Книга: Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]
Назад: 8
Дальше: 10

9

На службе в храмах он чувствовал тоску. Справлял ли малый чин в обыденное время, крестил, венчал и отпевал, иль литургию в праздник при полной церкви прихожан — не пело сердце. И ладно бы, коль тосковал в заштатном храме, где весь народ по пальцам перечтешь — в соборах, в стольном граде сия зараза доставала душу!
По-первости, как возвышался и получал приход поболе прежнего, он вдохновлялся, служил самозабвенно и, если пел, то чада замирали и слушали. Но скоро становилось тесно, неразворотливо, как кораблю в речушке малой: где сунь веслом, там дна достанешь. Творя обряды, он начинал сердиться, а то и вовсе в гнев впадал, коль видел непотребство. Кто, слушая ектинью, нос ковыряет свой, кто стену, кто громко дунет и испортит воздух, а все смеются. Бывает, распрю учинят и матерно бранятся; а то иной мужик при поясных поклонах отай бабенку щупает — она ж, блудница, и рада!
Ох, сколько раз, нарушив литургию, он брался за батог иль за ремень и гнал из храма нечестивцев. Однако сим утешен не был и тосковал сильней, и жалился многажды духовникам своим, хуля безбожие и срам, что по церквам творится. И умудренные отцы святые советовали всяко: одни склоняли Аввакума к добросердечию, мол, батогами не спасти души, а только словом и прилежанием в беседах. Другие же, напротив, усматривали мягкость, бранили за потворство, поелику-де греховодство в храме — вина попа. Вот ежели бы дал знать воеводе или дьяку, а тот бы принародно высек душ эдак двадцать от прихода, после чего лишить причастия и епитимью наложить — дышать во церкви побоятся.
Неронов вовсе толковал иное и вовлекал в тоску, как в темный омут.
— Должно быть, служишь разумом, не предаешься святости обряда всем сердцем, существом и не паришь, подобно херувиму. Ступив во храм, отринь земное, внутрь себя позри, о вечном мысли, суть, о Боге. А что шумят в церквах, шалят, смеются и грешат, то все от радости духовной. Народ наш чист и свят, и в храм приходит не молиться. Он там живет. А ты — молись.
Однажды Стефан Вонифатьев, великий прозорливец и царский духовник, узревший в Аввакуме апостольские нравы и страсть к наукам, послушал протопопа, внял его чувствам и свел на Двор Печатный.
— Здесь сядешь, править книги. И по сему, благословлю.
Вот тут он ожил! Печаль растаяла, развеялась тоска, душа возликовала. В палатах каменных, где правщики трудились, царил покой великий и благость чудная — эдак бы в храмах-то молиться. Господь в сей миг услышит! А ежели молва и гвалт, и ссора — хоть закричись Ему.
И все потому здесь так творилось, что на Печатный Двор не приносили мирского сора и берегли покой, и страждали, как страждут храмовый престол, ибо Писания Святые — суть таинство. От них, как от мощей, как от икон мироточивых, исходит свет и благолепие. Лежат себе стопами или на полках в ряд, невзрачные на вид, обкапанные воском, прижженные свечами, побитые жучком и тленом, и ризы их телячьей кожи, истерлись, износились в прах — ну, право, мертвые или примерли те книги! Ан нет! Дотронешься рукой, устами — тепло исходит, а ежли, помолясь, откроешь?! И потекла святая речь, и зазвенело слово!
Да будь иной невежда и болван хоть трижды слеп и глух, но коль войдет в сей книжный храм и прикоснется к древним письменам, пошевелив устами, глагол озвучит — вмиг просветлится разум! Поскольку чтение — се самый краткий путь от уст апостолов и преподобных к устам чтеца. Се целованье суть, кормление души!
Так птица кормит своих птенцов в гнезде, и потому летают сии божественные твари.
