Книга: Доля
Назад: 1. В ГОД 1931…
Дальше: 3. В год 1931…

2. В год 1920…

Первые два дня после освобождения и назначения в ревтрибунал Андрей прожил как-то механически, не осознавая до конца, что с ним происходит. А происходило невероятное с точки зрения человека обреченного, «отпетого»; казалось, какая-то неподвластная сила, равная всевышней воле, управляет теперь всей его жизнью, и свое собственное желание, своя воля существуют лишь для забавы, как погремушка для ребенка. По сути, он ощущал то же самое, что в тюремной камере, — строгий распорядок быта и бытия, с одной лишь разницей, что вокруг не было стен, решеток, волчка в двери и охраны. Впрочем, охрана была. Вместе с одеждой и амуницией, с мандатом и отдельным двухкомнатным номером в гостинице Андрей получил личную охрану — неказистого с виду, но энергичного человека лет тридцати пяти по фамилии Тауринс. Когда Андрею представили его, в душе ворохнулось легкое сопротивление: зачем ему охрана?
Однако по тюремной привычке он тут же отмел все сомнения: жизнь следовало принимать такой, какая она есть. Бессмысленно же возмущаться и протестовать против стен, решеток и запоров, когда сидишь под стражей. Тем более что латышский стрелок Яков Тауринс плохо говорил по-русски и, видимо, стесняясь этого, говорил мало, а, живя рядом, жил незаметно, как полагается телохранителю.
Андрей полежал еще немного под солдатским одеялом с белой простыней и сел, щурясь на солнечное окно.
Он надел френч и, взявшись за ремень, вдруг отложил его. В этот миг он словно вспомнил, что у него нет оружия, нет той тяжести, упакованной в кожу, которая всегда была на ремне. Оказывается, он получил все, кроме оружия! И мысль эта в первую минуту обескуражила его. Конечно, можно и без револьвера, если за тобой по пятам теперь ходит телохранитель, да еще бывший конвоир, ныне ставший чем-то вроде денщика. Но в том, что, предусмотрев все, ему не дали оружия, крылось недоверие. Именно недоверие! Иначе бы хоть какой-нибудь револьверишко да сунули. Что за солдат, если в войну ему не положено оружия?
«Погоди, а может, в ревтрибунале не полагается? — попробовал успокоить себя Андрей. — К чему? Зачем судье оружие?»
И все-таки в душе возникла щербинка, язвочка, ноющая не больно, однако настойчиво, чтобы вовсе не помнить о ней. Андрей затянул ремень, посмотрелся в зеркало и стал умываться под жестяным рукомойником в углу.
— Доброе утро! — в приоткрытой двери стоял Тарас Бутенин и улыбался. — Как ночевали?
— Спасибо, — буркнул Андрей.
Бутенин отчего-то перешел на «вы», причем умышленно, поскольку никогда не ошибался, даже если они оставались вдвоем. Это походило на подхалимаж, но Андрей терпел.
— Из Сибири вестей нет? — спросил он, утираясь солдатским полотенцем.
— Молчат! — засмеялся Бутенин. — Новость пережевывают!
Два дня назад Бутенин телеграфировал в штаб о назначении Андрея, и теперь они оба ждали ответа. При одном воспоминании о красноярской тюрьме или о комиссаре Лобытове Андрей загорался мстительным чувством. И чем дольше не было вестей из штаба, чем дольше там соображали, что же произошло с Березиным в Москве, тем чувство это становилось ярче и порой, особенно перед сном, захватывало воображение. Он даже пытался представить себе, как вернется в Красноярск, где его уже «отпели», и видел почему-то себя строгим и хмурым человеком. Да и слова-то приходили какие-то незнакомые, дерзко-мстительные. «Ну, что? — спросит он Лобытова. — Хотел меня в землю? С дерьмом смешать? Ноги о меня вытереть?.. Видишь, а я жив и назначен председателем ревтрибунала. Судить буду». И ничего не скажет в ответ Лобытов, только позеленеет от злости. С этими мыслями и словами он засыпал, однако утром отчего-то вспоминалась одиночка в Бутырской тюрьме, и вместо удовлетворения Андрей чувствовал раздражение и не находил себе места.
