Книга: Крик родившихся завтра
Назад: Часть четвертая. Способная ученица
Дальше: Часть шестая. День неприсутственный

Часть пятая. Токийская башня

 

 

1

 

Машина скакала по ухабам. Резко поворачивала. Тормозила. Разгонялась. Ноги Иванны нажимали на педали, рука переключала длинный рычаг, огромный руль крутился из стороны в сторону. Кровь промочила белый носок, стекала по лакированной туфле медленными каплями и падала вниз, собираясь в лужицы. Хотелось протянуть палец и тронуть одну из них. Зачем-то. Может, убедиться, что это не сон после шпионского фильма на ночь?
Запахло сухой травой и песком.
– Куда мы едем? – спрашиваю Надежду. Только для того, чтобы разорвать монотонное гудение двигателя.
Бежим, поправляет Надежда, бежим в Токио. Разве ты этого не хотела?
– Хотела! Но не так… Ты же помнишь – у пивной бочки останавливаются грузовики, надо всего лишь залезть в кузов и ждать. Грузовик поедет, а потом остановится за городом, потому что шоферу надо пописать, а в это время мы вылезаем из кузова и прячемся в обочине. Потом грузовик уезжает, и мы…
Блестящий план. Который так и не смогли осуществить. В силу его идеальности. Он не требовал ничего, только подобраться к пивной бочке и ждать подходящего грузовика. С таким же успехом можно бежать хоть в Токио, хоть на Северный полюс. И поэтому каждый раз, проходя мимо бочки, мы думали – в следующий раз, в следующий раз. Вот и дооткладывались. Незнайка и Козлик на Острове дураков.
Машина замедляет ход, останавливается, недовольно урчит.
– Можно вылезать, – наклоняется к нам Иванна. – Скоро выедем из города. Но мне нужна помощь.
Надежда всплескивает руками, когда видит разорванное на боку платье Иванны.
– В бардачке аптечка, – прижатое к ране тряпье пропитывается красным. – Хорошо находиться в ящике Шрёдингера… то ли жив… то ли мертв… то ли одновременно…
Голова запрокидывается, глаза закатываются. Бардачок не хочет открываться, а когда открывается, ничего кроме промасленных тряпок там не находится. Я ищу под сиденьями, за сиденьями, но Надежда рвет свою рубашку на полосы. В кабине ужасно тесно, с трудом перетаскиваем Иванну на пассажирское место. Мешаю как могу. Руки трясутся, рана ужасает, внутри нее что-то черное, вздувается кровавыми пузырями. Сразу видно – Иванна не жилец.
Рубашку пришлось разорвать всю. Неуклюжую повязку сверху затянуть рукавами. Надежда голая по пояс, в заляпанном кровью лифчике. Она вся заляпана кровью. Нос подозрительно хлюпает. В глазах слезы. Даже не пойму, кого жальче. Хочется встать в полный рост, отдать салют и продекламировать Багрицкого «Смерть пионерки»:

 

Чтобы в этом крохотном
Теле – навсегда
Пела наша молодость
Как весной вода.

 

Такое вот дурацкое желание. Но ничего не делаю. У меня и галстука нет. Разве что у Иванны снять.
Вылезаем из кабины и осматриваемся. Никогда здесь не была. Глинобитная окраина. Развалины, поросшие кустарником. Пустые глазницы смотрят на нас. Извивается заброшенная железная дорога. Непонятно почему извивается – впереди степь, плоская земля.
Надежда натягивает пиджак на голое тело, застегивает все пуговицы.
– И куда теперь?
Хотя лучше спросить – и чего теперь?
Туда, показывает Надежда.
Щурюсь, пытаюсь рассмотреть. Далековато.
– Хорошо, – жму плечами, беру ее руку и делаю шаг, но она стоит. – Ты чего? Пошли!
Нельзя ее бросать, Надежда кивает на машину.
– Зачем нам машина? – никак не соображу. – Мы и так дотопаем.
Только потом до меня доходит, кого нельзя бросать. Вот честно – вылетела у меня из головы сразу же. Наша расчудесная Иванна. Родила царица в ночь не то сына, не то дочь.
– Она всё равно умрет, – говорю. – Будем сидеть и ждать? А если погоня?
Не умрет, поджимает губы Надежда. Не говори так.
Ну-ну. А кто машину тогда поведет?
Больше всего она мне напоминает мальчишку-беспризорника. Из фильма про революцию. Чумазый, дико одетый, волосы в стороны торчат, а глазах решимость стоять за правое дело.
Спорить бесполезно.
Запихиваюсь я, потом Надежда. Смотрит на стрелки, на руль, на рычаги. Наклоняется посмотреть на педали. Лужи крови почернели. Берется за руль. Сползает по креслу, нащупывает педали. Поворачивает ключ.
Оборачиваюсь на Иванну – в отключке. Хочется сдернуть с нее парик, чтобы не была похожа на Надежду. Особенно при смерти.
Грузовик ревет, фырчит, рвет с места, виляет по колее. Рычаг переключается с ужасающим скрипом. Хватаюсь за ручку, пытаюсь удержаться. Только теперь замечаю прикрепленную к стеклу открытку улыбчивой женщины с надписью от руки: «Тридцать четвертый ГАЗ всем дамам даст». Иванна стонет. Лицо у нее пустое. Отворачиваюсь и смотрю на Надежду.

 

2

 

