15
Перед защитой кандидатской, когда уже все было готово, Сергей вдруг не на шутку засомневался. Он перечитывал диссертацию, доклад и начинал бубнить, что его обязательно зарубят, смахнут головенку если не на защите, то в ВАКе. Рецензенты уверяли, что все будет в порядке, даже кое-что пойдет на «ура», приятели говорили, мол, дурак, давай быстрее на защиту, пока не перешибли тему, пока не разворовали и не выщипали козырные мысли и факты, но сомнения мучили еще больше. Он уже и вычитать только что отпечатанную диссертацию не мог, взгляд останавливался на ее заглавии, на строчках, которые шли после слова «тема».
А тема была интересная, острая и свежая — «Самореализация личности в произведениях русской классической литературы». Все было построено на грани, на стыке литературоведения и философии, и звучало очень современно, так как все науки в последнее время бросились искать новое именно на этих гранях и стыках. Взгляд натыкался на самую тему и дальше не шел, дальше все казалось пустым и никчемным, потому что, окажись сейчас на его месте Коля Гребнев, с которым их когда-то столкнула судьба, — возможно, все бы сделал иначе. Именно перед защитой Сергею чаще всего вспоминался этот бесшабашный парень Коля Гребнев, неожиданно появившийся и так же исчезнувший три года назад.
После университета Сергей два года ждал аспирантуру. Уже была и тема — та самая, «самореализация личности…», был научный руководитель Иван Поликарпович, профессор из бывших шахтеров. То ли от прежней работы в забое, то ли под грузом кафедральных забот ходил он всегда сгорбленным, так что его мощные руки как бы болтались впереди туловища. К Ивану Поликарповичу относились уважительно, хотя многие недолюбливали его, считали грубым и мужиковатым, однако признавали за ним силу — он везде грудью защищал свою кафедру, мог обидеть сам, но не давал в обиду своих ни декану, ни ректору. С чьей-то нелегкой руки и студенты, и преподаватели за глаза называли его Девой — Иван Поликарпович в пятьдесят лет все еще ходил в холостяках.
Очередь в аспирантуру устроена была примерно по тому же принципу, как и магазинная или на паромную переправу. Ее нужно было выжидать и попутно сдать кандидатский минимум. Сергей выстоял ее до конца, однако перед самым его зачислением Дева вдруг привел Колю Гребнева. Он закончил университет года четыре назад и, говорят, сидел где-то в деревне и учил ребятишек в школе.
— Сначала Коля поучится, потом ты, Заварзин, — сказал Дева. — Ты еще год поболтайся и приходи.
Сергей вернулся домой и рассказал Ирме, что ему еще год придется сидеть в Обществе охраны памятников, собирать взносы или попросту болтаться без дела. Ирма сначала даже не поверила, потому что еще вчера с зачислением в аспирантуру был полный порядок. А поверив, умчалась куда-то, пропадала до позднего вечера. Пришла она усталая и, кажется, расстроенная.
— Ирма, ты не бегай и не хлопочи, — сказал он. — К чему теперь шум? Коля Гребнев уже зачислен. А Дева на меня рассердится.
— Ты пойми, этот Дева своих тянет, — объяснила Ирма. — У него тактика такая: подержит на периферии, а потом тянет. По-твоему, это справедливо?
— Коля — хороший парень…
— Таких хороших, знаешь, сколько? Не бойся, никакого шума не будет. И Дева даже не пикнет.
— Но как я с профессором потом разговаривать-то буду? — возразил Сергей. — Если взял Гребнева, значит, необходимость была… Как я в глаза-то ему посмотрю? А Коле? Мы ведь живем под одной крышей!
— Сережа, ты как мальчик, честное слово, — возмутилась она. — Тебя локтями толкают, а ты…
— Что же, и мне толкаться?
— Пока я за тебя толкаюсь, — засмеялась Ирма, но глаза оставались усталыми. — Мне приходится стоять за тебя… Ты посмотри на этого Колю и поучись.
