Мы не поедем на озеро Иштуголь
Рассвет в алтайских горах напоминает переводную картинку в детстве: полупрозрачная размытая пелена стя-а-агивается – и взрываются чистейшие небесные акварели. Утром я вытаскивал спальный мешок из палатки, закуривал и наслаждался зрелищем.
В то лето мы с женой проводили отпуск, путешествуя по Горному Алтаю. Туристический маршрут.
В группе нас собралось пятеро: еще двое – студенты из Львова, и семнадцатилетняя москвичка. Маршрут двухнедельный. На четырнадцатый день нам задавалось выйти к Белому Аную, сесть там на автобус и вернуться в Бийск; а там самолет – и фью домой в Ленинград: конец отпуску.
Из всех видов отдыха я с институтских лет предпочитаю исключительно туризм. Когда одиннадцать месяцев корпишь в лаборатории, то потом лежать на пляже или сидеть с удочкой – скучно: душа просит движения и простора. О возделывании дачного участка я уж не говорю… Нет: видеть мир, познавать новое, преодолевать трудности первозданной жизни, – вот настоящая смена обстановки.
Кто проходил по сорок километров в день с сорокакилограммовым рюкзаком за спиной, кого мочил дождь и продувал ветер, кто обжигаясь хлебал у костра припахивающий дымом кулеш и ночевал под звездами в спальном мешке – тот поймет меня. В наш цивилизованный стрессовый век ничто не заменит неповторимого чувства туристского великого братства.
Доводилось мне спускаться по реке на плоту, доводилось в раскаленной степи делить на четверых последнюю фляжку воды, и в отчаянный шквал ставить рвущуюся из рук палатку, и идти по азимуту в таежных буреломах. Я и со своей будущей женой познакомился некогда в походе.
В нынешней нашей группе отношения определились сразу и естественно. Я был старшим, жена руководила приготовлением пищи, студенты, Саша и Толя, исполняли работу типа заготовки дров, носки воды и мытья посуды, а семнадцатилетняя Маринка пользовалась всемерным их покровительством – соперничество было честным и благородным – и делала что могла, а не могла она почти ничего. Но такое кроткое и прелестное существо полезно в группе: поддерживает дух рыцарства, заставляет даже самого растяпистого мужичонку чувствовать себя почти охотником на мамонтов, воином-охранителем детей и женщин. Психологический климат в группе был прекрасный.
И вот все подошло к концу… Каменистым косогором мы спустились к домишкам Белого Ануя и разбили лагерь у речки, в сотне метров от дорожного моста; а утром подойдет автобус…
Ребята принесли два ведра воды, натаскали валежника на костер, Маринка, внемля жене, мешала поварешкой и снимала пробу, мы раскинули проветриваться спальники – садящееся за лесистый склон солнце еще грело, август стоял отменный.
Костер трещал, ужин побулькивал, зазвенели струны Сашиной гитары… нам было грустно от предстоящего завтра расставания, мы сроднились за эти две недели; где еще узнаешь человека так, как в походе, когда все на виду и характер проявляется до конца.
Потом заварили кофе на последней банке сгущенки, пели тихо туристские роднящие песни, и гитарные переборы грустили сладко о пережитом вместе, где: быстрые перекаты рек, пьянящий луговой аромат, снежные вершины спят во тьме ночной, и ноют от лямок рюкзака натруженные плечи. Туристу всегда есть что вспомнить.
Но судьба одарила нас еще одной встречей, еще одним воспоминанием.
Из перелеска на склоне появились какие-то черные точки. Они выползали, множились и недлинной плотной колонной двигались вниз.
Я достал свой полевой бинокль. Это были яки! Черные, обросшие мохнатой черной шерстью, с крутыми длинными рогами. Два всадника повернули их к дороге и, пыля, стадо начало удаляться стороной.
– Смотри, Маринка – настоящие яки, – протянул я бинокль.
Не успели мы все рассмотреть как следует яков, как оттуда же показалось большое стадо овец. Не меньше нескольких тысяч голов. Выходя на свободное пространство, они разбредались широкой многослойной шеренгой и медленно скатывались вниз эдаким подобием македонской фаланги. Еще четверо всадников сопровождали их.
– Ковбои, – завороженно произнесла Маринка, не отрываясь от бинокля.
– Пастухи, – солидно-пренебрежительно поправил Саша.
