17
Уже по снегу медведь ушел из своего заповедного места в противоположный край территории, поближе к брошенной людьми деревне, и несколько дней бродил вокруг, подыскивая безопасный угол для берлоги.
На краю шелкопрядников он разыскал сваленный ветром кедр и стал рыть яму, углубляясь под ствол и выворотень. Ложиться в сырую, свежую берлогу, тем более мелкую, отрытую наспех, было рискованно, однако время подгоняло — вот-вот упадет зима.
… На сей раз его подняли не собаки и люди с ружьями: несколько дней подряд трактора совсем рядом утюжили заснеженную землю, сталкивая недогоревшие стволы и вывернутые с корнями пни в гигантские деревянные горы. Жирная, покрытая снегом земля почти не промерзла и парила, как горячий каравай, если сорвать с него корку. Медведь очнулся и долго лежал, прислушиваясь к лопотанью машин. Ныла старая рана в лопатке и новая отдавала тупой болью в груди. Когда трактора начали сталкивать валежник на опушку шелкопрядников, прямо к берлоге, дрогнула и поползла над головой деревянная кедровая крыша, он стремительным комом выкатился из берлоги и, увязая в глубоком снегу, бросился в глубь сухостойников. Трактора на миг остановились, закричали люди, однако в следующий момент оранжевый бульдозер, скинув клыки на уровень радиатора, с тупым упрямством пошел по следу. Медведь уходил крупным махом, иногда с головой зарываясь в снег, но машина не отставала, круша гусеницами сухой, стреляющий на морозе ельник. Медведь шел зигзагами, стараясь оторваться и сбить противника со следа, как он делал это, уходя от собак, однако трактор уверенно и неумолимо ломился по медвежьей борозде, повторяя все ее повороты. И настигал! С каждым прыжком зверь терял силы, а дышащий жаром исполин все ближе подносил заиндевевшие на холоде белые клыки…
Медведь, не выдержал, когда впереди оказался крутой бок увала. Он встал на задние лапы, обернулся к противнику и заорал, перекрикивая рев машины, сделал несколько угрожающих шагов вперед. Противник не испугался, даже не дрогнул, не сделал попытки остановиться и, взметывая гусеницами пылящий снег, пошел прямо на зверя…
За стеклом хорошо различалось смеющееся человеческое лицо.
И медведь сдался. Поскуливая, он встал на четыре лапы и стал буравить снег, поднимаясь на увал. Более сильный хищник, появившись на его земле, теперь сгонял хозяина, отвоевывал себе жизненное пространство. Он сдался, а потому следовало спасать только свою жизнь. Территория уже не принадлежала ему.
Он взобрался на увал и там снова пошел махом, но трактор уже настигал. Уже несколько раз он спасался тем, что делал резкие скачки в сторону и уворачивался от клыков. Машина проскакивала мимо, и пока делала поворот, он на мгновение замирал, переводя дух, и косил на противника кровяным глазом. В очередной раз, избежав клыков, он замер надолго…
Склоненная к земле, сухая и крепкая, будто рогатина, ель скребнула сучьями по капоту и, пробив лобовое стекло, вонзилась в кабину трактора. В следующий миг она напружинилась, согнулась в дугу и лопнула с треском ружейного выстрела.
Машина больше не поворачивала. Она пошла прямо, сминая шелкопрядник, снесла несколько толстых сухостойных кедров, протолкала их впереди себя, нагребая снежную гору, попробовала еще взгромоздиться на нее и заглохла.
Зверь, не подходя к поверженному противнику, справился с одышкой и побрел в противоположную сторону, в недра своей территории, отбитой из последних сил. И только уйдя на значительное расстояние, он окончательно пришел в себя и ощутил сильнейший приступ голода: во время схватки где-то вылетела пробка.
Была еще только ранняя весна, и лишь на солнцепеках пригревало и подтапливало сыпучий и зернистый снег: пора, когда и человеку бывает голодно. Пустой желудок манил его за добычей поближе к деревне, однако предчувствие гнало прочь со своей земли, куда-нибудь на чужую территорию, пока спит ее хозяин, и где его не ждут. Если бы он задавил собаку, как бывало в шальную, бесприютную зиму, то не тронулся бы с места, но после победы над противником, за которым стоял человек, немедленно последует мщение.
