Книга: Рой
Назад: 15
Дальше: 17

16

Коммуна продержалась в Стремянке дольше всех коммун в области, если не во всей Сибири. Кругом уже организовали колхозы и начали строить еще одну новую жизнь, а вятские переселенцы все цеплялись за старую, к которой приросли, держали общий стол и посылали Алешку Забелина хлопотать за коммуну. Несколько раз в Стремянку приезжали уполномоченные агитаторы, и тогда коммунарская столовая гудела, как растревоженный улей. Приезжие объясняли, что такое колхоз, рассказывали о преимуществах новой жизни, и мужики будто соглашались, но едва агитаторы отъезжали за поскотину, как все переиначивалось.
— По едокам — справедливей! — кричали коммунары. — Когда земля не родит, надо по едокам делить! Не хотим колхоза! Не пойдем!
В то время как раз Алешка затеял корчевать тайгу. Мужики, как в столыпинское время, ходили чумазые от гари на пожогах, какие-то нервные и лихие. Первый раз Алешка вернулся из района ни с чем. Ему дали срок для организации колхоза, вернее, для перевода коммуны в новое русло, и обещали спросить строго. Он не успокоился, да и мужики подогрели:
— Езжай в область! Найди правду! Ты ведь когда-то до самого министра доходил!
Василий Заварзин был тогда еще мальчишкой, но потом очень хорошо помнил то время. Стремянковцы простили Алешке даже закрытую церковь: они словно боялись оторваться от него либо потерять. Неизвестно кто придет, а этот свой, вятский, хоть тоже не подарок. Алешка по настоянию коммунаров отправился в область и оттуда уже не вернулся. В Стремянке с месяц жили в полном неведении, даже уполномоченные не приезжали. Судили всяко. Одни говорили, что Алешка отправился дальше, в Москву, не найдя правды в области, другие подозревали, что он попросту сбежал. А пока коммунарили, жгли и корчевали распроклятущую тайгу.
Ясность внес неожиданно появившийся в Стремянке Егорка Сенников, единственный оставшийся из семейства мельника-хуторянина. Было ему тогда лет восемнадцать. После смерти родителей Егорку приютили Заварзины, потом, когда образовалась коммуна, он жил при ней и считался коммунарским сыном. Однако в двадцать восьмом году Егорка подался в город, на завод, и теперь вот явился, как некогда Алешка Забелин, — в кожаной куртке и с наганом на боку. Приехал он вместе с оперуполномоченным, который представил его как двадцатипятитысячника, направленного в Стремянку для организации колхоза. Коммунары сгребли в кулаки просмоленные на корчевке бороды: значит, не добился ничего Алешка, не отстоял коммуну.
— Алешке крышка! — сказал Егорка. — За подрыв колхозного движения он арестован, и в ближайшие десять лет вы его не увидите. А мы с вами, дорогие земляки, будем строить новое, колхозное общество.
Первый раз за последнее время в коммунарской столовой повисла тишина. Коммунары переписались в колхоз и тут же избрали Егорку председателем. Только Алешкин брат не пожелал выходить из коммуны, а поскольку она уже закрылась, то он стал жить единоличным хозяйством. Остальные стремянковцы жалели Алешку, бабы на собрании всплакнули, а дома уж поревели всласть. Больше, конечно, не из-за Алешки — из-за неведомой новой жизни. Однако колхозная жизнь, как потом оказалось, мало чем отличалась от коммунарской. Разве что Егорка закрыл столовую, раздав чашки-ложки по хозяевам, а в помещении сделал скотный двор. Больно уж подходящее помещение было, просторное и длинное. Его разгородили на клетушки и поставили коров. Да еще почему-то вдруг угас у стремянских пыл корчевать тайгу, мужики ходили как сонные, запинались о валежник и больше дымили самокрутками, словно дыму не хватало на пожогах сырого леса. «Что ни пень — то трудодень», — шутили бывшие коммунары, выглядывая, как бы не появился на корчевке новый председатель. А земля и при колхозе не стала родить. Но Егорка — то ли в крови у него была предприимчивость, доставшаяся по наследству, то ли, хоть и молодой, знал толк в хозяйстве — обхитрил ее. Корчевку новых земель прикрыл, добился разрешения сеять чуть ли не на всей пашне лен и затеял строительство льнозавода.
— Я вас, вятские лапти, в сапоги обую! — выступал он на собраниях. — Я вам кино покажу! На тракторах пахать будете!
И правда, хоть не обул в сапоги — еще перед войной на пыльных дорогах можно было заметить клетчатые лапотные следы, — но на какое-то время приподнял — извлек Стремянку из нужды. Льнозавод построили, только очёсы из выращенного льна были никудышными, разве что на мешки годились да на веревки. Тогда Егорка на зиму стал организовывать артель для витья веревок. Дело пошло. Стремянские веревки начали цениться во всем районе, возами возили, в очереди стояли. Приезжали заказчики издалека, просили смолевые канаты толщиной в руку, другим требовался шнур, бечевка, шпагат, — Егорка только успевал договора заключать. Начиная с осени, как только подходил лен, вся Стремянка, включая стариков и ребятишек, пряла где только можно: в избе, на повети, в коровнике между дойками, на льнозаводе и даже в церкви. Мужики сначала посмеивались, занимаясь бабским делом, однако втянулись, пообвыклись, намозолили себе пальцы и пряли жильник так, что трескоток по селу стоял. А хватились смолить канаты — смолы нет. Егорка срочно задумал свой смолозавод, а попутно и дегтярню.