Вот если бы царей и их вельмож не утешать забавой да потехой — водить сюда с младых ногтей и запирать надолго среди книг — вот было в государство! А эдак, при дворах, что они знают от своих кормильцев? Что зрят, что слышат от придворных дядек, мамок, нянь? В глаза — хвалу, а за спиной — хулу, стяжательство, мздоимство, опальных в железах и казни. Чем их вскормляют? Отрыжкой, будто волки своих волчат, и верно посему государи не правят и не пасут, как пастыри, но рыщут по Руси, ища добычу, и режут свое стадо…
Над книгами, как прежде не бывало у икон, он стал блаженным, молился и рыдал, и упивался словом. Уж за полночь домой бежал и вторил по дороге все, что прочел, презревши пищу, ложился спать, однако же глаз не смыкал, забыв о Марковне своей и чадах, до самого утра страдал от мыслей, словно кресалом выбитых из кремня разума. Плакал от радости и от печали плакал.
И Марковна ревела, толкая его в бок.
— Петрович, отчего страдаешь?
Он отвечал по писаному.
— Ах, протопопица… Знанье есть суть скорбь.
Арсений Грек, увидев прилежание и страсть, учил толмачеству и языкам, и лишь дивился:
— Корош, корош, батька Петровищ Авва! Так шибко-шибко училь, я думать не успел чуть-чуть…
За десять лет сей поп заморский не смог постигнуть русской речи. Иль не желал, поелику спесив был от учености, и хоть ругал поганых латинян и папу Римского, но терпелив к ним был, де, мол, просвещены они, Россия же во мгле.
Глагол подобный резал слух, и Аввакум сердился да не спорил, вспоминая прихожан и храмы, где служил.
А тут на Двор Печатный явился соловецкий старец, Епифаний, по-книжному зело ученый и ярый в спорах — вот тут и началось! Арсений ратовал, чтоб книги править по греческим канонам, чтоб разночтений не было, коли едина вера, а дошлый старец сему противился, мол, где ныне Царьград и его былая слава? Где Второй Рим? А в лету канул, под иго басурман ушел. И есть на свете Третий, Московия, и как написано дедами, так и быть должно. И править следует лишь там, где несуразица, скверна или хула, бесами привнесенная. Суть в том, что переписчики, как и богомазы, по кельям своим сидя и творя святое дело, нечистой силой искушались и, бывало, под чарами писали ересь. Не велика беда, если иной так увлечется трудом своим, что в ткань священную вплетет «ужо пойду кваску попью». Или над братом потешаясь, напишет «Данилко Воскобойников — дурак». Писцами отроков держали — и пишет споро, и легкая рука. А чада — что с них взять? Случается, шалят от скуки…
И горе, смертный грех, коли прельщенный книгописец добавит скверный вымысел, а в храме поп неискушенный, дьячок иль пономарь, не мудрствуя лукаво, сие будет читать. В сем заключалась правка старых рукописных книг — сыскать дурное, зачернить иль выскрести, дабы в печатных не размножать скверну. Особенно прилежно исправляли апокрифы — писанья не святые, однако же полезные. Их токмо на кол не сажали, а в остальном пытали, как людей, и коих бесполезно было править, в огонь бросали. Когда взялись за древний список «Хождение Богородицы по мукам», меж правщиками вышел новый спор: семь книг нашли с сей повестью и ни одной похожей. Писцы писали, кто во что горазд, всяк мыслил к адовым кругам свои добавить. И вот уж Пресвятая Дева на Русь пришла, в Великий Новгород, чтобы позреть, как вечевики строптивые попали в ад и варят их в колоколах. В другой же, Отреченной книге, архангел Михаил разверз гору под Киевом и показал, в каком огне горят волхвы-язычники, крамольники и ведьмы, а с ними вкупе — Святополк, побивший своих братьев. Ученый муж, суть старец Епифаний, считал полезною ее, а иноземец Грек все отрицал, де, мол, семь книг и всюду ложь. Поднаторевший в чтенье Аввакум встал между ними и примирить хотел: собрать из всех одну и напечатать, другие семь — в огонь, чтоб споры прекратить на веки вечные. Да мудрости его не вняли и, побранив, призвали Стефана. Духовник государев послушал их, велел оставить спор.
