепот. Я это так называю. Осторожно открываю дверь и подхожу к комнате старшей сестры. Ничего не изменилось – заперта. Только уголок записки снизу торчит. Достаю и разворачиваю: «Нам надо поговорить. Очень серьезно. Мама». И мне надо поговорить. Очень серьезно. Сестренка, где же ты? Рву записку Мамани. Как она не понимает? После таких посланий под дверью она не только разговаривать, домой приходить перестанет. Глупые, глупые взрослые. Ничего вы не понимаете. И никого. Ни до шестнадцати, ни после.
Чу! Хлопнула входная дверь. Не со стороны мастерской, а дома. Тяжелые шаги. Шаркающие. Не сестра. Дедуня. Значит, теперь все в сборе. Можно красться по темному дому к светлой полоске, вырезающей дверь кухни из черноты. Можно даже не заглядывать. У всех определенные места. Во главе стола – Дедуня, похожий на покосившуюся башню. В последнее время он сильно сдал, как говорит Маманя, которая расположилась по левую руку, а Папаня, возражающий, что старикан еще их переживет, – по правую. Дядюн единственное свободное место не занимает. Он стоит, опершись задом на белый шкафчик с посудой. Вся семейка в сборе. Кроме нас с Надеждой. И сестры. Но нас – не в счет.
– Она спит? – традиционно спрашивает Папаня.
– Она спит, – так же традиционно отвечает Маманя.
Это про Надежду. Больше ни о ком они не говорят. Но я не в обиде. Минуй нас пуще всех печалей родительский гнев и родительская любовь.
– Когда ты ее заставишь спать хотя бы в ночной рубашке? – Папаня закуривает. Дедуня недовольно ворчит.
– Девушки в этом возрасте по-особому относятся к своему телу, – говорит Маманя.
– Это ты как медсестра говоришь или как бывшая девушка? – интересуется Дядюн.
– Может, она еще и мастурбирует, а мы не знаем? – Папаня, как всегда, не в курсе событий.
Зажимаю рот, чтобы не прыснуть.
– Вы, мужчины, вообще ничего не знаете о женщинах, – говорит Маманя.
Тот редкий случай, когда она права.
Глухой шлепок.
– Отчет, – скрипит Дедуня, – полюбопытствуй.
– Что-нибудь интересненькое? – Папаня.
– Вас в школу вызывают, – отвечает Дедуня. – Одиннадцатая страница. Инцидент в туалете для девочек. Надежда, Огнивенко и Иванна.
– Какая еще Иванна? – Маманя.
– К вам в класс поступила новенькая.
– И чем она прекрасна? – Папаня шуршит бумагой, как крыса.
Ушки на макушке – у меня тот же вопрос.
– Ее посадили вместе с Надеждой, – говорит Дедуня. – И еще – она…
Как ни прислушиваюсь, а разобрать ничего не могу. Иногда на Дедуню находит вот так – неразборчивое бурчание.
– Неужели? – Папаня спрашивает. – Это не может как-то помешать?
– Ты нам скажи.
– Слишком мало данных. А как со внешним наблюдением?
– Без особых отклонений, – говорит Дядюн. – Шла маршрутом два дэ, заглянула в «Фрукты – овощи», кстати, опять пришлось за нее заплатить. Побывала в «Современнике». Там как раз и проживает новенькая.
– Я ей каждый день даю на карманные расходы, – говорит Маманя. – Но наша японка…
Глухой удар и полная тишина. Только посуда на столе дребезжит. И Дедуня:
– Никогда. Слышишь? Никогда не называй ее так. Даже здесь. Даже когда ее дома нет. Никогда.
– Да, Николай Иванович. Простите. Но деньги я ей даю, сами проверьте…
– Кстати, – говорит Дядюн, – об этом самом. Там в витрине выставлены разные фотографии, которые Надежда очень долго разглядывала. И была там одна пара сфотографирована. В общем, вот.
– Вот эта? – Дедуня.
– Ага. Снимок не ахти, пришлось второпях снимать. Я и подумал…
– Шеф, это что такое? – голос у Папани дрожит. – Что у нас на этот «Современник»? Кто там заправляет? Спецкомитет что-то пронюхал?
– Спокойно, – отвечает Дедуня. – Я наведу справки по своим каналам. Поглядим, кто там игрища затеял.
– Второго инцидента…
– Второго инцидента не будет, – говорит Дедуня. – И знаешь почему?
– Почему?
– Потому что ты успеешь раньше.
Опять они молчат. Долго. Колоколят ложечками в чашках.
– И еще, – говорит Дедуня. – К нам завтра знаменитый физик приезжает, буду постоянно с ним. Извольте со всем справляться сами.
– Ревизию проводить или урок вести? – спрашивает Папаня.
– И то, и другое, – кряхтит Дедуня. – Многостаночник. Чуть что не так, закроет нахрен шарашкину контору.
– Всё не наигрались в эту белиберду? Сколько еще нужно опровержений?
– Пока деньги на это дают, столько и будем опровергать. Или доказывать.
– Вы о чем? – встревает Дядюн. – Какие еще знаменитые физики?
– Настолько знаменитые, что его имя тебе вряд ли что скажет. Засекреченный по самое не могу, – ворчит Дедуня. – Есть у нас вялая программа на хлипком допущении, что если контингенту дозированно давать информацию повышенной сложности, то СУР замедлится. Вроде как тонус интеллектуальной мышцы повысится.
– Ха, – сказал Дядюн. – А она есть?
– Что?
– Интеллектуальная мышца?
– У кого как, – ответил Дедуня. – Насчет всех нас я уже сомневаюсь.
– Сегодня она сделала расчет, – говорит Папаня. – И мне кажется, он близок к тому…
– Кажется? – Дедуня.
– Дьявольщина! Именно кажется. Потому что… потому что я уже не понимаю большую часть того, что получаю! Ни черта не понимаю. Это как дошкольнику давать решать интегральные уравнения.
– Ты жалуешься? Насколько мне помнится, это именно твоя идея. Дайте мне Надежду, вычислительный центр, и я переверну весь мир. Разве не твои слова, Фил? Я выбил для тебя и то, и другое, и третье. И что теперь слышу?
– Шеф, вы же понимаете, с чем мы имеем дело.
А у меня появляется ощущение, что сейчас застукают. Однажды такое произошло. Заслушалась и не заметила, как пришла Надежда. У нее случается. Встает среди ночи и идет. Тут как раз Дядюн вышел, на Надежду и наткнулся. Ох, и перепугался он тогда. Еще бы – черные космы висят, голое тело светится от луны, глаза закрыты. В общем, пока они суетились, я бочком в комнату. Шито-крыто. С тех пор я настороже. Поэтому на цыпочках в комнату Надежды и еще раз убеждаюсь, что спит. И обратно.

