Книга: Друзья и звезды
Назад: Борис Березовский Выбор власти с большими оговорками
Дальше: Михаил Генделев Любить — так всех

Дмитрий Быков
Как писатель, журналист, гражданин и поэт

 

Любимец народа блистательный поэт Быков на «писательской прогулке» по Бульварному кольцу в мае 2012-го.

 

«Вот я вас!»

 

Михаил Веллер. Наше знакомство началось с того, что ровно двадцать лет назад ты брал интервью у меня…
Дмитрий Быков. В «Собеседнике»…
М.В.…будучи молодым журналистом, недавно пришедшим с флота. Заметьте, ты еще влезал во флотскую форму, но вообще ты и тогда был как сейчас. Или сейчас остался как тогда. Ты на самом деле очень мало изменился.
Д.Б. По-моему, тоже мало поменялся.
М.В. И уже тогда все говорили: вот это идет Быков, он чудовищно талантлив, он может всё и очень быстро!
Д.Б. А ты тогда жил в Таллине.
М.В. Да, потому что у меня не было тогда еще денег для переезда в Москву. Я был беден, такая была эпоха.
Д.Б. Тогда у тебя только что вышел «Звягин», и ты приехал в Москву весь такой крутой. Я ждал тебя в редакции и боялся, что вот откроет дверь ногой такой супермен, и непонятно, как с ним говорить.
М.В. А я опасался высокомерного и ехидного московского журналиста. Интересно, сколько лет было совсем молоденькому мальчонке, когда впервые переступил он порог редакции и опубликовал свои стихи, скажем, или статью?
Д.Б. Статью. Я уже отмечаю торжественную дату: ровно тридцать лет литературной деятельности. Я впервые напечатался 14 декабря 82-го года в «Московском комсомольце» с отчетом о том, как наш класс ходил работать на фабрику «Большевичка». Это довольно забавная статья была, очень смешная.
М.В. Открой же скорее товарищам и коллегам, сколько лет было юному дарованию?
Д.Б. Четырнадцать лет мне было с небольшим… И действительно, я с тех пор довольно регулярно работал в «Московском комсомольце». Меня позвал туда Андрей Васильев — ныне руководитель проекта «Гражданин поэт». Я поскольку очень быстро бегал за сигаретами и портвейном, то считался ценным сотрудником, скажу тебе сразу.
М.В. Ты был настоящий юный журналист! Быстро бегал за чем надо.
Д.Б. А потом Васильев ушел в «Собеседник» и перетащил за собой меня. И там я с чудовищным постоянством остаюсь до сих пор.
М.В. Вы как хотите, но это поразительно. В четырнадцать лет он начал печататься в «Московском комсомольце»! И сколько тебе стукнуло годочков, когда ты и в «Собеседнике» стал печататься?
Д.Б. Шестнадцать. Я перешел туда в 84-м году, как только он организовался.
М.В. Дас ист фантастиш! А уже после этого ты кончил школу, как полагается в этом возрасте. Ну хоть четверки были?
Д.Б. Ну, ты медалист, и я медалист, но толку нам это не принесло. Ты хоть поступил без экзаменов или как?
М.В. Нет, я сдуру завалил сочинение. Взял не ту тему и не то написал. Поэтому я сдавал все. А ты сдавал только один.
Д.Б. Я сочинение написал. Как сейчас помню — по Некрасову.
М.В. Ну, все же говорили, что ты талантливее всех. После этого, однако, тебя загребли в армию — и не просто в армию, а на флот.
Д.Б. На флот на два года. Это была так называемая морская авиация. На самом деле — это была комплектующая база. Мы просто там передавали, грузили, отправляли поездами разные стратегические грузы по Советскому Союзу. И там я большую часть службы, на так называемой техтерритории, грузил разные аккумуляторы, непонятные детали, какие-то таинственные ящики.
А в свободное время печатал на машинке. Но этого свободного времени у меня было мало. В основном грузил. Что ни попадя, и все тяжелое.
М.В. Слушай, а как называлась в реестре в строевой части, или что там у вас было, твоя специальность? Вот в военном билете у тебя что написали? Морской авиагрузчик?
Д.Б. Комплектовщик, 29-й ВУС.
М.В. Я даже не знаю — что такое комплектовщик?
Д.Б. Это и есть грузчик.
М.В. Гм, но как-то интеллигентнее, ближе к творчеству.
Д.Б. Да, тут есть что-то культурное. Это грузчик, человек, который грузит разные вещи, специальные и непонятные. При этом я ничего себе стрелял. Бегал я всегда очень плохо, я и сейчас очень плохо бегаю.
М.В. Бегущий генерал в мирное время вызывает смех, а в военное панику. А стрелял ты хорошо. Помнишь, мы как-то на ВДНХ после книжной ярмарки стреляли из пейнтбольных ружей со специально сбитым прицелом?
Д.Б. Я стрелял очень кучно, ты сказал тогда, что сержант был бы от меня в восторге. Он и был в восторге.
М.В. Итак, я пытаюсь перейти от сержанта к творчеству. Значит. На флоте казарма называется кубрик.
Д.Б. У нас этого не было.
М.В. А что у вас было?!
Д.Б. У нас было два года службы. Не три флотских. И они проходили в обычной казарме, которая стояла на станции «Славянка» под Петербургом…
М.В. Я никогда не видел в казарме матроса с пишущей машинкой. Где ты ее прятал?
Д.Б. Она стояла не в казарме. Она стояла в штабе, и меня иногда брали напечатать документы. Но это занимало, может быть, час или два в день, потому что я печатал очень быстро.
М.В. Я помню, как Наталья Иосифовна, твоя гениальная мама, дай Бог ей здоровья, рассказывала, что когда в школе было производственное обучение, она тебе насоветовала, чтобы ты не занимался ерундой, а шел на курсы машинисток-стенографисток.
Д.Б. Машинописи. Да. У нас в классе мальчиков тогда было примерно четверо. И порядочно было уже людей, которые понимали, что печатать надо быстро. Это меня до сих пор выручает.