Рытвины заканчиваются. Грузовик подпрыгивает последний раз и въезжает на уложенные плиты, обрамленные травой, а кое-где и небольшими деревцами. Надежда – мой герой. Не хочу восхищаться и ничего не могу поделать. Мы наконец-то движемся в правильном направлении. Вряд ли объясню, почему так считаю. Чувствую, вот и всё. И лишь немного свербит обида: третий – лишний. Не нужно ее здесь. Совсем не нужно.
Больше всего беспокоит, что проедем мимо. Кто не слышал в Дивногорске про полигон? Все слышали, все говорили: «А вот было раз на полигоне… когда двинем на полигон, надо обязательно… представляешь, что на полигоне нашел…» Но это болтовня, не больше. Треп. Таких, кто там побывал и вернулся, среди моих знакомых не имелось. Поэтому что он из себя представляет – не знаю. Какой-то многоугольник. С башней. Токийской.
Наваливаюсь вперед, прижимаюсь носом к стеклу, смотрю вправо, смотрю влево, смотрю вперед. Уж башню точно не должна пропустить.
Машина едет ровно, даже плавно. Вид Надежды за рулем почти привычен. Перевязанная Иванна спит. А может, без сознания. Не разбираюсь в этом. Жаль, в суматохе обронили приемник, сейчас послушали бы. Что-нибудь из японских необыкновений. Но, если честно, настроение и так приподнятое. Мы наконец-то едем туда, куда хотели попасть.
Отрываюсь от наблюдательного пункта и щипаю Надежду:
– Ура!
Она дергается, машина виляет.
Не мешай.
– Мы едем-едем-едем в далекие края, – припеваю. – Разве ты не рада?
Рада, соглашается Надежда, только Иванна…
К черту Иванну, почти выкрикиваю, но сдерживаюсь.
– А про какой ящик она говорила? – Мне плевать, но сидеть молча не могу, а любой разговор, как чувствую, сведется к ней.
Шрёдингера, Надежда хмурится, она дышит?
– Дышит, дышит, всё с ней будет нормально, оставим в машине, ее обязательно найдут.
Возьмем с собой, Надежда косится на меня. Нельзя ее оставлять.
– С собой? – переспрашиваю, хлопаю глазками. – В Токио? Зачем?!
Этого еще не хватало, хотя, если честно, именно такое и ожидалось. Чуть ли ни с первого дня знакомства.
– Она шпионка, – говорю как можно доходчиво. – Работает на этот самый, как его – Спецкомитет. И Огнивенко она убила, если до тебя еще не дошло.
Не так уж мне и жаль Огнивенко, но продолжаю давить на чувство разумного.
– И Роберта того. Не до конца, но всё равно. А если у нее задание?
Какое задание? Надежда улыбается. Не верит.
– Выведать всё и доложить Спецкомитету. Так и так, Токийская башня расположена там-то, попасть в Токио можно так-то. А нас самих, доверчивых и нежных, с башни столкнет.
Чушь говорю, конечно, но несет меня, как машину по кочкам. Иванна вообще не жилец с такой дырой в боку. Тащить ее мы не сможем. В любом случае оставлять придется, если Надежда что-то там к ней чувствует. Хотя я не ревную. Скоро всё останется очень далеко от нас. В другом мире.
Мы ее берем с собой, поджимает губы Надежда.
То есть решено, спорить бессмысленно. Ну и ладно. Возвращаюсь на исходную позицию.
Не дуйся, как мышь на крупу, гладит меня по плечу.
– Ладно, ладно, без телячьих нежностей, – а самой эти нежности ой как приятны. И не мышь я вовсе.
Далекие горы остаются такими же далекими. И Дивными. Железная дорога, что бежала рядом, резко уходит в сторону, оставляя нас одних. Зато на смену приходит ржавчина. Брошенные машины, бочки, огромные мотки проводов, разобранные рельсы и даже самолет с печально обвисшими крыльями. Неразличимо коричневые с черными прожилками. Зияющие дыры. А за ними, где кончается бетонная полоса, поднимаются столбы. Прорастают из земли. Сначала редко, а потом чаще и чаще. Очень они меня заинтересовали. Имеется в них непонятное. Будто решили строить огромный дом, набили свай как попало, а затем бросили. Вот они и остались торчать, только горячий воздух от вершин поднимается, дрожит.
– Видишь? – дергаю Надежду за рукав. – Видишь?
Почти приехали, Надежда замедляет ход, грузовик останавливается.
На многоугольник не похоже. А похоже на всю ту же степь с проплешинами зеленой и желтой травы.
– Где башня, где башня? – отчаянно кручу головой, в стекло лбом бьюсь.
Вот же, Надежда берет меня за макушку и поворачивает в нужном направлении.
Замираю. Смотрю. Во все глаза. Неужели она? Токийская башня? Видела только на картинках в книжке у Папани. Дрянная, серая иллюстрация. Вспоминаю и сравниваю. Глупое занятие – неужели Надежде не доверяю? Да и видно не так хорошо – далеко. Идти и идти. Между столбов, по каким-то холмикам, мимо странных штуковин, блестящих на солнце. Ерунда. Дойдем.
– Башня, – признаюсь себе и хлюпаю носом. То ли пыль, то ли чувства. Телячьи.
Надежда распахивает дверь, впуская ветер с запахом полыни. Вылезаем друг за другом. Она расстегивает брюки, приседает. Приседаю за компанию, хотя не выдавливаю ни капли. Первый раз делаю такое в степи. Точнее – пытаюсь. Поддувает приятно. Зачем-то вспоминаю волосы Огнивенко. Дались они мне! И всё равно ничего не получается. Стараюсь, но бесполезно. Слезы текут по щекам, поэтому говорю себе так тихо, как только можно: «Тебе просто не хочется».
Обходим машину и смотрим на полигон. Мне понятно – идти придется пешком, грузовик сквозь столбы не пройдет. Даже отсюда видны перепутанные тропинки.
– Придется ее оставить здесь, – не уточняю кого.
Мы ее поведем, Надежда не уточняет – кого.
Так и стоим, смотрим, пока вдалеке не показывается гусеничная машина, в кузове которой стоят люди. Машина тащит решетчатую вышку, установленную на платформе. Далеко. Очень далеко. Вышка кренится из стороны в сторону. Есть жизнь на Марсе, почему-то подумалось. Хотя при чем тут Марс?
– Долго там стоять будете? – доносится голос сзади.

 

3

 

Надежда тащит Иванну, но я не вмешиваюсь. Иду позади, кустики пинаю. Пускай тащит, надоест – бросит. Даже насвистываю под нос. Мол, а нам всё равно, а нам всё равно. Вот только близость их раздражает. Меня бы вряд ли так потащила – одну руку через плечо, другую на талию. Как в фильмах о войне – смелая санитарка вытаскивает с поля боя красноармейца. Но не похожи они на бойца и санитарку. Иванна даже парик не удосужилась снять. Забыла. Или ей нравится из себя Надежду строить? И Надежда в школьных брюках и пиджаке на голое тело. В другой раз со смеху померла бы. Только не сейчас.
Первые шаги получались неуклюжими. Надежда тяжело дышала и запиналась о кочки. Иванна приволакивала ногу, кривилась, охала. Пятно расползлось еще больше. Я всё ждала, когда она не выдержит и скажет: «Нет, больше не могу, идите сами, а я тут останусь». Но не дождалась. Видно, что ей больно, но шаг, другой, и вот сползаем в обочину, выбираемся из обочины, бредем к столбам.
– Никогда здесь не была, – у нее даже сил хватает шептать. – Заброшенный полигон, надо же.
Молчи, похлопывает ее Надежда, но та не замечает.
– Слышал… слышала про него. А бывать не приходилось. Это ведь резонанс Шумана? И машины Теслы… Заброшено, бесперспективно…
Машины Теслы? Смотрю – и не понимаю. На машину не похоже, какие-то шары, соединенные штангами. Похоже на атомное ядро, каким его в «Технике – молодежи» рисуют. Солнце от граней отражается. Стеклянные гармошки с проводов свисают. Под ногами осколки хрустят. Мальчишки, наверное, баловались – камнями по стекляшкам кидались.
Иванне от увиденного вроде полегчало. Она больше не кренится, как подбитый торпедой крейсер. Надежда ей палку подобрала для опоры. Ну, точно Кот Базилио и Лиса Алиса из «Первого космонавта Республики». А я тогда кто? Мальвина? Нет, скорее страдающий от несчастной любви Пьеро, который ждет не дождется, когда Буратини в космос отправят на Фау.
– Мы к башне идем, к башне? – Иванна не унимается. – Башня резонанса. Первые опыты. Самые первые. Очень неудачные. Надежда, постой, мне надо…
Ага, останавливается. Чего надо – до меня не сразу доходит, когда доходит – отворачиваюсь. Ну их, лучше на Дивные горы посмотрю.
– Прости, так неудобно.
Неудобно ей, еле сдерживаюсь. Неудобно, когда девчонка твою пипиську держать должна. Остальное переживем. Невольно вслушиваюсь. Ловлю себя на этом и принимаюсь за ногти. Долблю каблуком землю. Долго. Слишком долго.
– Ты ведь меня не бросишь? Клянешься? Спасибо. Нет, нет, всё нормально. Хорошо, что приседать не надо. Один раз в жизни и поймешь удобство. А то бы не получилось.
Она так шутит, наверное. Срываю травинку, оборачиваюсь. От резкой горечи начинаю плеваться. Когда проплевываюсь, они дальше бредут. Будто про меня и забыли.

 

4

 