— До чего же стыдно, стыдно, — бормотал он, если был один. — Мне же так нельзя жить. С какими глазами возвращаться?.. Обласкали, назначили, но зачем мне… зачем мне вся эта суета?! Какой же из меня судья? И кого судить? За что?..
Оборвав себя на полуслове, он заглядывал в смежную комнату — не слышал ли кто? не громко ли он говорил? — и, чуть усмирив отчаяние, продолжал бормотать — тише, с опаской:
— Ничего не хочу… Я ничего не хочу! Все против воли моей, все противно. Чувствую же, как мне противно! Мерзость кругом, не хочу больше. Наелся я человечины… Господи, зачем мне все это?!
Когда на глазах наворачивались слезы, он отряхивался от навязчивых покаянных слов и бежал к рукомойнику. Вода смывала все, освежала лицо и — если долго бездумно плескаться, — то и душу. «Ничего, ничего, — убеждал он себя, словно возвращался с похорон близкого человека. — Надо жить. Живым надо жить…»
Андрей повесил полотенце и еще раз глянул в зеркало.. Обезображивающий лицо шрам надежно прятал чувства. Никому и в голову не придет, что он мгновение назад плакал…
Тарас Бутенин все еще торчал в дверях и улыбался.
— Пускай, пускай подумают, — добавил он, имея в виду штаб в Красноярске. — Торопить не станем… Зато вам пакет принесли. Да я не стал будить, в шесть утра еще…
Андрей молча забрал пакет, открыл его и достал узкую полоску бумаги. «Дорогой тов. Березин! — прочитал он. — Жду Вас в 12 ч. 30 м. на ул. Басманной, дом 21, третий эт. Встречу сам. Шиловский».
Он прочитал еще раз и засунул пакет в накладной карман. С Шиловским они не встречались с того самого момента, как тот после аудиенции у Троцкого выписал пропуск и отпустил из Реввоенсовета. И теперь Андрей подумал, что было бы нехорошо уехать из Москвы, даже не попрощавшись с ним. Все-таки с того света достал, сам воскрес, его воскресил… Можно и простить ему безвинно повешенного парня по фамилии Крайнов. Кто теперь рассудит, кто найдет правых и виноватых? Кто из них кто? Шиловский, не признавшийся, что он комиссар Шиловский, или Крайнов, позарившийся на чужие часы?.. Забывать не следует, но простить можно. Блажен, кто прощает…
— Завтракать-то сюда принести? — спросил Бутенин. — Я сало купил, картошки нажарил…
«Холуйская же натура у тебя, — подумал Андрей. — Какой же из тебя генерал будет?.. Впрочем, будет…»
Еще вчера ему было безразлично отношение Бутенина, но сегодня стало мерзко. К тому же Тарас вошел в комнату, плотно прикрыл дверь и, держась на расстоянии от уха, зашептал:
— Я понял, Андрей Николаич! Вам не телохранителя дали, а шпиона. Тауринс все записывает, сам видал! Осведомителя приставили! Отказывайтесь от него!
Андрей выслушал и, засунув руки в карманы брюк, отошел к окну. Тарас тенью последовал за ним. Он невзлюбил Тауринса с момента его появления, какое-то время был растерян и подавлен. Выходило, что Бутенин будто бы отработал свое и теперь не нужен, а на его место уже взяли другого человека. В первый же вечер они поругались, точнее — Тарас взъелся на телохранителя по какому-то пустяку, и так, слово за слово, разгорелась ссора. Бутенин, распалясь, отчаянно матерился и даже пытался вытолкнуть Тауринса из номера; тот же отвечал ему хоть и резко, но сдержанно. Они, как сводные дети, не могли жить в мире, потому что один все равно был роднее отцу.
