Книга: Невеста для варвара
Назад: 10
Дальше: 12

11

Рано утром каюры отправляли в последний путь своего погибшего товарища. Они соорудили из двух срубленных лиственниц что-то вроде волокуши, положили на нее мертвеца, накрепко привязали ремнями, после чего впрягли самого худого оленя и пешими угнали далеко в тундру. Однако когда караван покинул место ночлега, а нарту невесты князя опять поставили последней, в жидком, белесо-алом свете полунощного дня Головин узрел позади некое мельтешащее пятно на синеватом снегу — и оглянулся-то всего однажды, помня наказ Трепки. Нарту трясло, посему кое-как навел подзорную трубу и узрел похоронную упряжку: должно быть, олень не захотел отбиваться от стада и упрямо бежал по следу ушедших сородичей. Да мало того, нагонял!
Ивашка особым суеверием не страдал, но что-то торкнулось в душу: дурной знак. И хоть короток был рассвет над землей — всего чуть более часа, тем паче потеплело, потянул ветерок и небо подернуло тучами, — да мертвец на волокуше нагнать успел, и теперь олень бежал позади всего-то в десятке саженей и еще наддавал ходу. Более всего Головин опасался, что Варвара увидит, что за поклажа на сей упряжке, испугается, а потому положил винтовку на прясло и только выцелил, как узрел, что сразу с двух сторон на оленя прыгнули волки. Почти белые, едва различимые в сумерках, они возникли внезапно, и кровь, хлынувшая из рваных ран, ярко выкрасила торную, набитую копытами дорогу. Олень еще бежал некоторое время, мотая рогатой головой, но закачался и с ходу вбуравился в снег. И в тот же миг откуда ни возьмись появилася целая стая — десятка два зверей, пришедших справить тризну и довершить обряд похорон.
Обернувшись назад, Головин так и застыл, взирая на пиршество волков, покуда не дотаял полунощный день и расстояние не пожрало сей мертвящий зрак. И лишь отряхнув оцепенение, он поворотился вперед и по лицу невесты понял, что она все видела и теперь сидит с окостеневшим ликом и тихо молится, ибо живыми остались лишь побледневшие губы.
Головин закинул ружье за спину, подался вперед и утешить хотел, но княжна вдруг притулилась к нему и так замерла. И только по тому, как подрагивала ее узкая спина под малицей, Ивашка сообразил, что она плачет, причем горько и бесслезно. Тогда он обнял Варвару, прижал к себе с такой силою, что она слегка застонала и в тот же миг затихла. Башлык сбился с ее головы вкупе с платом, и капитан, как в храме пророчицы Чувы, чуял прикосновение ее щеки и волос и так же утратил счет времени и ощущение пространства.
А опомнился с похмельной головою, и обнаружилось, что безобидный ветерок, дувший с утра, обернулся метелью и теперь, обгоняя нарты, повсюду несет змеистую поземку, обращая твердь во взволнованное белесое море. Тучи окончательно заволокли звездное небо, сделалось темно, и Головин плохо уж различал спину каюра и переднюю упряжку. Олени, ведомые ею, все время шли ровной рысью, тут же прибавили хода и вскоре вовсе понесли, невзирая на кочкастую, мелкоснежную тундру.
Впереди же только и слышалось:
— Хор-хор! Хор-хор!
Так промчались, пожалуй, несколько верст, нарту подбрасывало, мотало по сторонам, и Головин метался то влево, то вправо, чтоб удержать ее на полозьях. Их привычный шорох перерос в свист, снег из-под копыт смешивался в вихре с метелью и забивал глаза, а каюр все гнал и гнал, и было ощущение, будто едут они с горы, которой нет конца и края, словно и впрямь катятся вниз по земному шару. Ивашка изготовился уж тормозить хореем, но тут узрел, как каюр на передней нарте оборотился назад, взмахнул рукой и крикнул что-то. И в тот час пропал в мутной, снежной темноте.
