ДЕРЕВНИ
(2004)
Моя любовь, так будем же верны
Друг другу! Ведь в мире, что раскинулся пред нами
И кажется землей обетованной, —
Такой прекрасной, многоликой, новой,
На самом деле нет ни радости, ни света, ни покоя,
Ни любви, ни избавленья от сердечной боли.
Мэттью Арнолд. Побережье близ Дувра
Глава 1
СПИ, ОУЭН, ЗОЛОТЫХ ТЕБЕ СНОВ
Уже давно его жена просыпается рано, часов в пять или половине шестого. Подчиняясь ритмам собственного организма, которые иногда не совпадают с его ритмами. Джулия пробуждается, полная теплых чувств к нему, спутнику неподвижного ночного путешествия по закоулкам зыбкого сна, и обнимает его. Он говорит, что еще не проснулся, хочет спать, но она заявляет мягким, однако не терпящем возражения тоном, что любит его, ей с ним хорошо. «Как я с тобой счастлива!»
И это после двадцати пяти лет совместной жизни. Ему семьдесят, ей шестьдесят пять. Ее слова немного обидны: может ли быть иначе? После всего, что они пережили, после трудностей и неурядиц, после огорчений, какие они причинили другим. Они нашли брод в реке жизни и теперь на противоположном, безопасном ее берегу. Она тянет его к себе, поворачивает его голову, чтобы поцеловать, но его губы неподвижны. У него такое ощущение, будто его душат или он впадает в забытье. Она продолжает любовно тормошить его, но он не отзывается, надеясь вернуться к золотым своим снам. Но вот наконец Джулия сжалилась над ним и встает с постели. Благодарный Оуэн растягивается на простынях и засыпает на час-другой.
Однажды в такой украденный у жены и реальной жизни час ему снится, что он попадает в незнакомый дом (не частный, то ли пансион, то ли больница), и безликие служащие ведут его в комнату с широкой кроватью, составленной, как и у них с Джулией, из двух узких, на которой лежит голый мужчина, довольно молодой, если судить по гладкой светлой коже и пухлым ягодицам. Лежит на его жене, тоже обнаженной. Словно пытаясь проснуться или забыться сном. Служащие молча вынуждают его подняться, он встает, и Оуэн видит лежащую на спине жену, ее мягкий живот, обвисшие под собственной тяжестью груди, такую милую, знакомую вульву, прикрытую негустой растительностью. Джулия мертва, покончила жизнь самоубийством. Она нашла способ избавиться от боли. «Если бы я не вмешался в ее жизнь, — думает Оуэн, — она была бы жива». Ему хочется обнять ее, вдохнуть в нее жизнь, высосать яд, каким его существование отравило ее.
Потом медленно, неохотно, словно отрываясь от нерешенной загадки, он просыпается. Джулия, конечно, жива, она внизу, в кухне, успела приготовить кофе и смотрит утренние теленовости: несколько бодрых голосов, мужских и женских, говорят про погоду и движение на дорогах. Джулия любит слушать про то и другое. Ее по-прежнему интересует вся эта ежедневная хроника, хотя прошло уже три года, как она перестала ездить на электричке в Бостон. Оуэн слышит звук ее резиновых шлепанцев — точно она молодая и собралась на пляж. Вот шаги прошаркивают по кухне, от холодильника к хозяйственному столу, затем к обеденному, потом к раковине, посудомоечной машине. Через несколько минут он слышит, как она идет в гостиную полить цветы.
Цветы она любит, вероятно, тем же органом чувств, каким любит погоду. Шлепанье обуви и опасение, будто жена поскользнется на лестнице, как случалось уже не раз, раздражают его, но ему приятно смотреть на голые пальцы ее ног, слегка растопыренные, как у азиатских женщин, занятых тяжелым физическим трудом. Джулия — невысокая плотненькая брюнетка, и в отличие от его первой жены у нее хороший ровный загар.
Иногда разбуженный женой Оуэн мог снова заснуть, только если вспоминал кого-нибудь из своих женщин — Алиссу или Ванессу, Карен или Фэй, — он встречался с ними когда-то в 60-х и 70-х в поселке Миддл-Фоллс, штат Коннектикут. Схватив свою полусонную плоть, он представлял, как та или другая вертится под ним, подле него, на нем, как, откинув назад волосы, наклоняется к его набухшему члену, каждая клетка которого жаждет влаги и долгожданного трения. Но сегодня не такой день. Белое безжалостное весеннее солнце пробивается сквозь ставни. Там, в реальном мире, притаился тигр, не укрощенный его снами, его мечтами. Пора вставать и снова, как и вчера, взваливать на плечи груз дня, одного из тех, что благодаря его неистребимому оптимизму тянутся в будущее, тянутся до бесконечности. Но его мозг, чудовищно гипертрофированный у Homo sapiens, знает: оставленный ему запас времени уменьшается на один день.
Городок Хаскеллз-Кроссинг — если можно назвать городком этот поселок — просыпается. Несмолкающий автомобильный шум проникает сквозь рощицу, отделяющую участок от шоссе, и сквозь оштукатуренные сосновые стены дома. Почтальон уже привез газеты — «Бостон глоуб» для него и «Нью-Йорк таймс» для Джулии. Птицы давно проснулись и завели свою жизнерадостную пустопорожнюю трескотню. Малиновки вовсю клюют червяков, вороны выискивают в газонной траве жуков, ласточки на лету схватывают мошек.
— Доброе утро, Джулия! — кричит он с лестницы по пути в туалет.
Она отзывается:
— Оуэн, дорогой, ты уже встал?
— Конечно, встал, милая. Уже восьмой час.
Чем старше они становятся, тем более их беседы напоминают детские.
Ее голос доносится сверху, она явно его поддразнивает:
— Да, но ты теперь спишь до восьми! Спешить на поезд не надо…
— Ну и врунья же ты, дорогая! После семи мне вообще не спится. Даже если очень хочется… — Он возражает, отнюдь не уверенный, что она его слышит. — Со старостью приходит бессонница, поневоле встаешь вместе с птицами. Подожди, вот доживешь до моих лет…
Такой бессодержательный разговор возможен только между супругами. На самом деле Джулия спит меньше, чем он (так же, как и его первая жена, Филлис). Джулия на пять лет моложе его, что составляет предмет его гордости и стимулирует его сексуальность, так же, как и растопыренные пальцы ее ног в шлепанцах.
— …Доживешь до моих лет, узнаешь, — повторяет он, задержавшись с распираемым мочевым пузырем перед дверью в туалет на верху лестницы, ведущей в кухню.