У окна Андрей резко повернулся к Бутенину и увидел, что щеки и подбородок чисто выбриты и щетина оставлена лишь на верхней губе. Бутенин перехватил его взгляд и провел рукой под носом.
— Усы отпустил, — признался он. — Позавчера.
— Мне это не нравится, Бутенин, — жестко сказал Андрей.
— Что? Усы?
— Холуйство твое! — чуть не крикнул Андрей и сбавил тон: — Ненавижу, понял?
Бутенин вытянулся, изобразив нечто вроде стойки «смирно», опустил голову. Обвисли широкие плечи.
Андрей тем временем увидел за окном барышню в летнем ситчике и шляпке с живыми цветами. Она вращала над головой белый зонт и смотрела на окна гостиницы — куда-то выше второго этажа, на котором был номер Андрея. Он чуть-чуть отворил окно, и лицо обдало теплым ветром, от него вдруг стало печально и радостно одновременно.
— Не могу понять, Николаич, — глухо проговорил Бутенин. — Что мы за люди? Ведь коснись меня, я б, когда дело до большого, сапогов бы не лизал. Я б лучше рубаху до пупа и — попер! Мать-перемать, все равно подыхать!.. А когда вот так, когда не шибко важно — прет из меня. Чую, понимаю, а вот… У больших революционеров власть над собой — это да!.. Товарища Ленина взять, товарища Троцкого. Потому и вожди!
Андрей отворил створку рамы пошире, и теперь можно было видеть барышню не через пыльное стекло, а сквозь открытое пространство, сквозь теплый ветер, и от этого она стала ближе. Если сейчас окликнуть или просто погромче стукнуть рамой, она бы обязательно заметила его. Но барышня по-прежнему смотрела выше и ни разу не опустила глаза. Кого-то ждала?.. Вот она сделала несколько шажков, и Андрей вдруг увидел туфельки на ее ногах, такие крохотные и изящные, что обдало жаром голову и вспотели ладони.
— Если бы узнать, а? — перешел на шепот Бутенин. — Слышь, Николаич? Узнать бы, а как бы Ленин с Троцким? Как бы они? Слышь? Рубаху бы пазганули… или бы как ты, а? — Ему, наверное, стало страшно от такой мысли, и он торопливо сам ответил на свой вопрос: — Конешно, рубаху! Они такие!.. Слышь, а они правда дворяне? Верней — из дворян?
— Ленин из дворян, — машинально бросил Андрей. — О Троцком ничего не знаю.
«Посмотрите сюда, сюда! — мысленно звал он. — Я ниже! Я всего немного ниже! Ну? Ну что вам стоит? Посмотрите!»
Барышня неожиданно резко опустила глаза, будто на выстрел, и лицо ее просияло. Она сделала несколько стремительных шагов вперед, и Андрей увидел военного, бегущего ей навстречу. Зонтик почему-то оказался на мостовой; его подхватило ветром, закружило на месте и понесло, понесло, будто головку одуванчика…
Андрей отвернулся от окна и, не глядя, с треском закрыл раму. Бутенин стоял в задумчивости, по лицу его судорогой скользил страх. Андрею захотелось досадить ему, загнать в угол. Спросить всего лишь о том, а что бы он, Бутенин, сделал, если бы кто-то из вождей унизил его, обидел, поиздевался? Что бы он сделал? Повиновался бы партийной дисциплине? Пазганул рубаху?