Олени сбавили ход, перешли на привычную рысь, и Головин в первую минуту и думать не мог, что теперь он в вольном плавании: каюр попросту отмахнул ножом ремень, связывающий упряжки. По первости и тревоги он не испытал, ибо сумасшедшая эта скачка взбудоражила чувства, и, когда они улеглись, промелькнула запоздалая мысль: что-то неладное сотворилось! То ли убегали от кого-то и потому гнали, желая оторваться, то ли напротив, догоняли, но отчего каюру вздумалось отсечь упряжку с невестой?
Олени же с рыси по воле своей перешли на шаг, дышали загнанно, тяжко, и тогда Головин взял хорей, взмахнул над их спинами:
— Н-но, пошли! Хор-хор, родимые!
Однако же нарта и вовсе встала, животные хапали снег и к чему-то прислушивались, затаивая дыхание. Тогда Ивашка спешился, оббежал упряжку — нет, на дороге стоят, прокопыченный снег взрезан полозьями передних нарт, и хоть затягивает их поземкой, все одно след хорошо различим. А кроме шума ветра, не слыхать ничего…
Он опасался встревожить Варвару и посему сделал вид, будто все ладно и остановка эта обычная, такое и вчера случалось нередко. И поскольку сидела княжна спиною по ходу, впереди ничего видеть не могла. Позволив оленям отдышаться, Головин сел в нарту и понужнул:
— Хор-хор!
На сей раз они пошли легкой напористой трусцой, коей могли бежать многими часами, и не требовалось подгонять их либо как-то направлять, ища фарватер в сем безбрежном море. Ивашка полагал, что олени, как и лошади, чуют дорогу копытами и уж всяко не отобьются от своего стада, пойдут вслед за передними упряжками. Да и примета, дабы держать нужный курс, верная — ветер все время попутный, толкает в спину, и вряд ли скоро сменится.
Однако с душою непорочной и оттого чуткой, Варвара что-то заподозрила, то вперед поглядит, то назад, а потом вдруг сказала тревожно:
— Кричит кто-то. Будто на подмогу зовет…
Головин уши насторожил — пурга свистит в мелколесье, снег шуршит да костяной колокольчик знай названивает.
— Се ветер воет, — утешил он. — Эко задуло!
— Мне почудилось, Пелагея кричала позади нас… Ивашка башлык скинул, уши навострил супротив ветра — и правда, голоса слышны, но только волчьи. Пугать княжну не стал, отмахнулся:
— Блазнится! Откуда позади Пелагее быть, коль она вперед уехала?
И вроде бы тем успокоил. Зато сам еще более встревожился: зачем каюр связку отсек? Ведь не оттого, что бросить хотел, оставить в метельной тундре одних. Знать, иная надобность — беду от невесты отвести? Ежели долганы опять напали, то пальба бы началась: после гибели каюра-пастуха команда спуску не даст и в плен брать не станет…
Так он мучил себя мыслями, покуда встречь ему из снежного мрака не вылетела нарта. Головин затормозил хореем, ощутив всплеск радости, однако каюр с заснеженной головой — тот ли, что в паре ехал, другой ли, поди их узнай, все на одно лицо, — пробурлил что-то и умчался прочь. И все одно вмиг отмел всяческие сомнения и мысли тревожные: караван шел где-то впереди, раз оттуда принеслась лихая упряжка.
— Хор-хор! — понужнул Иван оленей, а сам с сожалением запоздалым подумал: а добро бы заплутать вдвоем с княжной в сей тундре, затеряться так, чтоб не отыскал никто…
Проехали еще версты три, прежде чем Головин заметил, что олени сами слишком забирают вправо и ветер уже вбок дует. Однако же чутью их доверился, да тут нарта помчалась с горки, так что тормозить пришлось. Через несколько минут спустились в некую долину, где метель была потише и листвяжник повыше — по всему видно, река близко. И верно, скоро олени вынесли на берег и встали, снег хапают, пить хотят, а вода еще не замерзла и далеко, не достать, поскольку забереги* долгие и уж сугробов на склоне намело. Ивашка с нарты соскочил, отвязал Варвару.
— Ножки разомнем!
Побегали вокруг, снег выбили из малиц, озноб согнали. И только тут видно стало, что торной дороги-то нет, след единственный от их упряжки. Хоть и метель, а все равно раскопыченный и нарезанный полозьями ход сразу не заметет.
