* * *
Прогнанный с позором Фенгон оставил короля в аудиенц-зале, чувствуя, как внутри него все преображается — как по ту сторону гнева открываются холодные дали, которые его мысль покрывает с молниеносностью выпадов опытного дуэлянта. Кости сущего обнажились. Геруте более не представлялась ему la princesse lointaine , или Образом Света, но сокровищем, которое он должен снова отнять, территорией, которую не должен потерять. Однако он по-прежнему не представлял себе, что должен делать, но в любом случае — не останавливаться ни перед чем. Точно запущенный сокол, его ум парил неподвижно, вглядываясь черными, освобожденными от колпачка глазами в каждый клочок земли внизу — расширенный разделением на множество быстро оцениваемых кустов, где могла таиться жизнь.
Выйдя из аудиенц-зала, он увидел, как всколыхнулся занавес возле двери, и не прошел и десяти шагов по пустой аркаде, как рядом с ним оказался хрипло дышащий Корамбис. Старик слышал все и был вне себя от ужаса. Зеленая коническая шляпа исчезла с его головы, и седые волосы дыбились вокруг лысины, словно разбегаясь в панике. Лихорадочные красные пятна на пергаментных щеках выдавали отчаянное волнение, однако его голос, его главный инструмент, во всей полноте обрел былой тембр, юношески настойчивую дикцию, воскрешенную шоком.
— Он будет сидеть за обедом три часа, — сказал он, словно продолжая стремительный разговор. — Поляки пьют усердно и долго ходят вокруг да около, прежде чем перейти к делу. Он отяжелеет от вина. И не сочтет нужным тотчас же разделаться с нами и с королевой, настолько он убежден в незыблемости своей власти. И, готов спорить, он отправится вздремнуть в яблоневом саду, как обычно. С тех пор как годы начали давать о себе знать, у него вошло в незыблемую привычку предоставлять своим бдительным глазам и мозгу отдых от просьб горожан и придворных, посвящая час, а если удастся, то и два дневному сну с апреля по октябрь и даже в ноябре, которому только что положил начало День Всех Святых, побеждая наступающие холода с помощью мехов, или толстых шерстяных тканей, или колпака плотной вязки на голове, хотя в летние жары этого не требуется…
— Да-да. Что дальше? Меньше говорено, больше сказано, Корамбис. Здесь нас могут увидеть и подслушать.
— …в беседке, бельведере или миловиде, как сказали бы другие, или под навесом, построенным для этой скромной цели из нетесаных бревен и досок, почти не тронутых рубанком, возле южной стены среднего двора, чтобы использовать тепло нагретых камней, в яблоневом саду по эту сторону рва, но по ту сторону стены среднего двора, как я уже сказал, в любую, кроме самой уж скверной погоды, даже во время дождя, но только без сильного ветра, так его величеству нравится воздух яблоневого сада, весной белый от цветочных лепестков, гудящий пчелами, а потом в густой зеленой тени, а теперь благоухающий осыпавшимися плодами и осами, что питаются паданцами…
— Ну, говори же, Бога ради!
— Там он будет спать один, никем не охраняемый.
— А, да! И вход?
— Единственная винтовая лестница, такая тесная, что два человека не могли бы на ней разминуться, ведет из покоев короля к узкой двери, ключи от которой есть лишь у очень немногих, в том числе у меня, на случай, если понадобится без отсрочки доложить ему о военном или дипломатическом кризисе.
— Дай его мне, — сказал Фенгон и протянул руку за ключом, почти не бывшем в употреблении, который Корамбис дрожащими пальцами кое-как снял с кольца. Ладонь Фенгона запачкала ржавчина. — Сколько у меня осталось часов до того, как он уснет?
— Господа из Польши, как я уже упоминал, склонны говорить не о том, уклоняться от темы и пускаться в споры до такой степени, что невозможно точно сказать…
— Прикинь. От этого могут зависеть наши жизни.
— Три часа во всяком случае, но меньше четырех. День для осени теплый, и он не захочет ждать, чтобы сумерки принесли вечерний холод.
— Этого времени мне хватит, чтобы съездить в Локисхейм и обратно, если помчусь, как сам Дьявол. У меня там есть субстанция, чьи свойства подходят для этого случая. Он всегда один?
— Его защищает ров, и он, который всегда на людях, наслаждается тем, что в этот час его никто не видит.
— Я смогу пройти через королевские покои, спуститься и выждать.
— Государь, а если тебе кто-то встретится?
— Скажу, что ищу королеву. Тот, от кого требовалось хранить нашу тайну, теперь ее знает.
— Надо ли мне оповестить королеву о том, что только что произошло?
— Ничего ей не говори! Ни-че-го! — Старик охнул, так крепко Фенгон сжал его плечо. — Ее надо держать в неведении ради нее и нас. Только неведение убережет чистоту ее сердца и поведения. Поляки задержат его на несколько часов, но бди и не позволяй ей встретиться с ним, иначе он может открыть ей глаза и нанести рану, вырвав крик, который выдаст нас всех. А теперь скажи мне, можно ли вернуться из сада в замок каким-нибудь другим путем?
Корамбис задрал растрепанную большую голову — тыкву, нафаршированную интригами пяти десятилетий датского правления. Даже на краю собственного четвертования он наслаждался причастностью к заговору. И ответил:
— Подъемный мост, по которому в сад через ров переходили сборщики плодов, уже поднят и закреплен цепями на зиму. Однако (забрезжил смутный свет) из нужника конюхов в конюшне вниз ведет узкий сток. В него можно проникнуть снизу и влезть наверх. Но для вельможи нечистоты…
— В этой тонкости я разберусь сам. Расстанемся без промедления 'в надежде снова встретиться, если не в этом мире, то в беспредельном будущем.
Фенгон стал бесчувственным оружием в собственной яростной хватке. Он сам оседлал своего коня, к счастью, самого быстрого в его конюшне, вороного арабского жеребца, чья морда уже подернулась сединой. Он возился с пряжками, проклиная Сандро, который управлялся с генуэзским седлом так любяще и ловко. Наконец, усевшись в седло и миновав надвратную башню, он карьером промчался все двенадцать лиг до Локисхейма через лес Гурре и дальше, так что его конь был весь в мыле, а он — в поту под жаркой одеждой. Его слуги изумились его появлению — ведь уехал он на заре этого же дня, — обернули дрожащего скакуна попоной и напоили его, а Фенгон сразу кинулся в дом.
То, что он искал, было спрятано в резном сундуке с веревочными ручками, стоявшем под скрещенными алебардами. Когда он открыл застежки в форме рыбок и откинул крышку, изнутри сундука пахнуло йодистым ароматом Эгейского моря. Почти на дне, под слоями сложенных шелков и резных фигурок из слоновой кости и кедра (запас сокровищ на случай, если его ухаживания за Геруте потребуют и их) он нашел массивный крест из нефрита, греческий, так как его поперечины были одинаковой длины. Подарок знатной дамы. «На случай, если тебе повстречается враг», — томно объяснила она. Он был тогда моложе и, пытаясь взять галантный тон, сказал какую-то глупость: дескать, ему не страшны никакие враги, пока она остается его другом. Она была старше его и пренебрежительно улыбнулась его лести. В Византии само собой разумелось, что и жизни, и любови просто кончаются. Она сказала: «Подобно тому как крест знаменует и агонию смерти, и обещание жизни вечной, так и сок хебоны объединяет эссенции тиса и белены с другими ингредиентами, враждебными крови. Введенный в рот или ухо, он вызывает мгновенное свертывание — бешеный брат медленно подкрадывающейся проказы. Смерть быстра, хотя наблюдать ее ужасно, и неизбежна».
В одной из равных поперечин креста, тщательно выдолбленной и запечатанной пунцовым воском, был спрятан узкий флакончик венецианского стекла. Фенгон счистил воск кончиком кинжала, и флакончик выскользнул наружу. Смертоносная жидкость за долгие годы дала коричневый осадок, но едва — он встряхнул флакончик, как она стала прозрачной, чуть желтоватой, и даже в сумраке низкой комнаты флакончик словно засветился. А что, если она лгала? Она ведь лгала очень часто. Лгала просто так — из чистого удовольствия творить множественные миры. Руки Фенгона затряслись в такт его прерывистому дыханию, когда он подставил жидкость свету, а потом засунул флакончик во внутренний карманчик своего дублета. Его ягодицы и кожа с внутренней стороны бедер саднили, спина в крестце разламывалась после тряской скачки. Он же стар, стар; он промотал свою жизнь. Он почувствовал, что от него разит старостью, давно не ворошенной прелой соломой.
Скачка назад в Эльсинор высосала все силы вороного. Фенгон хлестал состарившегося жеребца немилосердно, выкрикивая клятвы, вопя в ничего не понимающее ухо, снаружи настороженное, волосатое, внутри лилейное, оттенка человеческой плоти, что отправит его — если сердце у него выдержит — на сочное пастбище с табунчиком пухленьких кобылок. Отозвавшись на оклик стража, не сбавляя галопа, Фенгон прогремел по мосту через ров под поднятой решеткой ворот, под надвратной башней во внешний двор, по одной стороне которого тянулись конюшни. Там не оказалось ни одного конюха: вот и хорошо, свидетелем меньше, если будут искать свидетелей. Он сам отвел жеребца в стойло. Погладил черную морду, всю в хлопьях пены, окровавленные ноздри и шепнул ему: «Пусть и у меня хватит сил». Две поездки, обычно по два часа каждая, заняли меньше трех. Отражение Фенгона — в лиловом лошадином глазу, осененном длинными ресницами, выглядело укороченным, приземистым — бородатый тролль.
Спешенный, ощущая воздушную легкость в голове, он на подгибающихся ногах никем не замеченный проскользнул вдоль внутренней стены малого зала, поднялся по широким ступеням лестницы, за долгие века истертым до ребристости, и через пустую приемную вошел в большой зал — и опять вверх по лестнице со всей осторожностью, через аудиенц-зал, а оттуда в личные покои короля и королевы с еловыми полами. Из дальней комнаты до него донеслись звон лютни и переплетающиеся жиденькие голоса флейт — королеву и ее дам услаждали музыкой, пока они трудолюбиво склонялись над пяльцами. Быть может, королевские лакеи собрались там под дверями послушать. Со змеиной бесшумностью Фенгон скользнул через пустой солярий брата и нашел арку, низенькую, точно церковная ниша, в которую ставят чашу со святой водой. За ней начиналась винтовая лестница. Он все время задевал стену, такой узкой она была, освещенная единственной meurtriere на полпути вниз. Вертикальный вырез пейзажа — сверкающий ров, кусок соломенной кровли, дым от чего-то, сжигаемого в поле, — заставил его заморгать, а у него за спиной по вогнутой стене бежала отраженная водяная рябь.
Он спустился в колодец тьмы. Его шарящие пальцы нащупали сухие филенки и ржавые полосы железа. Дверь! Он поглаживал эти грубые поверхности в поисках замочной скважины, как поглаживают женское тело, ища потаенное узкое отверстие, дарующее отпущение. И нашел ее. Ключ Корамбиса оказался впору. Хорошо смазанные петли не скрипнули. Сад снаружи был пуст. Слава… кому? Не Дьяволу: Фенгон не хотел верить, что оказался навеки во власти Дьявола.
Греющий солнечный свет добывал золото из некошеной травы. Гниющие груши и яблоки наполняли воздух запахом брожения. Его сапоги давили разбухшие паданцы, оставляя предательские следы на спутанных сухих стеблях. Его колотящееся сердце оттеняло холодную, абстрагированную решимость его воли. Другого выхода нет, каким бы непродуманным и опасным ни был этот.
Он услышал шаги в стене над собой — такая близость во времени указывала на руку Небес. И присел за повозкой, в которую месяц назад складывали сорванные плоды, а теперь с крестьянской беззаботностью бросили тут на милость наступающей зимы. Он ощупал массивный крест, бугрящий его карман. Нефритовые края были обпилены, а поверхности отполированы до гладкости кожи, после чего на них вырезали кольцевые узоры, на ощупь казавшиеся кружевами. Он старался думать о светлой, розовой Геруте, но его душа была узко, мрачно нацелена на охоту, на то, чтобы сразить дичь наповал.
Из арки в нижней части стены сада вышел король. Его королевские одежды засверкали в косом солнечном свете. Лицо выглядело опухшим и усталым, нагим… он ведь не знал, что его кто-то видит. Фенгон извлек флакончик из поперечины креста и начал ногтем большого пальца высвобождать пробку — стеклянный шарик, удерживаемый на месте клеем, за долгие годы ставшим тверже камня. Может быть, ее не высвободить, может быть, ему следует тихо ускользнуть, не совершив задуманного? И что его ждет? Гибель. Но не только его — а и той, которая молила: «Защити меня». Стеклянная пробочка высвободилась. Тонкая пленка жидкости на ней обожгла ему указательный палец.