— Ступай за мной, — сказал он протопопу и со двора повел.
А на конюшне царской пару коней впрягли в повозку и кучера не взяли, поскольку Стефан сам расправил вожжи и взмахнул кнутом.
— Но, милые!..
И лишь глубокой ночью остановил у врат, за коими сияли купола — суть Сергиев Посад. Духовник государев всю дорогу понужал коней и словом не обмолвился, куда несутся вскачь и по какой нужде. Поститься лишь велел да мысленно молиться. Сменивши лошадей, с рассветом снова в путь пустились и ехали весь день, покуда не зардел в закатном солнце девичий монастырь — Успенский. В те времена о месте сем была худая слава. Отступник-государь, чтоб утвердить свой ряд, велел сломать дворец Ивана, о коем говорили — Грозный, и выстроить обитель. Точеный белый камень, познававший буести царя, пошел на храмы, кельи, но не принес добра. Насельницы стенали от искуса: им мнился крик пыточный и голоса мужей, и рык звериный, а особо страстным молельницам являлся государь и, грех сказать, склонял к соитию. Подобный срам творился здесь уж многие лета, и кто в сей монастырь ни освящал, чьи в мощи ни хранили святость — все напрасно, и посему в обитель посылали токмо старых схимниц.
Покуда Стефан с игуменьей шептался, тем часом протопоп, суть правщик книг, коней распряг, задал им сена да к квасу приложился — вся пища за дорогу. А в сумерках они вошли в алтарь и, заперев врата, столкнули с места золоченый образ, за коим оказалась потайная дверь. С молитвой на устах и тлеющей лампадою в деснице, духовник царский отворил ее и вниз ступил. Крутая лестница внутри стены вела под землю, откуда источался благовонный дух. И углубились на несколько сажен, прошли сквозь лаз, похожий на печное устье, потом спустились по каменным ступеням в палаты низкие, одну открыли дверь, вторую… И все почти на ощупь, с одной лампадкой. Узким ходом покружившись, уперлись в стену, и Стефан только тут велел свечу затеплить, сам же из-под рясы ключ достал.
— А ну-ка, посвети!
Облившись воском, Аввакум свечу поднял: нет ни дверей, ни ниш, ни выступов — лишь стены да сводчатая кровля. Покуда озирался, Стефан ключ вставил в скважину и повернуть хотел, и, видно, недостало сил.
— Стар стал… Петрович, помози.
Три оборота сделали, и трижды скрежетнуло, будто ворота крепостные отпирали. Стена вдруг поддалась и отошла — из щели побежал сквозняк, свеча затрепетала. Духовник царский уперся в кладку, отодвинул стену и, взяв свечу, шагнул вперед. Свет выхватил просторные палаты, высокий свод и длинные ряды, как на торговой площади, на них же не товар лежал, а книг бесчисленно и свитков… Куда ни глянь!
Великие и малые, в телячьей коже и сафьяне, в парче, в шелках и бархате, во злате, в серебре! Да все по чину выстроены. Богатые, в одеждах знатных, стоят отдельно иль возлежат на ложах, будто персидские эмиры, а поскромнее господа стоят рядами на полицах; великие же, без всяческих украс, затянутые в панцири из бычьей кожи, окованные медью, по углам склонились перед роскошью вельможей, однако все имеют ноги в виде звериных лап иль вычурных узоров. А свитки же напротив: тучнее телом, так в кафтанах с позолотой и росписью по коже, особняком стоят; которые худее, тоньше — в шелках и колпаках, ремнях и бляхах, и есть в тряпицах; малые совсем и вовсе голые, веревкой опоясаны, лежат в поленницах, ну что тебе дрова.