М.В. И с тех пор печатаешь как Кассиус Клей, который порхал как бабочка…
Д.Б.…но жалил как оса. Печатаю я достаточно быстро, я был второй по скорости среди нас тридцати в группе на курсах. Это довольно прилично. И в армии, в штабе, я на спор этим прапорщикам демонстрировал, как можно быстро печатать, а они приходили в восторг.
Это мне давало возможность иногда напечатать кое-что для себя. И вот там я отпечатал впервые свои стихи. И какое-то их количество послал в Ленинград Житинскому. Он меня уже свел с Кушнером, а Кушнер меня напечатал.
М.В. Милитаристские будни поэта. Тебя отпускали в увольнение, и юный матрос в прекрасном Ленинграде познакомился с Житинским, со Слепаковой и с Кушнером. В результате твои стихи были напечатаны — где?
Д.Б. В «Звезде» они были напечатаны первым делом, простите за рифму.
М.В. В «Звезде»… Матрос! В восемнадцать лет! Фантастика…
Д.Б. В «Звезде» у меня появилось два стихотворения. И кроме того, я попал в ученики к Нонне Слепаковой. Я хорошо узнал ее стихи.
И с тех пор увольнения стали праздником, потому что она меня кормила, водила к интересным людям, и вообще последний год службы был практически счастьем.
М.В. Балтийские матросы, краса и гордость русской революции! Да. Вот это я понимаю.
Д.Б. Скажу тебе честно, я начал немного бухать в увольнениях, чего раньше никогда не бывало. Но в последние полгода я возвращался в казарму уже подпившим, и прапорщик наш, с замечательной фамилией мичман Сидоров (сичман Мидоров), говорил: Быков, какой у тебя выхлоп интересный! Я пил тогда самогон в больших количествах. Хорошее было время, Михаил Иосифович!
М.В. Ты знаешь, вот о чем я никогда не слыхал — это чтобы матрос в увольнении не пил. Я не могу себе этого вообразить.
Д.Б. У нас была строгая часть. И если бы человек залетел по-крупному с пьянкой, то на дембель ушел бы последним. А я на дембель ушел одним из первых! Как сейчас помню — 22 апреля!
М.В. Подарок от дедушки Ленина в день его рождения. Это круто.
Д.Б. Это очень хорошо. Первая партия ушла 15 апреля, это были совсем «зубцы» там, сержанты, а я ушел 22 апреля. Это для меня очень значимый день — потому что, во-первых, день рождения Ленина, во-вторых, день рождения Набокова, в-третьих, это день моего увольнения, и еще с женой я познакомился 22 апреля.
М.В. Это была первая жена?
Д.Б. Нет, вторая, нынешняя жена, ныне действующая. С первой я познакомился, как сейчас помню, 15 марта.
М.В. Ну и память! Чтоб я помнил такие числа!
Д.Б. Ну, прости меня, ты постарше, у тебя и жен было побольше.
М.В. Какое обвинение в распутстве старому мономану и моногаму!.. Скажи, и сколько же у тебя было публикаций за время службы?
Д.Б. Я во время службы, вот это очень важная история, прислал одну корреспонденцию в газету «На страже Родины», которая заседала в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Там у нее размещалась, значит, редакция, был кабинет. Балтфлотская газета «На страже Родины» — очень хорошо известная. На дворе стоял 89-й год. Январь.
Там меня напечатали. Им понравилась моя статья.
И случайно ее прочел работавший тогда в «Смене» ее зам главного редактора Руслан Васильевич Козлов. Прекрасный ныне писатель, а тогда один из ведущих журналистов Петербурга. Он меня приметил и стал мне иногда под предлогом корреспондентской учебы пробивать почаще увольнения.
…Впоследствии, когда Козлов стал ответсеком «Собеседника» уже в Москве, настала у меня в редакции прекрасная жизнь. Вот самый счастливый профессиональный этап связан у меня с тем периодом, когда мной руководил Козлов. Впоследствии он написал гениальный, по-моему, роман «Остров Буян» и ушел в литературу. О чем я не могу не жалеть, потому что такого начальника у меня не было и уже не будет.
М.В. Здорово. Ты вышел с флота, вынеся оттуда небольшой, но культурный багаж. Не такой уж небольшой.
Д.Б. Огромный, потому как мой дембельский альбом — это ленинградский «День поэзии-88» с автографами большинства его участников в диапазоне от Шефнера до Кушнера.
М.В. За время службы ты напечатался еще и в «Дне поэзии»?
Д.Б. Да, там у меня есть стишок один маленький. Маленький хреновенький стишок.
М.В. И после всей этой военно-литературно-морской эпопеи ты сделался студентом журфака.
Д.Б. Да я им был и до этого. Меня, как ты знаешь, загребли уже с журфака — тогда студентов брали. Это вам раньше везло откосить в студентах. Я поступил в 84-м году на журфак МГУ, а в 87-м ушел с третьего курса отдавать долг под военкоматские фанфары.
М.В. Сейчас мы восстановим пробелы твоей биографии на радость благодарным потомкам. Итак — после школы ты поступил на журфак.
Д.Б. А с третьего курса меня забрали. А когда вернулся — никакого желания ходить на занятия уже не было. Слава Богу, у нас не было строгой посещаемости, и поэтому я быстро устроился назад работать в «Собеседник» — в отдел, как сейчас помню, политики, бывшего коммунистического воспитания.
А на журфаке появлялся в основном сдавать сессию. Вот почему многих моих замечательных однокурсников я практически не знаю в лицо. Мы с ними сейчас встречаемся и радостно узнаем, что, оказывается, мы с одного курса.
На лекциях тогда уже было довольно пусто, потому что все журналисты побежали с бешеной силой делать деньги. Это единственный был тогда способ трудоустраиваться — быстро писать в разные издания.
Единственным исключением были лекции Засурского по «зарубежке», на которые ходили все, потому что это было очень увлекательно.
М.В. Гениальный человек, которого с нежностью вспоминают все, кто учился на журфаке.