Когда и сбились, неведомо…
Невесте он ничего говорить не стал, а не снимая упряжи, пустил оленей пастись, отвязал шесты, войлок снял с нарты и принялся чум строить.
— Здесь ночуем, — сказал решительно. — Поди, вечер уже.
Пирамидку из шестов соорудил, кошмой опоясал, снег изнутри выгреб и пол настелил, с дырою для кострища И того не заметил, как в саже лицо себе измазал, ибо войлок-то да и жерди вверху закоптели. Спрятал от ветра Варвару в чуме, сам дров нарубил и, разведя огонь, на часы посмотрел — без малого полночь!
А княжна ручки свои возле костра отогрела, башлык, очи ей закрывающий, откинула и вдруг засмеялась. Ивашка сперва подумал, от огня ей весело сделалось, от того, что радуется — день суровый перемогли, дорогу трудную прошли и вот теперь сидят в тепле, на улице же пурга беснуется, стенки у чума ходят и иной раз отдушину забивает так, что дым к полу жмет. Она же вскинет блестящий взор свой, глянет и еще пуще хохочет, уж закатывается.
И показалось ему что-то нездоровое в ее смехе, тут еще служанка блаженная вспомнилась…
— Что с тобою, Варвара? — насторожился. — Отчего ты эдак взвеселилась?
Л княжна перстом в него указывает и слова вымолвить не может, только слезы вытирает да смеется. Чум низкий, в рост не встать, потому он на четвереньках к ней подобрался, утешить хотел, да более раззадорил — на пол повалилась в изнеможении и заместо смеха лишь всхлипы вырываются, ровно задыхается. Головин взял ее на руки, встряхнул, покачал, думая, что сие есть истерика, кое-как вроде усмирил.
— Ох, Иван Арсентьевич!.. — сказала и опять хохотать.
Он уж что и делать не знает, сунул руку на улицу, достал горсть снега и лицо ей умыл. Варвара охолонулась немного и говорит:
— А теперь и сам умойся, Иван Арсентьевич. Инно не могу я смотреть на тебя!
— Ужель смешной такой?
— Да в жизнь не смеялась эдак! В саже ты весь! Одни глаза белы и зубы, ровно у арапа! Было бы зерцало, позрел бы и сам на ногах не устоял.
— Должно быть, перемазался, когда снег из бороды выбивал, — весело признался он и тоже умылся, голову на ветер выставив.
Варвару же тем часом на икоту пробило, и это показалось смешным, только уж посмеялись вместе. Потом она и говорит:
— Позабавил ты меня, Иван Арсентьевич. Так позабавил, что есть захотелось.
А из съестного остались только сласти — яблоки сушеные да горсть изюму, что с собою в суме были. Хлебный и прочий припас на нартах где-то в середине обоза везли. Головин узелок достал и перед княжной положил.
— Завтра как найдут нас, велю лепешек испечь, — пообещал он.
Она же лепесток яблочный в рот положила и замерла.
— Неужто нас найдут? — спросила натянуто.
— Непременно. Они где-то недалече здесь встали. Варвара кое-как проглотила сушеную дольку и, должно быть, охоту к пище потеряла.
— Почто нас каюр от своих санок отрезал? — спросила неожиданно. — Чтоб мы от обоза отстали? И тем самым ввела Ивана в замешательство.
— Верно, олени у него притомились, — отмахнулся походя, дабы отвлечь ее. — Да я и сам изловчился на оленях ездить. Вкуси-ка вот лучше изюму. А хочешь, яблочный, взвар сделаю?
— Как же сделаешь, коль у нас никакой посудинки нету?
— А вот! — вынул баклажку, что все время на груди держал. — В сей час за водой сбегаю!
Выскочил из чума — метет, белого света не видать, прислушался, пригляделся к темноте — ни огонька, ни единого иного звука, кроме шумящей пурги. Ан нет! Скрип вроде бы, будто полозья, и вроде копыта стучат… Побежал супротив ветра в лес, а это упряжка оленей пасется, снег копытят, мерзлый мох добывают и жуют со скрежетом зубовным…
Спустился к реке сквозь сугробы, топором лунку выдолбил, наполнил баклагу, возвращается, а Варвара опять за свое:
— Ежели не найдут нас, Иван Арсентьевич? Что делать-то станем?