По всем рядам, у изголовья книг, подсвечники литые в корытцах медных, чтобы воск не капал, и всюду свечи весом в фунт и более: где лишь огарки, где вполовину иль новые. Стефан затеплил несколько свечей среди палат и кликнул Аввакума.
— Что спорит да ратиться, где суть истина? Здесь поищи, средь книг сиих… Я вечером приду.
А протопоп ошеломленный дар речи потерял и слух утратил. Когда ж в себя пришел, то был в палатах сих один, как перст, не ведал ни который час, ни как отсюда выйти на белый свет.
И звуков нет! Словно в могильном склепе.
Он подступил к свечам, снял с полки книгу и, показалось, только что открыл, как скрежетнул замок, стена шатнулась, отошла, и сквозняком подуло. Глядь — Стефан выступил из мрака.
— Ну, как, Петрович, нашел ли, что искал?
— Нет, не поспел, — душа оборвалась. — Неужто вечер?
Не забранился старец, на лавку сел, оперся на клюку.
— Немудрено… Я столько лет сюда вхожу — треть жизни минуло, как час единый. Но истины доселе не сыскал…
— Я в жизнь отдал! Остался в здесь до смерти.
— Коль был бы вхож! — духовник царский усмехнулся. — Да вход тебе заказан! И жизнь, и дух свой страстный иному посвятишь…
Он не дослушал слов пророческих, а зря. Сей старец еще в ту пору ведал, что будет на Руси, что сотворится с церковью православной.
— А кто же вхож? Кроме тебя?
— Да токмо государь.
— Позволь остаться до утра! — взмолился Аввакум. — Позволь вкусить плода… А книгу Отреченную найду!
— Не обольщайся, чадо, достаточно вкусил, чтобы осмыслить Третий Рим и суть его.
— Я токмо прикоснулся!
— И этого довольно, — тут Стефан пересел к свечам, склонился к книгам. — Коварна Истина… Иван Васильев, государь, на что уж грозен был и на голову крепок, но не изведал меры и словно ядом, отравился. Татарина на трон свой посадил, сам в странствие отправился. Едва вернули на престол… А духовник его рассудок потерял и сделался блаженным… Садись-ка рядом, Аввакум Петров. Отыщем книгу и отсюда прочь… И кто бы ни спросил, хоть всуе, хоть под пыткой: в палатах сих ты не бывал…
Пожалуй, час висел на встряске, и, руки вывернув из плеч, чуть не достал земли ногами, однако споро отвечал — так, будто бы на дыбе весь век висел. А спрашивал сам царь!
Давно прельщенный сатаной, он был неистов и мучил не за правду — от страсти и охоты унизить, растоптать, сломать мятежный дух. Так мыслилось распопу до той поры, пока не осенило: что вопрошал Тишайший, о чем хотел услышать, все относилось к сокровенной тайне!
Неужто разговор с вдовой Скорбящей кем-то подслушан был и донесен?!
Он уж не чуял боли, печалился, тревожился, но на своем стоял:
— Со Стефаном молился, боярина не знаю. Что есть Приданое — ни сном, ни духом. Боярыню лишь исповедал, поелику отец духовный, и денег попросил. А что она сказала, в чем каялась, винилась — суть тайна, кою ни ты, государь, ни ты, Иоаким, спросить не вправе.
Огнем не жгли пока, да и железо в горне остыло, взялось окалиной. Будь сей доносчик под руками, в тот час бы привели и спрос устроили суровый, да, видно, нет его иль веры ему мало. А может, время не пришло и приведут еще, повесят рядом…
— Поведай мне, к чему вдову склонял? — спросил вдруг государь и к дыбе подошел. — К какому непотребству толкал Скорбящую и чем прельщал?
Чтоб вызвать боль сильней, распоп встряхнулся и обвис. Слез не было, однако же заплакал.
— Я грешен, государь… Гореть в огне!.. Склонял… Когда вошел к вдове, застал… в чем мати родила. Растелешилась и спала, а меня бес попутал, не испытал стыда и сраму не позрел… Не я — сам сатана склонял к греху, устами завладев и мыслью… О, горе мне! Не искупить греха!