Д.Б. Я до сих пор помню, как в 84-м году на первом нашем курсе пришел Засурский, он читал какую-то лекцию у нас. И грустно сказал, что умер Труман Капоте — величайший из американских прозаиков, про которого я тоже, кстати, так считал. Я его спросил: а почему Капоте так мало писал в последние годы? Он сказал, по-моему, замечательную фразу: талантливый писатель может писать во всякое время, а гениальный не во всякое!
С тех пор я себя в минуты кризиса очень утешаю этим афоризмом.
М.В. Гениальное изречение, его необходимо запомнить.
Д.Б. Золотыми буквами выбить над письменным столом. Когда не пишется, выбить: я — гениальный писатель! Очень хорошо.
М.В. Ты в каком году закончил журфак?
Д.Б. В 91-м.
М.В. А первая книга у тебя вышла, помнится, в 92-м?
Д.Б. В 92-м, все ты знаешь, блин.
М.В. Что значит все знаешь?! Если я ничего не путаю, я к тебе в «Собеседник» пришел в это до ужаса скудное время зимой 92/93-го, в январе. Твердо помню: с бутылкой виски и розой. Роза была длинная, но в единственном количестве, потому что времена были абсолютно нищие.
Д.Б. И виски выжрали тогда же.
М.В. От такового слышу. Я-то благонравно полагал, что ты его принесешь домой — и по торжественным случаям, по глотку, при гостях. Через полчаса бутылка была пуста.
Д.Б. Пуста немедленно и совершенно. А помнишь, у нас стояла большая выставка этих бутылок? Мы по ним стреляли из пневматического пистолета.
М.В. К тебе заходил народ, и никто не уходил без полстакана.
Д.Б. Какое было хорошее время, Михаил Иосифович! Веселая была газета. Это я тогда сидел в 306-м кабинете напротив моего нынешнего, и у нас действительно была выставка фотографий и выставка бутылок. По ним периодически стреляли. Я помню, как ты пришел и расфигачил половину. Это было смешно.
М.В. Да я хотел о книге сказать! Она меня тогда, честно, аж удивила. Впечатлила! У тебя были гениальные стихи.
Д.Б. У нас была, понимаешь, газета одна из самых пьющих, я тебе скажу без дураков. Вот я работал во многих изданиях — и выявил потрясающую закономерность: если редакция пьет, там есть и коллектив, и талант, и задор какой-то, и гонор. Сегодня «Собеседник», хотя и хорошая газета — но, к сожалению, почти не пьющая. Да и сам я, к сожалению, тоже почти не пьющий, так что всё в прошлом…
М.В. Знаешь, вся верхняя половина страны почти непьющая, а уж лучше бы пила. А что касается пьющих редакций — «Не знаешь ты, брат, пьющих редакций, — сказал старый сапер Водичка». Видел бы ты в лучшие времена газету типа «Ленинградский речник» или что-нибудь еще.
Д.Б. «Скороход», «Скороход».
М.В. Нет, «Скороходовский рабочий» была чудесная, умеренная редакция. И в мою бытность там работали два поэта, не такие хорошие, как ты. И вот о стихах, о молодости, о взлете — скажи, пожалуйста, а когда ты — блистательный же поэт! чистая правда, — когда ты и каким образом перешел к прозе? Я понимаю, лета к суровой прозе клонят, но не так уж пока и клонят.
Д.Б. Оно кому надо? Могу ведь и рассказать.
М.В. Я полагал, что стихи — вот такие стихи — ты будешь писать всю жизнь.
Д.Б. Я сам всю жизнь так думал. И продолжаю их писать. Но начало прозы я как раз помню, это было как шок такой мгновенный.
Идя с бутылкой и, естественно, с закуской по Новослободской, я возвращался из магазина в «Собеседник», где меня ждали друзья. И вдруг полностью, с неожиданной яркостью, придумал сюжет «Оправдания» — первого своего романа. Он как-то у меня целиком и сразу образовался в голове.
Я подумал, что сам я такую книгу не потяну никогда. И стал рассказывать этот сюжет разнообразным друзьям — профессиональным прозаикам. В том числе Саше Мелихову. Который сказал, что такую книгу нельзя написать в принципе. Она слишком кощунственна уже по замыслу, чтобы сделать из этого роман. Это меня ободрило — я понял, что, может быть, раз Мелихов не хочет, еще никто не хочет, — может быть, придется попробовать самому.
Потом, следующим летом повез я семью на дачу в «Жигулях», и проколол колесо, и стал его менять. В процессе смены колеса поцарапал домкратом дверцу, подумал, какое же я несчастное безрукое создание и как я ничего не умею и ни на что не гожусь. И вот, чтобы как-то компенсировать в себе это ощущение, я в тот же день написал первую главу романа.
Как сейчас помню, сел на террасу и нарисовал 20 страниц. Просто так сильно у меня было это желание как-то компенсировать чувство полной своей негодности и неумелости. И я весь роман навалял довольно быстро.
У меня, правда, случилась одна заминка. Надо было описать секту — а я не знал, как это сделать. И тут мне подвернулась командировка, и я попал в одну дикую секту в Барнауле, прожил там неделю, понял, как это выглядит изнутри, и с поразительной легкостью написал шестую главу, на которой замкнулся.
И закончил этот роман. И его неожиданно напечатал «Вагриус».
Вот так, собственно, я попал в прозу. Печатала его тебе хорошо известная Елена Шубина. Прекрасный человек, крестная мать всей нынешней русской прозы.
М.В. Лена Шубина когда-то в «Дружбе народов» пробивала мой «Самовар» всем телом. Ту книгу твою в деталях помню, и оформление серии, в которой она вышла: «Современная русская проза».
Д.Б. Веселое время было. Главный шок заключался в том, что я вообще не предполагал, что эту книгу можно напечатать, что это может быть кому-то интересно. Сначала «Новый мир» как-то заинтересовался, Оля Новикова рукопись попросила. Это был как раз тот самый день, когда я вез ей домой рукопись, — мы с тобой встречались в метро, и у нас сперли бутылку какаового ликера.
М.В. Прямо в метро, причем пока ты читал и ждал меня, у тебя из-за спины сперли всю сумку.
Д.Б. Слава Богу, что у меня дискета с романом лежала не в сумке, а в нагрудном кармане. Вот это большое счастье! Представляешь — если б они сперли дискету?
