Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ОДНОМ ТОМЕ
Назад: Часть 2
Дальше: Кролик вернулся

Часть 3

Джек, бледный как смерть возвращается от телефона.
— Дженис Энгстром нечаянно утопила младенца.
— Как она могла?
— Не знаю. Боюсь, что в пьяном виде. Она сейчас без сознания.
— А этот где был?
— Никто не знает. Просят меня его найти. Это миссис Спрингер звонила.
Он садится в большое кресло с ореховыми ручками, некогда принадлежавшее его отцу, и Люси с горечью замечает, что ее муж постарел. Волосы у него редеют, кожа сухая, вид изможденный.
— Почему ты должен всю жизнь гоняться за этим подонком? — восклицает она.
— Он не подонок. Я его люблю.
— Ты его любишь. Меня тошнит, просто тошнит, Джек. Почему бы тебе не полюбить меня или детей?
— Я вас и так люблю.
— Ничего подобного. Давай смотреть правде в глаза, Джек. Ты нас не любишь. Ты не способен любить тех, кто может ответить на любовь. Ты этого боишься. Ведь правда боишься?
Звонок телефона застал их за чаем в библиотеке. Джек поднимает свою пустую чашку с пола и смотрит на дно.
— Не выдумывай, Люси. Мне и без того тошно.
— Тебе тошно, и мне тоже тошно. Мне тошно с тех самых пор, как ты связался с этим скотом. Он даже не принадлежит к твоей церкви.
— Каждый христианин принадлежит к моей церкви.
— Христианин! Если он христианин, то слава Богу, что я не христианка. Христианин. Убивает своего ребенка, а ты называешь его христианином.
— Он не убивал ребенка. Его там не было, это несчастный случай.
— Какая разница, все равно что убил. Удирает из дому, а его идиотка жена напивается из-за этого до потери сознания. Незачем тебе было их мирить. Она приспособилась, и ничего подобного никогда бы с ней не случилось.
Экклз моргает; шок отодвинул его на большое, удобное для анализа расстояние от всего окружающего. На него производит сильное впечатление ее версия случившегося. Он немного удивлен ее злобным тоном. «Подонок» — совершенно не ее слово.
— Значит, по-твоему, это я убил ребенка, — заявляет он.
— Конечно, нет. Ничего подобного я не говорила.
— Наверно, ты права. — Он поднимается с кресла, идет в холл к телефону и достает из бумажника карточку с номером, который записан карандашом под еле заметным именем Рут Ленард. Один раз этот номер сработал, но теперь электрическая мышь напрасно грызет далекую металлическую мембрану. Прослушав двенадцать гудков, он вешает трубку, снова набирает номер и вторично вешает трубку после семи гудков. Когда он возвращается в библиотеку, Люси уже наготове.
— Прости меня, Джек. Я вовсе не имела в виду тебя за это винить. Конечно, ты тут ни при чем. Не болтай глупостей.
— Ладно, Люси. Истина нам не повредит. — Слова эти лишь тень его мысли, что истина никогда не противоречит истинной вере.
— О Господи, опять эта поза мученика. Теперь мне ясно, ты вообразил, что виноват, и что бы я ни говорила, ты все равно не откажешься от своего мнения. Не стоит попусту тратить слова.
Он молчит, чтобы помочь ей не тратить попусту слова, но не проходит и минуты, как она говорит уже более мягко:
— Джек.
— Что?
— Почему ты так старался их помирить?
Он берет с блюдечка ломтик лимона и, прищурив глаза, смотрит сквозь него на комнату.
— Брак — это святыня, — провозглашает он.
Он ждет, что она засмеется, но она вполне серьезно спрашивает:
— Даже неудачный?
— Да.
— Но это же просто смешно. Это противоречит здравому смыслу.
— Я не верю в здравый смысл, — отвечает он. — Если тебе от этого легче, то я вообще ни во что не верю.
— Ничуть мне от этого не легче. Ты просто психопат. Но мне очень жаль, что это случилось. Очень жаль. — Она берет чашки и уходит на кухню, оставив его в одиночестве.
Вечерние тени паутиной обвивают шкафы с книгами, большая часть которых принадлежит не ему, а его предшественнику по пасторату, благородному и всеми почитаемому холостяку Джозефу Ленгхорну. Джек сидит, тупо чего-то ожидая, но ждать приходится недолго. Звонит телефон. Он спешит опередить Люси; из окна, на подоконнике которого стоит аппарат, видно, как соседка снимает с веревки белье.
— Алло?
— Алло. Джек? Это Гарри Энгстром. Надеюсь, я вам не помешал?
— Нет.
— Может, у вас собрался кружок кройки и шитья или еще какие-нибудь старушенции?
— Нет.
— Я пытался позвонить домой, но там никто не отвечает, и я немножко беспокоюсь. Я вчера там не ночевал, и мне что-то не по себе. Я хочу вернуться, но сперва надо узнать, не вызвала ли Дженис полицию. Вам ничего не известно?
— Гарри, откуда вы звоните?
— Да из какой-то аптеки в Бруэре.
Соседка сняла последнюю простыню, и взор Джека застывает на пустой белой веревке. Одна из задач, какие ставит перед ним общество, — это, очевидно, приносить трагические вести. Во рту у него пересыхает, и он собирается с духом, чтоб выполнить привычный долг. Взявшись за гуж… Он широко открывает глаза, стараясь хоть немного отодвинуться от того, кто присутствует тут же, возле самого его уха.
— Чтоб не терять времени, я, пожалуй, скажу вам по телефону, — начинает он. — Гарри. У вас произошло ужасное несчастье.

 

 