Будто испытывает его, да не ясно, какой ответ услышать хочет, что ей более по нутру: назад возвратиться либо вперед идти?
Головин сушеные яблоки в медную баклажку спустил, пристроил возле огня, потом достал чертеж да матку:
— Позри, что есть у меня.
Ей стало любопытно, придвинулась и смотрит. А на чертеже морские берега обозначены, острова, реки с озерами, низины с горами и помечено, где крепостицы стоят, где зимовья ясачные и где сами ясачные народы кочуют. Ивашка матку к карте приложил, наставил на норд и говорит:
— Вот река Енисей, а вот Индигирка. Коль все время ехать встречь солнцу, мы всяко югагирской землицы достигнем.
— А как скоро, Иван Арсентьевич?
— По тридцати верст в день проезжать, так за два с половиной месяца можно управиться. Ныне месяц октябрь, двадцатый день. Знать, генваря десятого дня и прибудем.
Сказал так и заметил, как очи ее, огнем подсвеченные, потускнели. Взирала на петлистые узоры чертежа, что-то прочесть пыталась, и видно было, еще попытать хочет, да не знает, о чем. И опять ее чувств никак однозначно не растолковать: то ли поскорее к жениху мыслит добраться, то ли пути предстоящего страшится.
Княжна вдруг спохватилась:
— Сдюжат ли олени? Столь долго ехать!
— Не сдюжат — мы иных возьмем!
— Ну как не дадут?
— Добудем.
Она помолчала, борясь с некой своей мыслью, послушала, как звонко закипает вода в баклажке, сказала с чувством:
— Верный ты человек, Иван Арсентьевич. С тобою душа радуется, добро и позабавиться, и побеседовать. И во всяком пути с тобою не страшно… Все спросить хочу, да не смею… Почто ты вызвался сватать меня да в эдакую даль везти?
— Не вызывался я. — Уже знакомая горечь подкатила к горлу. — Государь мне велел, Петр Алексеевич.
— Так ведь нет его более, антихриста! — с искренней простотой воскликнула Варвара, выдавая тем самым отношение к императору в доме Тюфякиных.
— Его-то нет, да я слово дал… Невеста вздохнула обреченно:
— Слово держать след…
И не дождавшись, когда сготовится взвар, прилегла на оленьей шкуре, свернулась в клубок меховой и будто бы заснула. Но только замечал Головин, не спит и какие-то свои думы думает: он чуть шевельнется, у нее в тот же миг веки дрогнут, а когда ветер чум треплет, снегом бьет либо вовсе завоет в кронах лиственниц — она не внемлет.
Прежде чем лечь, Ивашка дважды еще выходил в метельную ночь, за оленями приглядывал, всматривался в снежную мглу, слушал пение пурги, и чудилось, они одни на всем свете, как перволюди, Адам с Евой…
Ему и приснился райский сад, весьма схожий с тем, что был в усадьбе родителей Ивашки — простой, сельский, без причуд, с яблонями, грушами да колючим терном. Будто они идут по нему вдвоем с Варварой, а под ногами во множестве павшие, перезревшие яблоки — наступить некуда. Иные уже почернели, иные совсем свежие, и осы над ними вьются…
Наутро он проснулся от знобящего холода, костер давно прогорел, и осталась всего пара тлеющих угольев. Растеплил, вздул пламя, и покуда привел из лесу оленей да прицепил их к нарте, Варвара пробудилась и теперь с удовольствием пила взвар, настоявшийся за ночь, — яблочный дух стоял в чуме, видно, оттого и пригрезился ему родительский сад.