Через два дня Сергею передали, чтобы явился на кафедру к Деве. Иван Поликарпович встретил его, как всегда, разве что хмуроват был сильнее, чем обычно. Про Колю Гребнева он ничего не говорил, даже не помянул, словно его и не существовало и словно не существовало прежнего их разговора про год отсрочки. Дева сказал, что Сергей зачислен, что ему надо готовить первый план занятий, и лишь перед его уходом неожиданно проворчал:
— А ты силен, силен, Заварзин. В забой бы тебя… Ладно, поглядим, сколько на-гора дашь.
Когда он прочитал последнюю редакцию диссертации, то для разговора неожиданно пригласил к себе домой — сослался на болезнь. Сергей бывал у него и раньше. Профессор жил в деревянном особняке, построенном когда-то своими руками на окраине города. Со всех сторон на него уже наступали многоэтажные коробки, и, похоже, дни деревенского пятистенка были сочтены.
Дева был здоров, но чем-то обеспокоен. Он торопливо расстелил скатерть на круглом старинном столе, принес вазочки, чайник, чашки и в последнюю очередь диссертацию.
— Заварзин, а ты откуда родом будешь? — вдруг спросил он.
— Как сказать, — замялся Сергей! — Из нашей области…
— Значит, деревенский… А как деревня называется?
— Стремянка…
— Вон как, — засмеялся Дева. — Не слыхал… Стремянка… Почему так названа, не знаешь?
Сергей с пятого на десятое рассказал ему о вятских переселенцах и о том, что где-то в России есть еще одна Стремянка, откуда и пришло название села.
— Так ты что же, вятский? По твоему говору я бы не сказал… У тебя говор правильный, московский какой-то. Неужели в деревне на диалекте не говорят?
— Говорят, — подтвердил Сергей. — И я говорю, когда дома… Автоматически.
— Значит, вятский. Значит, это ваши, вятские, корову на баню затаскивали?
— Ерунда, — смущаясь, сказал Сергей. — Вранье…
— Я тоже так думаю, — подхватил Дева. — Вятский — народ хватский, семеро одного не боятся. А один на один — все котомки отдадим.
— Тоже вранье, — бросил Сергей.
— Скорее всего, — неопределенно сказал профессор и хлопнул по диссертации. — Так вот, вятич ты мой. Опус ты сочинил дерьмовый. Все на месте, все правильно, а все равно дерьмо. Другому бы я посоветовал еще год-другой покряхтеть. Но ты защитишься. И ВАК пройдешь. Да… Семеро одного не боятся. А вот один на один… Нет в этом опусе чего-то такого… Вятского диалекта, что ли. Московский он какой-то… Мой тебе совет: когда будешь сочинять докторскую, — попробуй думать по-вятски. Наплюй, что тебе говорят, и думай по-своему.
Он вдруг забеспокоился и вышел на улицу. Около получаса Сергей ходил возле книжных полок, машинально брал какие-то фолианты дореволюционного издания, листал и думал. Оценка — дерьмо — вовсе не смущала. У Девы их всего было две — дерьмо и уголек. Точно так же он оценивал людей, собак, книги и погоду. Беспокоило другое: профессор постоянно намекал ему на связи, на чье-то покровительство и заступничество. Видимо, не забыл и не мог простить ему Коли Гребнева, отчисленного из аспирантуры, как позже выяснилось, за пустяк — не сданный экзамен кандидатского минимума по иностранному. Обычно за это не отчисляли, а лишь обязывали досдать в короткий срок. Причина-то была известная — Коля залез без очереди, занял чужое место. Да, Сергею вернули незаконно отнятое, но ведь из-за этого кто-то пострадал! И теперь на кафедре, пока жив Дева, будет считаться, что пострадал-то Коля Гребнев. Будь Сергей прав сто раз, а помнить и жалеть станут его. Коля должен был появиться через год, но не появился и через два, и вот уже через три… Что написал Сергей, теперь известно всем, а что мог написать Коля Гребнев?
Профессор вернулся как ни в чем не бывало, сел к столу. Только синяя угольная рябь на его лице почему-то теперь бросалась в глаза.