Вот и столбы. Если раскинуть руки, то обязательно двух коснешься. Ржавые. Кое-где пробитые, можно внутрь заглянуть – мотки проволоки, лампы, как в телевизоре. Курочили их основательно. Некоторые даже покосились. Из дыр проволока свисает мочалом, лампы там и сям разбросаны. По дурости к столбу притрагиваюсь и получаю – будто языком «Крону» лизнула, только сильнее. Но еще что-то – голос в голове включился. На мгновение.
– В них кто-то говорит, – сообщаю Надежде. Надоело из себя пейзаж изображать.
Тебе показалось, даже ко мне не повернулась.
– Не показалось, не показалось, – дотрагиваюсь до другого столба – не такого раскуроченного и слышу. Плохо, тихо, но слышу. Раздумываю, потом решаюсь прижаться ухом.
«Рисовые поля Японии – произведения искусств. Высаживаются ростки риса таким образом, чтобы при своем росте изобразить сложную пейзажную картину – гору Фудзи, журавлей, цветущую сакуру, монахов. Рисунки составляют специально назначенные жители деревни, которые в промежутках между севом делают сотни эскизов, согласно которым и высаживается рис».
Японские необыкновения! Только тихие, с помехами, но они! А чему удивляться? К Токийской башне идем. Правильным путем идем. Только теперь я вдруг понимаю, что не верила. До конца не верила. Где-то всё равно свербело: нет там ничего, нет никакой башни, не видно с нее ни Фудзи, ни Токио. И вот. Камень свалился. Даже не камень, а каменище. Петь хочется. И плясать.
Прижимаюсь к другому столбу.
«Рыбный рынок Цукидзи в Токио поражает исполинскими размерами. Рынок специализируется на продажах туш гигантских кальмаров, которых добывают специально для этого обученные кашалоты, поэтому помещения, где происходят аукционы, превосходят по размеру ангары для самолетов. Если выйти на набережную, то можно увидеть, как вверх и вниз по узкому Токийскому заливу величаво плывут гигантские тела кашалотов с белыми печатями, обозначающими их принадлежность той или иной рыболовецкой компании».
Я бегаю как дурочка от столба к столбу и слушаю необыкновения. Разные. Знакомые и незнакомые. Известные и неизвестные. Смешные и страшноватые. Я забыла обо всем и обо всех. Может, Надежда меня звала. Не до этого. Прочь. Я должна выслушать их все. Вот это, например:
«Японцы не чувствительны к обычному спиртному в силу специфики своей физиологии. Поэтому эквивалентом алкоголя для них является томатный сок и его производные. Томаты выращиваются на гидропонических станциях. Любовь японцев к культивированию данного растения доходит до того, что некоторые компании выращивают на своих гидропонных станциях гигантские помидорные деревья с огромными плодами, превосходящими по размеру арбузы».
Я вижу эти деревья! Да-да! Я вижу их огромные кроны, висящие красные шары – сочные, полупрозрачные, ждущие, когда в них воткнут трубочку и выпьют содержимое. Это не фантазия. Это не радио. Это телеканал! И всегда был телеканалом, вот только ловили мы его на слабый приемничек. Как жаль! Всё, что нужно, у нас имелось под ногами – спустись в мастерскую, возьми отвертку или паяльник. Даже плакать хочется – как много мы упустили.
Вера! Вера!
Конечно, именно этого нам не хватало – веры в свою мечту! Только теперь понимаю и ужасаюсь. И не зря в школе талдычили – вы родились под счастливой красной звездой! Молодым везде у нас дорога!
«Женская борьба сумо вызывает у иностранцев особенно жаркие споры, так как, на их взгляд, напрямую угрожает здоровью спортсменов. В борьбе принимают участие женщины, находящиеся на последних днях беременности. Они стараются вытолкнуть друг друга за пределы глиняного круга, используя для этого лишь собственные животы. Борются сумоистки практически обнаженными, и поэтому соревнования пользуются особым успехом у мужчин. Довольно часто случается, что роды происходят прямо на борцовской площадке, и в давние времена действительно подчас приводило к гибели матери или новорожденного. Но в последние годы на соревнованиях неотрывно дежурят акушерские команды, которые обеспечивают родовспоможение и сохранение жизни как рожениц, так и их детей. Профессиональные спортсменки стараются после родов как можно скорее вновь забеременеть, чтобы через девять месяцев выйти на татами».
И их я вижу – отважных японок с огромными животами и грудями, похожих на богинь плодородия, готовых сойтись в схватке, а может, даже и родить. Мне не кажется, не чудится – я никогда не видела беременных и уж тем более никогда не видела роды, и теперь, зажмурившись, я смотрю широко открытыми глазами, как это происходит. Увидь такое раньше, меня бы стошнило, но тут другое – волшебные события в волшебной стране. Вот появляется что-то красное, а потом вдруг и неожиданно – маленькое, сморщенное, в слизи и крови, за ним тянется пуповина, а сумоистка, бесстыдно расставившая ноги, приподнимается на локтях, плачет, говорит непонятное, пока этот комок мяса не возлагают ей на огромную грудь, словно жертвенное животное.
Такое невозможно представить, но мимо своей воли я все-таки пытаюсь – как это будет происходить у меня, у Надежды. Неужели у нас раздуются такие животы, отвиснут груди, и мы будем лежать, расставив ноги, пока наружу будет протискиваться это?! Как такое возможно? Туда и палец не просунешь, а тут целый головастик? Но почему-то меня обдает жаром, я открываю глаза, вытираю пот. Ноги трясутся, отворачиваюсь и сажусь, как та японка, прислонившись спиной к столбу.
Постыдное желание. Не то что вслух, самой себе не скажешь. Но это важно, очень важно. Стаскиваю трусы до колен – стыдливый компромисс, потом соображаю – так не пойдет, колени не раздвинутся, сдвигаю до щиколоток, не лучше, сдергиваю окончательно. Разозлили они меня, щеки пылают кострами. Только бы никто не увидел, только бы никто.
Ты что делаешь, Надежда смотрит на меня. На мои голые колени и всё остальное. Трусики черной тряпочкой валяются в пыли.
– Так надо, – говорю. Хорошо, что Иванны нет – сгинула среди столбов.
Тебе еще рано, подходит ближе, трогает за колено, и на краткое мгновение, совсем краткое, как молния, мне вдруг видится она не девочкой, а, конечно же, мальчиком. Не стрижка, не костюм, а нечто более основательное. Меня охватывает такой стыд, что я в подобном виде перед ним, от которого цепенею, задыхаюсь, вспыхиваю, а потом ору:
– Не смотри! Не смотри на меня!
Надежда послушно отворачивается и терпеливо ждет, пока я приведу себя в порядок.
Не торопись, и я не понимаю – к чему это? К тому, что должно произойти или к моей лихорадке по отряхиванию школьного платья?
Это будет совсем не так, берет меня за руку, не так, как ты представляешь.
– Ничего я не представляю, – дуюсь. Да мне и нечего объяснять. Сама ничего не понимаю. А щеки продолжают гореть. Дотла.
Возвращаемся на тропинку. Слишком узкую, чтобы идти шерочкой с машерочкой. Надежда впереди.
Я вижу Фудзи.

 

5

 

Переправа, переправа, берег левый, берег правый. Ручей прогрыз в земле глубокую ущелину. Оттуда звенит вода, пахнет свежестью. Ни перешагнуть, ни перепрыгнуть. Завалящего мостика тоже нет. Зато есть канат, натянутый между двумя опорами, и ящик. Обычный ящик из досок. Щелястый.
Надежда поочередно разглядывает нас, грызет ноготь. Будто первый раз видит.
– Троих корзина уже не выдержит, – говорит Иванна.
– Я туда не полезу, – предупреждаю на всякий случай. – Я высоты не переношу.
Надежда смотрит на Иванну. Мои слова в расчет не принимаются. Машерочке ящик тоже не по вкусу – по лицу видно. Подходит ближе, заглядывает внутрь, хватает за края, раскачивает. Канаты скрипят.
– Придется лезть, – говорит.
Кто бы сомневался. Но меня не это настораживает. Иванна уже не кренится, как подбитая башня, и на палку опирается скорее для виду. Ей гораздо лучше. В чудеса я не верю, поэтому тщательно вынашиваю предположение, что всё было театром. Или цирком. Обманом, короче говоря. Но Надежде ничего не говорю, ни словечка. Пока бесполезно.
Надо лезть, поворачивается ко мне Надежда. И взгляд виноватый. Подруга называется.
Иду в обидки. Сама не хочу, а иду. Сажусь на краю и камешки вниз кидаю. Иногда попадаю – слышен плеск.
– Ну, что же ты? – Иванне не терпится. – Надо спешить.
Кто она такая? Ее здесь вообще не должно быть. Раскомандовалась.
Не обижайся, Надежда гладит по голове, как маленькую.
– Скинь свою Иванну в ручей, – предлагаю.
Она хорошая. И нужна нам. Очень нужна.
– Вот и целуйся с ней.
Препираться бессмысленно. Это понимаю я, понимает и Надежда. Просто слабость, минутка нежности. Губы касаются щеки. Ничего особенного. Тепло и сухо. Зато полегчало. Как раз настолько, чтобы встать и залезть в чертов ящик.
Веревку надо тянуть. Иванна, вот сюрприз, не может. Поэтому это делаем мы с Надеждой, обдирая ладони. Канат слишком толстый. Под взрослую руку. Причем мужскую, а не под наши ладошки. Тяжело. Пыхтим и тянем, тянем и пыхтим. Только Иванна задумчиво смотрит на Надежду. Взгляд мне очень не нравится. Кого-то напоминает. Прищуренный.
– Мне кажется, за нами кто-то наблюдает, – говорит. – Такое же ощущение, как…
Надежда отпускает канат, вытирает пот. Висим над ручьем. Хочется пить. Жажда над ручьем.
Никого нет, Надежда смотрит на близкий берег.
– А что будет, когда мы туда доберемся? – Иванна показывает в сторону башни. – Ты об этом знаешь?
Всё будет хорошо, Надежда улыбается.
Тянем. Хочется лягнуть, чтобы каблуком Иванну по лодыжке. Но я смотрю на Надежду и успокаиваюсь. В конце концов, сейчас уже ничего не важно. Вот она – башня.