Обнаженная и мертвая Джулия из его сна все еще стоит у него перед глазами, и чувство вины за ее самоубийство мешает Оуэну воспринимать явь. Он не видит ни розочек на обоях, отливающих металлическим блеском, ни новый ковер с бежевым ворсом, ни толстую пружинистую подстилку под ним. Ему предстоит прожить еще один день, долгий, как крутая шаткая лестница на небеса. Бреясь перед повешенным у окна зеркалом, которое безжалостно увеличивает его постаревшее дряблое лицо с пятнами загара, Оуэн слышит пересмешника, взлетевшего на верхушку самого высокого кедра у дома. Птица чем-то недовольна и презрительно попискивает — один из голосов природы. У земного животного и растительного мира, всех этих птах, насекомых, цветов, грызунов, словно ожидающих, что в них вот-вот выстрелят, и опасливо ныряющих в норы, свои заботы, о коих они переговариваются на своем языке. Человеческий мир для них — пустяшное беспокойство, приносящее лишний шум, время от времени возникающее препятствие, не представляющее особой опасности и не имеющее отношения к изобилию органических веществ в садах и на свалках, которые люди доставляют на стол Природы. «Они просто не замечают нас», — думает Оуэн. В их глазах человек должен был бы быть Божеством, но они не способны ни поклоняться, ни предвидеть, ни представить загробную жизнь и потому не умеют пресмыкаться ни перед Всевышним, ни перед судьбой. Животные целиком заняты борьбой за существование, не выделяют нас среди прочего зверья, не видят разницы между нами и валунами или, к примеру, деревьями. Земля — рай для скорпионов, грызунов и квантильонов муравьиных особей. Канадский гусь и арктическая крачка, обыкновенная ласточка и бабочка-данаида ежегодно покрывают колоссальнейшие расстояния. Мы же — ничтожные точки у них под крылом. Наши зловонные города мешают хищнику настигать добычу, а той — скрываться от хищника. Впрочем, для некоторых живых существ наши города — привычная среда обитания: не только крысы обосновались в подвалах и летучие мыши в мансардах, но и голуби на карнизах небоскребов, и соколы, а последнее время все чаше забредают в предместья олени из окрестных лесов.
Оуэн оттягивает нижнюю губу, чтобы соскрести несколько оставшихся щетинок. Он старается бриться не глядя в зеркало: у него не такое лицо, какое хотелось бы. Слишком большой нос и маловат подбородок. Нос свидетельствует о разумной осмотрительности, подбородок же выдает милую слабохарактерность. Последнее время он заметил, что в уголках рта залегли складки, а веки изрезаны морщинами, как у пресмыкающегося, и по утрам они нависают над ресницами. Такое ощущение, будто в глаз что-то попало, хуже того, словно лопаются кровеносные сосудики. Это ему не нравится.
Рокот автомобильных моторов, выхлопы, громкие предупреждающие гудки маневрирующих грузовиков свидетельствуют о том, что вдоль подножия холма, на котором стоит его дом, протянулся на квартал или два небогатый торговый район. Оттуда постоянно доносится шум, но из-за рощи вокруг холма ничего не видно. Из окон второго этажа хорошо различимы огни большого поселка, но Оуэн ни разу не нашел там точки, откуда был бы виден его дом. Это доставляет ему удовольствие. Никто не полезет ему в душу, в его частную жизнь.
Ребенком Оуэн думал, что мир просыпается, когда просыпается он сам. Что происходит до его пробуждения, похоже на то, что было до его рождения — пустота, какой он не мог представить. Его всегда удивляло, как рано начинается жизнь в городах и деревнях. Птицы клюют червяков, у людей тоже свои заботы: работающий в городе спешит на поезд к шести одиннадцати; приезжает на пикапе с оптового рынка у Калахан-Танел владелец фруктовой лавки рядом с их домом; успевшие совершить утреннюю пробежку молоденькие мамаши стоят с детьми на автобусной остановке, а местные шалопаи расселись на лавочке у памятника павшим воинам, за которым, через главную улицу — пожарное депо и пекарня. Хозяин пекарни, канадский француз со впалой от многолетнего курения грудью, с четырех утра на ногах, теперь в прохладном воздухе разносится запах круассанов, булочек с корицей и брусничных оладий.
Утро в Хаскеллз-Кроссинг возникает перед мысленным взором Оуэна, когда он, выпятив недоразвитый подбородок, сбривает последние волоски с мягких складок над горлом и смывает остатки крема. К сведению интересующихся: пожарное депо — замысловатая кирпичная постройка середины девятнадцатого века, узкая для современной пожарной машины, которую местные власти недавно приобрели в Кэботе, когда Хаскеллз-Кроссинг был еще отдаленным административным районом города. Настолько узкое, что машина въезжала в депо чуть ли не задевая стены. Что до военного памятника, на нем под стеклом был внушительный список фамилий, выбитых белыми буквами на черном камне. Печальный мемориал погибших жителей Хаскеллз-Кроссинг, начиная с французской и индейской войн. Самая многочисленная группа павших пришлась на Гражданскую войну, за ней идут жертвы Второй мировой. Затем значатся погибшие в Корее (две фамилии), во Вьетнаме (четыре) и в ходе военной операции в Ираке в 1991 году (на аэродроме Джабиля в Саудовской Аравии насмерть задавило солдата при выгрузке из транспортного самолета шестидесятитонного танка «Гэлакси»).
На камне еще много места — для будущих потерь в будущих войнах. Оуэну нравится эта новоанглийская предусмотрительность.
И ему нравится, что свое последнее загородное пристанище он нашел здесь, в Хаскеллз-Кроссинг. Первое было в местечке Уиллоу, штат Пенсильвания, поселке с четырехтысячным населением. Выросло оно из одинокой придорожной гостиницы посреди полей, засеянных кукурузой и табаком. Потом к гостинице пристроили дом, затем другой, третий… Когда девятнадцатый век плавно скользнул в двадцатый, Уиллоу растянулся уже на порядочное расстояние. Дорога, которая сорок пять миль шла вдоль текущей на юго-восток реки, в конце концов приходила в Филадельфию, но здесь называлась Мифлин-авеню — по фамилии первого губернатора штата, известного прежде всего вспыльчивым характером.