— А что ж руки не жег? Мне помнится, сам говорил, как от сего греха спасался, когда прельщен был блудницей во храме.
— Ослаб я, государь! И сказано не зря: седины в бороду, а бес в ребро…
— Умом не верю, но душой согласен. Красна боярыня, тут слова нет. Иной раз сам позрю и в мыслях грех творю… — признался государь дрожащим голоском и сделал знак князьям. — Как рассудить? Апостол чистой веры — и мерзкий, плотский грех… Воистину, беда! Мне Стефан сказывал, сие случается, бывает, мелкий бес святых мужей ввергает в блуд.
Князья спустили на пол, и Аввакум не удержался на ногах, пал вниз лицом да так и замер. Каменные плиты пола качались и неслись в пространстве смрадном. А государь вдруг всех прогнал из пыточной, сел рядом, веревку развязал и тяжко так вздохнул.
— Ведь Стефан и тебе отцом духовным был?
— До самой смерти вел, — распоп чуть приподнялся. — И душу выкормил…
— Знать, братья мы с тобой, коли один отец.
— По-братски все у нас… Духовное родство — пытать на дыбе.
Но государь не внял ни слову, ни насмешке, заговорил, как будто сам себе:
— Горюю я по Стефану, вот был духовник!.. А ныне перед кем мне душу отворить? Не стало истинных отцов у церкви. Попов, монахов множество, митрополиты, патриарх… От риз златых в глазах рябит, но сердце глухо. И каждый норовит приблизиться! И руку лижет, аки пес. Юродствуют, пророчат, умом блистают, книжностью… Да токмо все, чтобы стяжать! Кому приход в Москве, кому владычество. А коли в корень зреть, все жаждут власти. Покойный Стефан подобного и в мыслях не держал. Перед кончиною тебя назвал преемником. Верни, мол, из Сибири и при себе держи, не отпускай и слушай… Да я не внял совету, поелику мы в ссоре были, ты поносил меня за Никона, за Лигарида… Меня гордыня обуяла, не захотел смириться и ныне вот один, как перст. Жениться надобно, да кто же даст совет?
Распоп в сей миг же вдохновился.
— Прослышал я, невесту ты нашел. Да токмо заклинаю — отринь ее!..
— Опять юродствуешь… Довольно откровений, сие уж слышал. Родит дитя, наследника престола, а он суть диавол… Ну, будет, Аввакум!
— Жалею тебя, царь… В опале меня держишь, в Сибирь, в Мезень и в Пустозерск, и вот уже на дыбу вздернул, а мне все боле жаль тебя. Собрал округ стяжателей, табашников и лихоимцев. Они тебе невесту привели и женишься по воле их… Несчастный государь! Не ты — тобою правят. Как Никону престол отдал, так и подмяли. Что охать и стенать, коли не внял Стефану?
— Сие исправить никогда не поздно. Я и пришел, чтобы сыскать духовника. Да вот беда — ты же срамишь меня и весь мой род. Что ты сказал Скорбящей? Как опорочил?
— Я не порочил. Виденье старцу было! Пречистая явилась… — рукою непослушной перекрестился. — И я в бега пошел, чтоб упредить…
— Чтоб упредить меня?
— Да, государь, тебя!
— Почто же не ко мне пришел — к боярыне явился?
— Кто пустит беглого на двор?… А что скажи боярыне — вмиг и тебе известно.
— И что же ты сказал?
— Покуда не случилось горя, невесту отошли в обитель и чтоб постригли…
— Невеста молода… Ужель не жаль?
— Послушал бы, Тишайший государь, коль уши есть! — взмолился он. — Не мне, погрязшему в грехах — святому старцу было откровенье!
— И в чем же суть его?