Из-за брошенной, рассохшейся повозки Фенгон смотрел, как его брат скинул мантию из синего бархата и набросил ее на изножье ложа из подушек, которое стояло на приподнятом полу беседки, будто на маленькой крытой сцене. Сюрко короля было золотисто-желтым, туника из белоснежного полотна. Подушки на ложе были зеленые. Свою восьмигранную, всю в драгоценных камнях корону он поставил на подушку возле своей головы и натянул на себя одеяло из грязно-серой овчины. Он лежал, уставившись в небо, словно переваривая сведения, что ему наставили рога и он должен обрушить на преступников сокрушающую месть. А может быть, переговоры с поляками проходили негладко. Фенгон испугался. Как быть, если расстроенный монарх вообще не уснет? Он взвесил идею кинуться в беседку и принудить Горвендила проглотить содержимое флакончика, влить яд в его вопящую красную глотку, будто расплавленный свинец в рот еретика.
Ну а если ничего не получится и на крики короля сбегутся стражники, тогда уделом Фенгона станет публичное растерзание его тела, чтобы другим неповадно было. В Бургундии он видел посаженного на кол заговорщика, вынужденного наблюдать, как собаки пожирают его кишки, вываливающиеся на землю перед ним. Верноподданная толпа зевак считала это превосходным патриотическим развлечением. В Тулузе ему рассказывали, как сжигали катаров, стянутых веревками, будто вязанки хвороста: только горели они медленно — сначала обугливались ступни и лодыжки. От людей, выживших после пыток, он слышал, что дух возносится на высоту, с которой безмятежно смотрит на свое тело и его муки, словно из Райских Врат. И теперь он ждал, колеблясь, а когда воробьи и синички на ветках у него над головой и вокруг перестали отзываться на его присутствие возмущенным чириканьем, словно завидев кошку, он вышел из-за повозки проверить, открыты ли еще удлиненные голубые глаза его брата. Если да, ему придется сделать вид, будто он пришел умолять о пощаде, и выждать случая насильственно влить яд.
Но из бельведера короля доносилось, заглушая гудение ос в сахарной траве, рокотание храпа, вдохов и выдохов сонного забвения. Фенгон приблизился — шаг за шагом по повисшим стеблям умирающей травы — с откупоренным флакончиком в руке.
Его брат спал в знакомой позе, свернувшись на боку, подоткнув под подбородок расслабленный кулак. Таким часто видел его Фенгон, когда сначала они делили кровать, а затем общий покой с двумя кроватями в пустынной Ютландии, где ветры делали сон тревожным. Фенгон, хотя и младший, просыпался очень легко. Горвендил ежедневно переутомлял себя, доказывая свое первенство, разыгрывая старшего, настаивая на своем преимуществе в играх и ученых поединках, в исследовании вересковых пустошей и голых вершин окружающих холмов. Горвендил, поглощенный набегами и веселыми пирами в подражание языческим богам, с женой, которую ютландские ветры иссушили, ввергли в непроходящий ступор, предоставил своих сыновей попечениям природы. И Горвендил в их заброшенности взял на себя родительские обязанности: командуя, но руководя, браня, но ведя своего менее внушительного и более стройного брата за собой через промежуток в восемнадцать месяцев между днями их появления на свет. По верескам, через чащобы в погоне за дичью с пращами и луками, деля с ним бодрящий морозный воздух и бегущее широкое небо. Разве в этом не было обоюдной любви? Увы, любовь столь всепроникающа, столь легко рождается нашей детской беспомощностью, что замораживает все действия и даже то, которое необходимо, чтобы спасти себе жизнь и обеспечить свое благополучие.
Словно сами по себе сапоги Фенгона всползли по двум ступенькам на возвышение, где король спал на боку, уткнув одряблелую щеку в подушку, подставляя ухо. Чтобы вылить в это ухо содержимое флакончика, Фенгону пришлось приподнять прядь светлых волос брата, все еще мягких и кудрявящихся там, где они поредели от приближения старости и тяжести короны. Ухо было симметричное, квадратное и белое, с пухлой мочкой, с бахромой седых волос вокруг воскового отверстия. Втянутый воздух застрял в зубах Фенгона, пока он лил в это отверстие тонкую струйку. Его рука не дрогнула. Ушное отверстие его брата — воронка, впитавшая ядовитые слова Сандро, спираль, ведущая в мозг и во вселенную, созидаемую мозгом, — приняло бледный сок хебоны, слегка перелившийся через край. Горвендил, не просыпаясь, неуклюже смахнул каплю, будто осу, потревожившую его сон. Фенгон отступил, сжимая в кулаке пустой флакончик. Ну, так кто теперь Молот? От стука крови у него подпрыгивали мышцы.
Он не решился снова воспользоваться винтовой лестницей, тесной ловушкой. Наверху он может столкнуться с лакеями или королевой, ее дамами, музыкантами. Пригнувшись пониже, он побежал вдоль вогнутой стены двора туда, где, как и обещал хитрый Корамбис, каменный желоб выбрасывал свое содержимое в ров, однако выступы и выщербленности в каменной кладке позволяли добраться до него и (Фенгон стиснул зубы и затаил дыхание, чтобы не ощущать смрада) взобраться вверх, топыря руки и ноги. Плюща, когда-то помогшего ему добраться до Геруте, тут не было, но за годы и годы моча разъела известку, и было куда ставить ступни. Вонючая слизь облепляла камни, между которыми в бессолнечных щелях размножались огромные белесые стоножки, ежедневно получая питательные нечистоты. Светлая дыра, к которой, извиваясь, всползал Фенгон, была узкой, но не уже сводчатого окна Геруте. Сквозь то он протиснулся, а теперь и сквозь это, будто жирный дым, клубящийся в дымоходе, будто экскремент, повернувший вспять, экскремент, потея, кряхтя и моля Бога или Дьявола, чтобы зов природы не привел в нужной чулан конюха или стражника именно в эти минуты. Не то в игру вступит его кинжал: одно убийство требует следующего.
Но никто не увидел, как он выбрался из нужного чулана. Он почистил мокрые вонючие пятна на тунике и штанах и поспешил вдоль стены двора и надвратной башни туда, где его вороной жеребец все еще раздувал ноздри, тяжело дыша. Он встал рядом с конем, чтобы запах лошадиного пота заглушил вонь его одежды, а потом громко позвал конюха, заручаясь свидетелем, что только сейчас прискакал в Эльсинор. Флакончик и нефритовый крест он при первом удобном случае обронил в ров. Хотя позже на досуге он мучился от раскаяния и страха перед ползучим правосудием Божьим, пока Фенгон не испытывал угрызений, а только облегчение, что все удалось. Его религия давно превратилась в холодную необходимость, форму поклонения удачным кувырканиям на костях сущих вещей.
Труп обнаружили, только когда прошел еще час и ничего не подозревавшая королева послала служителя разбудить ее мужа. Труп Горвендила, окоченевший, с налитыми кровью невидящими и выпученными глазами, лежал покрытый серебристой коростой, будто проказой: вся его гладкая кожа стала омерзительной, все соки в его теле свернулись. Фенгон и Корамбис, взяв на себя управление среди общего смятения, предположили, что ядовитая змея, гнездившаяся в некошеной траве сада, вонзила клыки в спящего прекрасного и благородного монарха. Или же недуг крови, невидимо набиравший силу, вдруг вырвался наружу — ведь последнее время король казался мрачным и удрученным. Как бы то ни было, несмотря на эту страшную беду, королевство, чьи чужеземные враги зашевелились, нуждалось в твердой руке, а сраженная горем королева — в утешении. Кто же, как не брат короля, чей единственный сын, принц, более десяти лет предается бесплодным занятиям в Виттенберге?
Часть 3
Король был раздражен.
— Я приказываю, чтобы он вернулся в Данию! — Клавдий заявил Гертруде. — Его дерзкое самоизгнание ставит наш двор в глупейшее положение, подрывает наше только-только начавшееся правление. И не возвращается он как раз поэтому. Хотя мы назвали его следующим, кто взойдет на престол, ибо наше собственное восхождение на таковой отчасти стало необходимым из-за его длительного отсутствия из Дании и по настоянию моих сотоварищей в совете знати, и оно было подтверждено тингом, поспешно созванным в Виборге, — несмотря на все это, он упорно и злобно отсутствует, а когда снисходит появиться, то выглядит раздерганным до грани сумасшествия. Так поздно он приехал на похороны отца и так торопливо уехал, едва великие кости были преданы земле, что его друг Горацио — превосходнейший малый, я пригласил его оставаться тут так долго, сколько он пожелает не отказывать королю в советах… так Горацио не успел даже свидеться с ним! Он пренебрег своим лучшим другом, а народ не составил о нем никакого впечатления, так мало он пробыл тут. Гамлет разыгрывает из себя призрака, неясное порождение слухов исключительно назло мне, поскольку народ всегда его любил, и его отсутствие из Эльсинора намеренно подрывает наше право на царствование.
Гертруда все еще не свыклась с тем, что ее возлюбленный способен говорить так длинно и так велеречиво. Теперь, даже когда они оставались наедине, он говорил так, будто их окружали придворные и послы — живые атрибуты власти. Прошли две недели с того дня, как ее муж погиб в яблоневом саду, совсем один, не получив отпущения грехов, будто какой-нибудь бедняк, добывавший пропитание на морском берегу или подобно лишенной души лесной зверушке, либо птице, разодранной острыми когтями. Уже, казалось ей, Фенгон стал дороднее, величавее. Коронуясь, он назвал себя Клавдием, а Корамбис, по примеру своего господина, обратился к имперской благозвучности латыни и взял имя Полоний.
— Я думаю, он вовсе не хочет причинить вред тебе или Дании, — без особой охоты начала она защищать своего сына.
— Дания и я, моя дорогая, теперь синонимы.
— Ну разумеется, и я считаю это чудесным! Но что до маленького Гамлета… Произошло слишком много перемен, а он, правда, обожал отца, как ни мало они имели общего в утонченности и образовании. Мальчику нужно время, а в Виттенберге он чувствует себя легко и спокойно, у него там друзья, его профессора…
— Профессора, проповедующие крамольные доктрины — гуманизм, ростовщичество, рыночные ценности, не совсем божественное происхождение власти монарха… мальчику уже тридцать, и ему пора вернуться домой к реальности. А ты действительно, — продолжал он тиранически обвинительным тоном, который больно напомнил ей его предшественника на престоле Дании, — ты действительно полагаешь, что он в Виттенберге? Мы понятия не имеем, там он или нет. «Виттенберг» это просто его слово для «где-то еще» — где-то еще, только не в Эльсиноре.
— Он избегает не тебя, а меня, — сорвалась Гертруда.
— Тебя? Родную мать? Почему?
— Он ненавидит меня за то, что я желала смерти его отцу.
Король заморгал:
— А ты желала?
Ее голос становился хриплым: за эти две недели слезы снова стали привычными для ее глаз, и теперь она вновь ощутила их пощипывающее тепло.
— Мое горе показалось ему недостаточным. Я ведь не захотела тоже умереть, так сказать, броситься в погребальный костер его отца, хотя, конеч— но, погребальные костры остались в прошлом — такой варварский обычай, все эти бедные одурманенные рабыни, совсем еще девочки… И я не могла не думать, что больше не надо опасаться, как бы Гамлет, мой муж Гамлет, не узнал про нас с тобой. Я же страшно этого боялась, хотя и претворялась, будто не боюсь, — не хотела тревожить тебя. И я ощутила облегчение. А сейчас я корю себя за это. Даже и мертвый, Гамлет вынуждает меня чувствовать себя виноватой из-за того, что я была менее добродетельной и ответственной, чем он.
— Ну-ну! Я-то находился в таком положении с рождения, а ты только после замужества.
— А теперь он перешел к маленькому Гамлету — этот дар внушать мне, какая я грязная, удрученная стыдом, недостойная! Я должна признаться… Нет, даже выговорить страшно. — Она подождала, чтобы ее уговорили продолжать, а потом продолжила без уговоров: — Ну, хорошо, я скажу тебе. Я рада, что дитя не в Эльсиноре. Он бы дулся. Он бы старался внушить мне ощущение, что я пустая и глупая и порочная.
— Но разве он мог узнать… хоть что-нибудь?
«Как похоже на мужчину! — подумала Гертруда. — Они хотят, чтобы ты делала для них все, а потом из жеманства не желают назвать это вслух. Клавдий просто хочет, чтобы все шло гладко теперь, когда он король, а прошлое — за семью печатями, уже история. Но история вот так не умирает. Она живет в нас, она сделала нас тем, что мы теперь».
— Дети просто знают, и все, — сказала она. — Ведь вначале им нечего изучать, кроме нас, и уж в этом они великие специалисты. Он чувствует все; я страшно его разочаровала. Он хотел, чтобы я умерла, была бы безупречной каменной статуей вдовы, вовеки оберегающей для него святилище его отца, так как в нем запечатано и его собственное детство. Обожание отца для него — это род самообожания. Они оба — одного поля ягода: слишком уж хороши для этого грешного мира. В нашу брачную ночь Гамлет даже не взглянул на меня нагую. Слишком перепил. А ты, Бог тебя благослови, ты смотрел не отрываясь.
Его волчьи зубы открылись в улыбке посреди черного руна бороды — белый проблеск, как его белоснежная прядь.
— Ни один мужчина не удержался бы, любовь моя. Ты была… ты и сейчас совершенство в каждой своей части.