В противоположном направлении, в трех милях отсюда, лежал Элтон — город средней величины. Фабричные здания из почерневшего кирпича стояли тут прямо среди жилых домов. Железнодорожная ветка, проложенная через центральную часть города, делила его надвое, бары в квартале красных фонарей, получившем название «Норочьи норки», были облицованы гранитом, два кинотеатра выделялись псевдовосточной пышностью — так же, как и шумные рестораны, которые отец Оуэна называл «обдираловками»; он ненавидел кафе и рестораны, наглых официантов, вымогающих чаевые, ресторанную пищу — его от нее тошнило. Зато его мать — Оуэн помнил ее уже располневшей — любила хорошо закусить и ела, несмотря на все старания мужа испортить ей аппетит. Во всяком случае, так казалось их единственному ребенку, который не мог разбираться в семейных неурядицах. Темно-каштановые волосы у отца были жидкие и настолько тонкие, что вставали дыбом, когда он снимал шляпу или садился поблизости от вентилятора. Волосами Оуэн пошел в отца, но симпатии его были на стороне золотистоволосой матери. Тем не менее в Оуэне на всю жизнь засел отцовский страх остаться без денег. И может, не случайно жизненные скитания привели его на северо-восток — в места бедной каменистой почвы и скромных расходов.
На дорогах Пенсильвании через каждые три мили стоят гостиницы — невзрачные строения из песчаника. Человек проходит такое расстояние за час, а летом к тому же не нужно поить лошадей, тянущих повозки с поклажей, в чаще. Ход времени в этих местах определяется сельскими заботами. Старики любят днем вздремнуть. На улицах торгуют спаржей, фасолью, помидорами, выращенными здесь же, на задних двориках. По утрам шум дождевой воды, стекающей с горбатой Мифлин-авеню в сточные канавы, сливается с ленивым стуком копыт — фермеры везут плоды своего труда на рынок, что в полумиле отсюда, на дальнем конце главной улицы Элтон-авеню, по которой даже ходит трамвай.
Когда родился Оуэн — это было в 1933 году — его привезли за неимением другого в дом деда в местечке Уиллоу. Недавно избранный Рузвельт уже въехал в Белый дом. Местечко Уиллоу получило название от старой развесистой ивы, росшей возле гостиницы над ручьем, неспешно текущим по направлению к Филадельфии.
Скоро местечку пожаловали статус административной единицы. Здесь уже появилось несколько улиц — Вторая, Третья и Четвертая. Они шли параллельно Мифлин-авеню и поднимались в горку, с которой зимой дети катались на санках по привезенному снегу. Внизу, на шлаковой площадке, выложенной местной хозяйственной службой, полозья санок высекали брызги искр. Искры из-под санок, привезенный на грузовике и утрамбованный снег, рождественские елки в передних комнатах домов на всем пути в школу, игрушки, гостинцы… Праздник продолжался всего несколько дней, но был ярким пятном в нескончаемо долгой сырой промозглой зиме и помнился весь год, подталкивая вперед недели и месяцы.
Сносная погода стояла с марта по октябрь, потом на поселок наползали туманы. Окно крошечной спальни Оуэна — с обшитыми деревянными панелями стенами и единственной книжной полкой — выходило на пустую лужайку, где летом после ужина в молочных сумерках он играл с соседскими ребятами в прятки и салки.
В играх участвовали и девчонки — в окрестных кварталах их было больше, чем мальчишек. Однажды в примятой, сырой от росы траве — уже пришла осень и в школе начались занятия — Оуэн нашел свои очки в футляре с защелкой, пропавшие несколько дней назад. Он тогда обшарил весь дом, и напрасно. Мама огорчилась, сказала — как расстроится папа, узнав, что придется потратиться на новые. И вот очки нашлись! Это было какое-то чудо. Оуэн поднял отсыревший футляр. Да, вот они, стеклышки в золотой оправе, которые улучшали его зрение, две маленькие фасолинки, оставлявшие вмятины на переносице, и гнутые дужки, от которых болели уши. Когда во втором классе ему сообщили, что он должен носить очки — для чтения и в кино, — заплакал. Утешало одно: придет время, и он из них вырастет. Может, находка и не была таким уж чудом, он каждый день пересекал лужайку, чтобы встретиться с Бадди Рурком, приятелем, который был классом старше. Они вместе ходили в школу, сторонясь стайки девчонок со Второй улицы. У Бадди не было отца. Это казалось странным и даже немного пугало. Бадди был озорной мальчишка с густыми торчащими волосами и сросшимися бровями. Рот его никогда не растягивался в улыбке — Бадди носил зубные скобы. Оуэна так и подмывало побежать домой и сказать маме, что очки он нашел, папе не нужно платить за новые, но он не хотел опоздать на встречу и побежал вперед. От футляра с очками карман его штанов отсырел, кожа на ноге нещадно чесалась.
На другое утро Оуэн услышал за лужайкой выстрел. Он еще спал и, казалось, проснулся за секунду до того, как раздался разбудивший его шум. Он достаточно насмотрелся фильмов о гангстерах, чтобы различить звук, но в кино стреляли часто, будто из пулемета, а здесь прозвучал один-единственный выстрел.
Его родители тоже слышали пистолетный хлопок, они заворочались в своей спальне, заговорили. Оуэн слышал их голоса из-за закрытой двери, потом они стихли. Ночь шла на убыль, но птицы еще не проснулись. За окном темнели очертания деревьев. С улицы не доносилось шума автомобильного движения, даже фермерские фургоны пока не поехали. Немного позже послышалась сирена — то ли полицейская, то ли пожарная. За завтраком отец, уже побывавший на улице, рассказал: происшествие случилось у Хофманов, они жили от них через два дома, у пустыря. Из «кольта», который сохранился у Веса Хофмана еще со Второй мировой, застрелился его сын Дэнни. Ему не было и двадцати. Минувшим летом он работал в детском лагере. Один мальчишка из его группы нырнул в реку на мелководье и сломал себе шею. С тех пор Дэнни переменился до неузнаваемости. Его преследовало чувство вины. Он перестал искать работу и целыми днями просиживал дома, слушая радио. Мотивы самоубийства были понятны.
Это было самое трагическое происшествие, случившееся по соседству за двенадцать лет — с начала Великой депрессии до окончания войны, то есть с 1933 по 1945 год.