Двое всадников, маша плетями, завернули край стада так, что оно стало двигаться почти к нам. Уже различались бородатые лица, слышались гортанные выкрики и блеяние овец.
И тут один из ковбоев ударил коня и направился к нам ровным неторопливым аллюром.
– Здравствуйте, – степенно сказал он, осаживая коня у костра.
Выгоревшая армейская панама в сочетании с сапогами, многонедельной бородой и черным загаром придавала ему вид киногероя-первопроходца. Какой-то амулет болтался на засаленной веревочке в распахнутом вороте рубахи, пятнистой от солевых разводов. Он соскочил с седла, развязал моток привязанной к луке веревки и, намотав свободный ее конец на руку, пустил коня пастись на такой вот привязи.
– Издалека? – спросил я.
– Из Монголии, – хриплым, сорванным голосом ответил он.
Ого!
– И давно вы оттуда? – спросила жена.
– Два месяца. Все лето идем.
Он отрубил кусок валежины, заострил кол и вбил поодаль топором в землю, привязал к нему веревку, чтоб конь пасся сам, и присел к нашему костру.
Маринка налила ему кофе; Саша дал сигарету. Ощутился запах пота, человечьего и конского, пыли, овечьей шерсти – пахло терпко, волнующе, прямо какой-то ковбойско-романтический букет.
Он с медлительным достоинством прихлебывал кофе и выдувал дым колечками, глядя перед собой.
– Вы их пасете? – спросила жена.
– Гоним. Из Монголии. Ну, и пасем по дороге.
– А потом?..
– Потом – в Бийск.
– А что там?
– Мясокомбинат.
– А зачем из Монголии?
– Покупаем скот у них.
Трудноопределимая первозданная сила, какое-то спокойное и естественное единение с природой, с миром исходили от этого человека, проводящего жизнь в седле, среди гор. Кто б мог подумать: не в голливудском Техасе, а у нас, без кольта и стетсоновской шляпы – вот рядом с нами сидит настоящий ковбой. А!
– А оружие у вас есть? – с придыханием спросила Маринка, бессовестно колыша ресницами и округляя розовый ротик.
– Карабин.
– А… что?.. нужен?
– Ну. Волки могут ночью подойти… или что.
– А вы что же – и ночью… пасете?
И представилось, как ночью этот черный бородатый парень стоит с карабином на фоне звезд, чутко прислушиваясь к леденящему волчьему вою в горном распадке.
– И бывает, что пропадают овцы у вас?
Он усмехнулся – оскалился легко:
– У нас лично не пропадают.
Выждав столько, сколько, очевидно, полагалось его приличиями, он вежливо изложил просьбу: ручку или карандаш и листок бумаги. Ему надо написать письмо. Где, кто, в каком краю земли ждал от него весточки?
Мы подарили ему шариковую ручку, два конверта и блокнот.
– А можно прокатиться на лошади? – отважилась Маринка.
Он отставил пустую кружку, плюнул на окурок, пустил его в костер и предупредил:
– Конь монгольский. С норовом, по-монгольски выезжен.
За седлом был привязан какой-то тюк, мешавший перекинуть ногу.
– Плащ, – пояснил он. – Ватник. В горах ведь погода за час трижды меняется.
Подсадил Маринку в седло, шлепнул коня по крупу, и тот послушно побежал по кругу, удерживаемый веревкой. Действительно – через десять секунд при резком толчке Маринка свалилась на землю, ничего, к счастью, не повредив.
– Хорошо обошлось, – скупо обронил ковбой.
Его товарищи со стадом удалились уже на несколько километров.
Взлетев в седло, он кивком поблагодарил нас, вытянул коня плетью и, в мягком перестуке копыт, умчался в сгущающиеся сумерки.
… – Вот так, – сказал Толя. – Живешь – и не знаешь, что такое существует.
Да; экзотика окружает нас, но почему-то нам, чтобы ее увидеть, необходима рамка телевизионного экрана; того, что рядом с нами, мы порой не замечаем всю жизнь…
Эти бородатые резкие ребята, черные от горного злого солнца, пропахшие конским потом и овечьей шерстью, видали такое, что и не снилось киношным ковбоям в их теплом Техасе.
И под крупными и яркими алтайскими звездами, в свой последний походный вечер, мы еще долго говорили о том, что одна такая встреча, один такой взгляд в тот неведомый мир, о котором раньше и не подозревал, – уже стоят двух недель, и дальней поездки, и перенесенных трудностей, ибо это – еще одна прочитанная и перелистнутая страница прекрасной жизни, окружающей нас.