— Но во всяком этом дерьме, — он снова похлопал переплет диссертации, — я нашел один уголек. Вот он и греет. И меня греет и диссертацию. Только он еще не вылежался, буроватый еще, золы от него много. Он у тебя здесь, как корова на бане. Ты понял?
— Понял, — сказал Сергей, хотя ничего не понял.
— Я сначала думал, ты его где-то украл, — продолжал Дева со знакомой откровенностью. — Спер под шумок или… подарили тебе его, что ли, за красивые глаза. Но если ты вятский, да еще из деревни Стремянки, то не похоже… На угольке этом такой диалект, такой блеск чувствуется. Плохо, что ты до настоящего не добрался… Ты хоть понимаешь, о чем я говорю?
— Не понимаю, — признался Сергей.
— Это хорошо, — профессор выглянул в окно, однако тут же задернул штору. — Значит, свой уголек, не чужой… Самореализация личности через страдания. Это ты верно, это наш, русский уголек. Все мордой об лавку… Хоть в русской классике, хоть в русской жизни. Сегодняшнюю имею в виду… А у тебя самого как с самореализацией? Ну, ты защитишься, получишь доцента. А как же твоя концепция? Когда страдать-то? — И тут же замахал руками, снял все свои вопросы. — Все-все, мне некогда! Забирай опус и топай. Привет жене, детям, если есть. На защите моей помощи не жди. У тебя над каждым плечом по ангелу висит.
Сергей едва смолчал, стиснув зубы, опустил диссертацию в портфель и пошел к порогу.
— Нет, погоди! — Дева поймал его за рукав. — Погоди, вятский, парень хватский… Хочешь, щенка подарю? Тебе можно собаку доверить? Щенок породистый, чистокровный дог. Правда, слепой еще, из соски кормить надо…
— Хочу! — засмеялся Сергей, но ощутил, как веселость на лице каменеет и превращается в маску. Заломило в скулах…
Татуированное углем лицо Девы перекашивала какая-то невидимая судорога, один угол грубо слепленных губ опустился книзу, мелко дергалось синеватое веко.
— Собака у меня ощенилась, — тихо проговорил он. — Неделю как… А двадцать минут назад пропала. Четыре уголька… Но куда я с ними? Возьми! Вырастишь, и будет тебе верный друг.
Щенок выбрал его сам. Он выполз из гнезда, ткнулся Сергею в ноги, запищал, ощущая рядом сильное и взрослое существо. В придачу Дева дал бутылочку с соской и наставление по воспитанию собаки.
Дома Сергей сделал гнездо в углу коридора, дня два терпеливо возился с ним, однако щенок не грел душу. Дева сказал верно: из этого живого комочка еще следовало вырастить друга. А душе его нужно было что-то сейчас, немедленно. Ирма глядела на мужа как на капризного ребенка, которому трудно угодить, да и неизвестно, возможно ли вообще. Похоже, она решила, что Сергей переработал и у него началась неврастения. Она сказала, что сейчас необходимо просто хорошенько встряхнуть организм — лучшее средство от сомнений и комплексов.
— Я тебя за месяц на ноги поставлю! — заявила она.
— Ты уже сделала все, что могла, — сказал он. — Теперь я сам. Хватит. А то у меня такое чувство, будто за ручку ведут, будто и в самом деле над каждым плечом по ангелу.
— Твой ангел — это я, — засмеялась Ирма, превращая разговор в игру, однако он не поддержал.
— Скажи мне, ангел, как тебе удалось тогда вернуть место в аспирантуре? Ведь за Колю Гребнева был сам Дева.
— Пусть тебя это не волнует, — веселилась она. — Я добилась справедливости, только и всего.
— Но как? Кто смог надавить на Деву?