— Я толстая, избалованная, сорокасемилетняя и все-таки словно бы стою, чтобы меня называли совершенством. Ну, как если бы мы играли. Гамлет, большой Гамлет, никогда не умел играть.
— Он играл только, чтобы выигрывать.
Гертруда удержалась и не сказала, что и Клавдий в своем новообретенном величии тоже очень склонен выигрывать. С другой стороны, проведя всю свою жизнь в обществе королей, Гертруда знала, что для короля проигрыш обычно означает потерю жизни. Высокое положение подразумевает внезапное падение.
— Я ведь, в сущности, его люблю, — сказал Клавдий. — Молодого Гамлета. Мне кажется, я могу дать ему то, чего он никогда не получал от своего отца — мы же с ним одинаково жертвы этого тупого вояки, этого истребителя Коллеров. Мы похожи, твой сын и я. Его утонченность, о которой ты упомянула, очень похожа на мою утонченность. У нас обоих есть теневая сторона и потребность странствовать, покинув это туманное захолустье, где овцы похожи на валуны, а валуны на овец. Он хочет чего-то большего. Хочет узнать побольше.
— По-моему, ты сказал, что он ездит не в Виттенберг.
— Он ездит куда-то и узнает что-то, а это порождает в нем неудовлетворенность. Говорю же тебе, я ему сочувствую. Мы оба жертвы датской узости и мелочности — кровожадность викингов, втиснутая во внешние формы христианства, которое никто здесь никогда не понимал, начиная от Гаральда Синего Зуба. Для него ведь это был просто способ предупредить немецкое вторжение. Христианство становится мрачным в студеных странах. Это ведь средиземноморский культ, религия виноградной лозы. Нет, правда, я убежден, что сумею заставить принца полюбить меня. Я же назначил его моим преемником.
— Возможно, он сердится, что остается принцем, а ты занимаешь престол его отца.
— Как он может сердиться? Он же никогда здесь не бывал, он никогда не изъявлял желания учиться искусству управлять, постигать, что грозит опасностью правительству, а что поддерживает его. Люди шепчутся, — Клавдий сказал Гертруде со скорбным выражением, понизив голос, — что он сумасшедший.
Она вздрогнула.
— Он в здравом уме и очень хитер, — сказала она, — но все равно я не могу горевать из-за его отсутствия. Если он вернется домой, я чувствую, он принесет беду.
— Но вернуться он должен, не то за стенами Эльсинора появятся смутьяны. А вот и способ вернуть его: выходи за меня замуж.
Первым ответным ее порывом была радость, но тревожные времена погружали их в свою тень и точно маленькие гирьки потянули ее сердце вниз.
— Мой муж, твой брат, скончался всего две недели назад.
— Еще две — и будет месяц. Достаточный срок для вяленого мяса, вроде нас с тобой. Гертруда, не отказывай мне в естественном увенчании моей долгой, чреватой бедами любви. Наше нынешнее положение, столь неловкое в королевских покоях Эльсинора, слишком уж странно. Нам приходится тайком пробираться на свидания, будто призрак твоего мужа ревниво охраняет твою добродетель. Наш союз уймет праздно болтающие языки, а Эльсинор получит крепкий фундамент — господина и госпожу. — «И укрепит мое право на престол». Но этого Клавдий не сказал.
— Сомневаюсь, что это успокоит Гамлета, — сказала королева. Двойственность имени (отец-сын, король-принц) заставила ее горло сжаться, словно в нем поднялся комок.
— Готов побиться об заклад, будет как раз наоборот, — сказал Клавдий, упрямый и уверенный в своих решениях, как подобает королю. — Это вернет его матери самое высокое положение, доступное женщине, и он получит в отцы своего дядю. Пример нашей свадьбы укрепит и упрочит его намерения относительно Офелии, как того желаете и вы с Полонием. Ты — ради здоровья твоего сына и ясности его духа, он — ради возвышения своей дочери. Я не прочь даровать старику исполнение его заветной надежды, он хорошо послужил нашей с тобой любви.
Это краткое упоминание их «любви» задело больное место в душе Гертруды. Хотя у нее хватило смелости и дерзости отдаться любовнику, пока она все еще была женой короля, и ее совесть могла простить столь предосудительное поведение, как разыгрывание сюжета одного из тех романов, которые скрашивали томительную скуку ее замужества, однако после смерти короля мысль об этой шалости превратилась в мучение: ей казалось, что ее падение каким-то образом понудило гадюку в яблоневом саду ужалить спящего рогоносца. Тогда же исчез Сандро, и ей приходило в голову, что существует причина, ей неизвестная. Клавдий в ответ на ее расспросы сказал, что юноша с приближением зимы затосковал о родине и он разрешил ему вернуться на юг, щедро его наградив. Ее смущало, что это произошло так быстро и без ее ведома. В прежней своей ипостаси Клавдий разговаривал с ней свободно и беззаботно, как человек, которому нечего скрывать, но теперь в его словах появилась официальная сдержанность, многозначительные обиняки. Да, будет хорошо подальше припрятать и забыть все это — охотничий домик над озером, горстку пособников, втянутых в их обман, опьяняющее удовольствие принадлежать сразу двум мужчинам, языческое бесстыдство — за щитом безукоризненного и нерушимого королевского брака. Порозовев, будто снова в венке невинности, Гертруда дала согласие.
Клавдий потер руки: сделка, политически важная, доходная, была заключена. День назначен. Гонцы — в Виттенберг, к Лаэрту в Париж, в столицы дружественных держав — были отправлены на перекладных. Хотя празднование предстояло самое тихое — свадьба в трауре, — для Гертруды эти сужающиеся ноябрьские дни посветлели. То, что один раз оставило нас желать лучшего, при повторении мы стремимся сделать совершенным.
* * *
Гостей собралось гораздо-гораздо меньше, чем тогда, когда добрый король Родерик созвал на свадьбу дочери весь цвет датской знати и всех высокопоставленных служителей короны из самых дальних пределов датской власти в Шветландии и Нижнем Шлезвиге. В моду вошли многоцветные чепцы и дублеты с узором из ромбов и штаны-чулки асимметричной расцветки — в них были облачены даже почтенные старцы. Тяжелые ожерелья и цепи кованого золота теперь стали знаком отличия главы магистрата и королевских чиновников, а колокольчики, которые Гертруда девушкой носила на поясе, все тут сочли бы смешным отголоском старины. И либо она выпила меньше вина и меда, чем на той ошеломительной, пугающей, льстившей всем ее чувствам первой свадьбе, либо она стала много привычней к возлияниям, слова священника у алтаря, которые в первый раз она от волнения почти не слышала, теперь поразили ее трогательной устарелостью: и обмен клятвами, и человек да не разъединит. Такое странное употребление слова «разъединит!» «Пока смерть нас не разлучит». Гертруда подумала: как скоро это произойдет? Как вообще может произойти? И все-таки апоплексия в теплый послеполуденный час Дня Всех Святых принесла вечную разлуку… Змея в траве солнечного яблоневого сада.
Они с Клавдием долго обсуждали, не обойтись ли вовсе без музыки и танцев. Пожалуй, так будет лучше: ведь со дня смерти короля Гамлета и месяца не прошло. Однако жизнь должна продолжаться, а некоторые гости приедут из такого далека, как Холстен, Блекинге и Рюген. Тихая музыка, согласились врачующиеся, лютня, три флейты и бубен, чтобы задавать ритм, могут послужить фоном, как на пиру — выцветшая шпалера, прячущая каменную стену. А если потом начнутся танцы, пусть танцуют. Она и король, чтобы задать приличествующий тон сдержанного празднования, прошлись в ductia, размеренные скользящие движения которой вполне гармонировали с похоронной песней, подумалось ей, а ее зрение туманил дым от камышовых факелов и ревущего огня двух сводчатых очагов в двух концах огромного зала. Обе ее свадьбы были зимой, думала она, но в этом декабре снег пока лишь мягко кружил отдельными хлопьями. Небеса еще выжидали. Клавдий, мягко двигавшийся рядом с ней, выпуская ее руку на повороте, чтобы взять другую, почему-то словно отдалился от нее, став ее мужем. Его прикосновение стало окостенело напряженным из-за его новых обязанностей. Когда они, рискуя всем, встречались в лесу Гурре, ее так восхищали его бесшабашное отречение от всех законов, его растворение в сейчас и теперь, едва он достиг своей цели, завоевал ее, не страшась никаких последствий. Нынче они жили в последствиях этих последствий, величаво шествуя в танце в такт бубну, пытаясь выжить после уничтожения преступивших в упоении все священные узы любовников, которые существовали только вне стен Эльсинора. Соблазнитель стал кормчим государства, его далекая возлюбленная стала повседневностью.
Когда музыка оборвалась, он отпустил ее руку и отошел приветствовать их гостей, знатнейших подданных их короны. Она смотрела, как он — меховой воротник его одеяния поднят и серебрится по краям, будто инеем, золотой крест на его груди отражает алые отблески огня — направился к Гамлету и Лаэрту, которые беседовали, сближенные жизнью к югу от Дании. Лаэрт щеголял темной козлиной бородкой, такой же, как у его отца, но только не выбеленной временем, а Гамлет отрастил рыжую бороду. Совсем не густую, не такую курчавую, как у его светловолосого отца, — рыжина этой бороды напоминала бледную медь ее собственных пышных кос и кудрявых завитков на другом месте. Эта полупрозрачная борода внушала ей отвращение: будто к нему перешло что-то очень ее личное, а он выставил это тайное напоказ. В расцвете своих тридцати лет он бросал ей вызов — пусть-ка заявит о своей материнской власти над его лицом! Ей это было по силам не больше, чем самой осознанно распоряжаться собой в любви и браке.
Всегда между ними — матерью и сыном — стояли ее тщетные усилия почувствовать себя любимой его отцом, прозрачное, недоступное для слов препятствие, сквозь которое он смотрел на нее, будто сквозь рубашку, в которой родился. Он причинил ей столько боли, рождаясь. Никто никогда не причинял ей таких страданий, как Гамлет, пока сражение на дюнах Ти завершалось победой.
По движениям его красивых пунцовых, почти женских губ она видела, что Клавдий говорит с Лаэртом по-французски, а с Гамлетом по-немецки, утверждая себя в их обществе еще одним человеком большого мира, хотя, возможно, за долгие сроки он успел подзабыть эти языки и говорил на них не так свободно и непринужденно, как они, упражнявшиеся в них совсем недавно. Она тревожилась, как бы Клавдий, чей космополитизм успел чуточку устареть, не подверг себя насмешкам, однако оба молодых человека, насколько она могла судить с такого расстояния, отвечали почтительно — Лаэрт с некоторым одушевлением, а выражение на лице Гамлета маскировалось этой противной бородой, такой реденькой, что сквозь нее проглядывала бледность его щек. Ее сын был ему врагом, ощущала она своими чреслами. Надежды Клавдия завоевать любовь мальчика казались ей бредовым самообманом, но, с другой стороны, его ухаживания за ней, его невероятная романтичная любовь привели к этому завершающему брачному триумфу… Она с облегчением увидела, что Клавдий направляется дальше. Ему ведь предстояло приветствовать всех гостей, он же был звездой, центром происходящего и должен был разделить себя между всеми ними поровну. Гертруда знала об этом все, так как сама с рождения была звездой, единственным ребенком короля, средоточием завистливых и собственнических взглядов еще в колыбели.
Полоний, щеголяя широким новехоньким упеляндом, подошел к ней и, заметив направление ее взгляда, сказал:
— Наш король держится прекрасно, как тот, кто давно привык первенствовать.
— Признаюсь, я не ожидала, — сказала она, — что он примет величие так охотно. Я считала его скитальцем, высокородным бродягой.
— Некоторые люди, государыня, скитаются, чтобы вернуться достаточно сильными для достижения давно лелеемых целей.