М.В. А в компьютере не было, что ли?..
Д.Б. Да в компьютере было, конечно. Но представляешь — я везу роман в «Новый мир» и у меня его крадут по дороге?! Но все обошлось, и я его отдал, они напечатали роман, — и после этого его так ругали, что французы его немедленно перевели! А дальше уже стало можно профессионально существовать.
М.В. Это замечательно, но я не помню, чтобы «Оправдание» ругали! Критика к нему отнеслась вполне благосклонно.
Д.Б. Это смотря какая критика. К нему благосклонно отнеслись два-три человека, такие как Лёва Данилкин, более-менее молодые. А например, журнал «Знамя» опубликовал разнос на 17-ти страницах: безграмотный, тупой… Мне как раз мой издатель — такой замечательный Рубинштейн-парижанин сказал: как только я прочел эту рецензию, я понял, что так ругать заурядное произведение не могут, я у вас его покупаю за тысячу евро.
Больше дать не могу, поскольку вы автор начинающий.
Я с радостью взял эту тысячу евро, надо тебе сказать. И до сих пор где-то она у меня лежит не потраченная, как символический капитал. Рубинштейн мне заплатил без договора, без ничего, просто сунул мне эту тысячу. Это был первый такой международный успех, который с тех пор не повторился. Все следующие книги покупались с гораздо большей волокитой. А «Оправдание» купили через месяц.
М.В. Конечно, сумма безобразная. Французы давно слывут скупердяями во всей Европе, но сам факт все-таки прекрасен. Иногда за удовольствие можно еще и приплатить.
Д.Б. Я думаю, да. У тебя ведь во Франции выходили вещи, насколько я помню? И «Звягин» выходил…
М.В. Ты знаешь, да, но это за меня все делал как агент мой старый знакомый, который иногда извещал меня по телефону, так что я ни в каких тягомотных переговорах не участвовал. Хотя суммы были, скажем так, не сильно велики.
Д.Б. Но, во всяком случае, за тысячу евро, я думаю, ты не соглашался?
М.В. У меня-то с самого начала была большая статья в «Монд» по поводу «Легенд Невского проспекта», это влияет на отношение и гонорары. Хотя вообще все это совершенно не важно.
Д.Б. А, ну да. Ты гремел после этого. Слушай, а тебе самому не обидно, что «Легенды» знают лучше, чем более серьезные тексты? Почему «Легенды» все так знают?..
М.В. Есть книги для широкого потребления, есть для узкого. Разные фактуры, разные тиражи, круг понимания тоже разный. Сегодняшние французские представления о литературе подрывают у меня веру в будущее цивилизации. Это тебе не Стендали с Гюго…
Д.Б. Хотя когда я читал «Балладу о знамени» — один в комнате, — я так ржал сам с собой, что это чего-то стоит! Она действительно очень смешная. «Я буду перед тем строем стоять в середине, а вы — по бокам!»
М.В. Я же говорю — кристальная память!..
Д.Б. Какая идиотская история, картина армии, какая смешная! Что-то в ней, конечно, есть, я тебе скажу.
М.В. Жаль, за идиотизм премий не дают. И что касается премий, сегодня главная книжная — «Большая книга», которую в первый же год по заслугам дали именно тебе за «Пастернака».
Д.Б. Ее дали Пастернаку, в сущности. Я даже выработал такую успешную формулу (она действительно прижилась), что биографию Пастернаку не смог испортить даже Сталин, где уж мне. Я считаю, что это правда серьезно, потому что я все время, пока писал книжку, чувствовал невероятную легкость, невероятную помощь. Материал сам плыл в руки — и это потому, что Пастернак вот как-то загробно помогал.
Совсем не то было с Окуджавой — который очень сильно мешал…
А вот с Маяковским сейчас очень интересно: он сначала очень мешал, но с какого-то момента все-таки снизошел, купился, открылся, и все пошло замечательно. Сейчас я просто плаваю в книге, работа идет очень быстро, а сначала не давалось.
М.В. Люди из нашей эмиграции, кого я встречал в Германии, во Франции, в Штатах, — они именно о «Пастернаке» из всех твоих книг в первую очередь говорили с придыханием.
Д.Б. А есть такая формула: «я ненавижу Быкова, но…». Вот я ненавижу Быкова — но его книга о Пастернаке, и так далее. Это для меня некоторая загадка! Кто бы обо мне что хорошего ни говорил — всегда с оговоркой: да, Быкова я терпеть не могу, но стихи… или — Быкова я терпеть не могу, но Пастернак… или, там, проза… Мне кажется, что просто Бог дал мне такую противную внешность и самолюбивые манеры, а ведь на самом деле в душе я человек хрупкий, деликатный и аккуратный. Но вот я выгляжу как есть, чтоб всякие дурные люди не смогли меня уесть. Может быть, это такая мимикрия, которая меня и спасает. Когда вы меня читаете, господа, — я обращаюсь к вам! — пожалуйста, не думайте дурного, я на самом деле очень пушистый.
М.В. А кто это сказал, что у тебя противная внешность?.. Это ты сам придумал или подслушал?
Д.Б. Это про меня в основном пишут антисемиты — и, может быть, они правы. Она у меня действительно противная. И я их тоже не люблю. Если говорить серьезно, то формула «я не люблю Быкова, но…» меня устраивает больше, чем: «я люблю Быкова, но вот его романы — это фуфло первостатейное». Лучше пусть будет Быков — фуфло, чем его романы. Потому что Быков рано или поздно исчезнет, а вот романы продолжат свое трудное бытие.
М.В. Хотелось бы, чтобы стихи твои также вошли во времена после нас, во что я решительно верю.
Д.Б. Очень хотелось бы. А внешность — это простительно, и личность — простительно. Я вот наблюдаю, как многие при жизни ненавидели Слепакову, а после смерти записались в лучшие друзья. Почему? А вот замечательно сказал Кушнер: «При жизни мы им мешаем». Очень точное замечание!
М.В. Хорошая формулировка…
Д.Б. А после жизни — уже ничего. Думаю, ты и сам сталкивался с этим многократно.