— Твой Дева, допустим, не пуп земли. Нечего ему своих тянуть…
— Пока не скажешь — не отстану, — упрямо заявил он, чувствуя, что в любую минуту может взорваться. — И защищаться не пойду. Понимаешь, мне стыдно Деве в глаза смотреть. Не могу… Он все время подозревает в чем-то меня, недоговаривает. А иногда, кажется, боится…
— И хорошо, что боится, — угадывая настроение мужа, серьезно сказала Ирма. — Его надо держать в напряжении. Все очень, просто, Сережа. Я пошла на переговорный пункт и дозвонилась до отца, а он помог… Что же ты думаешь, если мы тебя в семью взяли, так бросим на произвол судьбы?
В то время Сергею еще было приятно, когда она говорила — мы тебя в семью взяли. Она частенько повторяла эту фразу, и он не слышал в ней ничего для себя зазорного или унизительного. Наоборот, напоминание о семье означало тогда его причастность к знаниям, к науке и настоящей культуре: казалось, именно это олицетворяет профессорская семья Ирмы, именно этот дух жил в доме ее родителей.
Он дал слово жене, что перестанет «комплексовать», и стал готовиться к защите. Сомнения, конечно, не рассеялись, однако после заседания кафедры появилась уверенность. Диссертацию оценили очень высоко, говорили о свежести темы, о глубоко научном подходе и значительности материала. А потом и вовсе по университету пошли слухи, что ожидается очень интересная защита, что диссертация тянет на докторскую; Сергея поздравляли знакомые с других факультетов, дескать, слыхали, ты какую-то жилу откопал на стыке двух наук, теперь давай жми, пока на волне.
Где-то в глубине души, по коренной крестьянской натуре, он никак не мог принять на веру все услышанное. Казалось, говорили не о нем, а о каком-то постороннем человеке, которому много чего дается, у которого светлый ум и крепкая рука. Сам же он, испугавшись этих разговоров, зажимал рот и втягивал голову в плечи, словно ожидая удара. При этом хотелось крикнуть — дураки! Вы что хвалите-то? Я там такого нагородил, такого!.. А если что и вышло, так случайно, я этого и не хотел. Однако дома, когда он заново перечитывал диссертацию, действительно находил много интересных мыслей, даже еще не оцененных как следует, не замеченных и не понятых рецензентами. И про себя начинал спорить с Девой, который вообще увидел только одну толковую мысль о самореализации личности через страдания.
Защищался он в зале, битком набитом людьми с разных факультетов, среди которых были даже преподаватели и аспиранты педагогического института. Все-таки он внутренне готовился к борьбе, хотя бы с оппонентами — как ни говори, защита, — но все прошло замечательно, если не считать одного выступления. Доцент с кафедры философии неожиданно заявил, что диссертация еще сырая, что в ней много погрешностей с точки зрения идеологии, много спорных моментов в основной части и что у автора еще полностью не сложилась концепция. Сергей приготовился ответить, однако следующий выступающий полностью опроверг доводы доцента. Тут же было предложено кое-что подправить и издать диссертацию как монографию.
Дева, кроме официального представления работы своего ученика, ничего больше не сказал. Он пересел в глубь зала, так что Сергей не мог разглядеть его лица, хотя часто смотрел в его сторону. После защиты профессор поймал Сергея в коридоре, поздравил, спросил о щенке, посоветовал, чем лучше кормить, и отказался пойти на банкет, сославшись на то, что его псарня целый день без хозяина.