Когда долго крутишь веревку, она теряет форму, перекручивается, и на ней образуются завитки и петли. Выслушав Экклза, Гарри чувствует, что у него внутри образовалась такая петля Он не понимает, что говорит Экклзу, в его сознании застревают лишь разноцветные коробки, которые видны из окна телефонной будки. В аптеке на стене висит плакат, на нем красными буквами выведено одно-единственное слово: ПАРАДИХЛОРОБЕНЗОЛ. Пытаясь понять Экклза, он беспрерывно перечитывает это слово, гадая, как оно делится на части и можно ли его вообще произнести. В ту самую минуту, когда до него наконец дошло, в ту самую минуту, когда вся его жизнь рушится, какая-то толстуха идет к прилавку уплатить за два рулона туалетной бумаги. Он выходит из аптеки на солнечный свет, судорожно глотая слюну, чтобы помешать петле подняться к горлу и задушить его. Стоит знойный день, первый день лета, жара со сверкающей мостовой поднимается в лица пешеходов, отгоняя их от витрин и раскаленных каменных фасадов. В белом свете на лицах ясно видно типично американское выражение — глаза прищурены, обвисшие в ухмылке губы вот-вот выкрикнут что-то угрожающее и жестокое. Под сияющими крышами застрявших в дорожной пробке автомобилей парятся водители. Над городом висит молочная дымка — усталому небу не под силу ее сбросить. Гарри и несколько женщин, красных и потных от хождения по магазинам, ждут на углу автобус 16-А. Когда автобус со скрежетом останавливается, он уже переполнен. Кролик стоит сзади, держась за стальной поручень, изо всех сил стараясь не согнуться от вызывающей тошноту петли. Изогнутые щиты рекламируют сигареты с фильтром, крем для загара и благотворительную организацию по оказанию американской помощи «КЭР».
Прошлой ночью он приехал на таком автобусе в Бруэр, пошел к Рут, но в окнах не было света, и никто не открыл ему дверь, хотя за матовым стеклом с надписью «Д-р Ф.-Кс. Пеллигрини» теплился слабый огонек. Он сидел на ступеньках и смотрел на кулинарию, пока там не погас свет, а потом на ярко освещенное окно церкви. Когда свет погас и там, ему стало не по себе, его охватило чувство безнадежности, и он решил вернуться домой. Он дошел до Уайзер-стрит, посмотрел вниз на все огни и на гигантский подсолнечник, но автобусов не было, и он побрел дальше, но вдруг испугался, что его могут пырнуть ножом и ограбить, и тогда он отыскал какую-то подозрительную гостиницу и взял номер. Где-то рядом всю ночь дребезжала неоновая трубка с поврежденным контактом и смеялась какая-то женщина, он спал плохо и проснулся очень рано, вполне мог успеть вернуться в Маунт-Джадж, надеть костюм и пойти на работу. Но что-то его удерживало. Весь день его что-то удерживало. Он пытается понять что, ибо именно это убило его дочь. Частично это было желание снова увидеть Рут, но когда он утром снова пришел к ее дому, стало совершенно ясно, что ее там нет, наверно, поехала в Атлантик-Сити с каким-нибудь идиотом, однако он все равно шатался по Бруэру, заходил в универмаги, где со стен пиликала музыка, съел булочку с сосиской в магазине дешевых товаров, потолкался у кинотеатра, но внутрь не вошел и без конца искал глазами Рут. Ему все казалось, что ее плечи, которые он целовал, вот-вот протиснутся сквозь толпу, а рыжеватые волосы, которые он, бывало, просил ее распустить, блеснут из-за киоска с поздравительными открытками. Но ведь в Бруэре более ста тысяч жителей, и все шансы против него, да к тому же времени уйма, и он найдет ее в другой раз. Нет, оставаться в городе — хотя внутри все туже затягивалась петля, твердя: дома что-то неладно, — торчать на сквозняке, которым несло из дверей кинотеатров, толкаться у прилавков с надушенным бельем, дешевыми побрякушками и солеными орешками (бедняга Джен), а потом пойти в парк и бродить по дорожкам, где он когда-то гулял с Рут, и смотреть из-за каштана, как пятеро грязных мальчишек играют в чижики теннисным мячом и палкой от метлы, и, наконец, вернуться на Уайзер-стрит в аптеку, откуда он звонил по телефону, — делать все это заставляла его надежда где-то найти выход. Ведь он разозлился на Дженис не за то, что на этот раз она была права, а он не прав и к тому же вел себя глупо, а за то, что у него появилось чувство безысходности, чувство, будто он окружен, зажат со всех сторон. Он пошел в церковь, принес оттуда этот славный огонек, но в темных сырых стенах квартиры для него не было места, он вспыхнул и угас. И Гарри понял, что ему уже никогда не разжечь этот огонек. Весь этот день его удерживало чувство, что где-то ему уготовано нечто лучшее, чем слушать крики младенца и обманывать людей, продавая подержанные автомобили, и вот это-то чувство он и пытается убить, прямо тут, в автобусе; он цепляется за хромированный поручень, наклоняется над двумя женщинами в белых кружевных блузах с кучей пакетов на коленях, закрывает глаза и пытается его убить. Петля у него в желудке снова начинает вызывать тошноту, и он ожесточенно хватается за ледяной поручень, а автобус тем временем огибает гору. Весь в поту, он выходит из автобуса за несколько кварталов от своей остановки. Здесь, в Маунт-Джадже, тени уже начали сгущаться, солнце, которое печет Бруэр, катится по гребню горы, пот застывает, и у него перехватывает дыхание. Он бежит, чтобы дать работу телу, чтобы вытрясти из головы все мысли. Мимо химчистки, на боковой стене которой труба со свистом выплевывает пар. Сквозь запахи масла и резины, поднимающиеся с асфальтового пруда вокруг бензоколонки «Эссо». Мимо газона перед ратушей Маунт-Джаджа и застекленного списка жертв Второй мировой войны на заржавевших и потрескавшихся пластинках.
Когда он добирается до дома Спрингеров, мадам выходит на звонок и захлопывает у него перед носом дверь. Однако по оливковому «бьюику», стоящему на улице, он догадывается, что там Экклз, и вскоре Джек подходит к двери и впускает его в дом.
— Вашей жене дали успокаивающее, и она спит, — тихо говорит он Гарри в полутемной передней.
— А девочка…
— Она в похоронной конторе.
Кролик хочет крикнуть, что непристойно отдавать в похоронную контору такую крошку, что ее надо было похоронить во всей ее невинности и простоте, словно птичку, в маленькой ямке, вырытой в траве. Но он кивает. Он чувствует, что отныне никогда не станет ни с кем спорить.
Экклз уходит наверх, а Гарри сидит на стуле и смотрит, как льющийся из окна свет играет на чугунном столе с папоротниками, африканскими фиалками и кактусами. Там, где луч касается листьев, они отливают яркой желтоватой зеленью; листья в тени напротив кажутся черно-зелеными дырами на этом золотом фоне. Кто-то неверным шагом спускается по лестнице. Он не поворачивает головы, он боится посмотреть кому-нибудь в лицо. Что-то пушистое касается его руки, и он встречается взглядом с Нельсоном. Лицо ребенка вытянулось от любопытства.
— Мама спит, — говорит он низким голосом, подражая трагическим интонациям, которые он все время здесь слышит.
Кролик сажает его к себе на колени. Он стал тяжелее и длиннее. Тело мальчика служит прикрытием, он прижимает его голову к своей шее.
— Бэби больна? — спрашивает Нельсон.
— Бэби больна.
— Большая, большая вода в ванне, — говорит Нельсон и показывает руками, сколько было воды. — Много, много воды.
Он, наверно, все видел. Он хочет слезть с колен, но Гарри в ужасе крепко его держит; дом полон горя, которое словно угрожает мальчику. Тело Нельсона извивается с такой силой, что грозит опрокинуть это горе, и тогда на них рухнет весь дом. Прижимая к себе ребенка, он защищает самого себя.
Экклз спускается вниз и останавливается, молча за ними наблюдая.
— Почему бы вам не погулять с ним? У него был кошмарный день.
Все трое выходят из дома. Экклз спокойно и долго жмет руку Гарри и говорит:
— Оставайтесь здесь. Вы тут нужны, даже если вам этого не говорят.
Потом Экклз уезжает на своем «бьюике», а они с Нельсоном сидят на траве возле подъездной дорожки и бросают камешки на мостовую. Мальчик возбужденно смеется и болтает, но на дворе голос звучит не так громко. Гарри чувствует себя в некоторой безопасности оттого, что последовал совету Экклза. По мостовой возвращаются с работы мужчины; одного из них Нельсон чуть не ударил по ногам камешком, и этот человек поднимает на них глаза. Незнакомое лицо смотрит на Гарри словно из глубины иного мира, мира безгрешных людей. Они выбирают новую мишень — газонную сеялку, прислоненную к стене гаража. Гарри попадает в нее четыре раза подряд. Еще светло, но от солнечных лучей остались лишь лоскутки на вершинах деревьев. Трава сыреет, и Кролик решает потихоньку отвести Нельсона в дом и уйти. К дверям подходит мистер Спрингер.
— Гарри. — Они идут к нему. — Ребекка вместо ужина приготовила бутерброды. Заходите.
Они отправляются в кухню, и Нельсон ест. Гарри отказывается от всего, кроме стакана воды. Миссис Спрингер в кухне нет, и Гарри рад ее отсутствию.
— Гарри. — Мистер Спрингер встает, двумя пальцами приглаживает усы, как будто собирается доложить о состоянии их финансовых дел. — Мы с Ребеккой беседовали с преподобным Экклзом. Я не стану говорить, что ни в чем вас не виню, потому что я вас конечно же виню. Но винить надо не только вас одного. Мы с матерью Дженис так никогда и не сумели внушить ей уверенность в себе, никогда, если можно так выразиться, не сумели дать ей почувствовать, что мы ей рады, — его хитрые розовые глазки теперь уже нехитрые, а мутные и воспаленные, — хотя мы пытались, мне хочется верить, что мы пытались. Как бы то ни было, — эти слова вылетают резко и грубо, он делает паузу, чтобы голос снова стал спокойным, — как бы то ни было, жизнь должна продолжаться… Вам понятно, что я хочу сказать?
— Да, сэр.
— Жизнь должна продолжаться. Мы должны идти дальше с тем, что у нас осталось. Ребекка слишком расстроена, ей трудно встретиться с вами сейчас, но она со мной согласна. Мы поговорили и решили, что это единственный выход. Я хочу сказать, хоть и вижу, что вы удивлены, Гарри, я хочу сказать, что мы считаем вас членом нашей семьи, Гарри, несмотря… — он неопределенным жестом указывает на лестницу, — …несмотря на этот… — Рука его тяжело опускается вниз, и он добавляет: — Несчастный случай.
Гарри прикрывает глаза ладонью. Глаза горят и болят от света.
— Спасибо. — Он прямо-таки стонет от благодарности, хотя всегда презирал этого человека. В полном соответствии с этикетом, который продолжает действовать даже под бременем глубочайшего горя, он пытается составить ответную речь. — Обещаю вам честно выполнить свои обязательства в этой сделке, — начинает он и тут же умолкает, подавленный отвратительным звуком собственного голоса. Что заставило его произнести слово «сделка»?
— Не сомневаюсь, — говорит Спрингер. — Преподобный Экклз нас в этом уверил.
— Хочу сладкое, — отчетливо произнес Нельсон.
— Нелли, почему бы тебе не взять с собой в постельку печенье? — Спрингер говорит с привычной, хотя и несколько наигранной жизнерадостностью, и это напоминает Кролику, что ребенок прожил здесь не один месяц. — Не пора ли тебе спать? Хочешь, баба отведет тебя наверх?
— Папа, — говорит Нельсон, слезает со стула и подходит к отцу.
Оба взрослых смущены.
— Ладно, — говорит Кролик. — Покажи мне свою комнату.
Спрингер достает из буфета две шоколадные печенины с белой прослойкой, и Нельсон неожиданно подбегает его обнять. Спрингер наклоняется, морщинистое лицо старого франта рядом со щекой ребенка кажется пустым, глаза тупо уставились на башмаки Кролика, а когда его руки сжимаются в объятии, из рукавов вылезают большие черные квадратные запонки с тонкой золотой каемкой по краям и буквой «С» посередине.
Когда Нельсон ведет отца к лестнице и они проходят мимо комнаты, где сидит миссис Спрингер, Кролик бросает мимолетный взгляд на опухшее, мокрое от слез лицо и отводит глаза. Он шепотом велит Нельсону поцеловать бабушку и пожелать ей спокойной ночи. Когда мальчик возвращается, они поднимаются наверх и по прямому коридору, оклеенному обоями с изображениями старомодных автомобилей, проходят в маленькую комнату с белыми занавесками, слегка окрашенными зеленью листвы за окном. По обе стороны окна симметрично висят картинки — на одной котята, на другой щенки. Здесь, наверно, в детстве жила Дженис. От комнаты веет какой-то застоявшейся невинностью и томительным ожиданием, словно она годами пустовала. На сломанной детской качалке сидит одноглазый старый мишка, его мех протерся до сукна. Интересно, это игрушка Дженис? Кто вырвал ему глаз? Нельсона в этой комнате охватывает какая-то странная апатия. Гарри раздевает сонного ребенка, натягивает на загорелое тело пижаму, кладет в постель и укрывает одеялом.