М.В. Все мы с этим сталкивались, и много еще с чем и с кем сталкивались. О тех, кому мы мешаем, и тех, кто уже не мешает нам: сколько у тебя сейчас всего написано романов и сколько биографий?
Д.Б. Если я стану считать… то это много. У меня три трилогии.
Написана историческая трилогия, она уже окончена и издана: «Оправдание», «Орфография» и «Остромов».
Написана частично современная трилогия: «Списанные убийцы», «Камск». «Списанные убийцы» написаны, но я их не печатаю, а «Камск» я пишу.
Есть еще у меня романы «ЖД», который я ставлю выше всего мною написанного, «Эвакуатор» и «Роман Икс», который я сейчас закончил. Собственно, всё.
А биографии у меня: «Пастернак», «Окуджава», и на будущий год я должен издать Маяковского, надеюсь. Исполнится ему 120 лет, и я хочу к этой дате как-то приурочить книжку, которая вчерне готова. Но там еще мучиться и мучиться, потому что, к сожалению, Маяковский сейчас требует мобилизации огромного контекстного слоя. Надо очень много чего объяснять про советскую власть, чего нам с тобой объяснять не надо, потому что мы при ней жили. Книга получается не столько о Маяке, сколько о 20-х годах. Это для меня очень важный период, очень значимый. Я думаю, что этой книгой наживу себе страшное количество врагов, потому что для меня советский проект — великий проект, и поэтому я ее пишу очень осторожно. Но ничего не поделаешь, летом следующего года она выйдет (если все мы будем живы).
М.В. Я загибал пальцы, потом на руках кончились, а ботинки снимать неудобно как-то. Это получается двенадцать, если я не ошибаюсь.
Д.Б. Больших где-то так. Я стихотворные сборники не считаю, потому что это в режиме дневника пишется и не заставляет меня особо напрягаться.
М.В. Сборники публицистики ты тоже не считаешь.
Д.Б. Не считаю. И не считаю сборники сказок, их было довольно много. Не считаю роман «Правда» совместно с Максимом Чертановым. Не считаю какие-то сборники критические. Это всё неинтересно, потому что делается параллельно с основной работой. Но романов вот столько. Больше пока я ничего не выдал.
М.В. Это замечательно, примечательно и не окончательно. Естественный вопрос: Дмитрий Львович, сколько часов в сутки вы спите? Если на это остается время?
Д.Б. Ну, я сплю шесть.
М.В. Второй вопрос: а сколько часов в сутки вы работаете?
Д.Б. Смотря что называть работой. Пишу я четыре часа в сутки. Больше никогда. А думаю часов восемь, наверное. Прибавим к этому всякую поденщину, командировки какие-нибудь, какие-то работы на радио, газеты, журналы, прочее… Но больше четырех часов писать невозможно физически. После уже становишься очень опустошенным.
М.В. Знакомо. А вот сколько же страниц выходит из-под твоих порхающих пальцев за эти четыре часа?
Д.Б. Это сложная проблема. У меня бывает, выходит две страницы, а бывает, что десять. Ну вот очень трудно пишется «Икс». Потому что это роман в такой как бы манере, в которой я не писал никогда прежде. Это очень странная книга, я потом тебе расскажу отдельно.
А вот «ЖД» писался удивительно легко — в каком-то смысле, конечно. И хотя пять лет на него ушло, но это просто было наслаждение. И поэтому книга сначала была двухтомная, ее пришлось очень сильно ужимать.
То есть это все «очень зависит». Обычно у меня на роман уходит от двух до четырех лет. Это, по-моему, норма.
М.В. Но в течение этих «от двух до четырех» ты параллельно делаешь еще массу работы, и иногда пишешь еще одну книгу — а может быть, и не одну, — не считая поденщины, стихов и публицистики.
Д.Б. Миш, ты меня как никто понимаешь, и что меня кормить литература не будет, понимаешь. Я не знаю, что нужно делать, чтобы литература сейчас начала кормить писателя. Скажу тебе больше — для меня что-то морально неправильное, если все работают, а я только что-то сочиняю от балды. Мне всегда представлялось правильным работать по принципу: «землю попашет, попишет стихи». Журналистика тебе дает какую-то связь с реальностью, какие-то профессиональные навыки. И ты не можешь писать исключительно по вдохновению, а пишешь по принуждению. И в любом случае мобилизуешься для писания быстро.
Я бы бросать работу не хотел, скажу тебе честно. Вот я не могу жить в обстановке, когда мне не звонят каждый день и не говорят: вот такого-то числа до обеда ты должен сдать то-то. Иначе я очень большую часть времени буду просто лежать на диване. Я очень люблю это занятие, и у меня не будет стимула с него встать.
М.В. Перед нами вырисовывается просто какая-то идеально-образцовая личность, потому что я вот, негодяй, здесь совершенно банален и больше всего на свете обожаю ничего не делать, а исключительно расхаживая, поглядывая на потолок и гуляя кругами, садиться за стол тогда, когда захочется, и гори все ясным пламенем!
Д.Б. Подожди, ты садишься за стол, когда захочется? Мне это надо понять.
М.В. Ну, у меня получается так, что в одно и то же время, потому что мне этого всегда хочется.
Д.Б. А у тебя такого нет, что тебе бы звонили и говорили: вот это должно быть сдано тогда-то! Нет?
М.В. Я настолько это ненавижу, что никогда подобным не занимаюсь.
Д.Б. Но тогда ты действительно счастливец… Вопрос о стимуле писателя сакрален. Мне раньше было очень легко, потому что я видел смысл во всем, что делаю. А сейчас, последние года три, мне эти смыслы приходится для себя изобретать.
М.В. Погоди-ка, вот это колоссально. Какие же поэт и писатель Быков видел смыслы в том, что он делает, еще три года назад? И каких сегодня не видит?
Д.Б. Я жил с ощущением, что если я что-то пойму, а потом это скажу, — то это изменит реальную ситуацию в жизни, в мире, хоть насколько-то. Ну, было ощущение, что я проговариваю текст, мысли, образы, слова, для того чтобы людям, это читающим, легче стало жить или они изменили бы что-то в своей жизни. Вот так мне казалось для себя.