— Смотри, кормить не забывай, — еще раз напомнил он. — Живая душа все-таки…
После банкета, уже ночью, Сергей вернулся домой и нашел в двери телеграмму от тестя, который поздравлял с защитой. Сначала он не обратил на нее внимания, пока телеграмма второй раз не попала на глаза. Текст был прост, смысл ясен, однако он несколько раз перечитал ее прежде, чем понял. Дело в том, что Сергей никому не сообщил о дне защиты и тесть не мог знать срока. Но даже если бы каким-то образом узнал, то почему так скоро поздравил? Телеграмма принята в шесть вечера, когда лишь кончилась процедура защиты, значит, отправлена была много раньше. Сергей попытался разобраться в цифрах перед текстом, но, так и не разобравшись, позвонил на телеграф. Оказалось, что поздравление послано не позже двух часов дня — в тот момент, когда заседание ученого совета только началось…
В ушах еще стоял гул голосов на банкете, обрывки тостов, поздравлений. Банкеты уже были запрещены, поэтому собрались полулегально, в основном друзья, близкие знакомые, товарищи с факультета, рецензенты, оппоненты. Тут же почему-то оказались люди из пединститута и тот доцент-философ, хотя Сергей не помнил, приглашал его или нет. Теперь это было не важно, гуляйте себе на здоровье! Все равно сборище после первой рюмки разбилось по кучкам, по возрастам и интересам. Однако доцент и здесь не выдержал: когда расходились и разъезжались на такси по домам, он поймал Сергея, дурачась, оттащил к стене, подальше от людей и сказал на сей раз прямо в лицо:
— Самореализация у тебя на уровне! Только диссер — недоносок. Выкидыш, да! Но скажи ты мне — жизнеспособный!
И эти его слова сейчас стучали в мозгу вместе с разгоряченной кровью. Можно было успокоить себя: мало ли завистников? Как говорил отец: встал на ноги — есть друзья и есть враги. Но перед глазами маячила телеграмма от тестя, от ангела-хранителя, который ничуть не сомневался в успешной защите.
Сергей взял Джима вместе с коробкой и подстилкой, снес в машину, затем запер дверь и сел за руль. Он ни разу не ездил выпившим, но сейчас решил, что случай особый, к тому же ночь на дворе и улицы пусты. Он и побаивался ехать, и одновременно испытывал желание, чтобы его остановило ГАИ, чтоб завелась какая-нибудь канитель, неприятность — отобрали права, оштрафовали — хоть так быть наказанным! Как назло (или на счастье) его не остановили, зато неподалеку от цели он остановился сам, вдруг сообразив, что уже поздно и Дева наверняка спит, а они не в таких отношениях, чтобы врываться в дом по ночам. «Если света в окнах нет — вернусь, — решил он и тут же загадал: — А если есть — то все обойдется, все будет хорошо».
В двух крайних окнах дома Девы горел свет, а одно окно было открыто и затянуто марлей, чтобы не налетали ночные бабочки. Сергей оставил машину возле стройки и осторожно подошел к открытому окну. Палисадник перед домом уже сломали, на его месте лежали железобетонные перекрытия. Сквозь марлю хорошо было видно, что делается в доме: Дева связывал книги. Работал неторопливо, иногда открывал какой-нибудь том, листал, вчитывался, и сероватое лицо его светлело. Минут двадцать Сергей торчал перед окном и все не решался постучать. Казалось, шевельнись, и Дева вздрогнет, испугается, застигнутый врасплох. Следовало как-то осторожно привлечь внимание, чтобы не нарушить его спокойного состояния. Сергей вернулся к машине, запустил мотор и подъехал к дому с включенными подфарниками. И в тот же миг под навесом крыльца вспыхнул свет. Сергей хотел постучаться, но услышал неторопливую речь Девы:
— Заходи, заходи, именинник…
Он вошел в прихожую, заставленную связками книг, и сел на табурет. Дева, стоя спиной к нему, резал шпагат.
— Это ты под окном был? — вдруг спросил он, не оборачиваясь.
— Я, — не сразу признал Сергей.
— Ну как, на гулянке обошлось без ЧП? Все тихо? Завтра на кафедру телегу не прикатят?
Сергей молчал так, что Дева обернулся.
— Если не считать этого, — Сергей подал ему телеграмму.
Дева долго читал ее, тер ладонью рябые щеки, наконец отложил и снова взялся за шпагат.
— Я не просил его, — вымолвил Сергей. — У нас даже разговора не было!.. Я сам хотел, понимаете? Сам, без него!
— Плохо хотел! — с горячностью сказал Дева и отбросил нож. — Тебя вели, как бычка на веревочке!.. Сам…
— Я тестя не просил! — отрезал Сергей, возбуждаясь. — И когда в аспирантуру зачисляли, и сейчас.