В тот веревочный период Стремянка напоминала клубок, эдакую бухту каната, круто скрученного и просмоленного, — пахло пенькой и смолой. Вездесущий этот запах на несколько лет пропитал все — от рук до детских зыбок. Он был привычен, как хлебный дух, и так же приятен. Достатка и вольготной жизни не скрутили себе стремянские колхозники, все же ходили сытыми, при надежном деле, хотя земля по-прежнему родила скудно. Такая жизнь, как суровая нить в пальцах умелой пряхи, могла бы тянуться бесконечно, оставаясь всегда одинаково прочной, без узлов и задоринок, но все-таки посконной или льняной. Егорка приплел к ней смолокурню, подсочку, бондарку, где работали четверо мужиков, и совсем уж худородный промысел — заготавливать черенки к вилам и лопатам, но нить все равно не стала ни шелковой, ни, тем более, золотой. Мужики, кряхтя от натуги, карабкались по канату вверх, к благополучию — по крайней мере, создавалось такое впечатление, казалось, еще чуть, и зашелковеет жизнь, — однако канат этот тянулся к земле, и в нее же, бедную, упирался. И хоть ты скрутись в самую крепкую веревку, хоть узлом, завяжись, а коль выхолостилась она, коль не дано ей рожать — она не родит.
Конец этой жизни пришел скоро. Перед войной где-то в области построили и запустили канатный завод, и Стремянка обеднела в один год. Теперь льнозавод лишь трепал лен и продавал полуфабрикат, который стоил копейки, и жизнь веревочная показалась слаще, чем та, давняя хлебная. В это же время, несмотря на заверения Егорки, в Стремянке появился Алешка Забелин. Пришел он не только белый от седины, но еще и грамотный пуще прежнего. Где успел всего набраться? Где всего наслушался? Он говорил про фашизм, про то, что на Русь опять надвигается война и впереди великие испытания и что сейчас надо не лен сеять, не кострой дышать, а бросить землю и валить лес. Вот где стремянское богатство! Вот где золото! Он, Алешка, восемь лет в лесу работал и знает, что это такое. А если еще поставить свою пилораму, резать шпалу, и тес — цены не будет этому делу. А колхоз надо закрывать к чертовой матери, и Егорку этого гнать поганой метлой, пока он Стремянку с веревкой на шее не пустил. Колхозники шикали на него, помня, за что Алешка валил лес, озирались, но слушали. А Забелина от этого заносило, как санки враскат.
— Хватит из земли жилы тянуть! — кричал он. — И свои хватит рвать! Износилась земля-матушка, недолговечная она в Сибири! Егорка ваш на большое дело не годится! Ему только из вас веревки вить!
Егорка Сенников обиделся и сообщил куда следует, что Алешка продолжает разваливать колхозное движение. Но про него забыли — началась война…
Именно в войну открылся леспромхоз. И когда забрали на фронт последнего годного по возрасту и здорового мужика, а в Стремянку на лесосеки пошли женщины из соседних колхозов, Алешку Забелина назначили директором. Шаром покати — некого больше: то бестолковый, то слишком старый, а то все ничего, но грамотешки не хватает. Егорку же Сенникова в самом начале войны взяли в область, на должность, и скоро вернули в район большим начальником. И Алешка словно помолодел, словно началась у него еще одна жизнь, ни ему, ни кому другому не ведомая. Сроду он женщин не замечал, потому, видно, холостяком проходил, если не считать француженки, оставшейся в Лотарингии (в которую мало кто верил). Разговаривать станет, так бабы уже от скуки чуть не умирали. Вроде и мужчина видный, и при должности был, когда коммунарили, но при этом будто холодный. А какую русскую женщину потянет к эдакому-то? Ради любопытства, и то не надолго… Тут же у Алешки будто петушиный гребень вырос. Где бы ни был — в конторе, на улице, на плотбище или лесосеке, — только и слышно: бабоньки, милые мои, красавицы писаные! Да я вас всех перецелую, переобнимаю, только вы уж не подведите, дайте план! А у самого глаза светятся и седая шевелюра дыбом стоит. И женщины-то его словно наконец разглядели. Может, оттого, что глядеть больше не на кого было? Стремянка каждую зиму опять начала жить коммуной. Бывшую столовую, где одно время держали скот, а в веревочный период вили канаты, очистили от хламья, настроили печей, нар и заселили привлеченными на лесоповал колхозницами. И вот эти бабенки, едва научившиеся держать в руках лучок да топор, парнишки-подлетыши давали по два, случалось, и три плана. В Стремянку и окрестные колхозы похоронка шла за похоронкой, война выщипывала мужиков, как маховые перья из крыльев; этим бабам и ребятишкам реветь бы, не просыхая от слез, вдовам и сиротам голову бы потерять — войне-то проклятой и конца не видно! Они же лишь сбивались плотнее в кучу, поревут ночью шепотком, а наутро поют.
Едва война пошла на убыль и с фронта, начали приходить раненые мужики, Алешку сняли. Впрочем, он и не противился, не возмущался, и все увидели, как он постарел. Директором поставили Петра Вежина, и когда кончилась война, леспромхоз неожиданно закрыли. Егорка в то время был уже в области начальником по сельскому хозяйству. Он приехал в Стремянку, привез с собой уполномоченного, который должен был заново организовать колхоз и выбрать председателя. Колхоз организовали, председателя выбрали и снова стали сеять лен…
К этому времени Алешка совсем сдал, годами вышел к пенсии, но оказалось, что пенсия ему не положена, так как коммунарское дело ему не засчитали в стаж, восемь лет северного лесоповала тоже, а с двух военных лет директорства причитались копейки. Алешка плюнул и пошел зарабатывать себе пенсию — сторожить вновь открытый колхозный льнозавод.
Назад: 15
Дальше: 17