 

– Что, если они были всегда? – Папаня говорит. – Что, если все дети – патронажные, а мы этого не замечаем, потому как вся мощь социума направлена на их подавление? Бытие определяет сознание, не разбирая, кто ты и какие у тебя способности?
– А как же синдром угнетения разума? – спрашивает Дядюн.
– Только не говори мне, будто взрослые умнеют, – хихикает Папаня. – Вы, Николай Иванович, про Робинзона слышали? Был в Спецкомитете такой чудак, он с идеей носился, что патронажных надо воспитывать вне общества. Где-нибудь в тайге. Без контактов с цивилизацией.
– Ну-ка, ну-ка, подробнее.
– Без подробностей. Я тогда в эти дела не вникал. Получал рассылку, как и все. Кажется, ему разрешили проект. Где-то в Саянах. Но потом – ничего. Хотя в этой гипотезе социальной обусловленности что-то есть. И вполне соответствует марксизму.
– Скорее дарвинизму, социал-дарвинизму.
– Спорьте, спорьте, – проворчал Дедуня, – а потом придет предписание посадить ее на коды. И тогда нам всем ничего не останется, как сидеть здесь на кухне и обсуждать марксизм, дарвинизм и прочий изм.
Опять молчание с прихлебыванием.
– Почему же она молчит? – Маманя.
– Сколько можно, – говорит Дядюн. – Ты каждый раз будешь спрашивать?
– Потому что я самая дура среди вас, – отвечает Маманя. – Я стираю подгузники, готовлю обед, глажу ваши трусы. Поэтому у меня и вопросы такие. Мать с дочерью должны разговаривать.
– Диалектика, милочка, – говорит Папаня. – Человек, который понимает все языки, не может говорить ни на одном. По определению. Я в свое время статью публиковал в «Вестнике Спецкомитета» как раз на эту тему. Ею забивали гвозди. Эти идиоты из криптографической группы. У них в руках сверхмощный микроскоп, а они им – гвозди!
– Так почему? – Маманя гнет свое.
– Что почему? Ах да. Потому, что язык – структура сознания. Если ты понимаешь один язык, то можешь на нем и говорить, – патологии я не учитываю. Если ты знаешь два языка, три, то ничего не меняется, кроме усложнения структуры. Но чтобы понимать все, у тебя вообще должна отсутствовать эта структура в сознании, понимаешь? Я ведь говорю не только о языках, но и любой знаковой системе в расширительном толковании. Математика. Физика. Генетика. Что угодно.
– Дай закурить, – просит Маманя.
– Кстати, так я ее и раскусил. Она оставила на полях моей рукописи решение замысловатого уравнения. Представляете? Первоклашка.
– Опубликовал? – Дядюн.
– Что?
– Рукопись с решением.
– Естественно. А в чем дело? Намекаешь на мою нечистоплотность? Опубликовал, не переживай. Даже в ссылке не указал, что решение данного уравнения предложено Надеждой И. Причем с чистой совестью.
– Не болит даже? – участливо интересуется Дядюн.
– Совесть? Спасибо, не болит. У динозавров накануне исчезновения есть и поважнее дела, чем болящая совесть.
– Сцепились, – вступил Дедуня. – Один про совесть, другой про динозавров своих. А у тебя что?
– Кажется, беременность, – отвечает Маманя. – И не пойму от кого.
На этот раз они молчали долго. Так долго, что я решила уносить ноги, не надеясь на продолжение, но тут Папаня меня остановил:
– Можешь смеяться, Николай Иванович, но кроме этой самой метафоры про динозавров, приручивших на свою беду землеройку, я не могу объяснить свое беспокойство. Нам ничего не остается, как держаться за хвост землеройки в надежде миновать вслед за ней эволюционный вираж. И нет тут никакого противоречия ни с Марксом, ни с Дарвином. Причиной эволюционного рывка могла стать война. Шанс землеройкам дал упавший метеорит, шанс детям патронажа дает мировое смертоубийство. Столь чудовищные потери для человечества даром не пройдут. Почти миллиард смертей. Не случайно первые дети патронажа стали появляться в конце войны, в пятидесятых. Посмотрите на наше десятилетие – оно бурлит молодыми. В какую точку планеты не ткни, какой строй не возьми. Социализм, капитализм – эволюции всё равно. Чем это поколение не коллективное дитя патронажа? И социум ощущает. Вполне. Взрывается всё, что может взорваться, – студенческие волнения, расовые противоречия, свинг, мини-юбки, рок-н-ролл, бригады коммунистического труда, полеты в космос. Да что угодно!
– И наши в Гренобле чуть не продули, – добавляет Дядюн. Папаня аж поперхнулся, закашлял.
– Ваши шуточки…
– И увеличь дозу «парацельса», – говорит Дедуня.
– Но… побочные эффекты…
– Увеличь. А то твоя землеройка не вынесет четверых. Динозавров. И тогда ей прямой путь к вивисекторам.

 

9

 

Свет погас, а я всё сижу на полу. Скорчившись. Перевариваю. Услышанное. Понимая, что ничего переварить не смогу. Всё случалось уже не раз. Пустое в пирожное. Всё знакомое. Они каждый раз об этом говорят. И каждый раз я ничего не понимаю. Тарабарщина. Не понимаю настолько, что завтра и не вспомню – что и как. Котенок. Проходит мимо. Протягиваю руку почувствовать тепло, очень хочется живого тепла, но не дотягиваюсь. Он урчит, вскакивает на кресло, сворачивается. Незаметный клубочек. Пройдешь и не заметишь. Как я.
Спать не хочется. Спускаюсь в мастерскую, где тьма разбавлена серыми сетками настройки. Ряды сеток. Которые исчезают одна за одной, чтобы превратиться в мертвые каналы. Мельтешение белых и черных червей. Жрут. Мертвечину. Горло перехватывает спазм тошноты, и что-то вгрызается в левую руку. Тонкий стальной червяк. Который начнет пожирать изнутри. Но на несколько шагов меня хватит. До экрана, который показывает. Жужжит органчик, подавляя шумы. Выхватывает откуда-то фильм.
Начало пропущено. Или не было никакого начала? Семья. Большая дружная семья: папа, мама, дочка и даже дедушка с дядей. Заграничная глубинка. Ферма? Звук то пропадает, то исчезает, но мне всё равно. Затылок на гладкой поверхности пыльного экрана. Что-то происходит. Какая-то ссора с соседями. Что с них взять? Капитализм. Длинные разговоры, короткие стычки. Длинные драки, короткие разговоры. А потом дом окружают соседи с ружьями и семью начинают убивать. Вернее, пытаются убивать. Потому что и они не лыком шиты. Но их меньше, гораздо меньше, и враги врываются в дом. Стрельба. Последней погибает мать, заслоняющая собой дочку.
А дальше я отключаюсь. Как телевизор.

 

Назад: Часть первая. Недокументированная способность
Дальше: Часть третья. Праздник подслушания