— Нам в путь пора, — обронил Головин. — Слышишь, ветер ослаб…
Княжна покорно и молча изготовилась в дорогу, а он разобрал чум, выбил снег из кошмы, а заодно и сажу, осевшую за ночь, расстелил на нарте и шесты привязал. Отдохнувшие олени с места пошли резвой рысью, Ивашка только подправлял, доставая хореем бока крайних. Когда нарта вынеслась в гору из речной поймы, Варвара оживилась и с любопытством заозиралась по сторонам:
— Туда ли мы едем? Нам след по ветру… И показалось, скажи сейчас он — назад возвращаемся, и обрадуется…
— Торный след поищем, как рассветет, — однако же проговорил Головин. — Не могли они далеко уйти…
Пурга несколько утихомирилась, и снегопад спал, но поземку несло сплошную, в иных местах будто туман стоял, вчерашний след упрятало прочно, в низинах так и копытца не найти. Однако на местах повыше, где стояли песцовые ловушки-пасти, снег вовсе выдуло до мха и каменистых россыпей.
И вот примерно в том месте, где вчера встретился им промчавшийся мимо каюр, на голом взгорке Ивашка и узрел след. Полозьями нарт снег уплотнило так, что он цел остался, и две эти дорожки с частыми вкраплениями оленьих копыт тянулись прямо на встающую мутную зарю. Он вынул драгоценную маточку, словно в море открытом будучи, сверил курс, развернул упряжку и, вдохновленный, взмахнул хореем:
— Хор-хор, милые!
Покуда впереди мерцала сквозь тучи кровяная заря, пожалуй, верст девять одолел и дважды, то по правой, то по левой руке, зрел след обоза. Между тем ветер стихал, поворачивало на мороз, и уже в сумерках средь снежных застругов Головин заметил ветвистые рога, и когда подъехал, узрел и тушу, наполовину съеденную волками. Добыча у стаи и на сей раз была легкой, ибо олень оказался в упряжи, отсеченной ножом.
Еще через версту впереди вновь что-то зачернело, и дабы не пугать княжну видом останков, Ивашка остановил упряжку поодаль и побежал глянуть. Сперва показалось, еще один павший олень: вкупе с кровью к снегу и шерсть приморозило…
А это был человек, и судя по росту и остаткам одежды, один из каюров, прежде кем-то зарубленный и потом так же наполовину растерзанный зверями. Стараясь не выдавать чувств своих, Ивашка вновь прыгнул в нарту, крикнул весело:
— Хор-хор, залетные!
День уж дотлевал, ровно уголь, подернутый пеплом, но в сумерках еще четче обозначался след обоза, ибо еще через полверсты темные пятна на синеющем снегу стали попадаться чаще, и Головин всякий раз останавливался, счет вел и однажды ошибся, приняв брошенный войлок за мертвое тело. Но обычно неким чутьем угадывал, где люди лежат, волками попорченные, и так отыскал он еще трех зарубленных каюров да двух младших чинов, застреленных в стычке: капрала Проньку Ворону после гибели раздели и так бросили на поживу стае, а Селиван Булыга, должно, раненым будучи, отполз саженей на сто с пути, и посему цел остался, только мертвый. Не спасло и то, что с лешим побратался.
Звери и мародеры даже по кровавому следу не пошли — иной поживы довольно было, посему капрал так и замерз с винтовкой в руках, с артиллерийским тесаком на боку и каменным ножом на поясе. Верно, сии нижние чины напереди дозором ехали и сопротивление оказали…
Головин оружие забрал, в том числе и ножик каменный, а тела только снегом забросал — земля застыла, да и копать нечем. Думал, на том и завершатся следы побоища, ан нет, впереди шевельнулось что-то живое, подвижное — словно кто-то мечется по тундре! Он направил нарты в ту сторону, однако олени вдруг встали и, прижавшись друг к другу, выставили рога. Ивашка достал подзорную трубу и разглядел нганасанскую похоронную упряжку: выбившийся из сил олень бродил по кругу, волоча за собой груз, а окрест него в ленивом, дремотном ожидании сидела уже пресыщенная волчья стая. Точно выцелить зверя было невозможно, тундра сливалась в единую плоть, и потому Головин выстрелил наугад. Однако стая взметнулась разом и незримо растаяла в синеющей мгле. А высвобожденный из осады олень, почуяв близко одноплеменников, хоркнул гортанно и бросился к ним. След бы было повернуть нарту и уйти, дабы избавить Варвару от сего зрелища, но в последний миг Головин вздумал увести оленя за собой, освободив его от поклажи. Он выдернул нож из ножен, побежал навстречу, однако отрезать ременные постромки не успел…
За оленем волочился человек в виде распятия, ибо в рукава его малицы был продет шест от чума, к коему крепилась упряжь. А из-под нахлобученного налицо башлыка торчала заснеженная, смерзшаяся борода!