За несколько дней беспрерывного движения он ушел далеко от шелкопрядников, где были живые перелески и широкие поля, изрезанные временными зимними дорогами, — возили солому. По утрам уже настывал крепкий наст, но все-таки не держал тяжелую тушу, и пока зверь выбрел к полям, на его изрезанных лапах и животе почти не осталось шерсти. Он зализывал раны, ощущая запах и вкус собственной крови, свирепел от голода. К тому же куча соломы, куда он забрался на дневку, шуршала от мышей. Медведь начал было охотиться за ними, разрывал солому до земли, бил лапой, хватал пастью, норовя зажать мышь, но та всегда выскальзывала и пряталась. Едва он стихал, как мыши, осмелев, снова начинали шебуршить со всех сторон и даже под ним. Бросив это бесполезное занятие, он высунулся из копны и заметил сначала лису, семенящую к его убежищу. Он замер, изготовился к прыжку, однако увидел трех лошадей, медленно идущих по зимним дорогам. Лошади были еще далеко, на горизонте. Они неспешно брели по тракторным колеям, собирая клочки упавшей соломы, жевали долго, по-стариковски, с тоской озираясь по сторонам.
Медведь поджидал добычу, не шелохнувшись, забыв о лисе. А та преспокойно бежала к копне и могла испортить всю охоту. Кроме того, опыт подсказывал: если есть лошадь, значит, где-то рядом должен быть человек. В первую зиму бродяжничества он не раз провожал взглядом, глотая слюни, санные повозки и даже не пытался напасть. В зимнее время лошадь и человек были неразделимы.
Но сейчас по полю тащились какие-то странные лошади — худые, изможденные, едва переставляющие ноги, хотя молодые по виду. Они словно тени, ломаясь в каждом суставе, брели к соломе, а человека и близко не было. Скорее всего, эти лошади были такими же бесприютными бродягами, как он сам.
Лиса почуяла медведя, когда подошла на расстояние прыжка. Она вытянула морду, принюхалась и, отступив в сторону, села на снег. Чего-то ждала. Медведь замер, перестал дышать, наблюдая за лошадьми, только шерсть на горбу поднялась дыбом. Мышь, выбравшись из соломы, юркнула мимо и угодила зверю в пах — запищала, забилась, щекоча коготками, пока не умолкла, сдохнув от страха. Медведь же добарывал свой страх, каждое мгновение ожидая появления человека. Но поскольку человек так и не выказал себя, можно было считать лошадей дикими, а значит, добычей.
Лиса не испортила охоты — лошади ее не боялись. Она спокойно дождалась, когда медведь в стремительном прыжке свалил первую лошадь, порвав ей лапой горло, и кинулся за второй, увязнувшей в снегу. И пока он, оседлав ее, ломал хребет и рвал клыками жилистую шею, лиса подбежала к бьющейся в судорогах первой лошади и принялась старательно слизывать горячую кровь… От перелеска, с призывным клекотом, летели черные ошметья таежного воронья…
В копне соломы среди чистого поля он прожил до самого тепла. И лишь когда сошел снег, обнажив прилизанную стерню, и по грязной пашне поползли трактора, разбрасывая белый, ядовитый порошок, медведь поглодал остатки жилистых конских мослов и в ночь двинулся на свою территорию. Он жил здесь и покидал это место спокойно, предчувствуя, что человек не будет мстить за погубленных коней.