Потом я понял, что на ближайшее, во всяком случае, время мы, по-видимому, обречены на эти циклические повторения поступков и ситуаций, — на тупик, на вырождение. Такое понимание меня очень сильно напрягало. Последние три года я писал с огромным физическим трудом. Я просто пинками загонял себя за стол. Стихов стало писаться мало.
И только в последний год мне показалось — что-то зашевелилось. Может быть, народ еще не до конца смирился с предназначенной ему участью, с участью мусора. И это меня как-то очень зажгло. И я за прошлый год написал книжку стихов, романчик. Как-то интересно мне стало жить!
М.В. Я для себя сформулировал: сам я мал и изменить не могу ничего, но если моя мысль станет общим достоянием, то что-то в мире сможет сдвинуться.
Д.Б. И она чуть было не стала достоянием, но у меня было ощущение в последние три года, что мне не к кому обращаться. Что мой читатель либо уехал, или спился, или умер. А сейчас я увидел вдруг опять этого читателя, и буду стараться с ним опять разговаривать. Может, я и обольщаюсь…
М.В. Это нормально, когда к сорока годам творческий человек вдруг упирается в вопрос, а на фига он всё это творил. А потом, кто покрепче, выходит на какой-то новый уровень. И вдруг Быков, который никогда особо не совался ни в какие политики (я такого не помню), в последние полгода стал до чрезвычайности заметной фигурой в российском кипении зимы 11/12-го года.
Д.Б. Грустна мысль, что это как-то увязывается с личным сорокалетием. Мне хотелось бы надеяться, что это не так…
В книге о Маяке я ведь сам пишу дословно следующее: для Маяковского революция была выходом из творческого тупика. Потому что он всё уже написал — а тут появился шанс принять участие в более глобальном переустройстве всего. И он в сем переустройстве поучаствовал по полной программе. Ну действительно — весь Маяковский к 17-му году уже написан. И он попытался делать себя и свое дело на другом уровне. Хорошо или плохо — не важно, но — сделал!
У меня немножко другое. Я совершенно не могу существовать без отзывов. Такая у меня проблема. Конечно, я на необитаемом острове тоже что-нибудь сочинял бы, но… это было бы плохо. Мне отзыв нужен! У меня три года назад было полное ощущение, что исчезла среда, вот моя среда обитания не существует. И вдруг, когда я эту снова среду увидел, где-то в последние месяцы прошлого года, — мне показалось, что теперь преступно будет от нее уклониться. Только этим и вызван этот мой политический переход в поход. Хотя, может, ты и прав, и я просто ищу там новый материал.
М.В. Я думаю, что совпадение. Личного и общественного. Творческой личности с тупым, но проснувшимся обществом. Начало любого движения всегда многообещающе.
Д.Б. Новый материал, из этого уже можно делать литературу.
М.В. Нет такого старого материала, чтоб из него нельзя было делать литературу. Вот скажи — ты сейчас хоть можешь вспомнить, когда и с чего впервые начал писать свои гениальные «письма счастья»? Вот самое первое письмо?
Д.Б. Могу, спасибо на добром слове. Я скажу так: была одна ситуация еще до «писем счастья». Мне в 96-м году надо было в «Собеседнике» писать очерк о Чубайсе — его политическую биографию. Я понял, что все, что я о нем могу написать, будет очень скучно. Тогда я написал в стихах. И получилось хорошо. И появилась сначала эта рубрика в газете «Собеседник». Потом я это перенес в «Огонек». А потом, после очередной перекупки «Огонька», меня завербовали, пригласили в «Новую газету». По сути говоря, «Новая газета» меня подобрала, потому что в «Огоньке» все время было чего-то нельзя — а в «Новой газете» стало все можно.
Так что в «Огоньке» «Письма счастья» печатались с 2000-го года. А до этого долго в «Собеседнике», с 96-го. «Собес» выпускал это в специальной вкладке, было очень весело! У меня была такая собственная вкладка.
А по времени это почти совпало с женитьбой. Я помню это почему? Потому что если бы не появившаяся у меня семья — я бы в жизни не стал писать политический портрет Чубайса. Я тогда уже не отказывался ни от чего, потому что денег было очень мало. 95-й год — это было время, когда вообще денег было очень мало, у всех знакомых, у всех нормальных людей. Их и сейчас не очень много, но тогда их не было совсем. И моя Ирка тогда несчастная работала в газете «Иностранец», писала там о радостях зарубежного образования, о российских совместных предприятиях и совместных всяких прелестях, — а я мучился с этими чертовыми политическими рубриками.
М.В. Открой, пожалуйста, человеку, который сам стихов не пишет (в 17 лет не считается): как можно вот так вот брать и, кроме всех прочих многих работ, раз в неделю (такое ощущение, что левой ногой ты играешь на скрипке!) писать вот такой поэтический текст: длинный, легкий, изящный, классно стилизованный под кого-то из классиков, при этом наполненный смыслом, злободневный и смешной? Скажи — как это у тебя получается?!
О! — тупой вопрос: как приходит вдохновение, или оно у тебя всегда — это твое постоянное состояние?
Д.Б. Ты лучше меня знаешь, что с какого-то возраста ты вдохновение просто вызываешь, и всё. Вот ты пишешь две строки — а третья к тебе уже приходит. На самом деле просто нужно раскочегарить эту машину внутри.
М.В. Сколько же тебе нужно минут, чтобы раскочегарить «эту машину» для написания «письма счастья», например? Две минуты, час?
Д.Б. Ну нет… На «письмо счастья» у меня уходит обычно часа два. Это значит, что первые полчаса я придумываю общий ход и сочиняю, как это будет выглядеть в целом. Обычно я в это время раскладываю пасьянс «паук» или играю в «сапера». Потом, когда все в уме разложено и, ну, внутренне сделано, можно писать первую строфу. Дальше все, как правило, идет само.
За рулем очень хорошо сочиняется.
М.В. В феврале 11-го года ты придумал, создал, запустил и раскрутил грандиозный проект «Поэт и гражданин», он же после пертурбаций «Гражданин поэт». Страна от этих стихов аж балдела. Резонанс необычайный. Какой текст был первый?