— Хороший мальчик.
— Да.
— А теперь я пойду. Ты не бойся.
— Папа уезжает?
— Только чтобы ты уснул. Я вернусь.
— Ладно.
— О'кей.
— Папа?
— Что?
— Маленькая Бекки умерла?
— Да.
— Ей было страшно?
— Нет, нет. Ничуть не страшно.
— Ей теперь хорошо?
— Да, ей очень хорошо.
— Ну ладно.
— Ты про это не думай.
— Ладно.
— Свернись калачиком.
— Да.
— Думай про то, как ты бросал камешки.
— Когда я вырасту, я буду бросать камешки очень, очень далеко.
— Обязательно. Ты и сейчас далеко бросаешь.
— Я знаю.
— Ладно. Спи.
Внизу Спрингер моет посуду.
— Вы ведь не хотите, чтобы я сегодня остался здесь? — спрашивает Кролик тестя.
— Сегодня нет. Мне очень жаль, Гарри, но мне кажется, сегодня лучше не надо.
— Да, конечно. Я пойду к себе. Прийти завтра утром?
— Да, пожалуйста. Мы накормим вас завтраком.
— Нет, спасибо, не надо. Я хочу сказать, что приду повидать Дженис, когда она проснется.
— Да, разумеется.
— Вы думаете, она будет спать всю ночь?
— Думаю, что да.
— Мм-да, мне очень жаль, но я сегодня не был в филиале.
— Ничего, это не имеет значения…
— Вы не хотите, чтобы я работал завтра?
— Конечно, нет.
— Эта должность останется за мной?
— Разумеется. — Спрингер говорит с опаской, глаза его нервно бегают; он чувствует, что жена все слышит.
— Вы ужасно добры ко мне.
Спрингер не отвечает; Гарри выходит через веранду, чтобы не видеть снова лица миссис Спрингер, огибает дом и шагает сквозь сырую летнюю мглу под звон посуды, которую моют после ужина. Идет вверх по Уилбер-стрит, входит в подъезд своего дома и поднимается по лестнице, пропитанной застоявшимся запахом вареной капусты. Открыв ключом дверь, он входит в квартиру и торопливо зажигает все лампы. Он идет в ванную комнату. Ванна все еще полна воды. Она частично ушла, так что край на дюйм ниже серой полосы на эмали, но ванна все еще больше чем наполовину полна. Тяжелая спокойная масса, без запаха, без вкуса, без цвета, наводит на него ужас, словно в ванной незримо стоит молчаливый чужой человек. Неподвижная поверхность как бы затянута мертвой кожей. На ней даже что-то вроде пыли. Он засучивает рукав, сует руку в воду и вытаскивает пробку; вода колышется, канализационная труба урчит. Он смотрит, как край воды медленно и ровно скользит по стенке ванны, а потом остатки ее с диким ревом засасываются вниз. Подумать только — как легко это было, и все же Господь при всем своем могуществе не сделал ровно ничего. Всего только поднять маленькую резиновую затычку.
В постели он обнаруживает, что от бесконечного хождения по Бруэру у него невыносимо болят ноги; он вертится, боль на секунду отпускает, потом снова пробирается назад. Он пытается облегчить ее молитвой, но все напрасно. Никакой связи нет. Он открывает глаза, смотрит на потолок и видит, что темнота испещрена изменчивым переплетением жилок, наподобие той желто-синей сетки, что испещряла кожу его малютки. Он вспоминает ее четкий красный профиль в окне больницы, холодеет от ужаса, как безумный соскакивает с кровати и мчится зажигать свет. Электрическое сияние кажется бледным, в паху такая боль, что он чуть не плачет. Он боится даже просунуть руку в ванную комнату — ему кажется: только он зажжет там свет, как увидит на дне опустевшей ванны лежащий вверх лицом сморщенный посиневший трупик. Страх давит ему на почки и в конце концов заставляет решиться; дно ванны поднимается ему навстречу, белое и пустое.
Он уверен, что больше никогда в жизни не уснет, однако, пробужденный косыми лучами солнца и хлопаньем дверей внизу, чувствует, что тело его предало душу. Он торопливо одевается, охваченный еще большим ужасом, чем в какую бы то ни было минуту вчерашнего дня. Происшедшее стало более реальным. Невидимые подушки сдавливают горло, замедляют движения рук и ног, петля в груди разрослась и покрылась жесткой коркой. Прости, прости меня, молча твердит он неизвестно кому.
Явившись к Спрингерам, он чувствует, что атмосфера в доме изменилась; все переставлено так, чтобы создать щелку, куда он сможет втиснуться, если сделается маленьким и незаметным. Миссис Спрингер подает ему апельсиновый сок и кофе и даже с опаской к нему обращается:
— Хотите сливок?
— Нет, нет, я буду пить черный.
— У нас есть сливки, если хотите.
— Нет, спасибо. Кофе прекрасный.
Дженис проснулась. Он идет наверх и ложится на кровать рядом с нею; она льнет к нему и всхлипывает, уткнувшись в ложбинку между его шеей, подбородком и простыней. Лицо у нее осунулось, тело кажется маленьким, как у ребенка, горячим и твердым.
— Я не могу смотреть ни на кого, кроме тебя. Я не могу смотреть на остальных, — говорит она ему.
— Ты не виновата, — отвечает Гарри. — Виноват я.
— У меня опять появилось молоко, — шепчет Дженис, — и как только начинает колоть в груди, мне кажется, она в соседней комнате.
Они цепляются друг за друга в общей тьме; он чувствует, как разделяющие их стены растворяются в потоке черноты, но толстый комок дурных предчувствий остается у него в груди — он принадлежит только ему.
Он остается в доме целый день. Посетители приходят и на цыпочках бродят по дому. Из их поведения любой заключил бы, что Дженис лежит наверху в тяжелом состоянии. Они, эти женщины, пьют на кухне кофе с миссис Спрингер, и ее тонкий, по-девичьи звучный голос все вздыхает и вздыхает, произнося неясные слова, которые звучат, как одна нескончаемая песня. Приходит Пегги Фоснахт — она без очков, широко раскрытые косые глаза диким взором смотрят на мир — и поднимается наверх. Ее сын Билли играет с Нельсоном во дворе, и никто не двигается с места, чтобы прекратить их крики, и крики постепенно утихают, а после небольшой паузы вновь возрождаются в виде смеха. Даже к Гарри приходит гость. Звонит звонок, миссис Спрингер идет открывать и, войдя в сумрачную комнату, где Гарри листает журналы, удивленно и обиженно сообщает:
— К вам какой-то мужчина.
Она уходит, он встает, делает несколько шагов вперед, чтобы поздороваться с входящим в комнату человеком. Это Тотеро, он опирается на трость, одна половина его лица парализована, но он ходит, он говорит, он жив. А малютка умерла.
— Привет! Ну как здоровье?
— Гарри. — Свободной рукой он хватает Гарри за руку и долгим взглядом смотрит ему в лицо. Рот у него скривился на сторону, кожа над глазом стянута под углом книзу, так что его почти не видно. Пальцы, вцепившиеся в Гарри, дрожат.
— Присядем, — говорит Кролик и усаживает его в кресло.
Укладывая руки на подлокотники, Тотеро смахивает на пол вышитую салфеточку. Кролик приносит стул и садится рядом, чтобы не повышать голос.
— Стоило ли вам беспокоиться? — спрашивает он, потому что Тотеро молчит.
— Меня привезла жена. На машине. Она на улице, Гарри. Мы узнали о вашем несчастье. Ты помнишь, что я тебя предостерегал? — Глаза его уже набухли от слез.
— Когда?
— Когда? — Парализованная сторона лица, быть может, умышленно, повернута в тень, так что улыбка кажется совершенно живой, уверенной и мудрой. — В тот самый вечер. Я велел тебе вернуться. Я просил тебя.
— Да, наверное. Я просто позабыл.
— Нет, ты не забыл. Нет, ты не забыл, Гарри. — На слоге «Гар» его дыхание со свистом вырывается из горла. — Я хочу тебе кое-что сказать. Будешь меня слушать?
— Конечно.
— Добро и зло, — произносит он и умолкает. Его большая голова поворачивается, и Кролик видит его больной глаз и четко прочерченные вертикальные линии у рта. — Добро и зло не падают с неба. Мы. Мы их создаем. Против несчастья. Неизменно, Гарри, неизменно. — Убедившись в своей способности произносить длинные слова, он продолжает: — Нарушение законов добра и зла влечет за собою несчастье. Не обязательно наше несчастье, зачастую вначале не наше. Теперь ты видишь пример тому в своей собственной жизни. — Кролик не заметил, когда на щеках Тотеро появились следы слез, однако вот они тут, словно по лицу проползла улитка. — Ты мне веришь?
— Конечно. Конечно. Я знаю, что во всем виноват только я. С тех пор как это случилось, мне кажется, что я… что я просто насекомое.
Улыбка Тотеро становится безмятежнее, из горла вырывается слабое скрипучее мурлыканье.
— Я предостерегал тебя, — говорит он, на этот раз быстрее, — я предостерегал тебя, Гарри, но молодость глуха. Молодость беспечна.
— Что же мне делать? — выпаливает Гарри.
Тотеро как будто ничего не слышит.
— Разве ты не помнишь, как я просил тебя вернуться?
— Не знаю, наверно, так оно и было.
— Хорошо. Ах. Ты все еще прекрасный человек, Гарри. У тебя здоровое тело. Когда я умру, вспомни, как твой старый тренер учил тебя избегать страданий. Вспомни. — Последнее слово Тотеро произносит наставительно и даже с легким кивком; под напором этой неуместной живости он поднимается с кресла и, лишь мгновенно схватившись за трость, ухитряется не рухнуть на пол. Гарри испуганно вскакивает, и оба на секунду оказываются очень близко друг от друга. От большой головы старика разит тошнотворным запахом — не столько лекарств, сколько гниющих овощей. — Вам, молодежи, — произносит он тоном школьного учителя — сердито, но в то же время лукаво, — вам, молодежи, свойственно забывать. Вот и тебе тоже. Правда?
По какой-то непонятной причине ему страшно хочется услышать подтверждение.
— Разумеется, — говорит Кролик, моля Бога, чтобы он наконец ушел.
Гарри помогает ему сесть в автомобиль, кремовый с синим «додж» образца пятьдесят седьмого года, который ждет возле оранжевого пожарного гидранта. Миссис Тотеро весьма холодно выражает соболезнование по поводу смерти его новорожденной дочери. Вид у нее измученный и благородный. Седые волосы свисают с покрытого тонкими морщинками серебряного виска. Она хочет уехать от Гарри, уехать со своей добычей. Рядом с нею на переднем сиденье ухмыляющийся гном Тотеро бессмысленно поглаживает набалдашник трости. Кролик возвращается в дом; он подавлен и чувствует себя так, словно искупался в грязи. Откровения Тотеро бросили его в дрожь. Он хочет верить, что источник и первопричина всего — небо.
К концу дня приезжает Экклз, закончить приготовления к похоронам — они состоятся завтра, в среду. Когда он уходит. Кролик останавливает его в передней, и они перебрасываются несколькими словами.
— Каково ваше мнение? — спрашивает Кролик.
— О чем?
— Что я теперь должен делать?
Экклз нервно поднимает глаза. Он очень устал. Лицо его бледно, как у невыспавшегося ребенка.
— Делайте то, что вы делаете, — говорит он. — Будьте хорошим мужем. Хорошим отцом. Любите то, что у вас осталось.
— И этого достаточно?
— Чтобы заслужить прощение? Да, несомненно, если прожить так всю жизнь.
— Я хочу сказать… — Гарри никогда не думал, что ему придется так униженно просить о чем-то Экклза. — Вы помните, о чем мы с вами говорили? О том, что находится где-то там, за всем этим?..
— Гарри, вы же знаете, я не верю в это, во всяком случае, в том смысле, как вы себе это представляете.
— Ну, ладно. — Он видит, что Экклзу тоже хочется уйти, что на него, на Гарри, неприятно, мучительно смотреть.
Экклз, очевидно, понял, что Гарри это почувствовал, и потому он быстро пускает в ход все сострадание, на какое только способен, и пытается его утешить:
— Гарри, не мне вас прощать. Вы ничего дурного не сделали. Я виноват не менее, чем вы. Мы должны добиваться прощения, мы должны заслужить право увидеть то, что находится за всем. Гарри, я знаю, что людей можно привести к познанию Христа. Я видел это своими глазами. И вот еще в чем я уверен. Я уверен, что брак — святыня и что ваша трагедия, сколь она ни ужасна, наконец связала вас с Дженис священными узами.
Весь остаток дня Кролик цепляется за эту уверенность, хотя она как будто не имеет ничего общего с красками и звуками большого, полного скорби дома, с мазками и штрихами вечернего солнца в маленьких зарослях на стеклянном столике и с молчаливым ужином, который они с Дженис делят в ее спальне.