Весна оказалась затяжная, неровная: то дни с дождями, то зимнее ненастье со снегом. А ночью вдруг завернет мороз, такой, что трескается обнаженная земля и лужи на дорогах вымерзают до дна, оставляя белый ледяной фонарь. Срок прошел, но пасеки еще не выставили. Медведь миновал несколько точков и левад, и везде было пусто, серо и не прибрано. Его не встречали даже собаки, видно, считая, что охранять и защищать еще нечего. Он заглянул в свое заповедное место, где новый сосед пригораживал себе дополнительную территорию, посмотрел, как тот вкапывает столбы, растягивает колючую проволоку и звонко бьет гвозди, затем повернул назад и покосолапил прочь. Эта пасека была безвозвратно утеряна. Оставалось единственное: дежурить у других, ждать, когда выставят ульи, и промышлять теперь там. Но ждать становилось невмоготу. Однажды ночью он забрел на пустую леваду одной из пасек и осторожно пошел на пчелиный запах, доносящийся из закрытого омшаника. Он подполз к самой двери и прилег. Собака молчала, а может, вообще спала где-нибудь в сенцах — погода была сумрачная. Он обнюхал носилки, на которых стаскивали пчел в омшаник, и осторожно поскребся в дверь. Припертая колом, она не поддавалась. Тогда он выбил ее лапой и зацепил когтями створку.
И сразу пахнуло теплом, стойким пчелиным и медовым духом. Он обнюхал стоящие на стеллажах ульи и содрал с крайнего утеплитель вместе с положком. Обычно пчелы в этот момент шубой набрасывались на морду, ввинчивались звенящими штопорами в шерсть и нещадно жалили, но на сей раз он даже звука не услыхал. Улей был полон медовых рамок, но пуст. Медведь вывалил соты на пол и, улегшись на живот, начал жрать.
Пчелы оказались на полу. Мягкое, безжизненное покрывало из хрустящих под лапами пчел лежало по всему омшанику. Это не смущало и никак не волновало зверя, наоборот, доступность добычи напоминала ему охоту на бродячих лошадей, брошенных человеком. Он выпотрошил следующую колоду, тоже незаселенную, сожрал соты вместе с проволокой, побродил по омшанику, шурша подмором, и приступил к третьей. Но едва лишь зацепил положок, как из улья посыпали пчелы, квелые после зимы и совсем не опасные. Они только раззадорили его, напомнив летние времена; желудок уже был полон, однако медведь выбрал самые медовые рамки, не торопясь выгрыз соты, вылизал недавно засеянную, плавающую в пчелином молочке детку и, забравшись в угол нижнего стеллажа, лег. Он не успел даже облизать липкие лапы, как сытая истома и ощущение безопасности толкнули его в сон…
Всю ночь Артюша сидел над чертежами, сделанными на обратной стороне старых плакатов и шпалер. Он рисовал множество брусочков, составленных радиально, помечал их полюсами, как на магнитах, и опутывал все проводами. Вдруг, бросив карандаш, хватал логарифмическую линейку, двигал рейку, бегунок, будто считал, хотя не умел считать, и записывал на полях чертежа колонки цифр.
Но вдруг Артюша ощутил какое-то смутное беспокойство. Недалеко от него, в пределах пасеки, что-то происходило, но что именно, он не мог понять. На всякий случай Артюша зарядил ружье украденным у Заварзина дробовым патроном, вложил пуговицу в ствол и прямо от стола, на цыпочках, подошел к двери…
Перед тем, как покинуть доверху набитый пищей омшаник, медведь не удержался от искушения и выпотрошил еще один улей. Почти не жуя, он проглотил несколько кусков сотов и вдруг замер, прислушиваясь. Все было спокойно: ни движения, ни шороха поблизости. Но мозг пронзило предчувствие опасности. Оно не исходило от кого-то реально существующего рядом — от человека, собаки, капкана; оно будто излучалось откуда-то сверху, ровно распространяясь по всей земле, и вот один его невидимый лучик достиг звериного мозга. И зверь мгновенно предугадал грозящую опасность, которая могла выразиться в чем угодно. Прогремит ли неожиданный выстрел, защелкнет ли свою пасть скрытый капкан или обвалится потолок омшаника.