— Ну да, и дворяне разные бывают, — заключил какую-то свою мысль Бутенин и стряхнул оцепенение. — Если по классовой сущности — одинаковые, а по-человечески — разные… Николаич! А мы Ленина-то увидим, нет? Быть в Москве и не посмотреть — век себе не прощу! Пойдем куда-нибудь к Красной площади? Постоим, а? Вдруг выйдет или на машине выедет? Хоть издали глянуть… Пока ты сидел, я ходил, ждал — не повезло. А говорят, можно увидеть. В сам Кремль не пускают, а на улице стоять можно. На вождя посмотреть, а?.. Ты хоть Троцкого видал…
Андрей вздохнул и еще раз глянул в окно: пусто, никого — лишь голая мостовая с ямами выбранного камня, чем-то похожими на осенние полыньи…
В двенадцатом часу Андрей с Тауринсом взяли извозчика и отправились на Басманную. Андрей спешил и выехал раньше, поскольку во второй половине дня ему следовало быть в ревтрибунале, куда он являлся ежедневно и где в спешном порядке изучал судопроизводство. А попросту говоря, сидел на приставных стульях сбоку чужих, всегда разных и вечно занятых столов и читал по-революционному короткие и чрезвычайно емкие законченные дела. Читал и в первые два дня ровным счетом ничего не понимал, за исключением первой и последней строк приговоров. Дела были похожи друг на друга, менялись лишь даты, фамилии и города, а в остальном разум выхватывал одинаковые слова — «заговор», «контрреволюция», «именем», «расстрелять». И было ужасно, что, читая все это, он боролся со сном. Причем начинал испытывать сонливость сразу же, как только открывал папку с делом, и, чтобы не заснуть, до крови расковыривал коросту на запястье, обожженном в тюрьме над свечой. Боль и вид свежей крови проясняли сознание, к тому же находилось новое занятие — незаметно зажав рану платком, останавливать кровь…
В двенадцать они уже прибыли к указанному в письме Шиловского дому, отпустили извозчика и остановились у подъезда. Видно было, что двери заперты и не открывались очень давно.
Они прошли сквозь разобранный на дрова забор и через черный ход поднялись на третий этаж. Ровно в половине первого Андрей постучал. Дверь отозвалась гулко, словно за нею была пустота. Телохранитель встал между этажами и положил руку на колодку маузера. Андрей постучал еще раз и услышал женский голос сверху:
— Не стучите, днем там никого не бывает.
— Шутка весьма остроумная, — язвительно заметил Андрей. — Приходите в гости, когда нас дома нет.
Обескураженный, он присел на ступени парадного. Все равно нужно подождать — вдруг Шиловский опаздывает. Тауринс пристроился рядом и закурил трубочку. Он ни о чем не спрашивал, будто его совершенно не интересовало, зачем приехали сюда и чего ждут.
— Послушайте, Яков, — осторожно начал Андрей, вспомнив обвинение Бутенина. — Что вы все время записываете?
— Кроника, дневник, — с готовностью пояснил Тауринс. — Я желал занятий литература. Революция дает мне Латвия свободна, я уеду, и литература будет мой клеб.
— О чем же вы собираетесь написать?
— Роман-революция.
— Роман о революции?
— Нет-нет! Роман-революция. — Тауринс поднял палец. — Латышский стрелок спасает Россия, потом Россия и латышский стрелок делает мировая революция. Клеба мало, работы много.
Неожиданно в просвете деревьев Андрей увидел женскую фигуру в черной рясе. И сердце, словно маятник давно остановившихся часов, дрогнуло, качнулось, ударило первый раз, второй, третий…
— Маменька? — пробормотал он и против воли своей пошел через улицу, затем побежал, увлекая за собой Тауринса.
Монахиня остановилась и обернулась на грохот сапог по мостовой. Сердце у Андрея замерло, прервалось дыхание, и ноги вросли в землю. «Что же это я, Господи? — очнулся он. — Ведь это совсем чужая старуха. Совсем чужая…» Монахиня задержала на нем взгляд больших старческих и слепнущих глаз и тихо пошла своей дорогой.