Жившая напротив миссис Йост вывесила в переднем окне флаг с пятью звездами, однако все пятеро ее сыновей вернулись с войны целыми и невредимыми. Семнадцатилетняя Мэри-Лу Брамберг забеременела от Скипа Поттейгера, но обошлось без скандала: вскорости парень женился на девушке. В положенный срок ребенок уже был в коляске, и Мэри-Лу катала ее в женскую консультацию и обратно, осторожно перебираясь через желоба, по которым дождевая вода с крыши стекала в сточную канаву, и через корни растущих вдоль тротуара каштанов. Теплыми летними вечерами с противоположной стороны улицы доносились раздраженные голоса, крики, хлопанье дверей. То были семейные ссоры. Но дело, насколько помнилось Оуэну, никогда не доходило до разводов. Все, тем более дети, боялись распавшихся семей. Разводы были где-то там, в Голливуде и Нью-Йорке. Само слово «развод» звучало угрожающе, имело привкус бедствия, как разбомбленные, охваченные пламенем дома в военной хронике, которую показывали в «Шехерезаде», местном кинотеатре. В жизни царит зло и насилие, и только Соединенные Штаты могли спасти мир от разрушения. Оуэну казалось, что его страна ведет войну. Низина за домом представлялась ему поросшей сорняками воронкой от разорвавшейся бомбы.
Еще стояла старая ива, пережившая вливание пестицидами и подкормку удобрениями, для чего ее корни безжалостно буравили толстыми сверлами. Стояла с тех незапамятных времен, когда здесь были бумажная фабрика и пруд, где водилась форель, и грязная беговая дорожка, на которой устраивали гонки лошадиных упряжек. Потом отсюда начали прокладывать улицы.
Дом Оуэна — собственно, не его дом и даже не его родителей — принадлежал родителям матери, Исааку и Анне Рауш, — был самый старый и самый большой на Мифлин-авеню. Дед купил его после того, как во время Первой мировой войны нажился на продаже табачного листа. Потом он продал ферму и перебрался за десять миль в расцветающее местечко Уиллоу. В годы Депрессии сбережения старого Рауша растаяли как снег по весне, и к нему переехала дочь с мужем и сыном. Старшая замужняя пара владела домом, младшая зарабатывала деньги. Отец Оуэна служил бухгалтером на текстильной фабрике в Элтоне. Мама тоже работала в Элтоне, в магазине тканей. Как он скучал по ней, когда она уезжала! Однажды утром она спешила на трамвай, и Оуэн с ревом побежал за ней следом. Она бросила после того случая работу, чтобы уделять ему больше времени.
Отец Оуэна, Флойд Маккензи, был родом из Мэриленда. Сына он назвал именем своего отца, который умер до того, как родился Оуэн. Согласно семейному преданию, старый Оуэн был, несмотря на болезни, человеком живым, веселым и обладал к тому же острым умом, что объясняли его шотландским происхождением. В Маунт-Эйри у него была скобяная лавка. А в свободное время он изобретал разные полезные в хозяйстве приспособления вроде устройства, позволяющего, не нагибаясь, выдернуть сорняк с корневищем, или особых ножниц для подрезки живых изгородей. Его изобретения не заинтересовали ни одну фирму, и он совершенно разорился. Вообще Маккензи были люди небогатые, зато любознательные и осмотрительные. Отец говорил Оуэну: «Ты в моего папашу пошел. Все-то тебе интересно. Помню, сидит он, бывало, и ломает голову, как эта штука работает. Я другой человек. Меня заботит одно: где раздобыть еще доллар». Отец говорил об этом с легкой грустью, словно понимая, что в семейных коленах сошлись разнородные элементы: богатое воображение, рождающее радужные надежды, с одной стороны, и слабость характера и непонимание того, как устроен мир, — с другой.
Дед со стороны матери, тот, с кем жил Оуэн, тоже был немножко мечтателем. Родом из пенсильванских немцев, он тем не менее приспособился к окружению, превосходно говорил по-английски, всенепременно читал газеты и скрашивал свое безделье глубокими размышлениями и высокопарными высказываниями. Но в этом старике с пожелтевшими усами, белой головой и изящной жестикуляцией Оуэн подмечал тайную печаль постороннего — пусть наполовину, — который в той среде, какую знал, не нашел дороги к источникам власти, принимающей решения. «Папа любил порассуждать, как бы заняться политикой», — говорил его зять, но даже Оуэн понимал: для политика дед слишком простодушен и не стал бы прибегать к негодным средствам. День он проводил, перемещаясь из дома на задний двор, где возделывал небольшой огородик, выкуривал там сигару, затем переходил в свою спальню на втором этаже — днем он привык вздремнуть, — потом перебирался на диван в гостиной и ждал, пока бабушка приготовит ужин.
Бабушка была десятым, последним отпрыском в семье Йодеров, представительницей многолюдного клана, рассеянного по всему графству. В Уиллоу было полно ее родственников: двоюродные и троюродные братья и сестры, бесчисленные племянники и племянницы. Иногда она за плату помогала кому-нибудь провести генеральную уборку весной или приготовить и подать угощение, если у кого-то собирались гости. У ее родни были деньги, кое-кто владел трикотажными фабриками и швейными мастерскими. Они хорошо одевались и проводили отпуск в горах Покено или на Джерсийском побережье. Расчувствовавшись, они впадали в сентиментальный тон и говорили о «тетушке Анне». Оуэн не сразу понимал, что они имеют в виду его бабушку. «Мы разные, — догадался он, — с разными людьми мы разные».
После того как Оуэна увезли из его первого загородного обиталища, Уиллоу представлялся ему хорошим мирным местечком. Но когда он жил там, поселок выглядел иначе. Это был мир, чье прошлое уходило в незапамятные непостижимые времена, а границы пролегали где-то за горизонтом. В чистой траве и нагретых солнцем камнях водились ядовитые змеи. Взгляды на религию и половые отношения отдавали затхлой стариной. Семьи были похожи на непорочные гнезда, свитые на перепутавшихся ветвях предыдущих поколений. Смерть могла прийти в дом в любое время дня и ночи. В ту пору, когда покончил с жизнью Дэнни Хофман, Оуэн был маленьким мальчиком, спал под полкой с двумя десятками детских книжек, рядом лежали одноглазый медвежонок по имени Бруно и резиновый Микки-Маус с черной грудкой и в желтых башмачках. На окраине Уиллоу загорелась большая конюшня, собственность отсутствующего в тот момент зажиточного семейства из Делавэра. Отец, словно мальчишка бегавший на место любого происшествия, потом рассказывал, как начали выводить из конюшни лошадей, но те испугались и метнулись обратно, каким ужасным был запах горящей конины и конского волоса. Оранжевое зарево на небе в ту ночь освещало крыши и трубы соседних домов и верхушки сосен и елей за ними. Снова и снова безответно ревели сирены пожарных машин. Как и в то утро, когда раздался выстрел, Оуэн перевернулся на другой бок, чтобы потоки бедствий и страданий в мире пронеслись мимо.