 

 

Он проводит эту ночь в доме Спрингеров вместе с Дженис. До чего же крепко она спит. Тонкий храп, вырывающийся из ее черного рта, делает лунный свет еще ярче и не дает ему уснуть. Он опирается на локоть и изучает ее лицо; в лунном свете оно кажется страшным — маленькое, все в темных пятнах, словно врезанных в мягкую, лишенную человеческой четкости массу. Как она смеет спать? Утром, при солнечном свете, чувствуя, что она ворочается и встает с кровати, он еще глубже зарывается в подушку, прячет голову под одеяло, упорно не желая просыпаться. Сегодня похороны, на работу идти не надо, и можно поспать подольше.
Ему снится на редкость яркий сон. Он один на большом спортивном поле или на пустыре, усыпанном мелкой галькой. В небе два идеально круглых диска одинаковой величины, один непроницаемо белый, второй слегка прозрачный, медленно движутся друг к другу, причем прозрачный находится над непрозрачным. В тот момент, когда они соприкасаются. Кролика пронизывает страх, и голос, как из громкоговорителя на стадионе, возвещает: Первоцвет глотает бузину. Верхний диск неотступно скользит вниз, до тех пор, пока совершенно не закрывает нижний, хотя тот и сильнее, и перед глазами Кролика остается всего лишь один чистый и бледный круг. Ему ясно: «первоцвет» — это луна, «бузина» — солнце, а то, что он видел, — объяснение смерти — прекрасная смерть затмевает прекрасную жизнь. С сильным душевным подъемом он осознает, что должен покинуть это поле и основать новую веру. Над ним назойливо склоняются диски, эхом отдается голос, и он открывает глаза. У кровати стоит Дженис в коричневой юбке и розовой блузке без рукавов. Под подбородком у нее жирная серая складка, которой он прежде никогда не замечал. Странно, что он лежит на спине, он почти всегда спит на животе. Он понимает, что это был сон, что ему нечего сказать миру, и к горлу снова подступает комок. Он встает и целует ей руку, бессильно повисшую шероховатую руку.
Она готовит ему завтрак в своем обычном стиле — утонувшие в молоке кукурузные хлопья и переваренный кофе. Захватив Нельсона, они идут к себе одеться для похорон. Кролик негодует, что Дженис способна ходить, она больше нравилась ему, когда была без сознания. Если они могут ходить по улице — значит, горе у них какое-то второсортное. Он никак не может примириться с тем, что их упитанные тела передвигаются в пространстве, а души окутаны безразличием ко всему, кроме ничтожных, мелких потребностей. Они идут со своим маленьким сыном по улицам, где некогда сами ходили детьми. Канава вдоль Поттер-авеню, по которой некогда стекали илистые отходы с фабрики искусственного льда, давно пересохла. Дома, в которых уже не живут те люди, чьи лица он так хорошо знал, напоминают дома в городе, который видишь из поезда, — пустые кирпичные фасады загадывают тебе загадку: почему вообще кто-то здесь живет? Почему его поместили сюда, почему для него этот поселок, этот унылый пригород третьеразрядного города, — центр и мера вселенной, со всеми ее бескрайними прериями, горными хребтами, пустынями, лесами, городами и морями? Наивная детская тайна — тайна «любого места», прелюдия к конечному вопросу: «Почему я — это я?» — разжигает в сердце ужас. Тело пронизывает холод, и Кролик чувствует, что отделился от земли, словно наконец случилось то, чего он всегда боялся, — он идет по воздуху. Улица — неровная полоса, вдоль которой мостовая наступает на газон, просмоленные стволы телефонных столбов — уже не говорит ему ничего. Он — никто, словно он на мгновенье вышел из своего тела и мозга посмотреть, как работает мотор, и шагнул в пустоту, ибо «он» был всего лишь рефракцией, вибрацией внутри мотора, и теперь ему нет пути назад. Ему кажется, что он стоит за окнами домов, мимо которых они проходят, и смотрит, как чинно шествует это трехглавое семейство, ничем не выдавая того, что их мир содрогнулся, — ничем, кроме тихих слез женщины. Слезы Дженис пришли незаметно, как роса, словно их вызвал вид по-утреннему свежих улиц.
Когда они входят в квартиру, Дженис с громким стоном падает ему на грудь. Быть может, она не ожидала, что комнаты залиты солнцем. Контрфорсы из пылинок, трепещущих в молочно-белом свете, косо поднимаются от середины пола к верхнему краю окон, придавая всему оттенок невинности. Его стенной шкаф рядом с входной дверью, и потому им не нужно сразу углубляться в квартиру. Он открывает дверцу шкафа как можно шире, стараясь не задеть телевизор, просовывает туда руку, расстегивает молнию на целлофановом мешке и вынимает синий костюм; это зимний шерстяной костюм, но другого темного костюма у него нет. Нельсон радостно бегает по квартире, делает в ванной пи-пи, находит в своей комнате старого резинового мишку-панду, которого хочет взять с собой. Его возня выгоняет из комнат угрозу, и они отваживаются зайти в свою спальню, где висят вещи Дженис. По дороге она показывает на кресло:
— В понедельник утром я тут сидела и смотрела на восход солнца.
Голос ее звучит безжизненно, он не знает, чего она ждет от него в ответ, и не отвечает ничего. Он затаил дыхание.
В спальне выдается приятная минута. Дженис снимает юбку и блузку, чтобы примерить старый черный костюм, и когда она в одной комбинации переступает босиком по ковру, она напоминает ему девушку, какой он знал ее когда-то, — девушку с тонкими лодыжками и запястьями и маленькой застенчивой головой. Черный костюм, купленный, когда она еще училась в школе, тесен — живот у нее все еще слишком велик после родов. А может, она уже начала полнеть, как ее мать Она стоит, пытаясь застегнуть на талии юбку, груди, вспухшие от молока, выпирают из бюстгальтера. Да она и вправду располнела, и это ему нравится. Он думает: мое, моя женщина, но она выпрямляется, и ее заплаканное лицо с остервенелым взглядом мгновенно гасит радость обладания. Она становится обузой, которая больно давит на комок в груди. Это мегера, которую он обречен до конца дней своих заботливо вести по жизни, прочь от того понедельника.
— Не лезет! — кричит она, стаскивает юбку, швыряет ее, и та, словно огромная летучая мышь, летит в противоположный угол комнаты.
— У тебя больше ничего нет?
— Что мне делать?
— Успокойся. Уйдем отсюда, вернемся к твоим. Эта квартира действует тебе на нервы.
— Но ведь нам придется тут жить!
— Да, но не сегодня. Пойдем.
— Мы не можем здесь жить!
— Конечно, не можем.
— А где же мы будем жить?
— Потом подумаем. Пойдем.
Она неловко натягивает юбку, надевает блузку, поворачивается к нему спиной и робко просит:
— Застегни мне пуговицы.
Застегивая розовую блузку вдоль ее недвижного позвоночника, он начинает плакать. Горячие слезы обжигают ему глаза, и он видит маленькие детские пуговки сквозь гроздья круглых водянистых пятен, похожих на лепестки цветущих яблонь. Слезы медлят у него на ресницах, текут по щекам, эта влага восхитительна. Он хотел бы плакать часами — даже этот короткий поток приносит облегчение. Но мужские слезы скупы, и его слезы высыхают еще прежде, чем они выходят из квартиры. Закрывая дверь, он чувствует, что уже потратил всю свою бесслезную жизнь на открывание и закрывание этой двери.
Нельсон берет с собой резинового панду, и каждый раз, как он заставляет его пищать, у Кролика начинает болеть живот. Город теперь обесцвечен солнцем, приближающимся к зениту.

 

 

Время тянется так медленно, что кажется, будто все происходящее повторяется снова и снова. Дженис с матерью, переходя из комнаты в комнату, тихо обмениваются короткими репликами. Потом обе уходят наверх, и через полчаса Дженис появляется внизу в подколотом со всех сторон черном платье миссис Спрингер, в котором она очень похожа на мать.
— Гарри, как по-твоему, мне идет?
— Какого черта ты несешь? Ты что, на демонстрацию мод собралась, что ли? — кричит он, но тут же извиняющимся тоном добавляет: — Ты прекрасно выглядишь.
Но дело уже сделано. Дженис издает испуганный вопль, мчится наверх, и миссис Спрингер берет назад ту небольшую дозу терпимости, которой она его оделила. Дом снова наполняется невысказанным убеждением, что он — убийца. Он с благодарностью принимает эту мысль: да, он убийца, — и ненависть подходит ему больше, чем прощение. Погруженный в ненависть, он может сидеть сложа руки, может оставаться как бы в параличе; жестокая ненависть служит ему чем-то вроде укрытия.
Час дня. В комнату входит миссис Спрингер.
— Хотите бутерброд? — спрашивает она.
— Спасибо, мне ничего не хочется.
— Вы бы все-таки чего-нибудь поели.
Ее настойчивость кажется ему настолько странной, что он идет на кухню. Нельсон в одиночестве сидит за столом и ест суп, сырую морковь и бутерброд с колбасой. Вид у него такой, словно он не знает — улыбнуться отцу или нет. Миссис Спрингер все время стоит к нему спиной.
— Он спал днем? — спрашивает Гарри.
— Можете отвести его наверх, — отвечает она.
Наверху, в комнате, где живет одноглазый мишка, Гарри читает Нельсону книжку из «Золотой библиотечки» про маленький паровозик «Чу-Чу», который боялся туннелей. К тому времени, когда «Чу-Чу» перестал их бояться, Нельсон засыпает. Гарри возвращается вниз. Дженис отдыхает у себя в комнате; миссис Спрингер переделывает ей платье, и стук швейной машины вплетается в пение птиц и в смутные глухие шумы предвечернего часа.
Хлопает парадная дверь, и в гостиную входит мистер Спрингер. Все шторы опущены, и он вздрагивает, увидев сидящего на стуле Гарри.
— Гарри! Хелло.
— Хелло.
— Я был в суде, Гарри, беседовал с Элом Хорстом, коронером. Он обещал мне, что обвинение в убийстве предъявлено не будет. Все с этим согласны. Несчастный случай. Он уже почти со всеми переговорил и хочет как-нибудь повидаться с вами. Неофициально.
— Ладно.
Спрингер медлит, ожидая хоть какого-нибудь знака одобрения.
— Почему бы им просто не посадить меня под замок? — осведомляется Гарри.
— Это весьма негативная позиция, Гарри. Вопрос в том, как избежать потерь в дальнейшем.
— Да, вы правы. Простите.
Мысль, что он выскользнул из сетей закона, вызывает у него отвращение. Никто тебе не поможет, никто не снимет тебя с крючка.
Спрингер уходит наверх, к женщинам. Оттуда доносится глухой топот. Дорогая посуда в стеклянном серванте за спиной у Гарри дребезжит. Судя по маленьким часам с серебряным циферблатом на полке фальшивого камина, еще нет двух.
Наверно, живот у него болит оттого, что последние два дня он почти ничего не ел, и он идет на кухню и съедает две галеты. Каждый кусок скребет ободранные внутренности. Боль усиливается. Блестящая раковина с кранами, стальные дверцы шкафов словно несут отрицательные заряды, которые его отталкивают и сжимают. Он возвращается в сумрачную гостиную и видит в окно, как две девочки лет по четырнадцати, в тесных шортах фланируют по освещенному солнцем тротуару. Их тела уже созрели, но лица еще совсем неиспорченные. Забавные эти девочки-подростки, на лицах у них всегда жадное нетерпение. Слишком много конфет — вся кожа в прыщах. Они плетутся черепашьим шагом — подобно тому, как тянется время перед похоронами. Словно чем медленнее они будут идти, тем вернее претерпят какое-то чудесное превращение за углом. Дочери, они чьи-то дочери. Вот и Джун тоже… Он отгоняет мысль о ней. Проходящие мимо девчонки, с их нахально выпяченными задами и затаившимся в ожидании своего часа сексом, кажутся безвкусными и нереальными, а он, наблюдающий за ними из окна, всего лишь пятно на стекле. Почему высшие силы просто-напросто не сотрут такую грязную ничтожную букашку? Он смотрит на свои руки, и они представляются ему фантастически уродливыми.
Он идет наверх и тщательно моет лицо, руки и шею. Он не смеет дотронуться до шикарных спрингеровских полотенец. Выходя с мокрыми руками из ванной, он встречает Спрингера в тихом коридоре и говорит ему:
— У меня нет чистой рубашки.
— Обождите, — шепотом отвечает Спрингер и приносит ему рубашку и черные запонки.
Гарри одевается в комнате, где спит Нельсон. Солнечный свет ползет из-под опущенных занавесок, которые колышутся чуть ли не в такт с тяжелым дыханием ребенка. Хотя Гарри изо всех сил старается растянуть процесс одевания и по нескольку минут возится с каждой запонкой, все это занимает гораздо меньше времени, чем он надеялся. В шерстяном костюме жарко, он как будто не совсем впору, но что-то мешает ему снять пиджак и доставить кому-то удовольствие — кому, он и сам не знает. Безупречно одетый, в тесной рубашке, он на цыпочках спускается в гостиную и сидит там, рассматривая тропические растения на стеклянном столике. Поворачивая голову так, что листья попеременно закрывают друг друга, он ждет, что его сейчас вырвет. Внутренности — плотно сжатый комок ужаса, тугой пузырь, который никак не проткнуть. На часах всего 2:35.
Больше всего он страшится встречи с родителями. С тех пор как случилось несчастье, он так и не мог собраться с духом позвонить или сходить к ним. В понедельник вечером миссис Спрингер позвонила его маме и пригласила ее на похороны. После этого молчание его семьи стало внушать ему страх. Одно дело — выслушивать упреки от чужих людей, и совсем другое — от собственных родителей. После его возвращения из армии отец только и делал, что пилил его за отказ работать в типографии, и в конце концов допилился до того, что в сердце Гарри не осталось для него места. Вся мягкость и доброта, которую старик когда-либо ему выказывал, превратились в ничто. С матерью — совсем иначе, она все еще жива и все еще привязана к пуповине его жизни. Если она придет и даст ему нагоняй, он скорее умрет, чем стерпит. А что еще может он ожидать? Что бы там ни говорила миссис Спрингер, с него как с гуся вода, потому что у нее нет другого выхода, кроме как мириться с ним, и ему даже кажется, что она хочет его полюбить, но с матерью совсем другое дело — она не может его любить или не любить, они даже не два отдельных человека, он начался у нее в животе, и если она дала ему жизнь, она может взять ее обратно, и если она от него отвернется — это для него конец. Из всех людей на свете меньше всех он хочет видеть ее. Сидя в одиночестве, он приходит к выводу, что кто-нибудь из них — либо он, либо мать — должен умереть. Вывод довольно нелепый, но он возвращается к нему снова и снова, пока шум — это у него над головой одеваются Спрингеры — немного отвлекает его от мыслей о себе.
Может, надо пойти наверх? Ему не хочется застать кого-нибудь из них неодетым, и в конце концов они один за другим спускаются вниз — мистер Спрингер в щегольской немнущейся темно-серой рубашке, Нельсон в костюмчике с лямками, как у девчонки, мадам в черной фетровой шляпке с вуалью и гроздью искусственных фиолетовых ягод на жестком стебельке и Дженис — вся какая-то потерянная и бесформенная в наспех подколотом и подогнанном мамашином платье.
— Ты прекрасно выглядишь, — снова говорит он ей.
— Где большая черная машина? — громко спрашивает Нельсон.
В ожидании есть что-то недостойное, и когда Спрингеры с Кроликом толкутся по гостиной, глядя, как убывают минуты на часах с серебряным циферблатом, они становятся похожими на разряженных детей, которым не терпится, чтоб поскорее начался праздник. Завидев остановившийся перед домом «кадиллак» похоронной конторы, все бросаются к окну, но когда гробовщик, пройдя по дорожке, звонит в дверь, они уже разбежались по углам, словно посреди комнаты разорвалась бомба с отравляющим веществом.