— Ах ты, святая простота, — Дева всплеснул руками. — Ах ты, наивный паренечек… Где только глаза твои были? Голова где была?.. Или когда надо, ты слепнешь? Глохнешь? И провалы в памяти, когда надо?
— Но если я бездарь, если я в науке ноль, за каким чертом он меня тащит? Он же профессор! Потому, что я зять его?
Дева смерил Сергея взглядом:
— На комплимент напросился… Нет, ты не бездарь. Иначе бы и в зятья не попал. Дураков и впрямь тяжело тащить, однако и дураков тащат. А тебя-то что… Подсаживай только, с полу на печь, с печи на полати… Потом и ты станешь кого-нибудь подсаживать. Куда денешься? Рыльце-то в пушку… Божья помощь называется! Так с божьей помощью и сыты, и пьяны, и нос в табаке. А наука все стерпит. Тем более литературоведение.
Сергей молчал, закусил губу. Перед глазами стояла тугая связка томов Достоевского, накрепко опутанная суровым шпагатом. Книги были потертые, изработавшиеся, так что слетела краска с корешков и тисненое имя автора, казалось, написано углем. Дева свои лекции у первокурсников начинал с рассказа, как он парнишкой рвал уголь в шахтах Кузнецкого бассейна, как ходил на четвереньках по лавам с крепежным лесом на горбу и как потом, выбив из носа куски спекшейся угольной пыли, читал при свете горняцкого фонаря пронесенные в забой книги. Глядя на иссеченное лицо Девы, первокурсники ждали какой-нибудь героической истории, а он им два часа кряду объяснял, что такое штреки, квершлаги и спуски, как закладывать взрывчатку в шахтах, опасных по газу и пыли, и как оттирать кирпичом распаренные в душе мозоли на коленях и локтях, чтобы потом не трескались и не болели. Он наверняка знал, что над этими его лекциями посмеиваются, считают их чудачеством стареющего человека военной поры, однако, несмотря ни на что, гордился шахтерством и утверждал, что все научные работы он задумывал под землей на глубине пятьсот метров, а в науку ворвался с отбойным молотком.
Уж не эти ли книги носил Дева в забой?..
Сергей пошевелился и глубоко, с неожиданным всхлипом, вздохнул, будто наревевшийся ребенок.
— Что теперь делать? — тихо спросил он.
Дева пожал плечами, хотя взгляд был напряжен и задумчив.
— Тебя вон поздравили, на докторскую благословили… А ты хотел совета спросить?
— Хотел… Хотел спросить вообще, как дальше…
— Ну, выбор небольшой у тебя, — усмехнулся Дева. — Либо жди, когда еще подсадят, либо… тащи корову на баню, по-вятски. Как ты там вывел формулу-то? Самореализация через страдания?
— Может, не посылать документы в ВАК?
— Ишь ты! Это все картина! — опять усмехнулся Дева. — Глядите, я какой!.. Уголек надо добывать… Ложись-ка спать, утро вечера…
— Я домой поеду! — заторопился Сергей.
— Отберут права — что станешь делать?.. Как соску ведь отберут… — он захлопнул створки окна, звякнул шпингалетом;. — И вообще, гляжу на тебя — ты как этот… Ездишь, бегаешь, носишься. Фигаро, а не аспирант… У тебя что, аккумулятор потек? Знаешь, когда в забое аккумулятор потечет — на месте не устоишь. Он ведь на спине висит, а щелочь ниже спины течет…
Дева раскинул диван и начал стелить постель.
— А меня выселяют отсюда, — вдруг пожаловался он. — Сказали, завтра бульдозер придет… На шестой этаж поеду… Глядел уж с балкона — люди ма-аленькие ходят.
… С Ирмой он познакомился в ночной электричке, — когда был уже на третьем курсе и когда помаленьку осваивал «московскую» речь. Однако все равно сидел напротив нее полтора часа, молча переглядывался с ней и едва решился проводить.