Глава 2
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ СЕКС-1
Убить себя — смертный грех, говорилось в Библии и говорили учителя Оуэна в воскресной школе. Особенно строг в смысле канона был бледнолицый черноволосый управляющий банком мистер Диккинсон. Убить себя — хуже, чем, защищаясь, убить другого человека. Защищаясь, убивали людей сыновья миссис Йост. Создавалось впечатление, будто на тихой Мифлин-авеню, где по утрам с неторопливым стуком лошадиных копыт по асфальту возили фуры с бидонами молока, разверзлась бездна невероятных бедствий и отрицания всего сущего — деревьев, птиц, синего неба и вообще блаженного сна Природы. Отец Бадди Рурка упал в эту бездну, он не был готов к падению или — что оставалось загадкой, так как Бадди не желал распространяться на сей счет — или, может быть, он был жив и здоров, но в другом месте и с новой семьей. Одним словом, он, как говорится, сбился с пути.
И был еще тяжкий грех, от которого кружилась голова. На задней стене сарая с игровыми и спортивными принадлежностями, стоявшего на центральной детской площадке, толстым красным маркером были нарисованы два пениса (тут подходит только приличное слово), соприкасавшиеся головками. Рядом более уверенная рука вывела на окрашенной в желтый цвет доске что-то напоминающее букву М, каковая при ближайшем рассмотрении оказывалась голой женщиной с раздвинутыми, согнутыми в коленях ногами, открывающими щелку и завитки волос вокруг нее. Развивая творческую идею, художник нарисовал между ее ногами два шара грудей с торчащими темно-коричневыми сосками, а между грудей — нос. Женщина раскрыла ноги, чтобы ее, как говорили большие ребята, трахнули. Зачем она это делает? Непонятно. Одно ясно: она позволила видеть себя в такой позе и запечатлеть в рисунке. У нее не было ни рук, ни ступней, ни головы. Художник посчитал их деталями малозначащими и изобразил только самое существенное. Что-то шевельнулось у Оуэна внизу живота, словно подтвердило: нарисовано только то, что имеет значение. Щелка, курчавые волоски и соски, торчащие кверху, как короткоствольные противовоздушные пулеметы.
Однако эти существенные детали не имели никакого отношения к девчонкам, которых он знал. Они все лето ходили в шортах, и ноги у них были загорелые. Они играли во все мальчишечьи игры и любили выигрывать. И бегали быстрее, чем он.
В его классе училась конопатая Джинджер Биттинг, жившая на Второй улице. Она умела, закинув ноги на перекладины турника, подолгу висеть вниз головой. Ее длинные, покрытые веснушками и беловатым пушком руки не доставали до земли, как и ее тонкие темно-рыжие волосы. Оуэн боялся, что она сорвется, упадет и свернет себе шею, как это случилось с мальчишкой в лагере, где летом работал Дэнни Хофман. Но она не упала ни разу. Веснушчатая, зеленоглазая Джинджер была самой вертлявой, самой быстроногой и вообще самой отчаянной девчонкой в их классе. Когда на переменках девочка играла с мальчиками в футбол, ее неизменно выбирали капитаном команды. После окончания уроков она иногда убегала, схватив шапку Оуэна или его сумку с книжками и тетрадками, и он не мог догнать ее. На качелях она отталкивалась от земли до тех лор, пока не взлетала на самый верх, когда цепи занимали горизонтальное положение. Оуэн видел, как ее ноги в кожаных туфельках взмывали куда-то в небо.
На игровую площадку Оуэн ходил по переулку за домом, потом по тропинке между двумя кукурузными полями и травянистой дорожке между бейсбольной площадкой и бывшим вишневым садом. Джинджер лазала на одичавшие деревья выше, чем осмеливался Оуэн. Он подглядывал, как она карабкается вверх, но ни разу не увидел у нее под шортами непонятных вещей, какие были нарисованы на стене сарая. Когда солнце садилось, ребята расходились по домам, а смотрительница, суматошная и строгая мисс Мулл, запирала в сарай клюшки, пинг-понговые ракетки, шашечные доски и прочие принадлежности. Оуэн не раз пробовал проделать на турнике то, что делала Джинджер. Он подтягивался, закидывал ноги на перекладину, но повиснуть боялся. Если он упадет и повредит себе что-нибудь, то пролежит всю ночь в сырой траве и полной темноте, пока в девять утра не придет мисс Мулл поднять на шесте государственный флаг и привести собравшихся детей к присяге верности Соединенным Штатам.
Вокруг Джинджер постоянно крутились другие девчонки, которые, однако, отнюдь не считали, что их подруга их лучше. Любой человек, Оуэн в том числе, мнил себя центром Вселенной. В окружении Джинджер было много Барбар: Барбара Эмрих, Барбара-Джейн Гросс, Барбара Долински, кроме того — Элис Стоттлмейер, Джорджина Кинг, Каролина Макманус и Грейс Бикта. Все они были с Мифлин-авеню или соседних улиц. Девчонки сбивались в стайку и так шествовали в школу.
Первый поцелуй Оуэн получил от низкорослой Элис Стоттлмейер. Как и Оуэн, она носила очки. Поцеловала она его, когда играли в бутылочку у кого-то на дне рождения. Мама Оуэна тоже устраивала вечеринки в день рождения сына, но проходили они неудачно из-за того, что его гости веселились больше его самого, и из-за того, что подарки были куда скромнее, чем он ожидал. Оуэн убегал в свою спальню и плакал. Кроме того, мама не разрешала играть в бутылочку.
Когда Элис Стоттлмейер наклонилась к нему, чтобы поцеловать, их очки стукнулись. Закричавшие и захлопавшие в ладоши мальчишки и девчонки вдруг стихли, увидев, что Элис и Оуэн целуются крепко, всерьез. Потом бутылка снова завертелась на крашеном полу полуподвала, переделанного в комнату для игр.
Жители Уиллоу четко делились на тех, кто имел возможность перестроить подвал, обшить стены деревянными панелями, постелить ковры и поставить там удобные кресла, и теми, у кого, как в семье Раушей и Маккензи, подвалы оставались подвалами, где стояли баки с углем и старенькая стиральная машина, на затянутых паутиной полках хранились банки солений и варений. Машина имела форму корыта и была снабжена выжимателем. Два резиновых цилиндра выталкивали наверх белье, похожее на морщинистые языки какого-то неведомого животного, и сваливали его в плетеную корзину. Когда Оуэн был совсем маленький и еще не завидовал тем, у кого были удобные мягкие кресла, мишень для метания дротиков и игрушечная железная дорога с электрическим приводом, он был зачарован стиральной машиной, ровным ритмом ее работы, запахом мыла, щекотавшим ему ноздри, и запахом старой бельевой корзины, ручки у которой отстояли так далеко одна от другой, что он не мог ее поднять. Однажды он нечаянно сунул палец в выжиматель, почувствовал боль в запястье и закричал от страха. Это был один из тех дней, когда из-под солнечной поверхности жизни показалась пугающая чернота. Мама еще не кинулась к нему, чтобы отключить машину, как сработало предохранительное устройство. Ее тревога, выражение ужаса на лице в тусклом свете голой подвальной лампочки, выговор, который она учинила ему после случившегося, — все это смешалось с его болью.