Гертруде не нравилось думать, что Клавдий, подобно своему брату, стремился к престолу. Она предпочитала думать, что престол достался ему благодаря прискорбному случаю. Правда, он действовал инициативно и целеустремленно, добившись одобрения совета знати, избрания четырьмя областными тингами и поспешным письмом поддержкой епископов Роскильда, Лунда и Рибе. Но все это она объясняла мерами не допустить хаоса вслед за несчастьем. В дни полной растерянности, последовавшими за тем, как Гамлет был найден мертвым, и не просто мертвым, но жутко обезображенным, подобно статуе, которая, долго пролежав в земле, распадается в прах поблескивающими чешуями. Гертруда сосредоточивалась на другом, на внутреннем, на своей исконной обязанности оплакивать, склоняться под бременем утраты. Чуть ли не впервые в жизни с тех пор, как у нее начались месячные, она чувствовала, что ее преображает какой-то недуг, и не могла подняться с постели, словно ее место было рядом с Гамлетом в его глиняной могиле на омерзительном кладбище за стенами Эльсинора, где туман льнул к продолговатым холмикам, а лопаты весело болтающих могильщиков постоянно пролагали путь к подземному миру костей. Отрезанную от мира, ее навещали только Герда, у которой были свои причины горевать, так как Сандро уехал, а живот у нее все увеличивался; да ее перешептывающиеся придворные дамы, чьи лица еще сияли от упоительного волнения по причине недавнего ужасного события; да еще придворный врач в обвислом колпаке и с ведерком, полным извивающихся пиявок. Гертруда сама врачевала свои душевные симптомы, дивясь, почему ее горе так неглубоко и запятнано облегчением. Тяжесть короля скатилась с нее. Он никогда не видел ее такой, какой она была, сразу же торопливо подогнав ее под собственное представление о своей королеве. Позднее ей пришло в голову, что в промежутке междуцарствования какая-нибудь другая королева отстаивала бы право своего сына на отцовский престол. Но ведь Гамлет, едва приехав на погребение отца, сразу же снова исчез. Материнский инстинкт убедил ее, что датский престол с его мелочными кровавыми налогами, взимаемыми с души, был бы даром, который он презрительно отверг бы. Полоний, вновь обретший всю полноту влияния своего сана, не встал на сторону принца: между ними тлела вражда, неприязнь, унаследованная сыном от отца. Только и всего, пока она погружалась в болезненную дремоту и выслушивала жалобы своих посетительниц, жалобы, казавшиеся ей запутанными, как нитки в корзинке с вышиванием, в которой выспался котенок. Когда она наконец покинула опочивальню, как исполненная достоинства вдова, в Эльсиноре все было уже решено, и король Клавдий воззвал к ней, умоляя стать его женой. И не могла же она ему отказать: он преклонялся перед ней издалека, а приблизившись, чтобы одеть плотью свое нафантазированное представление о ней, показал, что умеет ее развлечь и созвучен с ней настоящей. Мягко, день за днем, она отучит его от преувеличений, сохраняя в себе маленькую избалованную принцессу, которую он воскресил. Быть может, было рановато сочетаться с ним браком, но что еще ей оставалось? Овдовевшие королевы иногда уходили в монастырь, но ей монахини казались очень несчастными женщинами — замужем за постоянно занятым Богом, такие же мелочные и вздорные, как женымирянки, которыми пренебрегают их мужья. Ей нравилась пышная шелковистость бороды Клавдия, ореховый запах его нагой груди. Ей нравилась его вольная, высокомерная энергия, теперь впряженная в колесницу королевских обязанностей.
Эта брачная ночь была совсем не похожа на первую. Тогда не сумел новобрачный совладать со сном, а теперь он не мог предаться сну, хотя празднование, относительно умеренное, сошло на нет в торопливости вежливых откланиваний, и полуночные колокола, подобно разошедшимся гостям, которые затем возвращаются за потерянной перчаткой или забытой сумкой, вновь напомнили о себе одним ударом, а затем и двумя. Он торжествующе взял ее, и его ореховый запах смешался с другим, похожим на затхлость, окутывающую берега серо-зеленого Зунда. Волны ощущений в его нижних частях вознесли ее так высоко, что ее голос вырвался из нее, как зов заблудившейся птицы; и тем не менее, хотя их брачные желания были так великолепно ублаготворены, он не засыпал. В нагретом пространстве под пологом их кровати и она не могла погрузиться в сон, ощущая, что его мужские мышцы все еще напряжены. Всякий раз, когда ее мысли начинали растворяться в бессвязной чепухе — в химерической смеси отзвуков реальности, — его резкое движение рядом с ней вновь извлекало ее в ясность ночи.
— Усни, муж, — сказала она нежно.
— День все еще меня не отпускает. Старик Розенкранц втолковывал мне, что необходимо сокрушить молодого Фортинбраса и навсегда покончить с норвежской угрозой. Эти удрученные годами вельможи все еще живут в мечтах о героических бойнях, сокрушениях, сжиганиях и окончательных решениях вопроса. И в то же время они жиреют на своей доле от процветания торговли, которое обеспечивает международный мир.
— Гамлет говорил то же самое. — Еще скованная дремотой, она ответила слишком поспешно, произнесла ядовитое имя. Ее орогаченный муж, его завистливый брат… Она торопливо продолжала: — Полоний считает, что ты уже прекраснейший король.
— У него есть личные причины верить и надеяться, что это так. Его доброе мнение уже оплачено.
«Чем?» — сонно подумала Гертруда.
— Он сказал мне… то есть всем нам, собравшимся вокруг, что ты вернешь нас к дням короля Канута. Не святого, а первого, настоящего.
— Того, кто не сумел остановить прилив.
В его тоне проскользнула мрачная сардоничность, которая больно ее уязвила. Как бы ярко ни сияли свадебные факелы, ты вступаешь в брак и с темной стороной своего мужа. Она объяснила:
— Того, который завоевал всю Англию и Норвегию.
— И кто, если я еще помню свои уроки истории, совершил паломничество в Рим во искупление своих многочисленных грехов.
— Ты хотел бы тоже? — спросила она робко. Ей было очень уютно, и мысль о таком тяжком паломничестве казалась бесконечно далекой. В кровати с Клавдием она чувствовала себя, как в студеные зимние ночи детства у себя в постельке под грудой мехов, щекочущих, ласкающих, подтыкаемых вокруг нее плотно-плотно, так что ее тельце нежилось в тепле, украденном у всех этих зверей и зверушек. Марглар, ежась под плащом с капюшоном, молча сидела рядом с ней, а звезды за незастекленным окном сверкали так же ярко, как блестят кончики сосулек в лучах утреннего солнца. А что, если ее муж, памятуя, что начали они во грехе, считает ее нечистой? Братья ведь разделяли тот предрассудок темной ютландской религиозности, который отказывается принять мир таким, каков он есть, — чудом, которое повторяется ежедневно.
— Пока еще нет, — ответил Клавдий. — Не раньше, чем в Дании будет наведен безупречный порядок. И я возьму тебя с собой, чтобы ты увидела священный Рим и другие напитанные солнцем места по ту сторону Альп.
Он перевернулся на другой бок спиной к ней и как будто приготовился наконец уснуть, после того как полностью ее рассонил. Ей это не понравилось. Он превращал ее в Марглар, бодрствующую, пока он задремывает. И она сказала:
— Я видела, как ты разговаривал с Гамлетом.
— Да. Он был достаточно мил. Мой заржавелый немецкий его позабавил. Не понимаю, почему ты его боишься.
— Не думаю, что тебе удастся его очаровать.
— Но почему, любовь моя?
— Он слишком очарован самим собой. И не нуждается ни в тебе, ни во мне.
— Ты говоришь о своем единственном сыне.
— Я его мать, да. И знаю его. Он холоден. А ты нет, Клавдий. Ты теплый, как я. Ты жаждешь действовать. Ты хочешь жить, ловить день. Для моего сына весь мир лишь подделка, зрелище. Он единственный человек в его собственной вселенной. Ну а если находятся другие чувствующие люди, так они придают зрелищу живость, может он признать. Даже меня, которая любит его, как мать не может не любить с того мгновения, когда ей на руки кладут причину ее боли, новорожденного, который кричит и плачет от воспоминания об их общей пытке, — даже на меня он смотрит презрительно, как на доказательство его естественного происхождения и свидетельство того, что его отец поддался похоти. Голос Клавдия стал резким:
— Тем не менее, на мой беспристрастный взгляд, он кажется остроумным, с широкими взглядами, разносторонним, удивительно чутким к тому, что происходит вокруг, чарующим с теми, кто достоин быть очарованным, превосходно образованным во всех благородных искусствах и красивым, с чем, несомненно, согласится большинство женщин, хотя эта новая борода, пожалуй, производит неблагоприятное впечатление, скрывая больше, чем оттеняя.
Гертруда сказала на ощупь:
— Гамлет, я считаю, хочет чувствовать и быть актером на сцене вне своей переполненной головы, но пока не может. В Виттенберге, где большинство — беззаботные студенты, валяющие дурака в преддверии настоящих дел, отсутствие у него чувств — или даже безумие, безумие отчужденности, — остается незамеченным. Ему следовало бы оставаться студентом вечно. Здесь, среди серьезности и подлинности, он ощущает, что ему брошен вызов, и сводит все к словам и насмешкам. У меня одна надежда: что любовь приведет его в равновесие. Прекрасная Офелия совершенна в своей душевной прелести, в тонкости чувств. Твой брат считал ее слишком хрупкой для продолжения его рода, но она обретает женственность, и интерес Гамлета растет не по дням, а по часам.
— Очень хорошо, — сказал Клавдий, пресытившийся жениной мудростью и теперь вполне готовый расстаться с этим днем. — Но твой анализ выявил еще одну причину, почему нельзя допустить, чтобы он сбежал в Виттенберг. Истинная привязанность должна строиться на все новых добавлениях, как прекрасно помним ты и я.
Она нарушила молчание, на котором настаивало его собственное:
— Мой господин?
— Что, моя королева? Час поздний. Король должен встречать солнце, как равный равного.
— Ты чувствуешь себя виноватым?
Она ощутила, как его тело напряглось, дыхание на миг оборвалось.
— Виноватым в чем?
— Ну, в чем же еще? Виноватым из-за нашей… нашего сближения, пока… Гамлет был моим мужем.
Клавдий раздраженно фыркнул и крепче сжал нарастающий ком утомления, так что их пуховая перина заметно приподнялась.
— Согласно старинному правилу викингов, то, что ты не можешь удержать, не твое. Я отнял у него владение, про которое он ничего не знал, поле, которое он так и не вспахал. В необузданной любви ты была девственна.
И хотя она чувствовала, что его объяснение не совсем правда, в нем все-таки было достаточно правды, чтобы оно могло послужить опорой. И они уснули в унисон.
Через несколько недель после своей свадьбы королева пригласила Офелию в свой личный покой, когда-то новопристроенную комнату короля Родерика с трехарочным окном. Дочь Полония и его вечно оплакиваемой Магрит в свои восемнадцать лет расцвела сияющей красотой — застенчивой, но грациозной, — матовая кожа без единого изъяна, тоненькая талия, высокая грудь, а бедра достаточно широкие, чтобы сулить плодовитость. На ней была голубая мантилья, парчовая шапочка и струящееся газовое платье, почти неприличной прозрачности. Ее грудь все время была приподнята, будто от внезапного изумленного вздоха, намека на ожидание, трогательно сочетавшегося с тревожными опасениями и хрупкостью. Гертруда вглядывалась в нее, ища себя юную, и увидела, что щекам Офелии недостает розовости, а ее волосы, зачесанные от ровного лба, более идеально высокого, чем у Гертруды, не слишком густы и лишены пышности. Они не кудрявились у нее на висках, но оставались послушно прямыми, удерживаемые на месте плетеной золотой лентой. Лицо в профиль было безупречно чеканным, словно на новой монете, однако при взгляде спереди оно таило какую-то смутность — ее широкие голубые глаза смотрели чуть-чуть в сторону. Ее зубы, не без зависти заметила Гертруда, были безупречно жемчужными и ровными. Узкие бледно-розовые десны придавали им почти детскую округлость и самую чуточку наклоняли их вовнутрь, так что ее улыбка создавала мерцающее впечатление стыдливости, в которой тем не менее как будто пряталась беззаботная чувственность.
Гертруда указала ей на то самое жесткое трехногое кресло, в котором сиживал Корамбис во время их конфиденциальных разговоров.
— Моя дорогая, — начала она, — как тебе живется? Нас, женщин, в Эльсиноре так мало, что мы просто обязаны доставлять друг другу утешение приятных тет-а-тет.
— Твое величество мне льстит. Я все еще чувствую себя ребенком при этом дворе, хотя знаки внимания, которые последнее время достаются на мою долю, не могут не выманить меня из моего укромного уголка.
Верхняя губка девочки была прелестна, одновременно изогнутая и вовнутрь и кнаружи, как сорванный лепесток розы, и чуть-чуть смятая нежной припухлостью, и выглядела она, заметила Гертруда, очень соблазнительно, когда почти смыкалась с нижней, оставляя открытым треугольничек, за которым смутно поблескивали жемчужные зубки. Ноздри у нее были изысканно узкими — Гертруда всегда считала, что у нее самой они широковаты и ее нос слегка походит на мужской.
— Как женщины, мы не пожелали бы остаться без знаков внимания, тем не менее они способны внушить и тревогу.
— Вот именно, поистине так, государыня. Если в характере Офелии и был недостаток, то избыток кротости, подразумевавший, как это бывает у маленьких детей, сочетание со скрытым упрямством и тайным вызовом. Ее глаза, ничем не походившие на серо-зеленые глаза Гертруды — в минуты страсти темневшие, словно Зунд, — своей светлой голубизной отражали пустое небо.
— Тебе незачем называть меня «величеством» и «государыней», но ты все-таки не можешь назвать меня матерью, хотя я была бы рада заменить тебе мать добротой и советами. Ведь и моя мать умерла рано, бросив меня искать свой путь в мире камня и шума, который поднимают мужчины.
— Твое величество уже даровало мне много доброты. Как я себя помню, ты всегда была ласкова со мной, не скупилась на внимание ко мне, почти никем не замечаемой.
— Моя доброта теперь обретает особую близость. Мне кажется, знаки внимания, о которых ты говоришь, исходят от моего сына.
Безоблачные глаза Офелии расширились, но сохранили смущающий повернутый чуть в сторону взгляд, словно сосредоточенный на чем-то невидимом. Как в раздражении выразился король Гамлет? «В мозгу у нее трещинка».