 

Вблизи она гораздо выше. Приходится задрать голову, чтобы проследить уходящее ввысь изогнутое ребро – в два или три обхвата с клепками. Тускло отсвечивающий металл с тонкими потеками ржавчины. Прикладываю к нему палец и получаю разряд. Слабенький, но ощутимо неприятный. Моросит слабый дождик. Капли испаряются, окутывая ребро дымкой.
Не могу наглядеться.
Токийская башня.
Хочется обнять и поцеловать, и черт с этим электричеством.
– Циклопическое сооружение, – говорит Иванна. – Впечатляет.
Палочка на плече, повязка распустилась и сползла на бедра.
– Ты знаешь, что такое резонанс Шумана? – срывает травинку, жует.
Надежда не отвечает, она тоже задрала голову и пытается рассмотреть вершину.
– Человеческий мозг излучает на частоте два и четыре герца. Ни у одного животного, даже приматов, нет подобного ритма. Два и четыре десятых герца – пульс человеческого разума. И ровно на этой же частоте атмосфера Земли обладает уникальным свойством, которое и называется резонансом Шумана. Сверхпроводимость излучения нашего разума. Кто-то считал, что именно это и доказывает гипотезу Вернадского о ноосфере. А что? Почему бы не представить, что человеческий разум – коллективное свойство? И то, что каждый из нас разумен, всего лишь обманка? Не существует человека разумного, а есть только человечество разумное. Как океан на этом… как его…
Мне всё равно. Все эти резонансы и океаны. Потому что точно знаю, для чего нужна Токийская башня – чтобы увидеть Токио.
Лесенка наверх перегорожена цепью с надписью: «Подъем на объект только в защитном костюме!» Перешагиваем и поднимаемся. Ступени спиралью вкручиваются ввысь. Низенькие, широкие, обманчиво удобные. Впереди – Иванна. За ней – Надежда, я последней. Каблуки стучат по железу, выбивая глухое эхо. Земля удаляется с каждым витком. Понимаю – это какая-то иллюзия, но она кажется далекой-далекой, будто не по лестнице поднимаемся, а в космос стартуем. К Марсу. Видна тонкая прорезь ручья, широкое бетонное поле, похожее на шахматную доску, островки деревьев, Дивные горы.
Добираемся до первого шара. Он блестящ, словно елочная игрушка, подвешенная внутри спирали лестницы. Присмотревшись, можно увидеть наши искаженные фигурки. Иванна даже останавливается и чуть через перила не переваливается – рассматривает.
– Однако, – говорит.
Хочется протянуть руку и потрогать. Там, где лестница подходит совсем близко, понимаешь, что шар больше похож на огромную каплю ртути – если присмотреться, можно заметить пробегающую по поверхности рябь. А то, на чем он висит, – никакой не трос, а всё та же ртутная нить.
– Странные опыты здесь проводили, – Иванна. – Словно знали и готовились. Хотя, может, и знали? Нет, вряд ли. Крепили обороноспособность страны. Только и всего.
Шар остается внизу, но ему на смену приходят другие – разного размера. Совсем огромные, занимающие чуть ли не всё пространство внутри спирали, и совсем крохотные, почти незаметные – действительно елочные шарики. Снаружи башни появляются огромные тарелки антенн. К ним ведут ответвления от основной лестницы, забранные со всех сторон решетками. Огромные замки и таблички со скрещенными костями преграждают ход к ним.
Иванна болтает не переставая. И я ее понимаю. У самой язык на чесотном месте. Разве что прикусить его. Слишком пугательно всё вокруг.
– Они даже не знали, чего хотели. Имелась голая гипотеза и большой бюджет. Почему не удовлетворить любопытство за государственный счет? Тем более до бомбы было еще далеко, а тут – безумие, конечно, мистика какая-то, но вдруг получится? По сравнению с бомбой – ерунда, конечно, но потенциал! Отключать разум у населения целых стран, представляешь? Бац, и вся Европа – сплошные идиоты. Трах – и все капиталистические страны ходят под себя. Бери их тепленькими. Гораздо гуманнее, чем атомная кузькина мать.
Ужасно, сокрушается Надежда.
– Кто бы ее заткнул, – бормочу себе под нос.
Но та не унимается:
– Это у них в природе, понимаешь? Тяжелая эволюционная наследственность, которую не исправить никаким социумом. Капитализм говорит, что человек по природе зол, а потому ему надо потакать. Социализм твердит, что человек добр, и его необходимо удерживать в рамках. А человек всего лишь ущербен. Он то, что надо преодолеть. Они ведь почему так испугались несчастных детей патронажа? Хотя сколько их – сотни? – и сколько их – миллиарды. Что они могут им сделать? Показать невероятные фокусы – триямпампацию? Да что это такое по сравнению с разумом? С практикой цивилизации? Культурой? Уродство, отклонение от нормы. Им в цирке выступать вместе с Никулиным и Карандашом. Так нет, они сделали всё, чтобы придать уродству значимость. Окутали тайной. Поиграли в шпионов. Подослали убийц. Сами как дети. Приключенческих романов начитались.
Иванна останавливается, поджидает Надежду:
– Ты понимаешь, о чем я говорю?
Наверное, Надежда неуверенно улыбается. Нам лучше идти дальше.
Иванна всматривается в ее лицо, будто только сейчас увидела.
– А если они правы? Если самые бредовые их подозрения – абсолютная правда? Прозрение. Блестящая догадка. И за всеми этими детскими играми стоит некое дитя патронажа с невероятными возможностями? Которое и дергает за веревочки целое человечество? Чтобы всё устроилось именно так? Как в конструкторе – берешь одну деталь, привинчиваешь к ней другую деталь, затем третью, и бац – новое человечество! Причем старое человечество уверено, что делает всё само, по собственному желанию.
Будет легче, Надежда встает на следующую ступень. Наверху всё будет иначе.
Иванна хватается за голову:
– Они все во мне, понимаешь? Все. Обрывки, следы, оплевки, мусор, испражнения. Сколько их – один, два, три… и каждый говорит, каждый думает, у каждого свои мыслишки. Их так много, что мне не хватает места. Они выталкивают меня, как кукушки.
Но самое страшное происходит с Надеждой. И только эта болтушка ничего не замечает.

 

6

 

Я слышу и не сразу понимаю почему:
«На территории Японии расположена высочайшая гора мира – Фудзи-сан, которая видна из любой точки страны – с самого северного севера и самого южного юга. Фудзи-сан еще и крупнейший действующий вулкан на планете, но поскольку извержения происходят на недосягаемой высоте, то японцы могут не опасаться стекающей по ее склонам лавы. Отсветы этого грозного события на закрывающих вершину облаках – величайшее по красоте зрелище на планете».
Сначала мне кажется, что опять включилось радио японских необыкновений, кручу головой, ищу и вижу. Еще более огромную. Еще более величественную. Грозную и грозовую. Пугающую. Ужасающую. Багровеющую.
Фудзи-сан.
Она там – за Дивными горами. Протяни руку и почувствуешь жар ее вершины. Покалывание на коже от грозовых разрядов. Холод в кончиках пальцев от касания ледников. Почти идеальный конус с криво срезанной вершиной, будто отсеченной саблей.
Фудзи-сан.
Величайшая вершина мира. Совсем другая, чем в мечтах.
Перевешиваюсь через перила. Плевать на опасность. Плевать на всё. Тычу пальцем и кричу:
– Смотри! Смотри! Фудзи-сан!
Матросы Колумба не кричали громче, увидев Америку.
Смеюсь и плачу. Плачу и смеюсь. Надежда выше. Смотрит. Мне даже чудится, что я вижу блики молний в ее глазах. Выдумка, конечно.
– Ты видишь? Видишь?
Да, Надежда улыбается, всё так и должно быть.
Когда она так улыбается, она почти… почти становится похожей на ту Надежду, которую я знала.
Извержение. Специально для нас. Вспышка. Дымные следы выбросов. Огромные куски лавы обрушиваются на белую пелену, и даже отсюда видно, как снег взрывается струями пара, поглощая раскаленную бомбу. Тучи сгущаются, стягиваются в плотную непроницаемую оболочку извивами молний. Кажется, больше ничего не увидим, но вершина сотрясается, оболочка рвется, и через косой край выплескивается тягучая багровая масса с темными прожилками. Воздух наполняется низким гулом. Изменяется запах. Полынь пропитывается чем-то, удушливым и пугающим.
Но мне не страшно. Ни капли. Стою и смотрю. Потому что главный страх стоит за моей спиной.
– Невозможно, – говорит Иванна.