Но Оуэн все равно остался восторженным наблюдателем процесса стирки. Он с интересом смотрел, как выстиранное белье попадало в корзину, которую несли вверх по лестнице, потом с крыльца на задний двор, где белье развешивали на веревке, подпираемой длинным шестом. Под порывами ветра шест качался из стороны в сторону, и влажные простыни, липнущие к лицу, казались ему стенами воздушного замка.
Он подавал маме и бабушке прищепки. Это было его первым полезным занятием. Маленькая корзинка для прищепок, сотни раз захватанная женскими руками, потемнела от времени. Она досталась в наследство бабушке, которая говорила, что ее сплели из водяной травы то ли негры, то ли индейцы еще в те времена, когда не было ни автолюбителей, ни кино, ни радио, ни электричества.
Жаль, что Элис была маленького роста, не очень красивая и, как и Оуэн, хорошо училась. От ее сообразительности несло скукой. Его тянуло к дерзким хулиганистым девчонкам из «плохих семей», как выражались старшие. Плохих, потому что у одной, по слухам, было темное пятнышко в прошлом, в другой отец пил и плохо обращался с матерью, в третьей глава семьи был попросту чернорабочим.
Даже в Уиллоу, не говоря уж об Элтоне, были места, в которых было что-то непристойное и грешное — бары, бильярдные, кегельбаны. Если пойти по безымянному, усыпанному гравием переулку за живой изгородью двора дома, где жил Оуэн, затем свернуть под прямым углом к крытому асбестовой черепицей курятнику, что, приехав в Уиллоу, построил его дед, потом пробраться между гаражами к сараю с толевой крышей, где одноглазый Смоки Фрай даже в неположенные часы гнул и правил железные листы, то выйдешь к сараю, который называли оружейной мастерской, а за ним стояло сложенное из шлаковых блоков строение. Над его дверью висела написанная от руки вывеска «Общество Гиффорда Пингота по сохранению дикой природы». Оттуда постоянно доносились возбужденные голоса. Там мужчины пили вино и резались в карты. Взрослым нужно было где-то развлекаться. Для молодежи напротив начальной школы построили «Зал отдыха» — обыкновенную танцплощадку, где большие ребята танцевали, играли в пинг-понг и, выйдя на улицу, потягивали сигареты. Они рассказывали, что Кэрол Вишневски, девчонка двумя классами старше Оуэна, позволила Марти Нафтзингеру стоя трахнуть себя в темном проходе между «Залом отдыха» и трикотажной фабрикой, где во время войны стали шить парашюты.
К окончанию войны Уиллоу стал похож на поселение в прерии, над которым неслись черные грозовые облака, но гроза так и не разразилась. В «Шехерезаде» показывали военную хронику: самолеты, превращающие целые города в один огромный пожар, ревущие танки, сметающие все на своем пути, американские солдаты, штурмующие песчаные острова с цепкими япошками-фанатиками, которых, как ядовитых насекомых, приходилось выкуривать из каждой щели огнеметами. Затаив дыхание, Северная Америка, страна женщин, детей, стариков, контроля над ценами, продовольственных талонов и крикливых голосов голливудских комиков, что неслись из радиоприемников, следила, как по бескрайнему евроазиатскому континенту перемещались бесчисленные массы народа, а бездонные океаны поглощали торпедированные корабли. Тем не менее отзвуки всемирной катастрофы заполняли воздух и заставляли задуматься остров спокойствия и мира.
Жизнь между тем получила неожиданное ускорение, ставки повысились, менялись старые представления и привычки. Кэрол Вишневски и Марти Нафтзингер трахнулись стоя. Мама пошла работать на парашютную фабрику, а по ночам с крыши пожарного депо высматривали приближение вражеских самолетов, раскладывая между делом пасьянсы. Во время учебных воздушных тревог папа надевал железную каску и ходил по Мифлин-авеню, следя, везде ли соблюдаются требования светомаскировки. Даже дед, забыв о спокойной старости, помогал рабочим ремонтировать шоссе. Оуэн тоже участвовал в кампании помощи фронту. Он сдирал с консервных банок бумажные наклейки и на цементном полу курятника топтал жестяные коробки. Потревоженные куры отчаянно кудахтали на своих насестах, где стеклянные яйца стимулировали их яйценосность. Коричневые, в крапинку, со следами помета яйца бабушка продавала родственникам. Сплющенные консервные банки сваливали в кучу около школы, и взбираться на эту груду разрешалось лишь Чабу Кронингеру, чемпиону по сбору металлолома. Семья Оуэна была слишком мала и бедна, чтобы сдавать много металла, обеспечивая ему почетное место среди сборщиков. В дело шла даже фольга из упаковок с жевательной резинкой и сигаретных пачек. Папа больше не покупал сигареты в магазине. С помощью хитроумной машинки он сам набивал себе папиросы.
То, что Оуэн предложил Бадди Рурку сдать в металлолом скобы с зубов, мальчику не понравилось. Он был серьезный, готовился к карьере инженера, строителя или энергетика. Умел чинить лампы — знал, куда вставить, где закрепить медные провода, умел их сращивать. Когда гасла иллюминация на рождественской елке, он быстро находил причину и устранял неполадку. Он научил Оуэна управлять электрическим током — включал сеть, и на другом конце провода, как по волшебству, зажигалась лампочка или звенел звонок.
Если же переставить контакты, провода плавились. Бадди выписывал «Популярную механику» и по приглашению редакторов рубрики «Сделай сам» послал в журнал смонтированный им радиоприемник, в котором потрескивало, попискивало и слышались пропадающие голоса. Мальчишки могли бы подружиться крепче, если бы почаще работали вместе в подвале у Бадди, не таком оснащенном и обставленном, как у некоторых, но все же он был лучше, чем у Оуэна, где стоял брошенный отцом верстак с полным набором инструментов. Проблема заключалась в том, что Бадди был на полтора года старше — разница в таком возрасте немалая.