— Кое-какие, — ответила она слишком уклончиво. — С тех пор как Гамлет и Лаэрт вернулись домой на твою… на твою и нового короля…
— Свадьбу. Да-да.
— Они много времени проводят вместе, иногда включая в свое общество и меня.
— Дражайшая Офелия, думается, все как раз наоборот: Гамлет, ища твоего общества, волей-неволей включает в него и Лаэрта.
— Нет, правда, между ними завязалась горячая дружба, ведь у них так много общего! Оба привыкли к более широким просторам, и наша отсталость и невежество их раздражают.
— Я думаю, пусть ты с положенной скромностью это отрицаешь, за тобой ухаживают, и я этому рада.
— Рады, государыня?
— А отчего бы и нет, дитя? Для тебя это естественно, а ему давно пора.
— Мой брат и мой отец оба не раз предупреждали меня об опасностях, подстерегающих девственность, и наставляли меня знать себе цену и беречь мою честь — их честь.
Гертруда улыбнулась и наклонилась к девушке, словно стремясь ощутить тепло юности, излучаемое ее лицом.
— Но ты… ты находишь трудным столь высоко ценить так называемую честь? Нам ведь она кажется мужской абстрактной выдумкой, во имя которой им нравится надуваться спесью и умирать, но которая отгораживает нас от костров любви.
Пока тянулась наступившая пауза, ей казалось, что она выразилась не слишком понятно, но тут Офелия оставила прямую осанку задержанного дыхания и, чуть поникнув в неудобном треугольном кресле, призналась без утайки:
— Принц Гамлет, правда, иногда слишком испытует меня своей настойчивостью. Он кружит мне голову словами, настолько особенными, что кажется, будто за ними прячется безумие. А в следующую минуту мы уже дружно смеемся и я перестаю испытывать непонятное волнение.
— Он вызывает у тебя волнение?
Офелия порозовела, опустила глаза, и Гертруда обрадовалась такому доказательству пылкости ее крови. Подари ей судьба дочь, она бы ее любила, она бы протянула ей направляющую руку в бурях чувств, к которым так склонен ее пол, и привлекла бы к себе без всякого сопротивления — в отличие от отбивающегося и вырывающегося сына. Гертруда волей-неволей чувствовала, что в роли матери Гамлета она потерпела полную неудачу, однако с помощью этой будущей жены, возможно, ей еще удастся совладать с ним.
— Порой, — объяснила Офелия, — его похвалы кажутся насмешками, уж слишком многого они требуют от меня. Он цитирует стихи и даже сам их сочиняет.
— Клавдий тоже прибегает к стихам, — осмелилась признаться Гертруда. — Мужская натура разделена значительно больше нашей. В уме они из болотной грязи возносятся на горные вершины и не признают ничего посреди. Для оправдания требований своего тела они непременно должны превратить предмет этих требований в богиню, неправдоподобно возвышенную, или же обходиться с ней как с комком грязи. У моего сына яркое воображение, с детства его чаровала актерская игра, и если он в совершенстве изображает влюбленного, из этого вовсе не следует, будто он фальшивит в своей игре.
— Так рассуждала и я сама. Гамлета я изучала с тех самых пор, когда была лишь парой глаз на узловатых стебельках. Мне не было и десяти, когда ему исполнился двадцать один год. Он казался мне, как и всем, кто его видел, идеальным принцем — изысканно одетым. Безупречным в манерах и речи, воплощением благородства до кончиков ногтей. Но теперь, ухаживая за мной, он, мгновение тому назад блистательный, исполненный ласковости, вдруг проявляет почти отвращение, словно в разгар любезностей его вдруг охватил ужас, заставляющий оборвать галантные излияния, и он уходит без слова прощания. Он то темно велеречив, то грубо откровенен и не скрывает, что теперь считает моего отца потерявшим разум стариком, который всегда и во всем искал своей выгоды.
— А что он говорит о своем дяде, моем муже?
— О нем, государыня, он со мной не говорит.
Гертруда усомнилась — слишком уж быстро последовал ответ, — но вернулась к главному предмету их разговора. Как далеко продвинулось ухаживание. В ослепительном портрете, набросанном Офелией; она не узнала своего угрюмого отчужденного сына, который, на ее взгляд, унаследовал некоторую толику землистой одутловатости своего отца. Впрочем, для торжества любви Офелии было лучше оставаться полуслепой.
— Ты говоришь, он словно бы смеется над тобой?
— Среди многих изъявлений нежности и обычных клятв.
Гертруде не понравились эти «изъявления нежности». Или Офелия уже рассталась с тем, чего назад не выменять? Хватило ли у нее женского ума подвергать влюбленного испытаниям, повышая свою цену в его глазах? Или в своей распаленной невинности она отдала ему высший залог своего тела? В этой эфирной красоте, этом платье-паутинке ощущался какой-то странный запашок, что-то чуть тлетворное. Она взяла руку Офелии, беспокойно подергивавшуюся на коленях девушки. Гертруду удивила влажность ладони, холодной, липкой.
— Дитя мое, — сказала она с глубокой искренностью, — насладись годами своей юности, они быстро минуют. Следуй велениям и своего сердца, и своей головы, когда сможешь. Если мой сын и его загадки и его капризные настроения вызывают у тебя смятение, а не радость, не оставайся с ним ради угождения твоему отцу или твоей королеве.
— О, папа очень тверд в том, что я должна оценить себя высоко, однако, мне кажется, этот брак принесет ему немалые выгоды.
— Твой отец стар. Он уже получил достаточно всяких выгод. А получаемые тобой принадлежат тебе. Мужчины, — сказала Гертруда, забывая о стратегии в порыве сестринского чувства, — мужчины — это красивые враги, среди которых брошены мы. Без женской уступчивости мир не мог бы существовать, а они смотрят косо на нашу уступчивость, видя в ней семена хаоса, неустановленного отцовства. Раз мы были уступчивы с одним мужчиной, рассуждают они, то уступим и другому. Желание быть приятными мы, увы, всасываем с молоком матери.
Гертруда чувствовала, что лицо у нее начинает гореть, но пыталась сохранять спокойное выражение, понимая, что открыла больше о себе самой, чем позволительно женщине, кроме разве что матери, — и притом только в разговоре с дочерью.
Офелию, однако, занимало только ее собственное положение. Она воскликнула:
— Ах, но я никого, кроме Гамлета, не хочу! Я никогда не полюблю другого, как люблю его! Если он меня покинет, я найду приют в монастыре, где жизнь не бушует столь яростно.
«Покинет» — не слишком ли сильно, если она сберегла чистоту? Впрочем, если смотреть на вещи трезво, так Гамлет, если он и правда вкусил от этого лакомого кусочка больше, чем дозволяет мораль, то мог лишь оказаться на крючке еще крепче. Хотя этот разговор внушил ей некоторые опасения относительно здравости рассудка Офелии, королева осталась при мнении, что Гамлету следует жениться на ней. Женитьба ведь станет наилучшим противоядием против его бесплодного эгоизма, а также ограничением свободы поступков и капризов, в которой Клавдий увидел угрозу для себя. Брак приковывает нас к установленному порядку. Она отпустила вялую изящную руку с тонкой сетью зеленовато-голубых жилок на запястье и обратной стороне ладони.
— Ты так сильно любишь Гамлета?
— Всем сердцем, государыня, даже когда он колюч со мной и твердит о женском непостоянстве.
Гертруда напряглась:
— А, так вот о чем он твердит!
— Да, и о нашей податливости распаленной плоти.
— Как я сказала, наша податливость — это их спасение. И порой они даже не забывают о благодарности.
— Гамлет бывает неизъяснимо нежным, будто я могу разбиться.
— О? И когда же?
Розовый лепесток верхней губы Офелии задумчиво вздернулся. Она опустила веки на пустое небо своих глаз, а потом подняла их, чтобы сказать:
— Все время, пока мы вместе, если только он не думает о ком-то неназываемом или о нашем женском поле как таковом. Он говорит, что ненавидит род человеческий, но любит некоторых из тех, кто к нему принадлежит.
— Переизбыток немецкой философии, — поставила диагноз Гертруда. — От нее свертываются простота и ясность. — «Кто способен не полюбить эту безыскусственную красавицу, спросила она себя, если он в здравом уме?» — Ты стала ближе моему сыну, — сказала она Офелии, — чем была я с тех пор, как носила его под сердцем.
— Поверь, я буду лелеять эту близость и никогда не причиню ему никакого вреда.
Гертруда уловила легкое самодовольство в этом заранее готовом ответе.
— Я боюсь не за него, моя дорогая, но за тебя. Обходись с ним так, как тебе подсказывает твоя натура, но не пренебрегай и инстинктом самосохранения. И у тебя, и у него впереди еще долгая жизнь. Любить хорошо. Настолько, что следует растягивать каждый шаг вперед и удерживаться от увенчания в долгом предвкушении. Для мужчин любовь — это часть их ожесточенных поисков красоты; для нас, более мягко, это вопрос самопознания. Она узнает нас изнутри. Не сочти, будто я смотрю на мужчин с осуждением, и вспомни, что я — новобрачная и не променяла бы свое счастье на все посулы Небес.
— Как желала бы я быть такой же мудрой и доброй, как ты, государыня! Если когда-нибудь мне будет дано назвать тебя матерью, это слово скажет само мое сердце.
— А я сердцем услышу его, — сказала королева и засмеялась собственным слезам, когда они упали в объятия друг друга, и их движения наполнили маленькую комнату благоуханием.
* * *
Полоний встретил королеву в галерее, где квадратики мозаики эхом повторялись от пола и до бордюра под потолком.
— Твоя беседа с моей дочерью очень утешила ее и ободрила.
— Она ангел! Будь у меня дочь, какие пылкие разговоры мы вели бы! Однако если она нуждается в утешении и ободрениях от других, это не очень хорошо характеризует галантность моего сына.
— Она молода, гораздо моложе него и…
— Она моложе него немногим больше, чем я была моложе покойного короля.
— И находила его равнодушным и пренебрежительным, как ты признавалась мне куда чаще, чем мне хотелось слышать.
— Неужели так уж часто? Я старалась держать свои обиды при себе. И уж конечно, они не были такими горькими, как намекают твои обобщающие определения. Он был занят делами королевства, а я, быть может, слишком много думала о себе.
Как ей хотелось, чтобы старик перестал ссылаться на ее давно запылившиеся признания и их былые сговоры. Оказавшись в долгу у него, уже не выбраться.
— Моя дочь молода и нежна, как я сказал, — продолжал Полоний, — а он пользуется своим саном и меланхолией, чтобы давать волю своим мрачности и изменчивости, лавируя, так сказать, взад и вперед, слишком уж грубо поигрывая кормилом для девы, взращенной в тиши безмятежного целомудрия. Да, Лаэрт как юноша не ограждался от соблазна трактиров, веселых домов и игорных притонов, а мой слуга Рейнальдо присматривал, чтобы его синяки не превратились в раны.
— Беда воспитания женщины в том, — заметила Гертруда, — что оно дается ей сразу, едва девичья добродетель сменяется у нее добродетелью жены. От нее требуют, чтобы за одну ночь она перешла от полной невинности к полной умудренности.
Старик остался глух к ее намекам, все более разгорячаясь.
— Добродетель — вот все, чего стоит женщина, — сказал он. — Добродетель — вот с чем она выходит на рынок. Принц играет с Офелией, и я должен отдернуть ее. Их уединенные беседы будут прекращены до тех пор, пока его изъявления нежности не обретут больше весомости. Ей требуется передышка от надменной едкости Гамлета.
— Отдерни ее, и, возможно, Офелия так и останется у тебя на руках.
— Не принижай ее настолько! Отдаленность от нее раздует искру его огня в пламя, горящее так ровно, как требуется. Офелия — это новая Магрит во всей свежести, которой выкидыши лишили ее мать, и добавь еще ту сверхъестественную грацию, которую она, наверное, заимствовала у лесных цветов. Ты когда-нибудь слышала, как она поет?
— На пирах и зимних праздниках еще с тех пор, когда она была девочкой. Голос чистый, но слабый, а когда она слишком его напрягает, звучит надтреснуто.
— Божественный голос, но, конечно, всякого напряжения следует избегать. Моя королева, не страшись, что брак, которого мы оба желаем, не состоится. Небольшая насильственная разлука только даст принцу время поразмышлять о достоинствах моей дочери.
Гертруда с нетерпеливым раздражением угадала веру одряхлевшего камерария в то, что достаточно умелый кукольник может управлять и манипулировать человеческими делами с помощью шестеренок и винтиков, будто мельничными колесами или часами. Сама она ощущала в делах людей приливы и отливы, естественные и сверхъестественные. И мудрость должна покоряться им, ища победу в капитуляции. Молодых влюбленных, казалось ей, следует без вмешательства оставить в тисках желаний, чтобы они вознеслись высоко над лабиринтом, сооруженным старшими. Но она знала, что и Полоний, и Клавдий, выскажи она это вслух, назовут ее сентиментальной, неразумной, оставляющей все на инициативу Бога, будто закоснелая в предрассудках крестьянка или неверный магометанин.