 

 

Здание, которое занимает похоронная контора, прежде было жилым домом, но теперь оно обставлено так, как ни один жилой дом никогда не обставляли. Пушистые бледно-зеленые ковры заглушают шаги. Разрезанные пополам серебряные трубочки на стенах затеняют слабый свет, и все вокруг — стены, портьеры и все прочее — выкрашено в неестественные тона, с какими ни один нормальный человек не мог бы жить: в оранжево-розовый, морской волны и фиолетовый — порошком такого фиолетового цвета убивают микробов в общественных уборных на бензоколонках. Их ведут в маленькую боковую розовую комнатку. Оттуда виден главный зал, где на расставленных в несколько рядов стульях сидят шесть человек, из них пять — женщины. Единственная, кого он знает, — это Пегги Гринг. Рядом с ней вертится ее сынишка — он седьмой. Сначала предполагалось, что будут присутствовать только обе семьи, но потом Спрингеры пригласили нескольких близких друзей. Его родителей еще нет. Невидимые бескостные руки пробегают взад-вперед по клавишам электрического органа. Противоестественная окраска интерьера достигает апогея в тепличных цветах, которыми украшен маленький белый гроб. Гроб с выкрашенными золотой краской ручками стоит на возвышении, покрытом темно-лиловым покрывалом, и Гарри кажется, что покрывало вот-вот спадет и, словно по мановению волшебной палочки, под ним возникнет живой младенец. Дженис заглядывает в зал, всхлипывает, и служитель похоронной конторы, молодой блондин с неестественно красной физиономией, вытаскивает из бокового кармана флакончик с нашатырным спиртом. Мать Дженис прикладывает флакон ей к носу, лицо ее искажается гримасой отвращения, она поднимает брови, и из-под тонкой оболочки век выступают глазные яблоки. Гарри берет ее за руку и поворачивает так, чтобы она не видела, что происходит в зале.
В боковой комнате есть окно, из него видна улица, по которой носятся дети и автомобили.
— Надеюсь, священник про нас не забыл, — говорит краснолицый молодой человек и, к своему смущению, фыркает. Ему тут явно нравится. Лицо у него как будто слегка нарумянено.
— Это часто бывает? — спрашивает мистер Спрингер.
Он стоит позади жены, и его лицо с любопытством наклоняется вперед, открывая черную птичью щель рта под светлыми усами. Миссис Спрингер сидит на стуле и прижимает ладони к вуали. Фиолетовые ягоды подрагивают на проволочном стебельке.
— Раза два в год, — раздается ответ.
У тротуара останавливается знакомый старый «плимут»; из него выходит мать Кролика. Она окидывает сердитым взглядом входную дверь. У него замирает сердце, и с языка срываются слова:
— Приехали мои родители.
Все принимают положение «смирно». Миссис Спрингер встает, Гарри занимает место между ней и Дженис. В одном строю со Спрингерами он, по крайней мере, покажет матери, что исправился, смирился со своей участью и что с ним тоже примирились. Служитель конторы выходит навстречу Энгстромам. Гарри видит, что они стоят на ярко освещенном тротуаре и спорят, в какую дверь входить. Мим немного в стороне. В скромном костюме и без косметики она напоминает ему прежнюю младшую сестренку. Глядя на родителей, он никак не может понять, почему он их боится.
Первой появляется в дверях мать; она окидывает взором весь строй и, раскрыв объятия, подходит к Кролику.
— Хасси, что с тобой сделали? — громко вопрошает она и обнимает сына, словно желая унести его обратно в небеса, с которых они оба упали.
Сцена заканчивается так же стремительно, как началась. Движимый мальчишеским рефлексом застенчивости, Кролик отталкивает мать и выпрямляется. Словно не понимая значения собственных слов, мать оборачивается и обнимает Дженис. Отец что-то бормочет и пожимает руку Спрингеру. Мим подходит, гладит Гарри по плечу, потом опускается на корточки и что-то шепчет Нельсону — эти двое самые младшие. Гарри ощущает человеческую связь всех этих людей. Его жена и его мать льнут друг к другу. Мать открыла объятия чисто механически, но оживила их своею скорбью. Лицо ее искажено болью; Дженис, взъерошенная и задыхающаяся, все же отзывается на ее чувство, слабые руки в черных рукавах пытаются охватить горестно прильнувшее к ней мощное тело. Миссис Энгстром удостаивает ее несколькими словами. Остальные озадачены, и только Гарри со своей холодной высоты видит: мать его движима инстинктом, который заставляет нас обнимать тех, кого мы раним; к тому же она почувствовала, что они обе принадлежат к одному и тому же издревле обездоленному племени рабов; и еще поняла, что, вернув себе сына, тоже будет покинута.
Он физически ощущает, как в душе его матери развертываются все эти стадии горя, по мере того как ее руки все крепче сжимают в объятиях Дженис. Наконец она отпускает невестку и обращается с печальной учтивою речью к Спрингерам. Ее первый выкрик они пропустили мимо ушей, как приступ безумия, ведь они никакого зла Гарри не причинили, а уж если кто кому и причинил зло, так это он им. Его освобождение прошло для них незамеченным. Стоя рядом с Гарри, они вновь от него отдаляются. Слова, с которыми его мать обратилась к Дженис: «Дочь моя», бесследно уходят в небытие. Мим встает с корточек, отец берет на руки Нельсона. Все их движения легонько оттесняют его в сторону.
Между тем его сердце завершает один оборот и начинает другой, более широкий оборот в более разреженной среде, которая все меньше и меньше связана с внешним миром.
Экклз, вошедший через какой-то другой вход, издали манит их к себе. Все семеро, захватив с собой Нельсона, гуськом проходят в уставленный цветами зал и усаживаются в первом ряду. Черный Экклз читает заупокойную молитву перед белым гробом. Кролика раздражает, что Экклз стоит между ним и его дочерью. Он вдруг осознает: никто не упомянул, что ребенок так и остался некрещеным. «Я есмь воскресение и жизнь, сказал Господь; верующий в Меня если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек».
Эти угловатые слова переступают по голове Гарри, словно неуклюжие черные дрозды; он чувствует, какие возможности таят они в себе. Экклз этого не чувствует, лицо его серьезно и невыразительно. Голос звучит фальшиво. Все эти люди фальшивы, все, кроме его умершей дочери и белого ящика с золотой отделкой.
«Как пастырь. Он будет пасти стадо свое; агнцев будет брать на руки и носить на груди своей».
Пастырь, агнцы, руки; глаза Гарри наполняются слезами. Кажется, будто вначале слезы заливают его, словно море, и только под конец соленая вода попадает в глаза. Его дочь умерла, Джун ушла от него; сердце захлебывается в скорби, погружается все глубже и глубже в бездонную пучину утраты. Он больше никогда не услышит ее плача, не увидит ее мраморной кожи, никогда не ощутит на руках ее легкого тельца, не увидит, как в ответ на звук его голоса повернутся синие глаза. Никогда. Это слово никогда не смолкнет, в его толще никогда не будет просвета.
Они едут на кладбище. Он, его отец, отец Дженис и служитель похоронной конторы несут белый ящик на катафалк. Ящик тяжелый, но это тяжесть одного только дерева. Они рассаживаются по машинам и по улицам едут в гору. При виде процессии поселок замолкает; женщина, которая вышла на крыльцо с корзиной белья, ждет, мальчик, бросавший мяч, останавливается на бегу и смотрит, как они проезжают. Они минуют два гранитных столба, увенчанных кованой железной аркой. Кладбище в четыре часа дня прекрасно. Ухоженная зелень в полудреме спускается по склонам параллельно солнечным лучам. Надгробные камни отбрасывают длинные грифельные тени. Процессия на второй скорости ползет по усыпанной хрусткой голубой галькой аллее, направляясь к скромному зеленому балдахину, от которого пахнет землей и папоротниками. Машины останавливаются. Все выходят. Вдали черным полумесяцем изгибается лес — кладбище лежит на высоком холме между ним и поселком. Под ногами дымят трубы. На самом краю, между изъеденными зубцами надгробий, колесит человек на механической газонокосилке. Ласточки большой стаей падают на каменный домик — усыпальницу — и снова взмывают вверх. Белый гроб искусно скатывают на роликах из глубокого нутра катафалка на алые стропы, которые удерживают его над маленькой, почти квадратной, но очень глубокой могилой. Тихое поскрипывание и напряженные вздохи царапают стекло тишины. Тишина. Кашель. Цветы привезли следом за ними, вот они здесь, грудой уложены под тентом. Позади Гарри аккуратный холмик, покрытый кубиками дерна, в ожидании, когда его водворят на место, дышит запахом земли. Гробовщики с довольным видом складывают розовые руки перед своими ширинками. Тишина.
«Господь — Пастырь мой! Я ни в чем не буду нуждаться…»
Голос Экклза под открытым небом звучит слабо. Далекий стрекот механической косилки благочестиво умолкает. Кролик трепещет от волнения и силы, он уверен, что его дочка вознеслась на небо. Эта уверенность заполняет декламацию Экклза, как живое тело кожу. «Господь милосердный, чей сын возлюбленный взял в руки свои маленьких детей и благословил их, смилуйся над нами, не отвергни нашей молитвы, прими душу невинного младенца и даруй ей Твою великую милость и вечную любовь, укажи нам путь истинный в царствие небесное через сына твоего Иисуса Христа Господа нашего. Аминь».
— Аминь, — шепотом повторяет миссис Спрингер.
Да. Так и есть. Он чувствует, что все они, чьи головы окружают его, неподвижные, как надгробья, — что все они слились воедино с травой, с тепличными цветами, все — служители похоронной конторы, невидимый кладбищенский сторож, который остановил свою косилку, — все собрались здесь воедино, чтобы придать его некрещеному младенцу силы допрыгнуть до неба.