Д.Б. Сейчас расскажу по порядку.
Начало — это Наташа Васильева. Внезапно случилась история, когда секретарь Хамовнического суда Наташа Васильева взяла да и рассказала всю правду о том, как сверху нагибали судью Данилкина для сочинения второго приговора Ходорковскому. И я понял, что это можно написать только как некрасовскую «долюшку женскую».
Как сейчас помню — в «Собеседнике», глубокой ночью, что-то я там за работой засиделся, и само собой пошло-покатило, я написал эту Наташу Васильеву с удивительной легкостью! В полпервого ночи позвонил Верке Кричинской — нашему продюсеру на «Серебряном дожде». И хохотали мы ужасно! И все это как-то мгновенно организовалось и лихо полетело.
А дальше ролик этот пошел в Сети, количество просмотров быстро догнало саму Наташу Васильеву. Тогда на канале поняли, что этим стоит заниматься всерьез. Неожиданно как-то это бабахнуло!..
А вторая такая вещь удачная к первой подошла… Ох, я помню прямо с невероятной живостью… Землетрясение, цунами, в Японии грохнула Фукусима, очень быстро подорожала нефть, и Россия на всех чужих катастрофах очень сильно поднялась. И я написал такую версию Десятой главы «Онегина»: «Тряслися грозно Пиренеи, Египет трясся и Тунис…» и так далее. Я ужасно люблю эту штуку!
Вот после этого Мишка Ефремов мне сказал: кажется, с тобой можно иметь дело. Эту главу я больше всего люблю, потому что она понравилась Мишке, а он человек практически с образцовым вкусом. И вот с этого, со второго номера, я считаю, что у нас пошло.
М.В. Я больше всего смеялся над Тимошенко, которая летит до середины Днепра. Это же восхитительно. И разумеется, над «Вороной и лисицей» — Путин поет меж поп-звездами в пользу детей, и ворона роняет сыр. Охренеть.
Д.Б. «Ворона и лисица» — это крутой был номер. Но считается, что самый популярный — «Путин и мужик». Хотя я, грешным делом, больше всего люблю «Гамлета». Это когда Тень Отца появляется и Гамлета смещает. Это было после этой знаменитой рокировки 24 сентября, но мне там больше всего нравится реплика про Кудрина. И когда я Кудрина спросил, как он оценивает свою деятельность, он ответил: «…и вообще хороший был министр». Это мне показалось большим успехом!
М.В. Вообще гениально.
Д.Б. Помнишь, когда там: «…когда не надо, ты ужасно быстр, Полоний у британцев! — Это Кудрин. Он был и бережлив, и целомудрен, и вообще хороший был министр». Когда они его протыкают там, помнишь? Это Васильев придумал протыкание.
М.В. По логике вещей, по устройству человека, — человек юный, ну лет двадцати, очень эгоистичен и эгоцентричен. Это инстинкт: ему надо делать свою жизнь! Обтаптывать свою площадку, вырывать свой кусок и менять мир! К старости человек становится консерватором-конформистом, куда более социально-озабоченным — потому что свое, что можно, он уже сделал. И теперь ему есть гораздо больше дела до всего окружающего. Ибо теперь его задача — это сохранить. Новаторство молодых и консерватизм старых — это один из элементов устройства общества.
Так вот, чаще всего в политику идут молодые, которые хотят все перевернуть — юные революционеры, — и уже немолодые, опытные, подостывшие, которые хотят сохранить все лучшее, но плохое изменить, чтобы было лучше всем, во благо всем. И вот ты, находясь как раз посередине меж революционных возрастов, отчасти обратился к деятельности, которая вроде и не политическая — но все-таки и политическая. Эти выступления, марши и митинги — сегодня в России что-то может измениться!..
Д.Б. Это очень жилистая тема. Действительно, «Левада-Центр» провел опрос: кто составляет большинство на митингах и площадях. Ему я верю — получились сходные результаты. Больше 60 процентов — это мужчины в возрасте от 40 до 50. Это тот возраст, когда понимаешь, что ты можешь умереть при Путине. И этого ты не хочешь. Понимаешь?
Я понял, что у меня это, может быть, последний шанс, как говорил Набоков, «рывком поднять свою жизнь на другую высоту». Потому что иначе в 40 лет мысль о том, что еще 12 будет так, — она невыносима!!!
В двадцать — плевать! Я боюсь думать, каково пятидесятилетним, потому что им еще страшнее. А шестидесятилетним — им в большой степени по фиг, потому что им уже надо думать о мироздании…
Но представить себе, что твои последние активные годы, действительно бойкие годы, когда еще чего-то хочешь и что-то можешь, твои последние хорошие годы пройдут при мертвом болоте, — это совершенно невыносимо…
Я не могу назвать еще одну причину. Если я об этом скажу, то убью свою репутацию. Но я все равно скажу. Я сошлюсь тогда на то, что это не мне пришло в голову. Я переведу стрелки на Стивена Кинга — хорошего писателя, который сказал, что мужчина в сорок — сорок пять понимает, что у него наступают последние репродуктивные десять лет. В это время очень важно найти женщину, которой он бы хотел нравиться. Ради нее он еще способен на великие дела. Кинг это сказал, оправдывая поведение Клинтона в ситуации с Моникой Левински. Я не могу транспонировать это на свою биографию, но могу сказать одно: хотя я прочно женат, — что и говорить, мне еще хочется нравиться. И поэтому мне еще хочется что-то делать, чтобы женская половина аудитории смотрела и думала: о-го-го!
Поэтому не нужно сводить все порывы и действия только к политическому мотиву. Это еще, если угодно, и последний припадок молодости. Последний припадок чисто мужской лихости.
М.В. Тестостерон как горючее революционных преобразований. А почему бы и нет?
Д.Б. Я недавно об Аркадии Гайдаре писал довольно много. У него всегда рядом идет: революция и любовь. Николай Островский: тоже — революция и любовь! Они форсили перед девушками, а девушки форсили перед ними. В общем, революция — это всегда довольно эротическое занятие.