Дряхлый советник наклонился еще ближе к ней и сказал доверительно:
— По моему мнению, и не только моему, ему сильно повредило, что никакой его каприз или желание не встречали отказа. Он вырос, государыня, без всякого понятия о дисциплине.
Он говорил о ее крошке Гамлете. И в желании защитить сына пробудилась ее давно заснувшая материнская любовь. Право сомневаться в ее материнской заботливости принадлежало только ей и никак не этому старикашке. Она возразила:
— Нам казалось, он в ней не нуждался. Его ум и язык были более быстрыми, чем у его отца и у меня и предвосхищали наши мысли о воспитательных мерах. Когда им занялся король, я утратила связь с ним и могла лишь любоваться с почтительного расстояния.
— Король был строг и властен, мальчику он представлялся богом в доспехах и на боевом скакуне. Йорик более кого-либо заменял отца юному Гамлету, но был всего лишь пьяным плутом и мог наставлять только в шалостях и всяких неразумных проделках.
— Ты говоришь так, словно облюбованный тобой зять тебе не нравится.
— Это он меня недолюбливает.
— Ему нелегко испытывать к кому-нибудь привязанность. Он сразу видит в человеке слишком много разных сторон. Но король великодушно возлагает на него большие надежды и начинает его любить. Он верит, что сможет настолько обворожить Гамлета, что он окончательно вернется ко двору, и наше правление станет неуязвимым.
— В нашей стране, исполненной смутами и тайными изменами, которые питаемы былыми резнями и старинной кровавой враждой между знатными родами, уязвимо, государыня, любое правительство. Однако если кто и может навести порядок, то только Клавдий. Я уже обязан ему жизнью.
— Жизнью?
Как странно, что старики так ценят свою жизнь, которая в глазах остального мира выглядит гнилым обрубком, лохмотьями, не годящимися даже для перочисток.
— Я о том, твое величество, что мое положение, мой ранг, самая моя жизнь неразрывно связаны с привилегиями, положенными камерарию. Но, поверь мне, когда потребовалось великое мужество, король помог нам обоим способом не обязательно явным.
Она растерялась. Видимо, какая-то тайна… Пол галереи дыбил перемежающиеся мозаичные квадраты и грозил разверзнуться у ее ног, а Полоний все молол языком, пытаясь закрыть провал, который так неуклюже открыл.
— А! — бормотал он. — Мы вместе прошли длинный путь, государыня. Припомни тот солнечный холодный день, когда я пробежал двенадцать лиг по выпавшим за ночь сугробам, дабы официально засвидетельствовать пятна крови на твоих брачных простынях. И они были на них, я своеглазно видел, что были. И с тех пор, как и раньше, ты ничем не запятнала королевскую честь.
Думал он о своей дочери, о ее девстве, сохраненном или уже отданном.
— Источать кровь, — сказала Гертруда, — для женщины не такое уж великое свершение.
— В некотором смысле и правда не такое. Под всей мишурой миром правит кровь. Или ее отсутствие, пока взамен наследника престола есть только упования. Но довольно, я заболтался до нескромностей. — Он поправил высокую коническую шляпу, которая все менее крепко сидела на его голове по мере того, как прямые, желтоватые, цвета свечного сала, волосы все больше редели, а жировая прокладка, придававшая голове сходство с тыквой, все больше усыхала.
«Мы начинаем маленькими, вырастаем в больших и усыхаем, — подумала она. — Мир сбрасывает нас со счетов прежде, чем мы успеваем приготовиться к этому».
— Я просто хотел предостеречь тебя, государыня, — продолжал трещать Полоний, — чтобы ты поняла, когда услышишь, что я просил Офелию быть скупее на общество девичье ее и избегать уединения с его высочеством принцем Гамлетом, так только ради увенчания надежд на их брак, которые мы разделяем.
— Она твоя дочь и в полном твоем распоряжении, — сказала Гертруда, стараясь положить конец этому неприятному разговору. — Уповаю, твой запрет подействует в соответствии с твоими расчетами.
Все эти размышления и старания, которые мир посвящает размножению, будто мы простой домашний скот, были не только непристойными, но и докучными. Если чувства принца достаточно сильны, он разнесет любые преграды, поставленные на его пути. Эта проверка его воли к любви заставила ее ощутить родство с сыном, упомянуть про которое она не могла. Бедный мальчик, как и она рожденный под мелко мелящими жерновами Эльсинора!.
Она бродила по замку, словно должна была после целой прожитой в нем жизни расстаться с ним. Оплакивала маленький заброшенный солярий, где она когда-то играла с тремя своими тряпичными куклами под надзором клюющей носом Марлгар; и смотрела вдаль на зелено-серую ширь Зунда в белой ряби льдин и кудрявых барашков через окно, к которому так часто поднимала усталые глаза от пялец или блестящего пергамента романа о Ланселоте и Гвинерве или о Тристане и Изольде, от сказаний и chansons про прелюбодейную, но каким-то образом священную и бессмертную любовь.
Когда она в последний раз бралась за вышивание? Вышивка на ее пяльцах, часть покрова для алтаря часовни, была отложена еще до смерти короля. Фон был расшит золотой нитью, а изображала вышивка по наброску самой Гертруды Марию Магдалину на коленях перед воскресшим Христом. Длинные волнистые волосы из параллельных перемежающихся черных и коричневых стежков целиком скрывали ее тело, кроме розового колена, вышитого гладью, склоненного бледного профиля с опущенным веком и руки, поднятой, словно для защиты от благословляющего жеста Господа в белом одеянии. Его очертания были переведены углем с изображения на пергаменте и ожидали цветных стежков. Но в те месяцы ее мысли были заняты любовником и мужем и она не могла сосредоточиться еще и на третьем мужчине, пусть высшем из высших. Она, правда, начала вышивать его стопы, выделяя каждый палец чуть грубоватой елочкой. Девочкой она гордилась своим умением протыкать в стежке нитку — снова, и снова, и снова, но уже много лет назад кончик иглы начал туманиться, раздваиваться, и ее глазам все чаще требовалось отдыхать на тусклых деталях, уходящих к Скане. А теперь ей не верилось, что душевный покой когда-нибудь вернется к ней настолько, чтобы она могла вновь склоняться над пяльцами под мелодии флейт, держа иглу недрожащей рукой, пока ее придворные дамы шушукаются, обмениваясь сплетнями.
Гертруда бродила по замку, оглядывая сводчатые галереи и винтовые лестницы, окна со скошенными подоконниками, расположенные там, где никто не мог бы выглянуть из них, смрадные нужные чуланы, выступающие над рвом, часовню, которая, казалось ей теперь, отличалась куда меньшим благолепием, чем в полуязыческие дни короля Родерика, парадную залу, видевшую оба ее свадебных пира, где с высоких балок свисали выцветшие истлевающие знамена, взятые в битвах или поднесенные в знак покорности, а на стенах висели разделенные на четверти щиты с яркими эмблемами всех провинций Дании, ее островов и городов с кафедральными соборами. Хотя второй месяц царствования Клавдия был уже на исходе и он утверждал свою власть ежевечерними пирами и ежедневными аудиенциями, шумным празднованием и тщательно обдуманной прокламацией, Эльсинор во всех углах своего каменного лабиринта от самых нижних темниц до самых высоких парапетов все еще по ее ощущениям принадлежал королю Гамлету.
Со времени ее бракосочетания с другим она думала о нем чаще, а не реже, как могла бы предположить. Именно теперь, когда преступление супружеской измены и сладострастная лихорадка обмана равно ушли в прошлое, погребенные под новым святым обрядом бракосочетания. Быть может, безмолвные упреки ее сына были справедливы — его подчеркнутое отсутствие на придворных церемониях и празднествах, его обличающий траурно-черный костюм. Слишком рано! Пусть ее жених и выдвинул неопровержимые доводы, что-то осталось неоконченным, непроверенным. Она все время ждала увидеть своего бывшего мужа, как видела его еще совсем недавно — за поворотом коридора, с оплывшим от сна лицом возвращающегося из яблоневого сада через низенькую дверь или тяжелым шагом в полном вооружении входящего во двор после каких-нибудь воинских упражнений, отфыркиваясь под стать взмыленному коню в упоении своего все еще сильного тела. И занимали его не только мирские дела — она встречалась с ним, когда по длинной галерее он возвращался из часовни, где искал у Бога поддержки в управлении Данией. Клавдий, заметила она, редко искал такого благочестивого уединения; он не исповедовался, а когда во время мессы наступала его очередь причащаться, казалось, содрогался, будто вынуждаемый хлебнуть отравы, которой не мог отклонить, так как взгляды всех присутствующих были устремлены на него, а бледные руки священника настойчиво подносили ему чашу и облатку — облатку круглую, как белое окно над алтарем.
В ощущениях Гертруды король Гамлет почти обрел реальность и дразнил все ее чувства, кроме зрения: ее уши будто слышали шорох одежды, шаги, подавленный стон; нервы и волоски ее шестого чувства пульсировали и вставали дыбом, словно от невидимого легкого прикосновения, хотя в коридоре не было ни сквознячка; и никакая только что задутая свеча или только что разведенный огонь не могли быть причиной вдруг возникавшего запаха горения, дыма, палености, обугливания. И на все это накладывалось ощущение боли. Казалось, он — менее, чем призрак, но более, чем просто пустота, — выкрикивает ее имя в агонии — ГЕРУТА, как она звалась в незапамятные времена. Ее томил тревожный ужас, и она часто оставалась одна, потому что Герда была уже почти на сносях и из-за возраста беременность переносила тяжело. А Гертруда не желала, чтобы случайная спутница, какая-нибудь глупая девчонка, присланная каким-нибудь провинциальным правительством шпионить, сопровождала ее в блужданиях по Эльсинору. И потому не было рядом с ней никого, кто подтвердил бы игру ее воображения, когда она остановилась почти задушенная раскаленной, хотя и ледяной рукой, которая легла ей на лицо.
Что нужно от нее мертвому Гамлету? Всевидящий из-за могилы, он теперь знает ее грехи, каждое упоенное бесстыдство, каждый любовный крик. Но, с другой стороны, разве очищающая влага Небес не смывает всю грязь этого мира? Блаженно упокоившиеся не преследуют живых; только проклятые, прикованные к падшим живым, а ее покойный муж был образцом добродетелей, зерцалом царственности. «Но он все еще хочет, чтобы я принадлежала ему», — нашептывала ей интуиция; король любил ее, всегда любил, и ее, — супружеская измена, которую он среди своих королевских занятии при жизни проглядел, теперь терзала его так, что она ощущала запах его горящей плоти и почти слышала его приглушенный голос.
Неестественные мысли! Она пыталась подавлять их. Гертруда всегда была способна полагаться на естественное, доверять очевидному — тому, к чему она могла прикоснуться: крашеным ниткам своего вышивания, легким метелочкам трав с семенами; и предоставляла Церкви то огромное мощное сооружение, которому природа служит лишь фасадом, видимой частицей, авансценой мимолетных спектаклей. Безоговорочно и повсюду священнослужители объявляли скорбную, кричаще яркую землю всего лишь прелюдией к вечной жизни за гробом, в которой Иисус, и Моисей, и Ной, и Адам будут сиять вниз отраженным светом, будто каменные головы в соборе, слепяще озаренном свечами молящихся. Теперь естественное будто слегка отдернулось, и она смутно ощущала погоню за собой. В опочивальне она пыталась описать Клавдию свои чувства, не упоминая ни имени мужа, ни своих подозрений, что Гамлет, мертвый Гамлет, пребывает в замке, предъявляя свое право на нее.
Даже Клавдий испытывал подозрения — он распорядился, чтобы после свадьбы они не легли в кровать, в которой она спала с Гамлетом, а спали бы в другом солярии королевских покоев, в венецианской, инкрустированной слоновой костью кровати, которую целый долгий день везли в повозке из Локисхейма. По привычке она не раз, встав ночью, потом брела к своей прежней опочивальне и наталкивалась на запертую дверь. Она сказала Клавдию:
— Я счастлива, я благодарна, я всем довольна, и все же, милый, что-то не дает мне покоя, тревожит меня.
Он сказал рассудительно:
— Ты пережила несколько потрясений: внезапно стала вдовой, а затем скоро вновь женой. — Тон его был более здравомыслящим, и хотя и ласковым, но более бесповоротным, чем ей хотелось бы. — Твоя субстанция менее упруга, чем прежде, — добавил он.
Не упрек ли это? Может быть, он уже сожалел, что владеет ее стареющей субстанцией, которую возжелал, когда она была много моложе?
— Ну и еще меня тревожит Герда. Она выглядит такой унылой и павшей духом, а младенец будет приветствовать солнце менее чем через месяц. Меня удивляет, что он вообще растет. Она думала, что Сандро любил ее.
— И любил, когда говорил, что любит. Потом испугался последствий своей пылкости. У нее нет причин тревожиться из-за своего ребенка. Расходы на Эльсинор стерпят прибавление еще одного рта. Если она перестанет любить дитя, оно умрет.
— Ты говоришь с такой абсолютной уверенностью.
— Без любви мы умираем или в лучшем случае живем искалеченными. — Для убедительности он крепко поцеловал ее в губы. Он все еще выказывал все признаки любви, опровергая ее убеждение, что страсть мужчины угасает, когда узаконивается.