Жизнь в городе у него началась с тихого мотовства, когда он за неделю вступительных экзаменов проел на мороженом четырнадцать рублей — сумму по тем временам не малую. Спас его тогда Мишка Солякин, дав взаймы три рубля на билет, — а то бы и до дома не доехал. Потом он без оглядки проматывал все свободное время, когда не вылезал из научной библиотеки. И в любви было то же самое безжалостное и стремительное мотовство, словно ее накопилось столько, что можно растрачивать, как перед концом света. Потом она говорила, что с детства ее учили, как вести себя с парнем, по каким словам и признакам определять, серьезные ли у него намеренья, и еще многому из того, что Ирме не пригодилось. Говорила и смеялась над собой, что он, вятский лапоть, взял ее без всякой науки, по-крестьянски, и она счастлива от этого (в то время она бредила образами из стихов Есенина). На четвертом курсе Сергей сделал ей предложение, после чего они и отправились в Новосибирск, показаться родителям.
Приехали наугад, без предупреждения, и оказались в пустой квартире. Будущие тесть с тещей улетели в Ленинград к родственникам. Сергей, переступив порог их квартиры, попросту ошалел: на стенах — от прихожей и до самой дальней комнаты — висели картины в золоченых рамах, сквозь темное стекло старинных книжных шкафов чуть просвечивали переплеты изданий прошлого века, новые книги заполняли огромные стеллажи от пола до потолка в круглой комнате-кабинете. Мебель, которую Сергей видел только в краеведческом музее, стояла здесь привычно и неотъемлемо, как ухваты за печью в стремянской избе. Но больше всего поразила коллекция картин и бронзового литья. Статуэтки, подсвечники, канделябры, вазы, сплетенные из бронзовых листьев, виноградных лоз и гроздьев, птицы и львы-пепельницы, парящие орлы и ангелы — все это стояло на шкафах, полках и даже на крышке рояля.
Ирме вначале было интересно показывать достопримечательности своего дома. Она водила Сергея по комнатам с высокими потолками — квартира была в солидном здании, построенном в сталинское время, — показывала полотна Айвазовского, Поленова, Корина, каких-то неизвестных крепостных художников, писавших портреты своих барынь, акварели и графические миниатюры. Илья Борисович был известен как собиратель живописи, Сергей не раз слышал об этом от Ирмы, но и представить не мог, насколько его коллекция значительна.
— Вот здесь я родилась и выросла, — говорила Ирма задумчиво. — И в детстве почему-то боялась этих картин и бронзы, особенно в сумерках…
Потом ей надоело водить экскурсию, и она попыталась вытянуть Сергея на лодочную станцию, где у нее был знакомый лодочник, чтобы покататься по реке, но Сергей будто прилип к дому. Глаза уже не разбегались, хотелось теперь все пощупать руками. Тогда, в первый приезд, ему казалось, что в этом профессорском доме все пропитано знанием, что в воздухе комнат витает дух высокой и настоящей культуры; ее свет будто исходил от картин, от бронзы, отлитой руками безвестных русских мастеров. Даже темная от времени мебель, казалось, светится, потому что не выстрогана, а как бы слеплена из дерева или тоже отлита.
Рассматривая бронзу, что была в шкафах, Сергей и нашел там предмет совершенно неожиданный — сапожную лапу, исклеванную гвоздями и наверняка сработанную в какой-нибудь деревенской кузне.
— Лапа зачем-то здесь, — сказал он, не зная, положить ли ее на место или выставить.
Однако Ирма сказала положить, поскольку лапа принадлежала ее деду, когда-то известному в городе сапожнику, который шил модельную женскую обувь.
На следующий день Ирма вдруг забеспокоилась:
— Езжай, а я подожду родителей и сама с ними поговорю.
Он уехал, но и без него оказалось все испорченным: родители Ирмы были против брака. И слышать не хотели о каком-то стремянском парне, грозились немедленно забрать дочь в Новосибирск, чтобы не наделала глупостей. Это известие сначала оглушило Сергея, но потом разозлило.
— Да пошли твои!.. — ярился он. — Сами проживем, без них, не маленькие. Если что — уедем в Стремянку.