И не зря же на этих митингах происходит столько знакомств. А в мое время — на баррикадах 91-го года завязывалось столько браков! Ведь я, собственно, жене первой сделал предложение в потрясающей форме. Когда мы с ней вместе отдежурили ночь у Белого дома, я сказал, что после этой ночи я обязан жениться, как честный человек.
(Хотя всё главное, как ты понимаешь, произошло до баррикад. А произошло оно в Таллине, между прочим. Мы приехали, и оттуда нас выдернул путч. Тоже интересно. А тебя там в это время не было.)
М.В. Обалдеть от этой революционной любви! А меня там в это время не было… Рано утром девятнадцатого я как раз прилетел в Москву и тут же отплыл к Волге на теплоходе с фантастами, у нас конгресс на нем был. Мы понятия не имели в восемь утра, что происходит и почему танки вдоль шоссе из аэропорта стоят. Издевались еще: что за идиотские учения? А потом только радио и слушали, телевизор на борту мало где в плавании брал.
Д.Б. Много с Таллином связано эротического, много!
М.В. Как правильно называется эта лига, только не сексуальных реформ, а поддержки за честные выборы?
Д.Б. А ты прав — это лига сексуальных реформ. Она называется «Комитет избирателей», а еще есть лига «Комитет гражданского движения». Две организации.
М.В. А ты согласен с высказыванием Шевчука, что если только там начнут заниматься политикой, то он уйдет?
Д.Б. Ну, у Шевчука своя программа. Я его очень люблю. Он замечательный человек. У него свои принципы, у меня свои. Я надеюсь, что эта организация будет политической — не сейчас, а потом, когда из нее что-то разовьется. Но если люди не хотят заниматься политикой — почему они должны ею заниматься? Вот Улицкая, например, не хочет, — а я хочу. Сейчас эта лига существует как зародыш, а что из нее получится потом — увидим… Я бы хотел, чтоб она стала основой для партии среднего класса. Если получится — хорошо, не получится — ладно, переживем.
М.В. Но как можно входить в руководство лигой, разделять ее взгляды, причем именно свои взгляды нести в массы и размножать, — и при этом полагать, что это не политика? Если это не политика — то что это?
Д.Б. У нас о политике за долгое время представление устоялось очень простое: политика — это место, где торгуют выгодными должностями. Это не так. Политика — это пространство идейной борьбы. Я понимаю это так. Если кто-то воспринимает политику как грязь, значит, люди навидались слишком много грязи. Я за то, чтобы вернуть политическому пространству его изначальное значение.
Политика — это концентрированное выражение морали. Какова мораль у страны — такова у него политика. А мораль у нас сейчас, как мы можем судить по политике, в очень плохом состоянии.

 

 

М.В. Есть грязь, в которую сеют овес, а есть грязь, в которую суют мордой. В политике есть много сортов грязи, и что примечательно — не все они вредные. Не стоит смешивать в одну кучу.
Д.Б. Чернышевский говорил: есть грязь естественная, есть грязь больная. У нас политика — грязь больная. А естественная — ну, я всегда считал себя человеком политическим, для меня это один из способов отвлекаться от мыслей о смерти, о старости, о физиологической бренности. Человечество придумало очень мало таких отвлечений: наука, культура и политика. В науке я, слава Богу, мало что понимаю, а вот культура и политика — это да.

 

 

М.В. Политику никто не придумывал. Она получается сама собой. Так что же хотят члены «Лиги», при этом не занимаясь политикой? Они хотят сказать власти, как власти должно себя вести — и верят, что в таком случае власть, то есть те люди, которые ее составляют, будут вести себя лучше? Или пристыженная и вразумленная власть пойдет на честные выборы — и добровольно отдаст власть другим людям, которые будут поступать правильно? Я мысль не пойму…
Д.Б. Мысль та, чтобы восстановить в обществе какие-то моральные авторитеты. Вот есть в мире несколько моральных авторитетов, которые властям говорят: ребята, вы заигрались. Это правильная, в общем, тактика.
Поскольку себя я моральным авторитетом не считаю — то полагаю, что без борьбы у нас ничего не получится. И без политики у нас тоже ничего не получится. И просто так своим присутствием, как Гранин в Петербурге или до этого Лихачев, освящать своим наличием культурную парадигму — это мне и в восемьдесят лет будет неинтересно. А сейчас неинтересно тем более.
Поэтому я думаю, что это безусловно политическое начинание. Это начинание должно быть как можно более активным и требованием прозрачности выборов ограничиться не может. Протестное движение должно фиксировать, во-первых, любую тотальную пропаганду на телевидении, любую клевету, любые идеологические залпы, которые оттуда раздаются, и быстро что-то им противопоставлять. Оно должно, во-вторых, требовать максимальной открытости от всех кандидатов и отслеживать их лозунги. В-третьих, оно должно отслеживать популистские или ксенофобские лозунги и оперативно с этим бороться или с этим полемизировать. Оно должно следить за моральным климатом выборов. Это политическая задача, что для меня совершенно несомненно.
М.В. Следить за моральным климатом выборов — полностью согласен. Но кроме того — на твой взгляд, должна лига иметь свою внятную, конкретную программу устройства страны к лучшему? Собирается ли она давать ответ на вопрос (который отнюдь не русский, любые дикари всегда задавали себе этот вопрос): что делать?
Д.Б. Я сторонник тех взглядов, что если рынок не может сам себя отрегулировать, то политика как раз может. Достаточно снять ненужные барьеры и организовать пространство прямой политической дискуссии. Это уже есть в Интернете, но в Интернете это носит такой придавленно-подпольный характер, хотя в Интернете есть настоящая Россия. Я абсолютно убежден, что если дать сейчас людям смотреть, что они хотят, говорить, что они хотят, думать, и вообще дать ощущение, что ум приветствуется, мы через два года будет жить в другой стране. Вот сейчас, в 2012-м, у нас еще есть эти два года! И если мы и их профукаем — то мы бесповоротно уйдем на задворки мира. А я с этим смириться не могу.
Назад: Борис Березовский Выбор власти с большими оговорками
Дальше: Михаил Генделев Любить — так всех