Ивашка срезал привязку на локтях, шест выдернул и, откинув башлык, в тот же миг признал югагира. В открытых белых глазах его отражались восходящие звезды, а изо рта еще шел пар!
— Тренка?
Потряс за плечи и узрел, что руки и босые ноги заледенели в камень, но сам он еще жив и вроде бы дышит…
Взвалив на спину, Головин принес его к нарте, усадил спиной к пряслу, сел посередине и взял хорей.
— Хор-хор!
Забывшись, Варвара молилась громко, и глас ее звучат заупокойно:
— Господи, Исусе Христе, помилуй. Боже…
В тот час Ивашка еще не знал, как поступить, стремился лишь уехать подальше от сего волчьего места и гнал упряжку, даже не заботясь, куда. И хоть югагир был велик, да не грузен, однако нарта шла тяжелее, особенно на пологих подъемах, где олени переходили на шаг. А тот, загнанный стаей и теперь освобожденный от поклажи, трусил следом, все еще хоркал, и упряжка ему отвечала. Они будто разговаривали, как занятые трудным делом и привыкшие ко всяческим невзгодам люди. И в какой-то миг в сей разговор вплелся еще один голос: Тренка как-то по-оленьи хоркнул и задышал уже тяжко, с гортанным хрипом и полной грудью.
Только тут Головин сообразил, что югагиру тепло поможет, надобно чум поставить, но огляделся — лесу близко не видать, дров же ни палки, хоть нарту жги. Вскинул хорей, раззадорил упряжку и еще верст пять проехал, прежде чем показался вдали мелкий листвяжник. Глядь, а это снова речная пойма и та же река, на коей ночевал, только место другое. Да в тот час недосуг было курс сверять. Иван чум установил, внес Тренку, положил на кошму и костер развел.
Варвара уж и бояться перестала, должно быть, не вмещало ее сердце юное столько страху. В какой-то миг отторгла она мерзость ужаса и помогать стала Головину — чум снегом огребать, хворост мелкий ломать, огонь раздувать. Югагир вроде ожил — дышал, по крайней мере, да в беспамятстве был, лежал на кошме, и с оттаявших рук и босых ног вода капала. Ивашка камни на огне грел, под одежду ему подкладывал, на чело же, напротив, снегу, и к вечеру Тренка в себя пришел, только слаб был и сказать ничего не мог. Однако же силился, издавал звуки, да ни слова не разобрать было. Потом прикрыл глаза и вроде бы заснул.
Тем часом Головин наконец-то оленей выпряг, постромки же на рога накинул и привязал к деревьям, чтоб паслись, а тот, что прибился, и сам никуда не идет. Заготовил капитан поболее дров из сухостойных лиственниц, возвращается в чум, а Тренке и того лучше стало. Варвара ему под голову суму подложила, свернутую шкуру и поит яблочным взваром из баклажки. Руки и ноги у него раздуло, ровно бревна, пальцы расшиперились, однако и столь уродливый зрак ее не пугает. Испил югагир и вновь задремал, Головин же с княжной по другую сторону от огня устроились, ибо тесновато стало в чуме, и поскольку нечего было под голову положить, то она на колени ему прилегла, съежилась, минуту-другую поглядела на пламя и тоже заснула. Ивашка остался бдеть, чтоб костер не погас и не выстыло; чум — жилище в тундре доброе, но чуть истлели уголья, и через полчаса вода замерзает…
Подбрасывал он дрова и шевельнуться боялся, дабы сна Варвары не потревожить, но где-то к полуночи не стерпел и сам на минуту забылся в дреме. И слышит голос:
— Боярин, боярин…
Встрепенулся, а это Тренка: то ли жар от костра так изламывал воздух, то ли свет был неверным, пляшущим, но показалась, у него даже мраморные глаза ожили.