 

7

 

Каждый виток стягивает горизонт. Башня веретеном наматывает на себя даль, делая ее всё ближе и ближе. Уже видны огни – яркие, разноцветные, они ручьями стекают к башне, собираются в лужицы, озерца, наполняют каждую впадину, а затем и вовсе начинают карабкаться вверх по пологим холмам. Сумерки расступаются.
Иванна беспокойно вертит головой. То смотрит вниз, перегнувшись через перила, то вверх. Витки сужаются, подавая сигнал – вершина близко.
– Удивительно… невероятно… невозможно… – назойливое бормотание. – Как такое может быть? Откуда?
Бьет себя по лбу. Щипает за мочки. Кусает пальцы.
Надежду ее поведение беспокоит. Она часто останавливается, ждет Иванну, гладит ее по спине. Иногда даже целует. В щеку. Я даже не ревную. Мне страшно смешно и жалко. Не в коня корм. Не в Иванну необыкновения. Раздражают только задержки. Это когда ей становится невмоготу, она садится на ступеньки и закрывает лицо ладонями.
– Знаешь, как я их называла? Наследники. Потому что они всегда оставляли за собой следы – будто ходили по чистому полу в грязных сапогах.
Кто о чем, а Иванна о себе. Сколько можно в жилетку плакаться?
– Сначала я не знала, что с ними делать. Забывать? Вытирать? Не обращать внимания? Хотелось бы. Отмыть и забыть. Но потом всё повторялось – в тебя помещалась очередная личность, опять топала, пачкала. Новый наследник. Как же я их ненавидела… не за то, что они творили с телом, а за эти грязные следы. Ведь с них легче всего осыпалась грязь. И только изредка – полезная информация. И надо было копаться в их грязи, чтобы добыть нужное. Можно было и не копаться. Но тогда всё вообще не имело смысла.
Затем и вовсе истерика:
– Они недостойны жить! Понимаешь?! Недостойны!
И потом сопли:
– Ты должна с этим что-то сделать. Ты ведь знаешь, что с этим делать?
Знаю, гладит ее Надежда, конечно, знаю.
На разве Иванна слушает?
– Я помогу… я подскажу… я вспомню, обязательно вспомню. Двумя руками залезу в эту их грязь, но найду… Впущу тебя… Только тебя…
Не вмешиваюсь. Жду. Смотрю. Наблюдаю. Спираль всё туже. Шары остались далеко внизу. Здесь только блестящие нити, на которых они висят. Задираю голову, пытаюсь рассмотреть. Глаза слезятся от напряжения. Тщетно. Не разглядишь.

 

8

 

Я впереди. Иванна между нами. Теперь и на нее страшновато смотреть. Деревянная кукла и то выглядит живее. Надежда замыкает. Не привыкну к ее виду – каждый новый взгляд и мгновение неузнавания. Мгновение страха одиночества. Словно я забыла ее где-то далеко позади – в «Буревестнике» или «Современнике». Или в комнате Иванны.
На ступеньке кто-то сидит. Неразличимый в отсветах вулкана и города.
Останавливаюсь. Пытаюсь рассмотреть. Шаги поднимающихся затихают. Иванна и Надежда тоже смотрят на сидящего. Веет холодком. Знакомым холодком.
– Привет, – говорит Левша Поломкин по прозвищу Демон Максвелла.
Надо ответить, но язык присох. От неожиданности. Что угодно готова была увидеть – артистов театра Бунраку, например, но только не Левшу во всем его нелепии. Так и сидит в расхристанной школьной форме, в носу ковыряет. Мираж. В пустыне видишь колодцы, оазисы, прекрасные города, а здесь – Поломкина.
– Еще немного, – говорит Левша, не дождавшись ответа. – Вот столько, – показывает.
И правда – немного. Только попробуй догадайся, о чем Демон Максвелла толкует. Он как радио – на своей частоте.
– Счастливого пути, – рукой машет.
А дальше сидит Настюха Шприц (ей в ухо). Как есть в спортивной одежке – темный низ, белый верх. Трезвая. Не добрались братья Аяксы до нее на башне. Голые коленки от холода покраснели.
– Ничего, – растирает их руками, – я не мерзлявая, потерплю. Ведь недолго осталось?
Совсем недолго, гладит ее по волосам Надежда. Снимает пиджак и накидывает ей на плечи.
– Спасибо, – хлюпает носиком. Запахивается поплотнее.
Они все здесь. Знакомые и незнакомые. Известные и полузабытые.
Сидят на ступеньках, иногда по двое, по трое. Стоят у перил и смотрят на горы. Или, перегнувшись, разглядывают блестящие шары. В школьной форме, в спортивной форме, в платьях и рубашках, ночных пижамах, а некоторые и вовсе нагишом.
Мы поднимаемся, а они смотрят на нас. Подвигаются, освобождая место. Шепчутся. Машут.
Закат причудливо пятнает их, кого-то ярко освещая последними лучами, кого-то погружая в тень. Одна такая тень стоит в полном одиночестве. Целых пять ступеней только для нее. Словно все отодвинулись, освобождая место.
Почему-то я сразу понимаю – кто это.
– Как делишки у мартышки?
Знакомый до дрожи голос. Как же так? Ведь мы видели собственными глазами!
– Какое это имеет значение?
Она поворачивается к нам, оставаясь облитой тьмой, как эскимо шоколадом.
– Вообще-то, я прощение хотела попросить.
Молчит. Но Надежда ждет. От вида ее голой спины мне самой зябко. Я-то мерзлявая.
– Такова моя способность, – говорит. – Как это у них называется?
– Недокументированная, – говорит Иванна.
– Вот-вот. Ходячий угнетатель, – хихикает. – Угнетаю чужие способности. Мне даже в фамилии специально две буквы изменили, чтоб никто не догадался. Поэтому всё так долго получилось. Почти поздно.
Надежда шагает во тьму. В каком-то мультфильме дракончик попадал на шоколадную фабрику и падал там в чан с шоколадом. Был зеленый, стал черным. Я хочу ступить вслед за ней, но дурацкое воспоминание крутится в голове, и пока я его не додумаю, рука будет крепко держаться за перила. Тени сливаются.
– Я не хотела, но такова моя природа.
Отпусти ее, хочется крикнуть, отпусти! То ли той, во тьме, то ли собственной руке.
Но вот Надежда возвращается. И я задыхаюсь. На ней нет ничего. Только кожа. Она не обращает внимания. Так мне кажется. Голые ноги перешагивают со ступени на ступень.
– Ты простудишься.
Хоть одно разумное слово от Иванны. Зато ее уже не перепутать с мальчиком, хочется пустить шпильку.
На нас продолжают смотреть. Теперь совсем незнакомые. Иногда глаз натыкается на нечто совсем уродливое. Перевожу взгляд на Надежду, но потом вновь возвращаюсь к ним. А однажды, когда такое случается в несчетный раз, на ступеньках никого не оказывается.