Один раз Оуэн ждал прихода Бадди. Они уговорились поиграть в «монополию», которой они тогда увлекались наряду с шахматами и беготней за девочками. Оуэн аккуратно разложил на ковре в гостиной поле и карточки — красивые, обозначающие гостиницы и зеленые жилые дома. Картина получилась живописная, как поселение в Рождество, увиденное с высоты птичьего полета.
— Что ты наделал, Оуэн? — недовольно воскликнул Бадди, войдя в комнату. Он переменил карточки и бросил обратно в ящик. Оуэн был обижен и потом на протяжении всей своей жизни старался, чтобы не выглядеть смешным, не показывать, что он к кому-то привязан.
После какой-то ссоры, разгоревшейся бог весть из-за чего, убегая в слезах из подвала друга, Оуэн в сердцах выкрикнул: «А зато у меня есть папа!»
Уколоть друга тем, что у него нет отца, — Оуэн был потрясен. Его охватил стыд. Ему казалось, что он сквозь хрупкий лед провалился в черное болото, начинавшееся недалеко от школы. На другой день он попросил Бадди простить его, но не был уверен, что прежние доверительные отношения восстановятся до конца.
Они много времени проводили вместе — клеили модели аэропланов или выпиливали из фанеры фигурки героев диснеевских мультиков. Оуэн старался не дышать, обрабатывая тонким лобзиком мордочку Гуфи или уши Микки-Мауса. Изображения диснеевских героев и зеленых злых гномов, придуманных, когда в ход пошел воинский жаргон тех лет, украшали знаки различия военнослужащих всех родов войск. Создавалось впечатление, что страшной войной, в которую втянуты миллионы и миллионы людей, руководят Голливуд и Дисней. Бадди хотел служить в инженерных войсках, строить мосты и наводить понтонные переправы. Оуэн же мечтал стать летчиком-испытателем, одним из тех, кто в последнюю секунду выводит машину из штопора.
Он познакомился с Бадди, катая на площадке игрушечный танк «М-4» с резиновыми гусеницами. К нему подошел этот долговязый мальчишка и спросил, не хочет ли он посмотреть его коллекцию моделей самолетов — «зеро», «спитфайеры», «мессершмитты». Некоторые модели были оловянные, фабричного изготовления, некоторые он вырезал сам из древесины. Бадди сказал, что работает в подвале у себя дома, а живет в шести домах от Оуэна.
Строго говоря, Рурки — сам Бадди, его добрая мамаша и наглая младшая сестренка — не могли позволить себе собственный дом и снимали квартиру на первом этаже сравнительно нового двухэтажного строения из желтого кирпича. Там обитали еще три небогатые семьи. Жить так — все равно что жить на Второй улице или иметь отца, который плохо обращается с мамой.
Оуэн радовался, что не живет в квартире, снимаемой у этих людей, как радовался тому, что он не девчонка и не левша. Подумать только, писать в неудобной позе, чтобы не запачкать локоть чернилами. Он вообще счастливый человек. Счастливее детей в Лондоне и Ленинграде или в Берлине и Токио. Когда его домашние гасили в комнате свет и собирались на лестничной площадке, чтобы уберечься от разбитых стекол во время учебного воздушного налета, Оуэн с замирающим сердцем слышал рокот авиационных моторов, с ужасом ожидая, что вот-вот начнут рваться бомбы, но это, конечно же, летели наши самолеты, а не вражеские, и не падали и не рвались бомбы. С какой стати Гитлеру и Хирохито бомбить Уиллоу? Из-за маленькой парашютной фабрики?
По воскресеньям его родители отправлялись на прогулку. Многие десятилетия спустя Оуэн догадался, что этим способом они пытались представить себя молодой парой, ускользнувшей из дома, который им не принадлежал. Но он, их ребенок, принадлежал им полностью, и они брали его с собой, хотя с самого начала у него тяжелели ноги и он нехотя плелся далеко позади, пока отец не сажал его себе на плечи. Оуэну это казалось страшной высотой, а папина голова казалась такой большой и такой волосатой, что очень скоро ему хотелось обратно на землю, пойти своими ногами.
Маршруты для этих прогулок родители избирали разные. Один начинался с безымянного переулка за живой изгородью их дома. Затем они пересекали Элтон-авеню и, пройдя несколько новых кварталов, взбирались на Глинистую горку. У ее подножия был разбит сад — сад Победы. Меж сосен и больших плоских валунов, которые почему-то напоминали ему кипы газет, промокшие и потемневшие под дождем, вились многочисленные тропинки. С Глинистой горки открывался хороший вид на поселок. Лучше всего были видны новые кварталы — с кривыми улицами, обсаженными тополями. За ними пролегали старые квадратные кварталы с темнолиственными кленами, еще подальше — Элтон-авеню, самая старая, южная часть Уиллоу. Виднелась и Мифлин-авеню с высокими конскими каштанами по обе стороны улицы. Отсюда Оуэн мог разглядеть их дом, вернее, дом его деда: кирпичи, выкрашенные в горчичный цвет и зеленые цвета, и Мифлин-авеню, которая в тумане казалась дорогой, проходящей мимо фермы Блейка в сторону Филадельфии, и поблескивающую речку вдоль нее. Мама подолгу любовалась этим видом, но Оуэну было достаточно нескольких секунд. Вид и вид, что в нем такого. Куда интереснее найти палку и постукать ею по камушкам.
Другой маршрут начинался с бокового крыльца, обвитого диким виноградом, шел по дорожке, усыпанной кирпичной крошкой, мимо клумбы с анютиными глазками. Потом они через проход в живой изгороди выходили в безымянный переулок и поворачивали налево, когда следовали по первому маршруту, а направо шли по Мифлин-авеню, минуя мрачный дом Хофманов, затем плохонькие квартиры, в одной из которых жил Бадди Рурк, далее место, где когда-то стоял сгоревший сарай Бейкера, и наконец вонючие свинарники, огороженное коровье пастбище и ручеек, в тихих заводях которого бабушка иногда собирала водяной кресс для салата. Так они выходили на дорогу к Кедровому холму, что высился на противоположной Глинистой горке стороне Уиллоу. В низине между ними и лежал поселок.