Поворачивается электрический выключатель, стропы начинают опускать гроб в могилу, потом снова останавливаются. Экклз чертит на крышке крест из песка. Песчинки одна за другой скатываются с резной крышки в яму. Чья-то розовая рука бросает измятые лепестки. «Осени благословением своим всех скорбящих, прими на плечи свои все их бремя…»
Стропы снова начинают скрипеть. Стоящая рядом с Кроликом Дженис шатается. Он берет ее под руку и даже через материю ощущает жар. Легкий ветерок надувает и колышет балдахин. К ноздрям поднимается запах цветов. «…И святой дух благослови тебя и храни тебя, ныне и присно, и во веки веков. Аминь».
Экклз закрывает молитвенник. Отец Гарри и отец Дженис, стоящие рядом, поднимают глаза и моргают. Гробовщики начинают возиться со своим снаряжением, вытаскивают из могилы стропы. Все присутствующие выходят на солнце. Прими на плечи свои все их бремя… Небо приветствует его. Он ощущает какой-то странный прилив сил. Словно он долго ползал по темной пещере и наконец на самом краю громоздящихся утесов увидел светлое пятнышко. Он оборачивается, и лицо Дженис, отупевшее от горя, застит ему свет.
— Не смотри на меня, — говорит он. — Не я ее убил.
Слова слетают с его уст очень четко, под стать той простоте, которую он теперь чувствует во всем. Головы, тихонько беседовавшие друг с другом, разом поворачиваются на столь неожиданный, жесткий голос.
Они неправильно его поняли. Он хочет всего лишь внести ясность. Он объясняет головам:
— Вы все ведете себя так, словно это я сделал. Меня там и близко не было. Это все она.
Он оборачивается к ней, и ее лицо, обмякшее, как от пощечины, кажется ему безнадежно далеким.
— Ладно, все в порядке, — говорит он ей. — Ведь ты же не нарочно.
Он пытается взять ее за руку, но она вырывает руку, словно из капкана, и смотрит на родителей, которые тотчас бросаются к ней.
У него горит лицо. Он страшно смущен. Его сердце было полно прощенья, но теперь в нем одна только ненависть. Он ненавидит ее лицо. Она слепа. Она могла разделить с ним истину, обыкновенную простую истину, но отвернулась. Он видит, что даже на лице его родной матери изобразился ужас, она побледнела от потрясения и стеной стоит против него. Сначала она спросила, что с ним сделали, а теперь сама делает то же самое. Удушающее чувство несправедливости ослепляет его. Он поворачивается и бежит.
В гору, торжествуя. Он лавирует между надгробными камнями. Среди могил сверкают желтые, как масло, одуванчики. Сзади слышен голос Экклза:
— Гарри! Гарри!
Он чувствует, что Экклз за ним гонится, но не оборачивается.
Он срезает углы между камнями и по газонам мчится к лесу. До темного полумесяца деревьев дальше, чем казалось возле могилы. Тело тяжелеет: склон круто уходит вверх. Однако мягкая кладбищенская земля подбадривает его, отлогие бугры пружинят; это напоминает бег по окруженной густой толпой зрителей спортплощадке. Он бросается в протянутые руки леса и движется к центру полумесяца. Но лес не такое надежное укрытие, как он думал. Если обернуться назад, то сквозь листву внизу видно кладбище, где возле маленького зеленого балдахина сгрудились человеческие существа, которые он там оставил. Экклз уже на полдороге между ними и Кроликом. Он остановился. Его черная грудь вздымается. Широко расставленные глаза неотрывно вглядываются в лес. Остальные — толстые обрубки в черном — суетятся, маневрируют, строят планы, испытывают силы друг друга, поддерживают друг друга. Их бледные лица посылают немые сигналы в сторону леса, с отвращением или отчаянием отворачиваются, потом опять, словно зачарованные, подают сигналы прямо в заходящее солнце. Один только взгляд Экклза остается неподвижным. Наверно, он собирается с духом, чтобы вновь пуститься в погоню.
Кролик нагибается и бежит зигзагами. Продираясь сквозь кусты и молодые деревья на опушке леса, он исцарапал лицо и руки. Дальше лес становится реже. Сосны заглушают всю остальную растительность. Их коричневые иглы окутывают неровную почву скользким покровом, солнечный свет узкими щелками падает на этот мертвый настил. Здесь сумрачно, но жарко, как на чердаке; невидимое вечернее солнце припекает зеленую черепицу над головой. Мертвые нижние ветви торчат на уровне глаз. Лицо и руки горят от царапин. Он оборачивается посмотреть, остался ли кто-нибудь позади. Никто его не преследует. Вдали, на самом конце соснового туннеля, в котором он стоит, сверкает что-то зеленое — возможно, это зелень кладбища, но она кажется такой же далекой, как лоскутья неба над вершинами деревьев. Оборачиваясь, он теряет ориентацию. Однако вначале стволы стоят ровными рядами, которые ведут его за собой, и он все время поднимается в гору. Если пройти еще дальше вверх, то в конце концов попадешь на прогулочную дорожку, проложенную по гребню горы, чтобы можно было с высоты любоваться окрестным видом. Вернуться к остальным можно только спустившись вниз.
Деревья уже не маршируют рядами, а тесно прижимаются друг к другу. Они здесь более старые, тьма под ними плотнее, а склон круче. Из-под игольчатого одеяла торчат заросшие лишайником камни; рухнувшие стволы растопырили над тропинкой причудливые когтистые лапы. Там, где в крыше вечнозеленых растений образовалась дыра, буйно разрослись пахучие ягодники и желтые травы. Эти прогалины — некоторые из них достаточно велики, чтобы поймать со склона горы косые лучи заходящего солнца, — еще больше сгущают окружающую тьму, и когда он на них останавливается, то из-за внезапно наступившей тишины до его сознания доходит шепот, наполняющий коричневые туннели вокруг. Деревья настолько высоки, что не видно ни малейших признаков цивилизации, даже никаких расчищенных участков. Окруженный морем света, он начинает ощущать страх. Он слишком бросается в глаза, медведи и другие безымянные чудища, которые шепчутся в чащобе, ясно его видят. Чем висеть беззащитным в этих световых колодцах, лучше броситься навстречу опасности через камни, гниющие стволы и скользкие иглы. Насекомые летят за ним во тьму, запах его пота — неодолимая приманка. У него теснит в груди, болят ноги: поднимаясь в гору, он то и дело проваливается в ямы и натыкается на плоские камни, скрытые под иглами. Он снимает тесный синий пиджак и, свернув его в комок, сует под мышку. Он беспрестанно борется с желанием оглянуться, но сзади нет ничего, кроме глухой мертвой тишины леса, и лишь его страх населяет извилистое пространство между стволами живой увертливой угрозой — едва он успевает повернуться, как она всякий раз ухитряется скрыться из поля его зрения. Не надо вертеть головой. Он сам себя пугает. В детстве он частенько поднимался по этим лесистым склонам. Но может быть, в детстве его защищало что-то, чего теперь нет; никак не верится, чтобы тогда леса были такие же темные. Они тоже выросли. Тьма совершенно противоестественная; тонкие, как паутина, сучья, словно пальцы, беспрерывно шарят по лицу; тьма средь бела дня, назло небу, — словно немая обезьянка, она перепрыгивает с верхушки на верхушку прямо у него над головой.
Оттого что он все время нагибается, болит поясница. В ту ли сторону он идет? В детстве он никогда не входил в лес со стороны кладбища. Наверно, глупо карабкаться вперед по круче вдоль самого гребня горы, когда всего в нескольких ярдах слева проходит дорога. Он забирает влево, пытаясь двигаться по прямой; шепот леса нарастает, и в сердце теплится надежда — так и есть, дорога близко. Он торопливо продирается сквозь заросли, ожидая на каждом шагу увидеть дорогу, яркие белые столбики и блеск стремглав проносящегося металла. Вдруг склон обрывается у него под ногами. Как вкопанный он в ужасе останавливается на краю крутого обрыва; ближайший склон покрыт мохнатыми телами мертвых деревьев, зацепившихся за стволы, которым удалось устоять на крутизне и которые отбрасывают в ущелье тень, глубокую, как готовые вот-вот угаснуть сумерки. В этом мраке маячит какой-то прямоугольник, и Кролика осеняет догадка, что на дне лощины находятся погреб и осевшие, сложенные из песчаника стены заброшенного дома. Он с досадой видит, что заблудился, и снова идет вниз; вдобавок ко всему в ушах раздается ужасающий грохот, словно это полуразвалившееся свидетельство вторжения человека в мир слепой жизни бьет в колокола, чей звон доносится до самого края вселенной. Мысль о том, что эта земля была когда-то обитаемой, что ее топтали, расчищали и возделывали люди, наполняет воздух черными призраками, которые карабкаются к нему по заросшему папоротниками склону, как дети, вылезающие из могил. Наверно, тут жили дети, толстые девочки в ситцевых платьях ходили по воду к роднику, играя, делали зарубки на деревьях, а потом старились на досках, настланных поверх погреба, и умирали, бросая из окна последний взгляд на тот самый обрыв, где стоит Гарри. Ему кажется, что здесь он еще заметнее и беззащитнее, чем на маленьких солнечных лужайках; у него появляется смутное чувство, будто он освещен огромной искрой, посредством которой слепое нагромождение мертвой материи познает самое себя, искрой, высеченной столкновением двух противостоящих друг другу миров, схватившихся по велению какого-то страшного божества. У него переворачивается все внутри, уши внезапно открываются, и он слышит голос. Он снова лезет в гору, с шумом ломая ветви в сгущающейся тьме, стараясь заглушить голос неизвестного существа, которое, перелетая с дерева на дерево в густой тени, пытается что-то ему крикнуть. В обманчивом свете коварная круча, извиваясь и корчась, ускользает от него, как живая.