 

9

 

Спираль стянулась в площадку, открытую ветрам.
Решетчатая ограда в человеческий рост. Огромные цилиндры, похожие на катушки ниток, только на них наматываются блестящие штуки, на которых висят шары. Катушек много. Они разбросаны по площадке там и тут. Ветер воет в отверстиях. Ужасно холодно. Свет сильнее. Он поднимается снизу, наполняет воздух. Я боюсь. На негнущихся ногах иду сквозь лабиринт катушек. Можно заплутать, но передо мной Надежда. Она будто светится сама. Смотрю на ее спину, плечи, всё остальное. Иду до тех пор, пока лабиринт не кончается, и останавливаюсь.
Мне казалось, что после Фудзи ничему не смогу поразиться. Но тут!..
Мы на вершине башни, и великий город простирается у наших ног. Он окутан огнями, которые вспыхивают и переливаются. И я сначала не понимаю – откуда, что, но вот огни слегка пригасают, но лишь для того, чтобы со всех сторон проросли новые переливчатые сферы.
Ханаби.
Единственный город на планете, который освещается ханаби. Это похоже на фейерверки. Но так можно солнце сравнить с лампочкой. Огненные шары всех расцветок расплываются волокнистыми тучами. Свет пульсирует в венах и капиллярах атмосферы. Регулярность кварталов нарушается пушистыми шапками садов.
– Ты видишь? – ничего глупее спросить не могу. И не хочу.
Вижу, Надежда берет мою руку. Он прекрасен.
– Он красивее, чем… – запинаюсь. Почему-то хочется сказать – чем даже ты, но есть в такой правде неуклюжесть и обида. – Я не думала, что он такой. Сколько раз мы слушали необыкновения, но увидеть один раз…
Всматриваюсь в бамбуковые небоскребы, вижу огромную площадь Цукидзи, залив, спокойную гладь которого взрезают спины огромных кашалотов. Новая вспышка ханаби изгоняет с глубоких улиц остатки теней, и я вижу токийцев, идущих по своим делам, в ярких кимоно с живыми рисунками. Они не обращают внимания на окружающие чудеса.
– Мы должны туда попасть, мы должны обязательно туда попасть, – говорю. – Я хочу там жить.
Всё очень просто, Надежда делает шаг к краю площадки, нажимает рукоятку и распахивает дверцу.
Делаю шаг. Еще. Страшновато. Кружится голова. Неужели только так? Не переспрашиваю, потому что знаю – только так.
– Держи меня, – поворачиваюсь к Надежде и на мгновение умираю. Всё вижу. Всё слышу. Но ничего не могу сделать.

 

10

 

Иванна размахивается короткой палкой и бьет Надежду по животу. От удара Надежда переламывается, отлетает, валится на бок.
– Куда собралась? – выдыхает Иванна. – Наши с тобой дела еще не кончились.
Бросает палку и раздевается. Путается в одежде. Отпинывает ворох. Ветер теребит сброшенное платье. Будто там кто-то спрятался. Чужой.
Подбирает палку и идет к Надежде.
– Разве ты их простила? – палка ударяет по ближайшей катушке. Та звенит. Раскатисто. Словно колокол. – После всего, что они сотворили с тобой? Украли тебя? Лишили семьи? Обманывали? Ставили опыты? Ты всё им прощаешь?!
Надежда шевелится, пытается приподнять голову.
Иванна идет не прямо. Она похожа на волка, который обходит смертельно раненную добычу, но еще не готов к последнему прыжку.
– Значит, всё напрасно? – Иванна разворачивается и с силой лупит по очередной катушке. – Всё коту под хвост?! Ты же их видела. Всех. Каждая попытка – создать новое, искалечив старое. Думаешь, им легко? Быть глиной в руках эволюции? Неопытных и неуклюжих. И ради чего? Чего?
Надежда пытается встать, но руки скользят.
Иванна уже над ней. Заносит палку, но опускает. Наклоняется.
– Всё ради тебя, Надежда. Ты – спусковой крючок. Забавно, да? Почему природа решилась обойтись без астероида? Или кометы? Бах – и кончено. Обновленная Земля для обновленного разума. А тут такие сложности. Миллионы воль толкали историю к коммунизму. А одна воля, от которой всё зависит, отказывается сделать последнее усилие.
Я понимаю, что могу двигаться. Оцепенение отпустило. Мне жутко. Больше всего хочется прыгнуть вниз – это уже не так страшно, как отойти от края и мелкими шажками приближаться к Иванне и Надежде. Не знаю, что буду делать. Пока надо всего лишь подойти ближе. Еще ближе.
– Прошу тебя, не заставляй меня делать ужасные вещи, – Иванна наклоняется, тянется к шее Надежды. – Я ведь умею. Я много чего помню. Я специалист по ужасным вещам. Это не смерть. Всего лишь общая жизнь. Ты – во мне. Я поняла, – продолжает Иванна. – Они что думали? Эволюция. Новый виток материалистической спирали. Человечество начинает эволюционировать, пережив жуткую войну, разрушительную, как комета для динозавров. Двигаться из царства необходимости в царство свободы. Наши бурлящие шестидесятые, студенческие волнения, капитализм, конечно, но и у нас – бригады коммунистического труда, комсомольские стройки, молодежная культура лишь предчувствие новой спирали. Беспокойство. Предощущение. И дети патронажа, которые уж точно – новая ступень, невероятные способности. Только здесь ошибка. Понимаешь? Ошибка! В масштабах. Они-то себя успокаивали, что еще десятки, сотни лет ничего не случится, потому что жернова эволюции медленнее, чем жернова истории. К восьмидесятому году советские люди будут жить при коммунизме. И тогда никакая эволюция не страшна, потому что человечество как вид не эволюционирует последние сто тысяч лет. Как там у старика Дарвина? Теория происхождения видов? Теория. Всего лишь. Видов. А как насчет разумов? Как происходят разумы? И как один тип разума заменяет другой? И сколько ему на это нужно времени? Дети патронажа – побочный эффект, понимаешь? Отвлекающий эволюционный маневр. Пока динозавры борются с последствиями падения кометы, землеройки выжирают их гнезда. И всё происходит вот так, – Иванна щелкает пальцами. – Мой скромный вклад в теорию Дарвина. Цветы на его могилу.
Пинаю. Неуклюже. Как девчонка. Слабо и неуверенно. Но Иванна теряет равновесие. Ударяется о катушку и обрушивается на площадку. В ней не так много сил.
Но она поднимается. Кровь из рассеченной брови. Подбирает палку.
– Ты где? Где ты? – Тычет ею в стороны. – Я точно знаю – ты здесь!
– Вставай, – пытаюсь поднять Надежду, – вставай.
Она как кисель. Скользкая и горячая. Хочется отпустить ее и дуть на пальцы. Ухватываюсь покрепче, упираюсь ногами. Тяну, но пальцы соскальзывают, и я лечу, падаю, бьюсь головой о край и долго, очень долго слушаю гул колоколов.
Переворачиваюсь на живот. Встать и не пытаюсь. Смотрю на расцветающие ханаби, на токийские кварталы, и больше всего мне хочется оттолкнуться и упасть туда, вниз, прочь от всех и всего.
Надежда вскрикивает. Гул в башке пытается его заглушить, но я слышу. Я всё слышу:
– Разве ты не этого хотела? Узнать, какое оно – человечество? Так узнай. Они все во мне! Лучшие представители. Я их коллекционировала. Для такого случая.
Вижу голую спину. Торчащие ноги. Руки. Безобразные движения.
Понимаю, что всё бесполезно. Потому что так и задумано. Надежда хочет быть растерзанной этой сумасшедшей. Во имя чего? Или кого?
– Я знаю твою тайну, Надежда, – Иванна поворачивает голову.
Вижу глаз. Выпученный, залитый кровью глаз. Лицо камбалы. Плоское и безумное.
– Тебя нет! Понимаешь? Тебя нет! Ты – выдумка!
Сразу понимаю – кому.
Мне.
Меня нет.
Я – выдумка.
Смотрю на себя – толстую, жалкую, нелепую выдумку одинокой девочки, придумавшей себе подругу.
Не лучшую, но какая уж получилась.
А теперь и вовсе исчезла.
За ненадобностью.