* * *
– Гм. Ну вот. Да, – бодро сказал редактор. – Проза, конечно, есть, – с пустой приподнятостью констатировал он. – Видите – можете же писать просто. И материал прекрасный! Действительно, это же интересно… – внутри него явственно стучал метроном, отсчитывая ритм и время беседы.
– Вы уже почти достигли уровня публикаций… – Чело его туманилось, баритон тускнел.
– Но тут вот какой недостаток… – промямлил он и окреп, определившись: – Понимаете, чувствуется в этом всем какая-то внешняя, интеллигентная описательность. Вот не отпускает вас ваше филологическое образование!.. Ну смотрите: ваш ковбой очерчен прекрасно, такими скупыми романтическими штрихами. А ведь было бы гораздо правильнее – перспективнее! богаче! – именно его сделать центральным героем рассказа. Глубже проникнуть в этот образ, расширить его, дать психологию, показать – понимаете? – что же заставило его выбрать эту действительно необычную профессию. Развить, разработать эту линию, показать это стадо овец, этих яков, могучих, непокорных животных…
Сам ты непокорное животное, тоскливо подумал я. Ну что, что тебе расскажешь, скотина безрогая? Что яка на Алтае называют исключительно сарлык, и что более покладистое создание и вспомнить трудно?..
Подавитесь вашей романтикой. Шестидесятники хреновы.
И не было в этом, разумеется, ничего романтического.
В отделе кадров мы именовались «гонщики» (!), а так – скотогоны.
Бумага и ручка мне были на фиг не нужны, а подъехал я – для разнообразия, перекинуться словом со свежими людьми: за три месяца мы семеро друг другу изрядно приелись.
И коня рысью я не гонял, пускал в шаг, – конь после такой ходки по горам – шкура на ребрах гармонью, что ж его гонять. Девчонка потому и шлепнулась через голову, что Лелик мой, бедняга, на ровном месте на передок засекаться стал. Почему я его Леликом назвал – специально, чтоб отвечать на вопрос: кому Лелик, а кому Леонид Ильич. Ребята радовались.
Чего я мог рассказать-то? Что урабатывались иногда так – не то что в седлах, на ходу засыпали? Что на узких приторах или в чащобах, когда баран не шел, проклинали жизнь и срывали глотки в сип? Что когда пониже в долинах деревни пошли, продавали за полтинник барана и тут же пропивали все? Одеколон пили, потому что приказано было скотогонам спиртное не продавать? Что крали все, что плохо лежало – топоры, ведра, веревки, миски, а чайник я нашел на помойке – потому что выпускали нас в перегон, по нищете и раздолбайству, почти без инвентаря? Какая к… романтика костра, если костер – единственный источник тепла и света; не были б дураками – имели б примус. И карабинов нам уже давно не давали – одни осложнения от них: сезона не проходило, чтоб кто-то кому-то в брюхо не всадил по пьяни или стычке между бригадами. И волков мы не видели и не слыхали. И ходили в ватниках и шапках: ночи-то наверху ледяные. В одну ночь я, дежуря с гуртом, в горизонтально летящей в абсолютной тьме шуге, подморозил руки и не мог держать сигарету; напарник вставлял мне в рот зажженную, а когда уже жгла губы – я ее сплевывал. Мы люто завидовали спящим – под тентом на кошме, не раздеваясь трое под одним одеялом: тепло и покой!..
А днем солнышко: не то что носы обгорали – у меня с левой кисти, что все время на поводе, короста ожога не слезала.
Мысли: дневной переход бы покороче и полегче, место для пастьбы (если твоя очередь) пошире да поудобнее, дни и переходы до Бийска считали. Поспать-пожрать побольше (гуся украли – праздник), поработать поменьше. О бабах – ни чувств, ни разговоров; чифирок варили для бодрости.