Медведь подкрался к двери и осторожно выглянул — никого! Разве что воробьи скачут по леваде и склевывают мертвых пчел возле кольев да где-то журчит оттаявший ручеек. Одним прыжком он выскочил из омшаника, на мгновение прилег, слушая окружающее пространство, затем спокойно покосолапил к изгороди. Сколько раз спасал его от смерти этот природный дар — предугадывать опасность и уходить всегда вовремя…
Вспышка огня ослепила его. Выстрел опрокинул наземь многопудовое тело. И он, ослепший, с ревом раздирая траву и землю, завертелся на месте. Опалившая голову боль проникла в глубину мозга, сковала позвоночник и мышцы…
Он взбуравил мордой талую землю, словно хотел уйти в ее недра, облапил голову и замер. Сквозь огненную боль он чуял запах свежей земли и вкус собственной крови. И эти последние ощущения, которые испытывает любое живое существо, прежде чем кануть в небытие, — боль, запах земли и вкус своей крови будоражили в нем жажду к жизни. Чем слабее и беспомощнее становилось неуправляемое чужеющее тело, тем жажда эта была сильнее и пронзительнее. Охваченный болью мозг еще работал, еще были живы и остры инстинкты, но обездвиженное шоком тело — та, большая его часть существа — уже предало его.
Он пролежал недвижимым несколько минут, и все это время мозг спасал тело, заставлял работать легкие и сердце. Зарядом дроби и обточенной пуговицей ему выстегнуло оба глаза, свинец расплющился о черепные кости и только поэтому не проник в мозг.
Работающее сердце поддерживало жизнь, но и расплескивало ее с каждым толчком. Горячая струя крови спадала на холодную землю, впитывалась и настывала сверху черной коркой.
Наконец тело стало оживать. Он зашевелился, сделал попытку подняться и не смог. Боль по-прежнему разламывала голову, и, стараясь освободиться от нее, он начал трепать когтями шерсть вокруг раны, как обычно вычесывал лесной мусор, попробовал дотянуться языком до вытекших глаз, чтобы зализать и вытянуть огненную боль, но лишь снова ощутил свою кровь. Свирепея и впадая в полубессознательное состояние, он вдруг начал жрать землю, пропитанную его кровью. Трудно сказать, что помогло ему, может, и земля. Он встал. Совсем рядом рычала и взлаивала собака, но он не видел ее, впрочем, как уже не видел ничего вокруг. Ощупью он побрел прямо, в ту сторону, куда лежал головой. Вынес несколько жердей в прясле, почувствовал, как отстает собака, хотя могла бы пытаться остановить его и держать до подхода людей. Он шел наугад, спотыкаясь о валежник и головни, тащился сквозь заросли малинника. Звериное сознание и опыт толкали его вглубь, вперед, в трущобы, чтобы там отлежаться либо подохнуть. Почуя кровь, взреяли над головой ожившие мухи, лезли к ране, а выше, в небе, с клекотом закружилось воронье. Когда-то по этим голосам, как по маяку, он точно определял место, где есть добыча — сломавший в шелкопрядниках ноги лось или другая падаль — пища, разделенная с птицами. Вороны же в свою очередь тоже следили за медведем, знали каждый его шаг, с надеждой, что от его пищи обязательно останутся крохи, способные накормить стаю. Однако теперь птицы почувствовали, что он сам может стать их добычей; и медведь чуял это. Он брел, останавливаясь, чтобы отогнать мух от раны, тряс головой, а воронье тем временем смелело, рассаживалось совсем рядом, в нетерпении склевывая капли сохнущей крови.
Пройдя километра два, он наткнулся на весенний ручей, напился, побултыхал в воде горящей от раны головой и залег на берегу в густом малиннике. Расстояние до пасеки было так мало, что он слышал голоса людей, но уйти дальше не было сил, и к тому же рядом была вода. Он лежал на брюхе, положив голову между лап и прикрыв ими рану. Кровь все еще сочилась по шерсти, насыхая вокруг глазниц твердым комом и привлекая мух. Он вслушивался в движение воронья, рассевшегося по другую сторону ручья, потягивая носом воздух. Ожидающие его гибели птицы были кстати; они охраняли от людей и других хищников. Появись опасность поблизости, вороны взлетят и тем самым подадут ему сигнал. Но они же и выдавали его, указывая своим присутствием место, где отлеживался зверь.