 

11

 

Мы больше не соединены. Я всё еще прижимаюсь к ней, а она гладит меня по спине. Ворошит волосы. Я не знаю, как ведут после этого. Но мне ужасно стыдно. Глаза зажмурены. Текут слезы. Я не могу их остановить. Всхлипываю сильнее. Как девчонка. А ведь плакать надо ей. Но она не плачет. Сильнее прижимает к себе. Тысячи голосов смолкли. Блаженная пустота. Везде.
– Что я наделал, – шепчу. Мне кажется, что совершенно беззвучно.
– Поплачь, – шепот в ответ.
Ей тяжело меня держать. Сползаю вбок, сажусь. Подтягиваю ноги, обхватываю колени. Скукоживаюсь. И только тогда открываю глаза. И сразу вижу ее ноги. Невольно поднимаю взгляд. Хочется опять зажмуриться. Неужели это всё я? Кровь. Всюду кровь. Отворачиваюсь.
Слышу, как она встает. Если сейчас ударит палкой по голове, то это будет правильно. Так мне и надо. Прижимаюсь лбом к коленям – чтобы удобнее было. Бить. Но ничего такого не происходит. Она подходит, кладет руки на плечи. Тянет. Легонько. Чтобы я немного выпрямился. Чтобы затылок почувствовал не тупой удар, а тепло ее живота.
– У нас много работы, – говорит она.
– Много, – соглашаюсь.
– Мне нужна твоя помощь, – говорит она.
– Я готов, – отталкиваюсь от железного пола и встаю. Потягиваюсь. И понимаю – как же это хорошо!
Подает мне палку. Я всё еще стараюсь не смотреть на нее. Но взгляд невольно падает на длинные, глубокие царапины на ее спине. Начинают ныть сломанные ногти.
Мы идем к ближайшей катушке, вставляем палки в отверстия, упираемся в них, толкаем. Ступни скользят. Катушка скрипит, неохотно подается, поворачивается, вытягивая из отверстия серебристую нить. Я представляю, как висящий внизу шар поднимается. Делаем полный оборот, еще один, еще.
– Достаточно, – она выпрямляется и вытирает пот. Я смотрю. Уже без смущения. Будто так и должно быть.
Она улыбается, вытаскивает рычаг из отверстия и идет к следующей катушке. Останавливается, поворачивает голову ко мне – совсем немного, достаточно для хитрого взгляда. Иду за ней.
Эта катушка гораздо больше. Серебристые витки плотно уложены. Отверстия для рычагов сделаны чаще. К счастью, нам нужно размотать нить, чтобы шар опустился. Но первые шаги такие же трудные. Скрип и скрежет. Механизм застоялся, заржавел. Цепляется заусенцами. Но скорость увеличивается, приходится упираться, тормозить вращение. Затем щелкает упор, и можно опять вытирать пот.
Работа адова.
Катушка за катушкой. Разматывание и наматывание. По неведомой мне закономерности. Я лишь послушное орудие. Приложение к рычагу. Не спрашиваю. Не возражаю. Не жалуюсь. Ей не легче, чем мне. Труднее, она ведь девочка. Хотя нутром понимаю, что подобные расчеты теперь неуместны. Нет больше мальчика, нет больше девочки. Есть двое, выполняющие чертовски важную работу.
Я не жду перемен. Не жду, что изменится направление и сила ветра. Что Земля станет вращаться в другую сторону. Что небо изменит цвет, а созвездия очертания. Хотя, наверное, всё возможно. Больше всего это напоминает настройку радиостанции на далекую и трудноуловимую волну. Поиск новой резонансной частоты – стрелка медленно ползет через засечки городов: Москва, Рига, Будапешт, Осака, Конотоп и иже с ними, встречая лишь шумное сопротивление эфира.
Пока мы на мертвой волне. И я начинаю ее различать – потрескивание.
– Слышишь? – решаюсь прервать тяжелое дыхание, переходя к следующей катушке – на этот раз крошечной, под силу мне одному.
– Конечно, – кивает она. – Так и должно быть.
И я замечаю кое-что еще. Наверное, это началось раньше, но смущение не позволяло его заметить. Меняется она сама. Мне трудно подобрать слова. Округляется. Растет. Становится женственней.
– У тебя, – вырывается, – выросли…
– Что? – непонимающе смотрит на меня, прослеживает взгляд. – Ах, это?
Словно взвешивает их обеими руками. Смеется. Поворачивается боком и встает на цыпочки. Так лучше видно. Она взрослеет. Взрослеет на глазах. Тут догадка снисходит и на меня. Я осматриваю руки, живот, ноги. Это не мальчишечьи спички, но еще и не матерая зрелость. Мы оба выросли. Из голенастых подростков превратились в юношу и девушку.
– Ты об этом жалеешь? – Она подходит и разглядывает меня. Всего. Как есть.
Не могу прийти в себя. Потерялся в мыслях. Она обнимает и прижимается всем телом. Больше ничего не надо объяснять. В этот раз всё происходит по-другому. Так же, но по-другому. Не могу объяснить. В ней нет одеревенелости первого смущения. Словно кто-то дал ей и мне разрешение на происходящее. Снял запреты.
Теперь это занимает больше времени. Если честно, я готов и дольше, но она отстраняется, встает, тянет за собой.
Работа. У нас чертовски много работы. Катушка за катушкой. Уйма катушек.
А мертвая волна постепенно оживает. Можно услышать бессвязные слова. В один из перерывов, когда она дремлет у меня на груди, я разбираю: «Говорит токийское радио». Настолько четко, что кажется обманом слуха. Хочется растормошить ее, но сдерживаюсь. Пусть поспит. Тру щеку и чувствую щетину.
Ее волосы отросли. Длинные. Черные. Меняется тело. И грудь не помещается в мою ладонь. Время потерялось. Зато всё гораздо проще – и работать, и то, что мы до сих пор называем отдыхом. Не подобрали другого слова, подобающего супружеским отношениям. Теперь я могу делать всё сам – мне под силу поворачивать любые катушки, поднимать и опускать любые шары. Она только стоит рядом и говорит, что делать.
– Ты чертовски красива, – говорю ей, совершая очередной круг, наматывая блестящую нить.
– Еще немного, – говорит она. – Пару шагов.
На мои глупости не отвечает. Делает вид, будто не слышала. Но я-то знаю. Я теперь много чего о ней знаю. И мертвый шум – уже близко нужная станция. Слова еще редко различимы, но музыка пробивается сквозь помехи. Я мало понимаю в музыке – нравится, не нравится, но она порой останавливается, замирает и слушает. Тогда ее лучше не трогать. Нужно терпеливо ждать.
Впервые попадается такое. Сломанная катушка.

 