Андрей снял кепку, повертел ее в руках. Фигура монахини медленно пропала за щербатым забором. Тауринс был рядом и равнодушно попыхивал трубкой. «Маменька, маменька, — мысленно произнес Андрей, вслушиваясь в это слово. — Мне так плохо…»
Но в тот же миг он преодолел слабость и швырнул кепку в пыль.
— Тауринс! Вы можете достать мне офицерскую фуражку? В этой я не могу! Это же блин! Лопух!
Тауринс неторопливо поднял кожаную кепку, отряхнул ее, поправил звездочку над козырьком.
— Кром хороший, Германия, да… Менять можно. Кепка нужен, мода. Фуражка — плокой мода, белая мода.
Андрей подождал еще, но парадное так и не открыли, и никто не встречал в доме гостей. Теряясь в догадках и чувствуя раздражение, он пошел пешком в ревтрибунал и по дороге незаметно успокоился. И потом, когда сидел возле стола над делом, его уже не клонило в сон, однако прочитанное не воспринималось как действительность. Только что он шел по мирному городу, в толпе мирных людей, хотя среди прохожих часто попадались и военные, и не укладывалось в сознании, что над головами этих людей, как анафема, могут произноситься зловеще громыхающие слова — заговор, контрреволюция, белогвардейщина. Или вдруг колокольным набатом звучало в ушах — дон, дон, дон… Не могло быть, не имело права быть ничего!
Но он открывал новое дело, и в глазах застывал косой зигзаг молнии — расстрелять!
Вечером, возвратившись в гостиницу, Андрей послал Бутенина к коменданту с просьбой обменять кепку на фуражку. Однако Бутенин постучал в первый же попавшийся номер и скоро вернулся с поношенной, но хорошей фуражкой. Правда, она оказалась чуть маловатой, зато сидела на голове фасонисто и придавала уверенности.
— Яков, на сегодняшний вечер ты свободен, — распорядился Андрей. — Пасти меня не нужно.
— Товарищ Березинь, не имею права, — заявил телохранитель. — Ваша жизнь — моя голова.
— Ну, милейший! — возмутился Андрей. — А если я иду на свидание к даме?
— И я иду на свидание к даме, — повторил Тауринс. — Сторожу около тверь.
— Ну и жизнь пошла! — засмеялся Бутенин. — Во умора — к девкам не сбегать! Так ты чего, латыш, свечу держать будешь?
— Тефки бегать можно, — разрешил телохранитель. — Я толжен проверить, нет ли засад.
Андрей замолчал и со злорадством подумал: «Ну, парень, сегодня ты у меня побегаешь, поищешь!» Какой-то жгучий азарт сделать не так, как теперь полагается ему вести себя, пойти против всяких правил и даже против логики, азарт и жажда самостоятельности с юношеским безрассудством охватили воображение. Он уже прикидывал, под каким предлогом выйти из номера, однако в этот момент явился курьер с пакетом. На пакете Андрей вновь увидел почерк Шиловского, разорвал конверт. «Ув. Анд. Ник.! Прошу явиться к восьми часам вечера по адресу: Ордынка, дом куп. Замятина (бывший). Жду. Шиловский».
— Поехали! — скомандовал Андрей.
Тауринс спокойно надел тужурку, проверил маузер в колодке и револьвер во внутреннем кармане. Бутенин приуныл:
— А я хотел позвать на Красную площадь, покараулить…
— Лучше иди к девкам, — посоветовал Андрей.
— Нет, один пойду, — решил Тарас. — Девок и в Сибири много, а Ленина посмотреть — это да…
В назначенный час Андрей с телохранителем подъехали к белому двухэтажному особняку на Ордынке. Дом стоял в глубине сада, за чугунной решеткой, но калитка была открыта. Андрей ступил на посыпанную песком дорожку, испещренную лапотными, клетчатыми следами, и не спеша подошел к черной двери. Вид у особняка был праздничный, однако на окнах виднелись черные шторы, придавая облику дома траурность и покой. Тауринс зашел за угол, деловито осмотрелся по сторонам и вдруг замер. Андрей проследил за его взглядом и увидел мешковатого красноармейца, который слонялся вдоль изгороди и посматривал на дом.