Народишко: кто от алиментов в бегах, кто после отсидки трудовую книжку зарабатывает, кто на вербовочное объявление сдуру клюнул, а там уж поздно: уйдешь до окончания – ни хрена не получишь. Я от невроза и мировой тоски лечиться в эти пампасы отправился. И вылечился – сразу и надолго: еще полгода двери только ногами открывал, и спал как бревно. Скот-то мы принимали под полную материальную ответственность; разбежится гурт – всю жизнь бригада алименты государству выплачивать будет; вот и вибрируешь! Не дай бог что – сапожками тебя стопчут и в озеро кинут, и никто искать не станет: свалил и пропал, бывает. В соседней бригаде, в переходе за нами шла, вот так Коля-Школьник пропал: вышел с одного пункта, а на другой не пришел. А в соседней перед нами старик Осипов ногу ночью отморозил – потом в Бийске до бедра ампутировали. А в четвертой – Ваську Лобанова полоснули по руке ножом по пьяни – через месяц отсохла. Эмоций не сдерживали. Раз-два – шарах! – через час уже пьют в обнимку. Короче, скотогоны.
А уж этим туристам я тогда мозги попудрил, лапши на уши навертел, не отказал себе в удовольствии. До сих пор, клянусь, помнят красочные истории из крутой ковбойской жизни. Туристов за глупое безделье я всегда презирал, а там мы на них просто как на недоделков-недоумков смотрели: уж очень глупое и ненастоящее их занятие по сравнению с нормальной жизнью, надуманное какое-то, эрзац.
* * *
А только ведь и это неправда. Потому что давно хотел я увидеть это, хлебнуть, прожить, да и подзаработать на зиму, чтоб сидеть и писать потом спокойно. Если выспался, и утро ясное и теплое, то слова: «Ну чо, седлаемся, ребята», – ах, какие хорошие слова. И выдастся иногда минута легкая: баран идет пасом, солнце светит негорячо, качаешься в седле, затягиваешься сигареткой, запах кругом обалденный стоит, – такое счастье, ребя…
Было: перевалили мы в снегу Чигед-Аман, проталкиваем гурт вниз по тропе в чащобе, на полкилометра растянулись наши две тыщи барана, не хочет он в мокрядь вниз идти, инстинкт, а дождина с градом сечет, и день в темень клонит. Коней привязали, мокры в кисель, пар валит, сучья одежду рвут, в голос проклятия рыдаем, тычками и пинками по шагу проталкиваем скотину через тайгу.
И вдруг – в минуту одну! – тают тучи, яснеет небо, бурелом в редколесье переходит; сели верхами, свободно течет баран, перевели дух, закурили, – и вдруг! – расступается аркой лес впереди, блещет синева вверху, а внизу – зеленая чаша альпийского луга окаймлена снежной горной кромкой, и в центре чаши сияет озеро круглое, синее неба, и пахнет медуница и клевер, жужжат пчелы, белыми пятнами мирно пасутся наши барашки, и уж не знаю, когда еще испытывал я такую благодать.
И мечталось мне, что пройдет лет пятнадцать, и приеду я сюда когда-нибудь с женой и сыном, куплю в колхозе трех коней подешевле (потом за полцены обратно сдам), – и по всем этим местам проедем мы втроем. Золотые ее волосы будут развеваться по ветру, конь скосит карий глаз, зажжет солнце сахарную кромку луговой чаши, откроется нам аркой из буреломного леса сказочная долина озера Иштуголь.
И закачают нас низенькие и неприхотливые до крайности алтайские кони, и не будет тесно втроем в палатке на кошме, и расскажу я им, вспомню, как ковбойствовал в молодости, как меня мотало и швыряло, как без копейки сидел, счастлив был и судьбу арканил.
И будет нам так хорошо, что лучше не бывает.
* * *
Много лет с тех пор прошло. Прошли они в каком-то другом измерении, а то, что было, словно по-прежнему совсем рядом.
Встретил я ее, золотоволосую, сияющие глаза, жизнь и радость. Встретил и потерял.
Все в моей жизни правильно было, ни о чем не жалею, а это вот – иногда точит. Потому что неправильная разлука наша, не по истине, не по душе, не по путям сердца своего разошлись мы. Одна нам была дорога, и вела та дорога через дурманящую зелень затерянной долины, через небесное озеро Иштуголь.
Не выехать мне больше верхом из леса в ту долину, не вдохнуть томительного забвения, не испить кристальной воды из заколдованной чаши.
И ей тоже.
* * *
Сгрызет ее тоска, источит сердце, измучит душу. Истомит сон, где пасутся кони на горном склоне, и просечен туманец молодым солнцем.
* * *
А может, и неплохо мне. Может, и неплохо.
Был я там. Все со мной было. Все осталось, пока жив.
* * *
Так ведь и это же не так. Стирается все, избывается, и только пустая дурь вертится в голове детскими дебильными строчками:
Хорошо в степи скакать,
свежим воздухом дышать!..