Становится так светло, что справа он различает засыпанную иглами кучу старых консервных банок и бутылок. Он в безопасности, он вышел на дорогу. Перебравшись через ограждение, он выпрямляется во весь свой рост. В уголках глаз вспыхивают и гаснут золотые искорки. Под башмаками скрипит асфальт, и кажется, будто изумительно гулкая пустота усталости знаменует начало новой жизни. Воздух холодит лопатки — где-то в зарослях рубашка старика Спрингера лопнула сверху донизу. Он вышел из леса примерно полумилей ниже отеля «Бельведер». Когда он шагает по дороге, небрежно закинув за плечо синий пиджак, словно крючком зацепив его за вешалку пальцем, ему кажется, что Дженис, Экклз, мать и все его грехи остались где-то за тысячу миль. Он решает позвонить Экклзу — как бы послать кому-то открытку. Экклз его любил, он ему верил и заслуживает по меньшей мере телефонного звонка. Кролик репетирует свою речь. Все о'кей, скажет он ему, я уже в пути. То есть я хочу сказать, что путей много, вы не беспокойтесь. Спасибо за все. Главное, чтобы Экклз не огорчался.
На вершине горы все еще ясный день. По морю небес, словно стая рыбешек, плывут мелкие кучевые облака. Вокруг отеля всего несколько машин — видавшие виды «понтиаки» образца пятьдесят второго года и «мерседесы» пятьдесят первого, — такие фирма «Спрингер-моторе» продает прыщавым юнцам, которые приходят с презервативом в кармане и сотней долларов в банке. В кафетерии несколько таких типов играют в пинбол — игровой автомат называется ПОПРЫГУНЬЯ БЕТСИ. Они смотрят с понимающим видом, а один даже кричит:
— Это она тебе рубашку разорвала?
Однако странно, что они ничего о нем не знают, кроме того, что у него растерзанный вид. Ты поступаешь так, поступаешь иначе, и никто ни о чем понятия не имеет. Часы показывают без двадцати шесть. Он подходит к автомату, висящему на коричневой стене, и отыскивает в телефонной книге номер Экклза.
— Алло? — сухо отвечает жена Экклза.
Кролик закрывает глаза, и в красноте под веками пляшут ее веснушки.
— Привет. Не могу ли я поговорить с преподобным Экклзом?
— Кто спрашивает? — Голос звучит надменно — она прекрасно знает кто.
— Это Гарри Энгстром. Джек дома?
На том конце провода вешают трубку. Вот сука! Бедняга Экклз наверняка сидит там сердце кровью обливается ждет что я позвоню а она идет к нему и говорит не туда попали. Жалкое ничтожество женат на такой суке. Он тоже вешает трубку, слышит, как, звякая, проваливается десятицентовик, и чувствует, что благодаря этой неудаче все стало значительно проще. Он пересекает стоянку автомашин.
Позади, в кафетерии, остался весь яд, которым она наверняка набивает уши несчастному усталому парню. Он представляет себе, как она рассказывает Экклзу про его шлепок, явственно слышит смех Экклза и сам улыбается. Он всегда будет вспоминать Экклза смеющимся, в нем было что-то, что держало человека на расстоянии, наверно, это его манера говорить в нос, но когда он смеялся, он становился свойским парнем. Если подобраться к нему сзади, обойдя унылый липкий фасад. Особенное уныние вызывала его неуверенность — вместо того чтобы сказать прямо, что он думает, он только шевелил бровями и произносил все слова на разные голоса. В конечном итоге неплохо от него избавиться.
С автостоянки открывается вид на Бруэр — он расстилается внизу, как пыльный рыжий ковер. Кое-где уже зажглись огни. Большой неоновый подсолнечник в центре города кажется маленькой маргариткой. Теперь тучки внизу порозовели, но наверху, под самым небосводом, все еще висят бледные и чистые хвосты перистых облаков.
Он спускается с горы по бревенчатым ступеням, проходит через парк, где еще играют в теннис, идет вниз по Уайзер-стрит, надевает пиджак и поднимается на Летнюю улицу. Сердце бьется в тревожном ожидании, но теперь оно, по крайней мере, на месте, посередине груди. Кривая петля, образовавшаяся у него внутри из-за Бекки, исчезла; он водворил свою дочь на небо, он чувствует, что она уже там. Если бы Дженис тоже это чувствовала, он бы, может, и остался. Или нет? Наружная дверь открыта, и старушка, повязанная платком на польский манер, бормоча что-то себе под нос, выходит из квартиры Ф.-Кс. Пеллигрини. Он нажимает кнопку звонка Рут.
Зуммер отвечает, он быстро распахивает внутреннюю дверь и взбегает вверх по ступенькам. Рут выходит на площадку, смотрит вниз и говорит:
— Уходи.
— Гм? Откуда ты узнала, что это я?
— Возвращайся к своей жене.
— Не могу. Я только что от нее ушел.
Она смеется; он взобрался на предпоследнюю ступеньку, и теперь их лица на одном уровне.
— Ты только и делаешь, что от нее уходишь.
— Нет, на этот раз все по-другому. Все ни к черту не годится.
— Ты сам ни к черту не годишься. Со мной у тебя тоже ни черта не вышло.
— Почему? — Он уже на последней ступеньке и стоит в каком-нибудь ярде от нее, взволнованный и беспомощный. Он думал, что, когда ее увидит, инстинкт подскажет ему, как надо поступать, но, хотя прошло всего несколько недель, все почему-то стало иначе. Она изменилась, движения стали более сдержанными, талия располнела, синие глаза уже не кажутся пустыми.
Она смотрит на него с презрением, которое для него совершенно ново.
— Почему? — повторяет она немыслимо жестким тоном.
— Хочешь, я угадаю, — говорит он. — Ты беременна.
Удивление на миг смягчает жесткость.
— Вот здорово, — говорит он и, воспользовавшись минутной слабостью, пытается втолкнуть ее в комнату. Толчок пробуждает воспоминание о том, каким было ее тело у него в руках.
— Здорово, — повторяет он, закрывая дверь. Он хочет ее обнять, но она отталкивает его и отступает за кресло. Дело серьезное — она поцарапала ему шею.
— Уходи, — говорит она. — Уходи.
— Разве я тебе не нужен?
— Нужен? Ты? — кричит она.
От напряженно-истерических ноток лицо его болезненно искажается; он чувствует, что она так часто представляла себе эту встречу, что твердо решила сказать все, а это будет слишком много. Он садится в кресло. У него болят ноги.
— Ты был мне нужен в ту ночь, когда ушел, — говорит она. — Помнишь, как ты был мне нужен?
— Она была в больнице, — отвечает он. — Я должен был идти.
— О Господи, какой ты умный. О Господи, какой ты святой. Ты должен был идти. Но ведь ты должен был и остаться. Знаешь, я была настолько глупа, что ждала хотя бы звонка.
— Я и хотел позвонить, но я пытался начать все сначала. Я не знал, что ты беременна.
— Не знал? Как это так не знал? Ребенок — и то бы догадался. Меня все время тошнило.
— Когда я был здесь?
— О Господи, конечно. Почему бы тебе когда-нибудь не выглянуть из своей драгоценной шкуры?
— Но почему же ты мне не сказала?
— А зачем? Какой от этого толк? От тебя все равно никакой помощи ждать не приходится. Ты пустое место. Знаешь, почему я не сказала? Смешно, но я боялась, что, если ты узнаешь, ты меня бросишь. Ты никогда не позволял мне принять меры, но я решила, что раз это случилось, ты меня бросишь. Но ты все равно меня бросил. Почему ты не уходишь? Пожалуйста, уходи. Я и в первый раз просила тебя уйти. В тот чертов первый раз. Просила. Чего тебе тут надо?
— Я хочу тут быть. Так будет правильно. Слушай, я очень рад, что ты беременна.
— Слишком поздно радоваться.
— Почему? Почему слишком поздно? — Он испугался, вспомнив, что в прошлый раз ее не было дома. Теперь она здесь, а тогда ее не было. Он знает, что женщины уходят из дома, чтобы это сделать. В Филадельфии есть такое место.
— Как ты можешь тут сидеть? — спрашивает она. — Не понимаю, как ты можешь тут сидеть — убил своего ребенка и сидит.
— Кто тебе сказал?
— Твой преподобный приятель. Еще один святой. Звонил полчаса назад.
— О Господи. Он все еще пытается.
— Я сказала, что тебя тут нет. Я сказала, что тебя тут никогда не будет.
— Я не убивал несчастного младенца. Это Дженис. Я как-то вечером на нее разозлился и пошел к тебе, а она напилась и утопила несчастную девочку в ванне. Не заставляй меня об этом говорить. А ты-то где была?
Онемев от изумления, она смотрит на него и тихо говорит:
— Послушай, ты и вправду сеешь смерть.
— Ты ничего не сделала?
— Молчи. Сиди тихо. Мне теперь все ясно. Ты и есть не кто иной, как сама Смерть. Ты не просто пустое место, ты хуже, чем пустое место. Ты даже не крыса, от тебя не воняет, потому что и вонять-то нечему.
— Успокойся, я ничего не сделал. Когда это случилось, я шел к тебе.
— Вот именно, ты ничего не делаешь. Ты просто бродишь повсюду с поцелуем смерти на устах. Убирайся. Честное слово. Кролик, от одного твоего вида меня уже тошнит. — Самая искренность этих слов отнимает у нее все силы, и она хватается за спинку стула — одного из тех стульев, сидя на которых они ели, — и перегибается через нее, широко раскрыв глаза и рот.
Кролик, который всегда гордился тем, что аккуратно одет, и всегда думал, что на него приятно смотреть, краснеет от этой искренности. Он рассчитывал, что он опять почувствует себя здесь господином, что опять возьмет над нею верх, но просчитался. Он смотрит на большие белые полумесяцы у себя на ногтях. Внезапное ощущение действительности парализует ему руки и ноги; его ребенок действительно умер, его песенка действительно спета, эту женщину действительно от него тошнит. Осознав это, он хочет получить все сполна, хочет, чтоб его окончательно приперли к стенке, и без обиняков спрашивает:
— Ты сделала аборт?
Ее передергивает, и она хрипло отвечает:
— А ты как думал?