— Пойдите и разберитесь, — сдерживая смех, приказал Андрей. — Потом доложите…
И потянул шнур колокольчика.
Дверь открыла женщина в переднике, похоже, горничная. Андрей назвал себя и попросил Шиловского.
— Проходите, проходите, — добродушно предложила горничная и протянула руку за фуражкой. — Юля! К вам гость!
В то же время по внутренней лестнице застучали каблучки. Андрей поднял голову: барышня лет восемнадцати сбегала вниз, и боязливая белая рука ее скользила по черным перилам.
— Андрей Николаевич? — спросила она. — Дядя велел подождать. Он будет через час. Агафья Ивановна, проводите в гостиную. Я сейчас.
Барышня взбежала по лестнице, и шаги ее стихли за скрипнувшей дверью. Перед глазами осталось бело-голубое пятно ее платья. Андрей отчего-то смутился.
— Прошу! — сказала горничная, ожидая, когда ей подадут фуражку. — Пожалуйста, в гостиную.
— Спасибо, — проронил Андрей и шагнул к двери. — Я на улице подожду. Погуляю… Целый час.
Тауринс дежурил на крыльце, меланхолично посасывая пустую трубку.
— Охрана, — доложил он и указал чубуком на красноармейца за решеткой ограды.
Андрей прошел мимо телохранителя, затем мимо неуклюжего Соколова и свернул за угол. Тауринс догнал его и двинулся следом, держась на расстоянии трех шагов. «Вот сейчас я от тебя и убегу! — с мальчишеским азартом подумал Андрей. — Держись, телохранитель. Сегодня побегаешь за мной, попотеешь…» Он миновал закрытую мясную лавку, выискивая глазами, куда бы нырнуть, и заметил арку проходного двора. Приблизившись к ней, он бросился под ее гулкий свод и, очутившись в каком-то дворе, побежал вдоль стены. Все-таки Тауринс не ожидал такого поворота и сразу же потерял Андрея из виду. Сапоги его простучали под аркой, когда Андрей уже был за углом обшарпанного нежилого особняка. Он видел, как телохранитель пометался по двору и молча ринулся в противоположную от Андрея сторону. «А, шпионская твоя душа! — восторжествовал Андрей. — Ну, ищи, лови меня!»
Он выскочил в переулок, затем обратно на Ордынку. Возле дома Шиловского он замедлил шаг, прошел мимо скучающего красноармейца-охранника и, едва тот скрылся за решеткой, вновь прибавил ходу. Редкие прохожие озирались на него, однако никто не выражал особого интереса. Андрею стало смешно. Он шел, улыбался и сдерживал себя, чтобы не рассмеяться в голос. Интересно, как Тауринс напишет в своем романе об этом случае? Правду скажет? Или солжет? Или вообще опустит эпизод, как проворонил подопечного? «Держись, писатель! — восклицал про себя Андрей. — Держись, подлый филер! Клеба мало, работы много…»
Освободившись от телохранителя, он впервые за последние месяцы почувствовал себя вольным. Никто не держал его под замком, не тащился за спиной и не дышал в затылок. Ему захотелось сделать какую-нибудь глупость: запеть, например, или сплясать на мостовой. Благо, что в тихих переулках и народу-то не было. Разве что пыльные, темные окна смотрят как-то настороженно, с опаской.
Минут двадцать он плутал по улицам, делал петли, и лишь когда слышал стук копыт и дребезг колес по мостовой, прятался в подворотнях и пережидал извозчиков. Теплый ветер, запах свежей, еще не пропыленной листвы и вечерний свет будоражили, наполняли душу радостью и ожиданием чего-то чудесного, непредсказуемого. Ему чудилось, будто сейчас, вот сейчас на этих незнакомых улочках появится та барышня с зонтиком, что была утром у гостиницы. Увидит его и побежит навстречу, роняя все из рук, как бежала к тому счастливчику. А он тогда снимет фуражку, и опустится на колено у ее ног, и поцелует край ее одежды.