Похоже, ее намеренно своротили с места. У нее даже вид другой – проржавелый, витки потеряли блеск, намотаны неряшливыми петлями внахлест друг на друга. Использую рычаг, подсунув его под катушку, и пытаюсь посадить на место. С первого раза не получается. Обхожу ее, осматриваю внимательнее, пытаюсь разобраться в поворотном механизме, торчащем наружу перекошенными дисками и шестернями.
– Мы можем ее пропустить? – спрашиваю, хотя почти наверняка знаю ответ.
Она качает головой, виновато улыбается. Музыка небесных сфер, как я ее называю, шипит помехами, словно намекает – без этой катушки никак.
Ладно. Тщательно выбираю место, примериваюсь и бью со всей силы. Силы во мне много, как никогда. Это уже не юношеская стать – торопливая, неспособная к длительному напряжению, желающая всё брать наскоком, а мужская заматерелость, мощь, выносливость, упорство. То, что мне нужно. Размахиваюсь и бью, размахиваюсь и бью. Главное – сдвинуть механическое месиво с мертвой точки, разрушить заржавелую спаянность, но при этом не сломать механизм вращения.
Никогда таким не занимался, но надеюсь на удачу. Интуицию. На что угодно. Ведь без этой катушки ничего не получится. Она необходима так же, как десятки других. Или сотни? Сколько их вообще? Не задумывался до этого. Она стоит рядом, смотрит. В ней тоже – зрелость. Только не мужская, женская – широкие бедра, грудь, живот. Подросток растворился без следа. Она очень красива.
Перестаю бить, подхватываю катушку за край – ура, что-то сдвинулось, пошло, еще немного, чуть-чуть. Она помогает. Толкает руками. Вдвоем мы справимся. Хрясь! Катушка выпрямляется.
– А ты говоришь, – довольно потираю испачканные ржавчиной руки, хотя она, конечно же, ничего не говорила. Из озорства провожу по ее щеке пальцем, оставляя грязный след. Она перехватывает руку, но не отстраняется, прижимается к ней всей щекой. Смотрим друг на друга.
В зрелости – собственная прелесть. Нет нетерпения юности, подросткового пыхтения, и даже страсть – другая. Не такая яркая, но более глубокая, с длительным послевкусием. Я лежу, я устал, а всё делает она. Опять же – без обязательной стыдливости молодости, а со спокойной уверенностью.
– Отдохнул?
– Отдохнул, – встаю и принимаюсь за дело. Уже не столь трудное, но требующее аккуратности – теперь нужно выпустить спутанную нить до упора, а потом намотать ее аккуратными витками.
Первый раз касаюсь нити и чуть не вскрикиваю. Чего я ожидал? Металлической твердости обычной проволоки? Как бы не так! Она – жидкая. Удивительное ощущение – между пальцами льется тяжелый, но послушный тебе ртутный поток, однако ты всё равно опасаешься – неловкое движение, и он растечется по руке, закапает вниз.
И еще замечаю кое-что. На этот раз в себе. Движения замедляются. И вообще – становлюсь медленным, будто само время во мне подходит к концу завода. Стараюсь не обращать внимание. Распутываю нить, разматываю катушку. Осторожнее переставляю ноги. Дышу с присвистом. Сердце колотится.
Когда всё сделано и катушка не отличается от других ни прямотой, ни ровностью намотки, еще долго стою, опершись на рычаг и переводя дыхание. На нее боюсь смотреть. Ведь она мое отражение. Противоположное отражение.
– Нам надо поспешить, – говорит она.
Набираюсь смелости и смотрю.
Сначала мне кажется, что у нее грязные волосы, и только потом понимаю – седина пронизывает смоль, разбавляя ее до неряшливой серости. Изменения в теле, на лице. Морщины. Обвислая грудь с расплывшимися сосками. Искривленные ноги.
Глаза.
Только глаза не изменились. В них пока нет старческой блеклости.
И голос. Голос тот же.
Смотрю на свои руки. Слегка дрожат. Осматриваю тело. Мышцы уступили место складкам кожи и старческим пятнам.
Она идет к следующей катушке, я за ней, опираясь на рычаг как на трость. На счастье здесь немного работы – несколько оборотов. И музыка громче. Неподходящая для такого случая, приторная. Ловлю себя на том, что начинаю бурчать. Себе под нос. Обычное стариковское бурчание. Не столько от недовольства чем-то, сколько лишний раз убедиться в том, что еще жив. Что кто-то тебя воспринимает, пусть не всерьез, а с раздражением, но тем самым оправдывая твое право на существование.
Продолжаю бурчать до тех пор, пока она не приобнимает меня за плечи. Между нами проскакивает искорка. Не страсти и даже не любви, а более глубокого – неразделимости.
– Я тебя никогда не спрашивал, – вдруг решаюсь, – но, может, сейчас…
– О чем ты? – заглядывает в глаза.
– Зачем всё это? Почему?
– На ум человеку не приходило, что уготовано ему, – повторяет в который раз.
Я вздыхаю, но не решаюсь переспросить. Мне никогда не понять ее. Вот итог нашей жизни. Если не считать чертовых катушек. Теперь она мне почти никогда не помогает. Пользуется любым поводом присесть и задремать. Волосы выбелены и поредели. Свисают неопрятными космами по обе стороны печеного яблока лица. Тонкие руки, тонкие ноги. Уверен – выгляжу не лучше. Но во мне сохраняется толика силы. Очень медленной силы. Каждый поворот занимает уйму времени. Она дремлет, я стою, широко открыв рот, стараясь дышать глубже и переждать отчаянное трепыхание сердца. Иногда смотрю на нее – с жалостью. И нежностью, конечно же. Но она всё реже чувствует мой взгляд. Раньше было достаточно немного постоять, посмотреть, чтобы она открыла глаза:
– Я опять заснула? Нет-нет, надо еще повернуть. И следи за нитью, пожалуйста.
Теперь приходится наклоняться к ней и трогать плечо. Трясти. Гладить по редким волосам, сквозь которые видна кожа с веснушками. Старческими веснушками.
– Просыпайся, милая, петушок пропел давно, – уж и не упомню, откуда взялся этот петушок. – Посмотри, сколько еще крутить?
Один раз она меня пугает. Очень сильно. Мне вдруг кажется, что она умерла. Задремала и отошла. Старикам вообще надо меньше спать, слишком тонко прикреплена их жизнь к телу. А она не поняла, что случилось – почему я плачу и громко зову ее. Поэтому я уговариваю больше не спать, а говорить со мной – всё время и неважно о чем. И мы разговариваем. О чем-то. Стариковские беседы о жизни. А поскольку в нашей жизни не было ничего, кроме катушек, то мы говорим о них. Как было легко и просто в молодости поворачивать любую из них, даже самую огромную. Как трудно сейчас сдвинуть с места и самую маленькую. Не то что в молодости, когда и самая крупная подавалась с первого раза. Тогда как в старости… Лыко и мочало, начинай сказку с начала.
Я чувствую – скоро придет время, когда сил не останется ни на что. Даже палка, которую я волочу от катушки к катушке, кажется неподъемной. Настолько, что я теперь частенько ее забываю. Мы идем, поддерживая друг друга, шамкая пустыми ртами. Даже мысли устают настолько, что путаются в непроизносимый клубок. Приходится возвращаться. Тянуть палку из отверстия, в котором ее держит неодолимая сила. Когда конец всё же выскальзывает, ударяется о площадку, пальцы сами собой разжимаются, и палка катится далеко-далеко, за пределы старческой досягаемости. Шаркаю за ней. Не угнаться. Не дойти. Но идти надо. Потому как это моя работа. Моя чертова работа на всю мою жизнь. Вот только зачем я ее делаю?
Сил не осталось на возвращение. Вот палка, вот катушка с правильно намотанной нитью. Когда мы ее сделали? Не упомнить. Тяжело сползаю на площадку. Ощущаю холод. Не снаружи, внутри. Он давно таился в животе – ледяной комок, и сейчас стремительно расползается. Не чувствую кончиков пальцев ног, затем ступней, ноющая боль уходит из колен, уступая место оледенелости. Последний ледниковый период в отдельно взятом человеческом теле.
Мне больше всего жалко, что наше расставание происходит так. Может быть, нас разделяют считаные шаги стремительной юношеской походки, но для нас это больше, чем вечность. Я смотрю на зарево за пределами площадки, слушаю музыку, которая опускается плотной вуалью.
Умирать чертовски плохо.
Даже вот так – без боли, без муки, погружаясь в холод.
Потом наступает тьма.

 

12

 

Где я?
Кто я?
Зачем я?
– Вера, вера, вера, вера, – и я не сразу понимаю, что меня трясут и зовут.
Это ведь мое имя – Вера. Делаю глубокий вдох и открываю глаза.
Надежда. Сначала как предчувствие, потом как имя. Долгий сон кончился. Неимоверно длинный, изнуряющий, в котором я была… Щеки горят. Хоть и сон, но мне стыдно. Ведь я всё-всё помню. Пока помню. Я и Надежда прожили целую жизнь, занимаясь кошмарной работой. И не только работой.
– Как ты? – помогает подняться.
– Всё хорошо, – осматриваюсь, но ничего не изменилось. Почти не изменилось.
Катушки. Они стали другими. Будто в них вдохнули жизнь. Теперь это не мертвые куски металла, их окутывает мягкое сияние, они двигаются – то начинают быстро вращаться, потом замирают, вращаются в другую сторону, распуская намотанную нить. Из них бьют в небо световые столбы, раскрываясь далеко вверху многочисленными лепестками, ответвлениями, прожилками.
– Тебе нравится?
Безмолвно сжимаю ее ладонь.
Она тянет за собой. Мы подходим к краю площадки и смотрим вниз, на Токио. Только он не изменился – вечный город Токио.
– Теперь – туда? – Мне не верится, что всё закончилось.
– Почти, – Надежда улыбается. – У нас осталось еще два дела. Совсем маленьких. Вот таких, – показывает. – И смешных.
Смеюсь.
– Ты мне поможешь?
– После целой жизни? – спрашиваю. – Легко.

 

Назад: Часть четвертая. Способная ученица
Дальше: Часть шестая. День неприсутственный