— Услышал глас… В день страшный для тебя у русского престола появится наследник, от молодой жены. Врожденная болезнь, как мета бесовства, корежить будет тело. А сам он, на престол усевшись, да искорежит Русь! Застонет матушка в антихристовом рабстве! И ежели ты, государь, презрев своих пророков, из-за моря призвал Паисия!.. Табашника и вора Лигарида!.. То сын превзойдет отца. Под иноземными кнутами умоется Россия кровью!
Тишайший глазом не моргнул, лишь четки перебрал.
— Коль превзойдет — добро…
— О, Господи! Да что же слышу я?!. Сие глаголет самодержец?!
Он возгласу не внял, а мыслью увлеченный, слегка воспрял, встряхнулся и повторил:
— Добро! Добро!.. Умоется и просветлеет, как дева добрым утром.
— Да ты безумен, царь! — распоп вскочил. — Вели мне голову отсечь! В сей час же! Кликни палачей иль сам… Живым оставишь — пойду кричать! Вся Русь услышит, кто царствует и правит, и кто за ним придет.
Тишайший замолчал, но не от речи Аввакума и не от страха за слова свои. Он снова заскорбел и в думах своих тайных погряз, аки в болоте. Потом спросил — опять нежданно:
— Чем Стефану польстил? Ты ж ничего не смыслишь ни в царской власти, ни в бытии царей. Послушаю тебя — попишка сельский, монашек одержимый, ревнитель благочестия… Куда ты годен? В епископы, в митрополиты — да хоть сегодня ставь. И даже в патриархи… Попов, тебе подобных, много. А царский духовник — иное дело! Смиренный нрав при духе непокорном, глупец мудрейший и сильнейший муж, способный не корить, не уличать — взять на себя грехи государя. И замолить пред Господом. Ужели Стефан не сказал тебе?.. Нет, Аввакум, мне пастырь нужен, а не спорщик и не судья. Что натворю, пусть судит Бог.
Он встал, на посох опершись, воззрился на распопа, и тот узрел невиданное — слезы! Мучитель, изувер, гонитель древлей православной веры плакал!
— Не оправдал надежд, а мне зело хотелось забыть обиды, помириться… Я бы обрел духовника, ты бы тщеславие утешил. Ведь мыслил же к царю приблизиться?.. Токмо не лги! Мне ведомо, ты с жаждой сей лет двадцать жил, с младых ногтей. Да и поныне не оставил дум…
Тут Аввакум отринул чары слез государевых, воспрял, пошел плечом вперед — веревка не дала.
— Жил, государь, се верно! Однако же когда ты Никона-собаку на престол возвел!..
Тишайший лишь сквозь слезы усмехнулся.
— Зрю — не оставил!.. И полно лгать, устал я слушать. Беседа затянулась и томит мне душу. А речь твоя не лечит хворь — все больше ранит… Ни слова правды не добился! Все полуправда, ложь… Иной раз так сплетешь — ну просто диво! И вот гадаю я: иль ты безбожник, иль святой, ни Бога и ни черта не боишься.
На сих словах перекрестился. Распоп вперед подался, дабы возразить и слово крикнуть, но государь ударил посохом.
— Довольно! Твой заговор раскрыт, и все известно. Мне говорят — казни его, и я в казнил, да знаю — не сыщу покоя. Духовник озадачил, Стефан: хочу изведать, почто избрал тебя? Водил в палаты тайные, явил сокровища… И не перечь! На смертном одре он сам признался мне… Не ошибался старец! Все им предсказанное уже сбылось иль сбудется вот-вот. И о наследнике сказал, что искорежит Русь… Но что в тебе узрел провидец? За что назвал преемником?
И безутешный, согбенный и старый, направился к двери, однако вспомнил что-то, обернулся, через плечо сказал:
— Внемли совету: оставь боярыню. Не принуждай искать Приданое, оно в надежном месте и никому из смертных не достать. Не искушай Скорбящую! Погубишь!
И с тем покинул казематы…
Назад: 8
Дальше: 10