Несколько раз он выползал из укрытия, настораживая ворон, пил воду, остужал голову и опять лежал, отбиваясь от мух и бесполезно вытягивая язык к ране. Подобное уже случалось в его жизни, когда мальчишка с испуга влепил в него заряд дроби, порвал ухо и снес клок кожи на голове. Рана зачервивела, загнила, и он, не нагуляв жиру, остался шатуном. Но тогда оставалось зрение, да и сама рана не была такой опасной. Сейчас же мухи назойливо лезли в глазницы, в его горячее тело, где можно было отложить яйца и продлить свой род.
Слепота лишала его ощущения времени. Если даже в берлоге, засыпанной снегом, он чувствовал, когда на поверхности день и когда ночь, то сейчас потерял ориентиры, а обманчивый серый сумрак не кончался. Засохшая кровь забила пробками глазницы, боль еще раздирала голову, но опыт толкал его искать пищу, обилие которой могло быть спасением. Лекарство находилось в самом организме, его нужно было лишь возбуждать и подогревать пищей. Он ушел от ручья, обрамленного густым шелкопрядником, на открытые места и солнцепеки, где уже зеленела трава. Рассчитывать на что-то другое не приходилось, и он ел траву, отгрызая ее коренными зубами, по-заячьи обгладывал осиновые побеги и свежий малинник. Он кормился почти круглыми сутками, лишь на короткое время замирая в дреме, и все же с каждым днем слабел. Рана уже не горела, как прежде, но тихая, саднящая боль была еще опаснее. Однажды он вдруг уловил запах близкой падали и долго кружил по шелкопрядникам, обнюхивая пни, колодины и молодые заросли. Запах этот казался совсем рядом, будоражил аппетит, но падали нигде не было. С той поры он преследовал его постоянно. Мухи сделали свое дело: он уже загнивал сам. Воронье теперь пасло его неотступно, уверенные в скорой поживе, птицы ходили по пятам. Он мог бы без труда задавить одну из них, особенно наглую, однако даже близость голодной смерти не заставила бы его есть воронье мясо.
Настало время, когда он уже меньше кормился и больше сидел у ручья, с меланхоличной настойчивостью полоща в воде голову. Ослабевшее тело казалось тяжелым, неповоротливым, он часто натыкался на деревья и бередил рану. Как-то раз он лежал на солнцепеке, в траве, чуя, что воронье подступает все ближе и ближе, неся с собой смерть. Но вдруг птицы разом взметнулись в воздух, и их резкий, озлобленный крик говорил, что вблизи появился другой хищник, претендующий на добычу: они кричали точно так же, когда медведь, будучи здоровым, подходил и отнимал пищу у них. Он потянул воздух горячим носом. Сквозь запах травы и падали он четко уловил псиную вонь. И то было странно, что собака не лаяла, хотя наверняка давно взяла его след. Он затаился. Сейчас как нельзя лучше подходил способ — притвориться мертвым. Он замер, замедлил дыхание. В полной неподвижности боль заклокотала сильнее, отдаваясь в мозгу, мухи облепили рану, вгрызались в ее нутро — он терпел, прислушиваясь к движению собаки. Она была уже близко, запах псины резал ноздри, и по нему, как, бывало, в прошлые времена, он узнавал противника на медвежьей свадьбе, так здесь точно определил, что собака крупная, довольно сильная и смелая. Она подходила шагом, изредка замирая, и последние метры передвигалась ползком, видно, подкрадываясь. Она была уже на расстоянии прыжка, когда медведь услышал ее тихое поскуливание. Изголодавшись, он ждал момента, когда потерявшая осторожность собака подойдет еще ближе, чтобы одним ударом сломать ей хребет и пригвоздить к земле.
Он уже был готов нанести этот удар. Но вдруг ощутил прикосновение мягкого собачьего языка к своей ране. Предупредительно скуля, собака осторожно и старательно стала зализывать пустые глазницы…