— Ты испытал это в Ютландии? — спросила она.
— Там было холодно. Мы обходились лишь половинкой положенного.
— Я тоже обходилась половиной после того, как моя мать умерла, когда мы только-только начали понимать друг друга. Мне было три года.
Она увидела, что он сдерживает раздражение, которое вызывают у мужчин подобные копания в чувствах и в прошлом, которое невозможно вернуть.
— В три года, — сказал он, — полагаю, твой здравый смысл и храбрость уже сложились. Твоя мать тебя любила, и ты цвела. И все еще цветешь в моих глазах.
Он услышал собственные слова и пристально посмотрел на нее. Под его торжественным темным взглядом она не могла не улыбнуться. Он сказал:
— Я смотрю на твое улыбающееся лицо, и во мраке мира появляется разрыв, что-то лучше струится в него из… откуда-то еще. «Tant fo clara, — цитировал он, — ma prima lutz d'eslir lieis don ere crel cors los buoills». — Таким ясным он сделал все, мой первый проблеск в выборе ее, чьих глаз мое страшится сердце.
Столь романтичное признание заслуживало объятия, поцелуя, возвращенного его губам — губам, когда-то столь полным силы в своей прекрасной лепке и до сих пор способных взволновать ее, привести в возбуждение. Однако она не могла прекратить поиски того неуловимого, чего не хватало для их спокойствия. Подобно спущенной петле, из-за которой может распуститься весь рукав.
— Ты помог Сандро уехать тайно?
— Нет, — решительно заявил Клавдий. — Его бегство удивило меня не меньше, чем Герду. Я верил в его преданность. Что доказывает: доверяй только датчанину, но и тогда будь настороже.
— Но ведь ему требовались деньги, даже если он ушел пешком. Ночлеги, еда и взятки на каждой границе для каждого немецкого князька.
— Милая, к чему такая озабоченность? Я вернул бы Сандро, находись он в пределах моего королевства. Но он его покинул до того, как оно стало моим.
Что-то в этом — точное указание времени, гордая ссылка на обретенную власть — подогрело ее тревогу. Навертывающиеся слезы согрели глаза, обожгли горло.
— Просто бедная Герда, подражавшая нам, теперь несет это бремя, а мы имеем… только счастье.
— Да. И во всяком случае для меня это великое счастье. Мы не просили Герду и Сандро подражать нам.
— Мы создали атмосферу вседозволенности, — продолжала она, смешивая слезы и голос в вырвавшейся наружу боли, — а теперь она терпит последствия.
— Мне кажется, моя дорогая, ты становишься…
— Каким-то образом ты отгородил меня. Есть вещи мне неизвестные! Полоний говорил мне, что ты спас ему жизнь, но отказался объяснить, как именно. Намекнул, что и я должна быть тебе благодарна. Но за что? То есть кроме того, что ты меня любишь и вновь сделал королевой?
Клавдий напряженно нахмурился, и на фоне потемневшего лица еще сильнее выделилась белая прядь над виском.
— Боюсь, наш верный друг и советник действительно становится слишком стар. Он теряет нить рассуждений, роняет таинственные намеки. Мой брат был прав — камерарию пришло время удалиться на покой.
Она воспользовалась случаем согласиться с ним, не желая, чтобы пропасть между ними стала шире.
— Да, он затевает кутерьму по всякому поводу. Хочет запретить Офелии видеться с Гамлетом в надежде упорядочить его ухаживания. Опасается, что она переспит с ним и уронит себя в его глазах.
— Насколько это вероятно?
Такая вспышка напряженного интереса на мгновение лишила ее слов.
— Не знаю, — растерянно призналась Гертруда. — В ней есть какая-то странность. Гамлет — твой брат — это заметил. Он не считал, что она подходит нашему сыну. Он хотел найти ему в невесты русскую принцессу.
Ей было неприятно говорить о своем покойном муже, но ведь Клавдий сам упомянул о нем, привел его в комнату.
— Я хочу, чтобы Гамлет был возле нас, — сказал Клавдий.
Она не сразу поняла, что он имеет в виду молодого Гамлета.
— Но почему? — дала она волю честному, противоестественному, нематеринскому чувству. — Он наводит такой мрак!
— Он придаст нашему дворцу необходимое единство. Троичность. Народу не нужен принц-наследник, который вечно отсутствует. И в любом случае он мне нравится. Мне нравятся молодые люди, которым не нравится Дания. Мне кажется, я его понимаю и могу ему помочь.
— Да? И как же?
«Уж эти короли!» — подумала она. Они не переставали удивлять ее блаженными претензиями на всевластность.
— Он, по-моему, винит себя в смерти отца, — без запинки объяснил Клавдий. — Чувствует, что навлек ее, возжелав тебя.
— Меня? Он избегает меня и всегда избегал.
— В том-то и причина. Ты для него, дорогая, слишком уж женщина, слишком уж теплая для его спокойствия. И он укрылся в холодности, идеализируя своего отца и погружаясь в немецкую философию. Он любит тебя, как я, не может не любить тебя, как любой мужчина с глазами и с сердцем. И мы с ним разделяем еще одно: над нами всегда тяготел человек один и тот же, человек пустой внутри, несмотря на всю его страсть к славе. Молот был угнетателем, и ты ведь тоже это чувствовала, не то бы не предала его.
— «Предала» — слишком уж жестоко! Дополнила его, вот как казалось мне. Дополнила его тобой из-за твоих непрестанных настояний. Милый, ты несправедлив к своему брату. Эта тема уводит тебя от действительности. У вас с ним много… у вас с ним было много общего, и это еще заметнее теперь, когда ты король.
— Мой брат всегда неприятно напоминал мне Ютландию, эту приниженность пейзажа, трясины, и туманы, и вереск, и овец, и валуны, изо дня в день думающие одни и те же мертвящие мысли: как они довольны быть тем, что они есть, в самом продуваемом ветрами центре вселенной. Но это прошлое. Вернемся к теме. Я хочу, чтобы ты любила Гамлета. Гамлета, своего сына.
— Но я люблю, неужели нет?
— В более откровенном настроении ты признавалась, что нет. А теперь попытайся начать снова. Привечай его, будь нужна ему. Не полагайся на то, что незрелая девочка сделает за тебя все, что необходимо для его возрождения. Перестань его бояться, Гертруда.
— А я боюсь его! Да, боюсь.
Признание, в котором внезапно запылал весь ее ужас, выбило Клавдия из колеи, но он продолжал прохаживаться по опочивальне, разоблачаясь и ораторствуя, как было в обыкновении у короля Гамлета.
— Но чего тут бояться? Он всего лишь приносит нам тоскующее сердце, моля об исцелении. Он знает, что его будущее здесь.
— Я боюсь войны, которую он несет в себе. Ты и я, мы заключили мир на условиях, которые допускала трагичность обстоятельств, и Дания мирно возвела тебя на престол. Мой сын с его ночным цветом лица и перечно-рыжей бородой может все это опрокинуть и разметать.
— Как? Этот мальчик? У него нет ничего, кроме надежд на будущее. Власть принадлежит нам, чтобы делить между собой. У меня нет сына, но я уповаю стать отцом твоему.
Она уступила, как было ей свойственно.
— Твоя надежда великодушна и полна любви, господин мой; она заставляет меня устыдиться. И заставила бы устыдиться Гамлета, знай он. Я буду рада следовать за тобой и попытаюсь стать настоящей матерью.
Она, уже когда разговаривала о Гамлете с бедной влюбленной Офелией, почувствовала возвращение теплой нежности, будто устраивая его брак, она вновь носила его в себе, «под моим сердцем» сказала она тогда. Ее досада из-за особой связи с отцом, которую он твердокаменно хранил, начинала рассеиваться, а с ней и сомнения в своей материнской полноценности. Благодаря своему нежному жалостливому общению с Офелией, она поняла, что вражда между поколениями необязательна, как ни нетерпеливо ждет молодежь гибели стариков. И все-таки…
— И все-таки, милый муж, почему меня мучает этот страх?
Клавдий засмеялся, обнажив волчьи зубы в гуще мягкой бороды.
— Ты обрела, моя милая Гертруда, то, с чем мы, остальные, рождаемся или чем обзаводимся очень скоро после рождения — душевную тревогу. Ты всегда чувствовала себя в этом мире как дома. Эта тревога, эта вина за первородный грех наших праотцов, есть то, что призывает нас к Богу из глубин нашей кощунственной гордости. Это вложенный Им в нас знак Его космического царствования, чтобы мы не вообразили себя венцом вселенской иерархии. — Он снова засмеялся. — Ах, как я люблю тебя, твой настороженно-осторожный взгляд, когда ты стараешься понять, сколько из того, что я наговорил, я наговорил, чтобы поддразнить тебя. Да, я поддразниваю, щекочу, но перышком правды. Всю мою жизнь меня грызло ощущение, что я лишь полчеловека или тень подлинного человека. Но это позади: ты одела меня плотью. «Я у нее в услужении, — говорит поэт, — „del ре tro c'al coma“, от моих стоп до волос». Ну-ка, жена, дай мне увидеть, как ты раздеваешься. В Византии, — продолжал он с широким жестом учителя, — в пустынном краю, вне досягаемости властвующих иконоборцев и лицемерных монахов, руины тысячелетней давности подставляют солнцу столпы провалившихся кровель и разбитые статуи обнаженных женщин — быть может, богинь, более древних, чем неповиновение Евы. Ты их сестра. Твое великолепие льет бальзам на мой смятенный дух; творение, в котором есть ты, жена моя, должно дарить спасение и самому черному грешнику. Ты моя добродетель и мой недуг, от которого мне нет исцеления.
— Ты все неимоверно увеличиваешь, господин мой, — возразила она, но продолжала раздеваться. Воздух опочивальни окутал ее пленкой холода, и ее соски напряглись, а светлые волоски на руках вздыбились. Он впивался в нее взглядом, и его голос, его жесты стали совсем фантасмагоричными.
— Взгляни, ты дрожишь, твою шею и плечи заливает румянец до самой грани твоих грудей, столь безумно сотрясающей Небеса звучит моя хвала! О нет. Она честна. Ты делаешь меня честным. Ты — единение души моей, как выражают это еретики-трубадуры. Мы оставили красоту позади, может сказать юность мира, но наши чувства клянутся в ином. Гертруда, я буду меховой полостью, брошенной под твои босые ноги. Я согрею ледяную постель моими пылающими старыми костями.
И она увидела проблеск красоты в его разжиревших икрах, и затемненных волосами ягодицах, и в подпрыгивающем встающем члене, когда он нырнул под одеяла, а зубы в бороде стучали, пока ступни нащупывали горячие, обернутые тряпицами кирпичи, которые прислужники положили в кровать. Она страшилась и за себя, и за Клавдия — страшилась, что их страсть может не выдержать перехода от полного страхов безумия адюльтера к спокойной безопасности законнейшего брака, но она выдержала. Вот так они показали себя и крепкими, и достойными всех тревог и трудов совокупления. Быть в постели с Клавдием значило встретиться с собой, пришедшей издалека, — безыскусное и радостное воссоединение.
* * *
Король был в превосходном настроении. Прошлая ночь была студеной с беспощадной россыпью звезд — осколочков льда, но утром напоенный солнцем ветер фонтанами брызг сбивал пену с барашков на Зунде, и по Эльсинору разносились звуки хлопотливой суеты. На это утро дня святого Стефана была назначена торжественная аудиенция, и какая бы неизбывная тревога ни терзала его душу, какое бы черное раскаяние ни напоминало о флакончике с отравой, которую он вылил в ухо спящего брата (восковая дырка в центре вселенной, казалось, жаждала испить, всосать самый зенит с неба), — все эти призраки прогнал солнечный свет, который заливал парадную залу, и огонь в двух огромных сводчатых очагах бледнел от солнечных лучей, врывавшихся из двух высоких ничем не загороженных окон под потолком. Небо сияло незапятнанной голубизной: чище совести святого. «Все очищается, — подумал Клавдий, — под колесом Небес».
Со смерти его брата прошло два месяца и месяц с того дня, когда он с дерзкой поспешностью взял в жены вдову короля Гамлета. Первые слова, произнесенные перед собравшимся двором, будут обращены на эти два непредвиденные события и, изложив их правдиво, но тактично, спровадят таковые в область истории, как краеугольные камни фундамента его царствования. Он напомнит своим советникам, что поступал с их одобрения; он признает, что, пожелав вступить в брак столь скоро, был вынужден вытерпеть борьбу разума с природой, но ведь в конце-то концов он, Клавдий, жив и должен был помыслить не только с мудрой скорбью о покойном милом брате, но и о себе. Жизнь обрамлена такими спаренными противоречиями.
Искусно и с чувством сбалансированное начало это с упоминанием веселия над гробом и причитаний на свадьбе, уравновесив радость и горе, послужит подачкой Гамлету, который всячески выставлял напоказ свой траурный костюм и многими публичными вздохами и как бы про себя сказанными фразами сомнительного вкуса, давал понять всем и каждому, что возмущен поспешностью, с какой его мать уступила настояниям его дяди. Клавдий был способен холодно признать, что между ним и его племянником, а теперь к тому же еще и пасынком, может возникнуть неумолимая вражда, но пока необходимо было приложить все усилия к примирению, как поступают с раскапризничавшимся ребенком: пропускают мимо ушей незрелости неуклюжие оскорбления и широко раскрывают объятия родительского снисхождения.