— Не избежал я рока своего, боярин, — будто с радостью говорит. — Да жить буду…
Головин на его ноги да руки глянул, и самому тошно стало: кожа полопалась, ровно рубленая береста на березе, и сукровица сочится. Где уж тут жить — хоть бы до утра дотянул…
— Будешь жить, Тренка, — однако же сказал. — Только тебе след перевязку сделать.
Югагир будто бы даже улыбнулся.
— Не хлопочи, не надобно мне перевязки. Все одно на заре умру… Да умру, яко подобает человеку… А жить буду в стране и незнаемой, имя коей — Беловодье. Стану ходить да вещую книгу читать… Поелику не удалось супостату изрочить меня. За что и благодарствую тебе, боярин. Пособил… Мыслили они, чтоб сгинул я, подобно люту зверю. Прежде лютых-то ловили и живьем на поживу волкам отдавали… Иначе не извести было их племя. Вот и меня хотели тако же… Да волки уж были сыты, не тронули. И ты тут подоспел…
Ивашка в жарком чуме озноб почуял.
— Кто на обоз напал?
— Государевы люди, числом до двадцати… И с ними саха да тунгусы… Обложили с трех сторон и к реке пригнали, ровно стадо… А там еще лед не встал…
— Где команда моя?
— Супротив казаков не пошли они, и полонили казаки твоих людей, боярин… За собою увели. Нганасаны же, кто утечь сумел, а кого зарубили… Добро, ты невесту спас и сам спасся… И меня избавил от смерти позорной.
Неприязнь к Лефорту вспыхнула лишь на миг, да сразу и угасла: а что ему еще оставалось? Не идти же против своих…
— За что тебя столь дикой казни подвергли?
— Род Распуты губят, яко зверей лютых… Я избежал сей участи, а сродники мои уже волкам стравлены…
— Неужто весь род извели?!.
— Палачи мои хвастались, я предпоследний остался… Дескать, сыщем еще Оскола, распнем на шесте и делу конец… В былые времена казнили так, дабы зло пожирало зло. А ныне вздумали добром питать волчью стаю… Мыслят, как и прежде мыслили: ежели нас хищному зверю стравить, а Колодар огню предать, не свершится того, чему суждено свершиться… Невгласы безмудрые!.. Да разве возможно быть сущим, отринув время? И возможно ли вещую книгу огню предати?..
Он замолк, притворил веки, и показалось, заснул или вовсе умер, поскольку нос заострился и иссинели губы.
— Я отомщу за твой род! — клятвенно произнес Ивашка. Слова эти будто воскресили югагира — даже белые глаза его блеснули живо и отразили костер.
— Не смей, боярин!.. Мстить за меня — не твой рок… Князь Оскол жив и на воле. Ты ему токмо невесту приведи… А я уж потом поквитаюсь сам. И минет-то всего немногим менее двухсот лет…
— Двухсот лет?!.
— Зачем спешить, коль время добыто? — Голос Тренки стал умиротворенным. — Срок сей невелик, коль впереди вечность целая… И лисиц чернобурых сорок сороков… Открою тебе, боярин… Никому рока не избежать, а тем паче царям… Сколь бы они ни противились, настанет час, и я снова приду ко двору. Токмо имя мне будет Григорий… Зраком неказист и черен, да примут меня с почестями, ибо знать будут, кто к ним явился… Обласкают всячески и внимать будут советам моим и пророчествам… Насмешки мои сносить станут, холопам уподобившись, дабы отвести десницу Божию… Я не грядущее предскажу царю — прошедшее напомню. День, когда царь сына своего погубил, меня не послушав, и день нынешний… И очей моих в молоке не сварит более. Тем и свершится месть… Невгласы скажут, мол, не звери хищные, а Григорий Распута мыслит погубить царя… И вздумают меня казнить… Стрелять будут и зельем травить… в воде топить, как ныне князя Оскола… не ведая, что сами уже волкам уподобились… и рвут клыками того, кто обречен… А царь уж сам узрит, что вскоре с ним станется… Узрит и ужаснется, ибо род царский тако же изведется, как ныне мой… Да токмо голодна будет стая волчья…
Назад: 10
Дальше: 12