Сразу за его чертой дорога начинала идти в гору. По обе ее стороны выглядывали некрашеные домишки со старыми заржавленными автомобилями на покатых дворах и полуголодные псы, которые дружным лаем провожали идущих мимо троих Маккензи. Они шли сквозь перелесок и выходили на вершину холма, где разветвлялась дорога и когда-то стояла будка мороженщика. Оуэн не знал, куда ведут дороги — одна шла прямо, другая сворачивала налево. Его родители сворачивали направо и шли по склону вниз мимо еще одного перелеска и утыканной шипами стены из песчаника, огораживающей поместье Помроев. Раз или два Оуэн слышал стук теннисной ракетки и плеск воды в плавательном бассейне, но чаще всего за забором бывало тихо. Ему было трудно представить, как живут богатые люди. Почти всегда их вообще не было дома. Скоро на другой стороне дороги показывалось поселковое кладбище с бледно-розовыми и бледно-серыми гранитными надгробиями. Затем дорога, спускавшаяся вниз, переходила в Вашингтон-стрит с узенькими боковыми двориками и крытыми передними лужайками. Через три квартала начинался деловой и торговый центр Уиллоу: кинотеатр, банк, мотоциклетная мастерская. Чуть подальше, где прилегающие улицы сходились в широкую Элтон-авеню, стояли аптека — фармацевта звали Эберли, лютеранская церковь, бюро похоронных принадлежностей Гесса, поселковый совет с небольшим сквером перед ним, «Устричная заводь» Лейнбаха, ресторан, занявший весь первый этаж небольшого здания из песчаника, что когда-то было придорожной гостиницей «Ива». Когда трое Маккензи добирались до центра местечка, через который Оуэн проходил каждый день по пути в школу и который шестьдесят лет спустя мог восстановить в памяти до малейших подробностей, настроение у него поднималось, ноги сами несли его вперед.
Однажды на Кедровом холме, сразу же за брошенной будкой мороженщика, Оуэн увидел в дорожной грязи ка-кую-то беловатую вещь, похожую на спущенный воздушный шарик. Он нагнулся, чтобы получше рассмотреть незнакомый предмет, но мама строгим голосом, который появлялся у нее в чрезвычайных обстоятельствах, сказала: «Не трогай!»
Почему не трогать? Что тут опасного?
— Что это? — спросил Оуэн.
— Гадость, — сказала мама.
Оуэн хорошо знал это слово. Первый раз он произнес его совсем маленьким, когда ему не понравилась какая-то еда. Птичий помет на камне и червяки, выползающие из травы, тоже были гадостью.
— Что это было? — настаивал он. Прошедшее время выдавало его понимание, что гадость на дороге использована и выброшена.
Заманчивая резиновая гадость осталась позади, но старшие Маккензи были из тех родителей, которые не любили оставлять без ответа вопросы ребенка.
— Эта штука как клинекс, — сказал наконец отец, — для того, чтобы соблюдать гигиену.
— И еще для того, чтобы отпугивать аиста, несущего ребенка, — добавила мама задорным девичьим тоном.
Оуэн почувствовал: у мамы с папой какой-то общий секрет. Сам он чаше секретничал с мамой, особенно когда папы не было дома. Мама не была совсем счастлива — таким был их главный секрет, хотя почему она была несчастлива, Оуэн не догадывался. «Трудно быть в одном и том же доме дочерью, женой и матерью», — говорила она ему, но он не понимал, почему трудно. Сам он одновременно был и сыном, и внуком, и чьим-то соучеником и вполне мог бы быть еще и братом. Наверное, быть женщиной уже само по себе трудно. Бывали дни, когда она никого не хотела видеть и рано укладывалась спать. Это пугало его, и он не шел к ней пожелать спокойной ночи.
Его комнатушка была через стенку от родительской спальни, и он невольно слышал их разговоры — обмен резкими репликами во время ссоры, вздохи и усталые постанывания по вечерам, веселую утреннюю воркотню. Он радовался, что мама любит его больше, чем папу, но хотел, чтобы они между собой ладили. Ему понравилось, когда после одного кошмарного сна мама с папой взяли его к себе в постель.
По мере взросления Оуэн узнавал в Уиллоу места, на которых лежали тени греха. На крыше сарая для игровых принадлежностей была площадка с брезентовым верхом. Взобраться туда удавалось не каждому. Надо было, подпрыгнув, ухватиться за потолочную балку, закинуть на нее ноги и, раскачивавшись в воздухе, забросить себя на крышу. Здесь было много рисунков и надписей, касающихся больших ребят и девчонок, которых он не знал. Иногда после закрытия площадки сюда забиралась Джинджер Биттинг. Оуэн любил растянуться здесь во весь рост и воображать, что рядом с ним она, ее гибкое, сильное тело.
Окончив седьмой класс, Оуэн из начальной школы перешел в среднюю. Она находилась на Элтон-авеню, в полумиле от его дома. Хотя мальчикам и девочкам разрешалось ходить здесь куда угодно и вместе играть на площадке перед школой, что запрещали в начальной школе, в нижних окнах на той стороне здания, что выходила на улицу, был какой-то греховный соблазн. Это были окна раздевалки для девочек, зарешеченные проволочной сеткой и выкрашенные изнутри черной краской. Но краска со временем растрескалась, вдобавок ее местами соскребли изнутри. Официально в средней школе ничего не запрещалось, однако учителя прогоняли отсюда учеников. И все же примятая трава под заветными окошками свидетельствовала, что мальчишки все равно подглядывали. Память взрослого Оуэна сохранила красочные, как сераль у Жана Огюста Энгра, картины: голые девочки на фоне обернутых асбестом труб и металлических шкафчиков, девочки с поблескивающими после душа плечами и попами. Он как будто снова видел Барбару Эмрих и Элис Стоттлмейер, Барбару Долински и Грейс Бикту. Джинджер Биттинг почему-то среди них не было. Оуэн рос вместе с расцветающей наготой своих соучениц.
Несмотря на рассказы взрослых ребят и собственные подглядывания, несмотря на то, что его мать, поклонявшаяся Природе и ставившая естественное превыше всего, по утрам нередко дефилировала в туалет нагишом, а когда он был маленьким, брала его к себе в ванну, Оуэн до зрелого возраста до странности мало представлял себе, как устроено женское тело. Он знал только тех существ противоположного пола, которые принадлежали его поколению. Настоящих наставников у него не было.
Однажды, когда мисс Мулл ушла домой, они начали бороться с круглолицей Дорис Шанахан, девчонкой-сорванцом из 8 «Б» класса — она со свистом гоняла на велосипеде и играла с мальчишками в баскетбол. Дорис повалила его и торжествующе встала над ним, расставив ноги. Трусики на ней были свободные, и он разглядел несколько вьющихся черных волосков. До этого волос на лобковом бугре он не видел. У него самого ни в паху, ни под мышками волос еще не было. Он понимал: смотреть на Дорис в такой позе большой грех, но он радовался тому, что увидел. Это было новое знание, а любое знание, как говорят старики, идет человеку на пользу.