Еще он напомнит своим слушателям о том, что Гертруда не королева, благодаря случайности брака, но тесно связана узами крови с датским престолом как поистине «наследница воинственной страны» — многозначительное выражение, резонанс которого уловят те, кто затаил мысли, будто его права на трон были слабыми, а выборы противозаконными из-за их нахрапистой спешки. И Полония он должен в открытую теснее связать со своей королевской властью — так тесно, как сердце связано с головой или рука со ртом, этого камерария, служившего двум высокочтимым предшественникам короля.
Хитрого старого придворного с его изворотливым умом и болтливостью необходимо публично заверить, что его услуги ценятся по-прежнему, и можно дать понять, что не только они, но и его сообщническое молчание. Если Полония отправить на покой, пришла Клавдию в голову неприятная мысль, то покой этот должен быть покоем могилы, а не какого-либо промежуточного места отдыха, вроде уютного дома над Гурре-Се, где он может поддаться соблазну продать свои тайны ради возвращения к власти. Убийство и узурпация, увы, столь крепкие кислоты, что грозят растворить бочку, в которой запечатаны.
Однако пока необходимо успокоить двор и — расширяющимися кругами — страну и народ. Хотя он ощущал, что держит скипетр надежно, но, по мнению толпы, его рука дрожит. Приготовления к оборонительной войне, которую навязывает Дании нахальный щенок Фортинбрас, тщась воплотить в себе воинственный дух своего отца, наполняли даже праздничный воздух ударами молотов, кующих секиры, и шумом оснастки кораблей. Серьезные дела покачивались на грани вымыслов: по замку гуляли слухи, будто стражи на башне видели в полночь призрак, облаченный в доспехи. Сегодня утром четкими и звучными словами король успокоит общую тревогу сообщением о посольстве: Корнелий и Вольтиманд отправятся с грамотами, в которых каждая статья исполнена взвешенной решимости, к Норвежцу, младшему брату Коллера, немощному обломку героического времени, прикованному к одру, бессильному, но все еще обладающему королевской властью накладывать запреты. Подробное послание Клавдия известит его о том, как его племянник по собственному почину замыслил безрассудный набег, тратя на его подготовку средства из казны и доходов, принадлежащих не ему, но Норвежцу. Клавдий по собственному опыту знал о стремлении нынешнего века избегать восстаний как знати, так и народа — следствия кровавых авантюр ради недолговечных выгод; крестовые походы и их конечная неудача лишили битвы героического ореола. Дряхлый Норвежец, изнеженный подагрический младший брат старого Фортинбраса, укоротит своего чересчур горячего родича, и Дания будет благоденствовать и богатеть благодаря миру, который обеспечит ей ее умный и осмотрительный монарх.
В предвкушении этих дипломатических триумфов — и ощущения, как самые ребра в его груди завибрируют, чтобы его голос донесся до самых дальних уголков зала, — он сжал упругую руку королевы в укрытии их пышных, волочащихся по полу одеяний, пока они шествовали, расточая улыбки и милостивые кивки между многоцветными рядами пополнившегося знатного населения Эльсинора. Там стоял и Гамлет с видом невыспавшимся и кислым, пополнив свою рыжую бороду еще и бархатной треуголкой, которую он снял широким ироничным жестом, когда Гертруда и Клавдий проходили мимо. Король задумался о бессоннице, заставившей так побелеть его лицо — до самой алой зари с Офелией, грязня свою плоть? Ее в зале не было. Отсыпается новоявленная шлюшка. Молодой Лаэрт, выглядевший по контрасту свежим и подтянутым, щеголяя короткой, заостренной парижской стрижки бородкой и отлично скроенным дублетом, который кончался точно над гульфиком, стоял, выпрямившись, рядом с усохшим отцом. Короля заранее предупредили, что у этих двоих есть к нему какая-то маловажная просьба. Хотя Полоний снял свою коническую шляпу и склонился в низком поклоне, показав лысую макушку и лохмы колдуна над ушами, Клавдий заметил, что поблескивающие глаза старика рыщут по сторонам. Неужели он подмигнул королю? Или это просто игра пыли в солнечных лучах? Впечатление в любом случае было неприятным, и Клавдий, осторожно кивнув в ответ, сделал мысленную зарубку, что пора спровадить его камерария на покой.
Истинное чудо, как королевское одеяние вместе с отороченной горностаем тяжестью несет духовное возвышение, придающее самому малому поступку важнейшее значение: кончик пальца опускается по дуге следствий с мощью меча. Это его преображение, когда вся страна сосредоточена вокруг его стучащего сердца, и все преклонение, все надежды народа устремляются к нему из самых дальних его владений — Ти и Фина, Мона и Скане, — означало, что он наконец-то стал человеком в полном смысле слова, полностью себя осуществившим и каждая его мысль, каждый поступок обретают величие вечной значимости. Он ощутил вечную боль здесь, в средоточии всех глаз, включая огромные, невидимые, взирающие с Небес в высокие окна под потолком. Его грех смердел к небу, неся на себе старейшее из всех проклятий. К чему же милосердие, как не к тому, чтобы стать лицом к вине? Еще достанет времени, чтобы покаянием и молитвой обрести прощение. Он столького достиг, что и прощение представлялось достижимым; отпущение грехов Церковь сделала доступным, как хлеб на столе и лишь чуть более дорогим.
Когда он и королева, словно в гармоничной фигуре танца, поднялись по трем ступеням на возвышение с тронами, мысль о хлебе напомнила об их круглой комнате в одолженном охотничьем домике, их скромные трапезы, часто забываемые в пиршестве их сладострастья, и тот день дождя — дождя, преобразившего молодую листву за узким окном-амбразурой в зеленую дымку, барабанящего по черепице, — тот день, когда она, решив порвать с ним, вместо того сбросила новое шелковое платье и явилась перед ним такой, какой во всей своей наготе выйдет из могилы в День Воскресения, и в день этот прощение будет раздаваться столь же щедро, как хлебы и рыбы.
Упоенно он ощутил рядом с собой ее безмолвное тело, изведанное, живое. Он взглянул в ее сторону, и, уловив его взгляд, Гертруда в неуверенности, можно ли улыбаться в такой важный момент церемонии, все-таки ответила ему быстрой улыбкой. Всякий раз, когда он видел ее заново — спокойные серо-зеленые глаза, милую щелочку между передними зубами, цвет кожи розовый, как у ребенка, разгоряченного надеждой и игрой, медь волос, не покорившихся даже тяжести золотой короны, — он понимал, в чем заключено подлинное. Ну а прочее — всего лишь пустое театральное зрелище.
Августейшая чета заняла свои троны, позолота которых не мешала гнили точить липовые и ясеневые доски, а также, говорили, и куски Истинного Креста и мирового дерева Иггдрасиля. Клавдий произнес заученную речь так, что ее слышали все. И приняли ее хорошо, решил он. Скорбь и похвалы были сбалансированы с тихим изяществом, общая подоплека его действий изложена сухо и ясно, а ситуация с Фортинбрасом и меры, принимаемые королем, описаны подробно и звучно. Лаэрт, исполнив свой долг при коронации, испросил разрешения вернуться в Париж, каковое, естественно, было ему даровано вкупе с комплиментами по адресу Полония, в которых только надутый собственной важностью старый придворный мог не распознать отчуждающей чрезмерности.
Затем, когда Гамлет какой-то невнятной игрой слов ответил на отеческий вопрос короля о его здравии, Гертруда удивила Клавдия мольбой к сыну более не искать своего отца во прахе.
— Все живущее умрет, — мягко напомнила она ему, — и сквозь природу в вечность перейдет.
Не самой меньшей из причин любви короля к ней была эта женская практичность, трезво оценивающая все треволнения и бредовые видения мужчин.
А когда мальчик (мальчик! В тридцать-то лет!) перед всем слушающим двором многословно и недвусмысленно дал понять, что только он один истинно скорбит о короле Гамлете, Клавдий уже сам продолжил ее наставления в очевидном: люди смертны, каждый отец в свое время терял отца, но недостойно мужчины и нечестиво упорствовать в бесплодном горе.
— Помысли о нас, как об отце, — приказал он и напомнил ему: — Ты всех ближе к нашему престолу.
Он подробно раскрыл тему своей любви, и пока он говорил, пока один ямбический оборот гладко сменялся другим, его внимание внезапно отвлек птичий гам — скворцов, решил Клавдий, не таких хриплых, как грачи, — в голубизне окон вверху. Птицы, чуя весну в разгар зимы, оживились и слетелись на нагретую кровлю из крошащейся черепицы.
Некоторые придворные подняли глаза к окнам: быть может, разыгрывавшаяся перед ними драма слишком уж затянулась. День разворачивался вверху, отбрасывая ромбы солнца на многоцветность одежд в зале и на широкие дубовые половицы, истертые и выщербленные. В старину скучающие рыцари грохотали копытами своих коней по каменным ступеням и затевали поединки под балками, под взятыми в плен знаменами, выцветшими и обтрепавшимися.
Клавдий кончил разговор с Гамлетом, без обиняков объявив то, о чем другие много лет мялись сказать прямо — что не хочет возвращения Гамлета в Виттенберг.
— Оно с желаньем нашим в расхожденье. — Он посмаковал властное звучание этих слов, но смягчил их, с чувством попросив своего упрямого племянника остаться: — Здесь в ласке и утехе наших взоров, наш первый друг, наш родич и наш сын.
Гертруда сыграла свою роль, добавив:
— Пусть мать тебя не тщетно просит, Гамлет; останься здесь, не езди в Виттенберг.
Оказавшись в капкане этих двух изъявлений любви, принц из-под нахмуренных бровей вгляделся в два сияющих пожилых лица — висящие перед ним, точно фонари, ненавистные светильники, ожиревшие от ублаготворения, здоровья и неугасающих плотских желаний. Он сухо согласился, лишь бы отгородиться от слепящей багровости их общих настояний:
— Я вам во всем послушен.
— Вот, — воскликнул Клавдий, выбитый из колеи этой внезапной уступкой, — любящий и милый нам ответ.
Они его заполучили. Теперь он их. Воображение короля, забегая вперед, уже рисовало беседы мудрых наставлений и остроумной пикировки, которыми он будет наслаждаться в обществе своего эрзацсына, единственного, кто равен ему умом в замке, не говоря уж о том, какие прочные позиции завоюет ему такая семейная идиллия в сердце матери мальчика, вновь обретшей любовь к нему.
Занимается эра Клавдия, она воссияет в анналах Дании. Он, если умерит свои плотские эксцессы, просидит на престоле еще лет десять. Гамлет, когда корона перейдет к нему, как раз достигнет сорока лет, идеального возраста. Они с Офелией уже обзаведутся наследниками, будто цепочкой утят. Гертруда будет мягко исчезать из памяти народной как его благочестивая седовласая вдова. В упоении этих предчувствий король, встав, чтобы удалиться, громовым голосом возвестил, что в согласье принца вольном и радушном — улыбка его сердцу, в знак чего на всякий ковш, что он осушит нынче, большая пушка грянет в облака. И его королева встала вместе с ним, сияющая в своей розовой прелести, с лицом, озаренным гордостью за него. Он взял ее послушную руку в свою, другой сжимая твердый скипетр. Он сумел добиться своего. Все будет хорошо.
Послесловие
Далее, естественно, следует действие трагедии Шекспира. Живо воскрешенными впечатлениями от нее автор обязан четырехчасовому фильму «Гамлет» Кеннета Брана, вышедшего на экраны в 1996 году, а также образам таких персонажей за сценой, как Йорик и король Гамлет.
Намек на воинскую службу Клавдия за границей можно найти в действии IV, сцене VII, строки 83–84. О его умении соблазнять упоминает Призрак (действие I, строки 43–45). «О Гамлете» Салвадора де Мадариаге (1948 г., переиздание 1964 г.) перечисляет некоторые из многочисленных небрежных противоречий в пьесе (явная невидимость Горацио до того, как Гамлет радуется его возвращению в первом действии (сц. II, стр. 160), хотя он в Эльсиноре уже два месяца; а также причуды климата, который через четыре месяца после «сна в яблоневом саду» оборачивается «жестокой стужей» на парапете замка, а затем позволяет Офелии собирать майские и июньские цветы, а также подчеркивает непробиваемый эгоцентризм Гамлета, проводя параллель между пренебрежением принца по отношению к собеседникам и пренебрежением драматурга по отношению к зрителям.
«Совершенство Гамлета» Уильяма Керригана (1994 г.), абсолютно позитивное и восторженное рассмотрение трагедии, содержит нижеследующий пронзительный вывод из истолкования книги Г. Уилсона Найта «Колесо огня — истолкования шекспировской трагедии» (1930 г.; переиздание 1949 г.): «Если не считать сокрытия убийства, Клавдий кажется хорошим королем, Гертруда — благородная королева, Офелия — клад нежной прелести, Полоний — занудный, но вовсе не плохой советник, Лаэрт — типичный юноша. Гамлет их всех обрекает на смерть».