Он закрывает глаза и, чувствуя, как шероховатая обивка подлокотников царапает ему кончики пальцев, молит: Боже, Боже милосердный, нет, не забирай этого, Ты взял одного, так даруй этому жизнь! Грязный нож поворачивается в запутанной тьме у него внутри. Открыв глаза, он по ее развязной позе видит, что она задалась целью его помучить.
— Не сделала? — с надеждой в голосе спрашивает он.
Смутная тень пробегает по ее лицу.
— Нет, — говорит она. — Нет. Надо, но я все время откладываю. Я не хочу.
Он вскакивает, охватывает ее обеими руками, не сжимая в объятиях, а словно заключая в магическое кольцо, и хотя от его прикосновения она вздрагивает и отворачивает голову на мускулистой белой шее, к нему возвращается чувство, что он снова взял над нею верх.
— Прекрасно, — говорит он. — Это так прекрасно.
— Слишком мерзко, — говорит она. — Маргарет все устроила, но я… я все время думала…
— Да, — говорит он. — Да. Ты молодец. Я так рад, — произносит он и трется лицом о ее щеку. Нос у него мокрый. — Пусть он будет, пусть будет, — упрашивает он.
Секунду она стоит неподвижно, словно всматриваясь в собственные мысли, потом вырывается от него. Лицо ее вспыхивает, и она наклоняется вперед, как перепуганное животное.
— Не смей меня трогать, — кричит она, будто его прикосновение и в самом деле прикосновение смерти.
— Я люблю тебя, — говорит он.
— Это пустые слова. Что значит — пусть он будет? Ты на мне женишься?
— Я бы с удовольствием.
— С удовольствием! Ты бы что угодно сделал с удовольствием. А как насчет твоей жены? Как насчет сына?
— Не знаю.
— Ты с ней разведешься? Нет. Ты бы с удовольствием остался ее мужем. Ты бы с удовольствием стал мужем всех на свете. Почему ты не можешь раз и навсегда решить, чего ты хочешь?
— Разве не могу? Не знаю.
— На какие шиши ты будешь меня кормить? Сколько жен ты можешь прокормить? Все твои работы — это пустой номер. Ты ни на что не годен. Может, ты когда-то и умел играть в баскетбол, но теперь ты не умеешь ровно ничего. Как, черт возьми, по-твоему, устроена жизнь, ты хоть о чем-то думаешь?
— Пожалуйста, роди этого ребенка. Ты должна его родить.
— Почему? Тебе-то что за дело?
— Не знаю. Я не знаю ответов на все эти вопросы. Я только чувствую, когда так, а когда не так. С тобой так. И с Дженис иногда было так. А иногда вообще все не так.
— Кого это интересует? Вот в чем суть. Кого интересует, что ты чувствуешь?
— Не знаю, — повторяет он.
Она стонет — с таким видом, будто сейчас плюнет от досады, — отворачивается и смотрит на стену. Стена вся в буграх оттого, что ее слишком часто красили по облупившейся старой краске.
— Я хочу есть. Давай я схожу в кулинарию и принесу какой-нибудь еды. А потом подумаем.
— Я только и делаю, что думаю, — говорит она и поворачивается, на этот раз более уверенно. — Знаешь, где я была, когда ты в тот день приходил? Я была у родителей. У меня есть родители. Не бог весть какие, но уж какие есть. Они живут в Западном Бруэре. Они знают. То есть знают кое-что. Они знают, что я беременна. Беременна — это прекрасное слово. Это может случиться со всеми; чтобы забеременеть, много думать не надо. Я бы хотела выйти за тебя замуж. Хотела бы. Я не отказываюсь ни от каких своих слов, но если бы мы поженились, все было бы в порядке. А дальше разбирайся сам. Разведись со своей женой, которую ты так жалеешь раз в месяц, разведись с ней или забудь про меня. Разберись сам. А если ты ни в чем не можешь разобраться, я для тебя умерла. Я для тебя умерла, и этот твой ребенок тоже умер. Ну а теперь, если хочешь, можешь идти.
Эта длинная тирада выбивает ее из равновесия и доводит до слез, но она делает вид, будто не плачет. Она вцепилась в спинку стула, крылья носа у нее блестят, она смотрит на Кролика и хочет что-то сказать. Она изо всех сил старается взять себя в руки, и это вызывает у него неприязнь; он не любит людей, которые направляют ход событий. Он любит, чтобы все шло само собой.
Он нервничает, чувствуя, что она следит, не вызвала ли ее речь хоть каких-нибудь признаков решимости. На самом деле он едва ее слушал — все это слишком сложно и, по сравнению с предвкушаемым бутербродом, нереально. Он встает — надеясь, что по-солдатски, — и говорят:
— Это справедливо. Я в этом разберусь. Что тебе купить?
Бутерброд и стакан молока, а потом раздеть ее, вынуть из этого жаркого, измятого хлопчатобумажного платья и спокойно рассмотреть располневшую талию, обтянутую прохладной бледной кожей. Ему нравятся женщины во время первой беременности — их тело освещено утренней зарей. Как бы еще разок в нее зарыться — нервы тотчас бы успокоились.
— Мне ничего не надо, — говорит она.
— Но тебе надо есть.
— Я уже поела.
Он пытается ее поцеловать, но она говорит «нет»; вид у нее ничуть не соблазнительный — толстая, красная, влажные разноцветные волосы растрепаны.
— Я сейчас вернусь, — говорит он.
Спускаясь по лестнице, он чувствует, что с каждым шагом его обступают все новые и новые заботы. Дженис, деньги, звонок Экклза, выражение лица матери обрушиваются на него крутою колючей волной; сознание вины и ответственности, как две густые тени, сливаются в его груди. Одни только технические детали — разговоры, звонки по телефону, адвокаты, финансовые вопросы — кажутся такими запутанными, что он физически ощущает их присутствие возле своего рта, самое дыхание требует неимоверных усилий, и любое действие, даже простое прикосновение к ручке двери, ощущается как опасное продолжение длинного механического ряда, весьма ненадежно связанного с его сердцем. Твердая ручка двери отвечает на его прикосновение и легко поворачивается.
На открытом воздухе его страхи сгущаются. Нервная дрожь, словно шарики эфира, пробегает сверху вниз по ногам. Ощущение окружающего пространства опустошает грудь. Стоя на ступеньке, он пытается классифицировать свои заботы, проанализировать оставшийся в доме позади механизм, установить, отчего такой стук в шестеренках. Две мысли немного его утешают, пропуская слабый свет в тугой узел немыслимых альтернатив. У Рут есть родители, и она хочет оставить ребенка. Возможно, что эти две мысли всего лишь одна, восходящий по вертикали порядок прямого родства, нечто вроде тонкой трубки, установленной перпендикулярно во времени, трубки, в которой слегка разбавляется раствор нашего одиночества. И у Рут, и у Дженис есть родители; посредством этой мысли он растворяет их обеих. Остается Нельсон — нечто твердое, что должно всегда оставаться при нем. На этой маленькой точке опоры он пытается уравновесить все остальное, противопоставляя друг другу противоположности — Дженис и Рут, Экклза и свою мать, правильный путь и хороший путь, путь в кулинарию, где штабеля фруктов ярко освещены лампочкой без абажура, и другой путь, по Летней улице вперед, туда, где кончается город. Он пытается представить себе край города — безлюдное бейсбольное поле, темная фабрика, потом ручей, грунтовая дорога; что дальше, он и сам не знает. Он представляет себе большой, усыпанный шлаком пустырь, и у него становится пусто на душе.
Охваченный страхом, настоящим страхом, он вспоминает свое недавнее утешение — дыру, сквозь которую пробивалось яркое сиянье изнутри, и он поднимает глаза к церковному окну. Окно не освещено — то ли церковь очень бедна, то ли потому, что летом темнеет поздно, то ли просто по недосмотру, — оно всего лишь темный круг на каменном фасаде.
Однако на улице горят фонари; укутанные листвой, конусы света сливаются друг с другом и отступают к невидимому концу Летней улицы. Рядом, слева от него, прямо под одним из фонарей, грубый асфальт кажется ноздреватым снегом. Он решает пройтись вокруг квартала, проветрить голову и собраться с мыслями. Забавно — то, что движет тобой, так просто, а пространство, по которому надо двигаться, так тесно. Ноги, наливаясь силой от этой ясности, ровным шагом движутся вперед. Доброта лежит внутри; снаружи нет ничего, а то, что он пытался уравновесить, невесомо. Он вдруг ощущает, что у него внутри что-то совершенно реальное — чистое полое пространство посреди густой сетки. «Я не знаю», — твердил он в ответ на все вопросы Рут; он и впрямь не знает, что делать, куда идти, что будет дальше, и ему кажется, будто мысль, что он ничего не знает, превращает его в нечто столь бесконечно малое, столь мизерное, что его невозможно поймать. Сознание этой мизерности переполняет его. Словно соперничающая команда узнала, какой он замечательный игрок, и выставила против него двух человек, и куда бы он ни повернулся, он везде натыкается на одного из них, и ему остается только делать передачу. Вот он и сделал передачу, мяч перешел к другим, и в руках у него ничего нет, а те двое остались в дураках, потому что, в сущности, там никого и не было.
Кролик подходит к тротуару, но вместо того чтоб повернуть направо и обойти квартал, делает шаг вниз и с таким чувством, словно этот переулок — широкая река, переходит на другую сторону. Он хочет дойти до следующего снежного пятна. Этот трехэтажный кирпичный дом точь-в-точь такой же, как тот, из которого он вышел, но что-то в нем его радует; ступеньки и подоконники дергаются и сдвигаются в уголках его глаз как живые. Эта иллюзия сбивает его с толку. Еще прежде, чем в ушах загудел ветер, руки сами собой взлетают вверх, каблуки вначале тяжело грохочут по мостовой, потом, без всяких усилий с его стороны, в нем нарастает какой-то сладкий ужас, шаг становится все легче, быстрей и спокойней, и он бежит. Бежит. Бежит.
Назад: Часть 2
Дальше: Кролик вернулся

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8 (953) 367-35-45 Антон.