На его решительные возгласы Ирма отмалчивалась, но однажды заявила, что не может отрываться от своей семьи, у них так не принято и правило это священно. Начались долгие телефонные переговоры, поездки Ирмы в Новосибирск на каждый выходной — лед тронулся лишь через полгода. Ирма повезла Сергея на смотрины, убедив, что все это теперь — чистая формальность, причуда щепетильных стариков, которых хлебом не корми — дай только соблюсти обряд.
Второй раз Сергей появился в профессорском доме, когда тот был наполнен людьми — родственниками и друзьями семьи, чьих имен и запомнить-то сразу было нельзя. Они казались Сергею все на одно лицо, потому что говорили одинаково учтиво, смотрели без любопытства, как на старого знакомого, и почти ничего не спрашивали. Выделялись разве что дед Ирмы — сутулый, обрюзгший старичок в безрукавке, сам профессор, глава семейства, да молодой пьяный парень Дима. Наверное, из стеснения перед женихом, все внимание родни было приковано к этому Диме.
— Дима, — говорили ему. — Тебе совсем нельзя пить.
Дима только морщился, уходил на лестницу курить.
Скорее всего, от обилия народа в квартире картины, книги и бронза отошли как бы на задний план, по крайней мере, не бросались так в глаза, как в первый приезд. Улучив минуту, Сергей глядел на полотна, вновь ощущая излучаемый ими свет, но каждый раз кто-нибудь мешал, появляясь рядом. Чаще всего дед, бывший сапожник, или сумрачный странный Дима. Потом они долго разговаривали с будущим тестем в его кабинете, и профессор показался Сергею мягким и добрым человеком; даже не верилось, что он когда-то был против его брака с Ирмой. Заметив интерес к живописи, Илья Борисович сообщил, что устраивает выставку своего собрания в городской картинной галерее, и даже показал афишу. И пожаловался, как ему несколько лет пришлось пробивать это дело, потому что в народе любовь к искусству постепенно утрачивается и остается очень мало настоящих ценителей живописи и особенно литья. Так что приходится собирать бронзу и хранить в частных коллекциях, чтобы не погиб окончательно этот замечательный вид народного творчества.
Ночью Ирма пробралась к Сергею в комнату и сказала, что он всем понравился, особенно маме, которая заметила в нем талант и большой интеллект. Они, обнявшись, тихонько смеялись над ее мамой, которую Сергей за весь вечер видел раза два и лица не запомнил, и над ее словами о таланте с интеллектом. Тогда еще вся эта чопорность и обрядность казалась лишней, смешной и ненастоящей. Только почему-то дедушке не поглянулся будущий зять, но его за старостью уже не принимали всерьез.
Тогда же, ночью, они договорились съездить в Стремянку, показаться Сергеевой родне, однако началась кутерьма с подготовкой к свадьбе, с поиском частной квартиры, поскольку жить было негде. Так что Василий Тимофеевич увидел невесту лишь на свадьбе. К тому же Сергей стеснялся везти Ирму в деревню, в старую избу с русской печью и полатями, да она и не настаивала.
Эти первые две поездки в Новосибирск запомнились так ярко не только из-за своей важности — все-таки решалась судьба! — а больше потому, что дни в профессорском доме были наполнены тогда ощущением новизны. Казалось, что он входил в какой-то особый мир, где люди живут только духовной жизнью, где все чисто и в помине нет почерневших изб, дымных бань, печальных слякотных полей и грязных проселков.
… Он уснул лишь на заре, когда стены в доме Девы забагровели, будто от далекого пожара. Засыпая, он глядел на ткацкий стан, еще не разобранный для перевозки на новую квартиру. Впрочем, Дева, скорее всего, и не собирался затаскивать его на шестой этаж: навряд ли найдется столько места в панельной железобетонной клетке. По крайней мере, основа уже была снята с нитченок и лежала на полу серым комом, а чтобы сделать новую, требовался простор.
С кросен свисал кусок узорного полотна, который из серого постепенно превращался в красный от лучей невидимого пока восходящего солнца…