А потом они пойдут гулять по пустынной Москве. И все будет свежо, ново, непорочно, как земля после потопа. Пусть будет так, пусть будет…
Вдруг Андрей заметил бело-голубое платье впереди и, повинуясь какому-то изумленно-радостному чувству, прибавил шагу, чуть не срываясь в бег. «Постойте! — про себя смеялся и звал он. — Это я, Андрей Николаевич! Ну, постойте же!» Девушка в бело-голубом повернула направо и словно махнула ему — сюда, сюда! Мимо протарахтела пролетка, но Андрей уже ничего не замечал вокруг. В это мгновение не существовало ни правил, ни телохранителей.
Он добежал до угла, за которым пропало бело-голубое пятно, и… очутился перед церковью с множеством нищих у паперти. Путь был один — вперед, и он пошел, будто сквозь строй. К нему тянули скрюченные руки, просили, задевая одежду; и эти ладони, и кепки, шляпы, крестьянские шапки поднимались ему навстречу, словно волна, и в одинаково скорбных глазах светилась надежда. А за его спиной, потеряв силу, все гасло и опадало с тихим шелестом, будто палая листва под ногами.
В церкви шла праздничная служба, и Андрей вспомнил, что сегодня — родительский день! Он подошел к конторке, чтобы купить свечи, но сразу не мог сосчитать, сколько же нужно, сколько поставить за упокой и сколько за здравие. Отец, брат, сестра, три дяди… И все-таки не сосчитал, купил наугад десяток и пробрался к столику, где писали поминальные записки. Карандаш оказался занятым, и Андрей, ожидая, вновь стал пересчитывать свою покойную родню. Оля… А вдруг жива она? Жив ли дед Прошка Грех? Дядя Всеволод, давно исчезнувший за границей? Дядя Алексей, лихой моряк?.. И жива ли мать?!
Взгляд его случайно упал на руки пишущего записку человека, почти прозрачные от старости, но крепкие, желтовато-смолевые, и лишь потом он обратил внимание на длинный список, возникающий под карандашом: было уже имен двадцать, а человек все писал и писал, словно хотел помянуть всех до седьмого колена. Андрей поднял глаза и увидел глубокого старика в генеральском мундире без погон.
— Не смотрите на меня так, — ворчливо попросил генерал, не отрываясь от записи. — И в храме мешают…
Опомнившись, Андрей достал часы. До приезда Шиловского оставалось семь минут! Через семь минут тот будет дома, а его, Андрея, нет. А Тауринс, побегав вокруг, скорее всего дежурит возле особняка и, чего доброго, доложит Шиловскому, что подопечный бежал. Впрочем, телохранителю неизвестно, когда прибудет Шиловский, но кто их знает, какие между ними дела? Если Тауринс приставлен шпионить, то уже наверняка доложил хозяину о побеге. И теперь его, Андрея, ищут повсюду.
Он кинулся к извозчичьим пролеткам, ожидающим у церкви, на ходу проверяя карманы, и остановился. Деньги были потрачены на свечи и розданы нищим… Тогда он догнал людей, выходящих из церковных ворот, и спросил, как пройти на Ордынку. И, видимо, лицо у него было страшное, поскольку люди боязливо шарахнулись в сторону, а затем испуганно стали указывать куда-то пальцами и что-то говорить, перебивая друг друга. Андрей не дослушал и побежал, куда показали. По пути он еще несколько раз спрашивал дорогу и опять пугал встречных. Мокрый френч прилипал к лопаткам, пот заливал глаза, но, подстегиваемый страхом заблудиться и не поспеть ко времени, он продолжал метаться по переулкам, пока неожиданно не очутился на Ордынке, возле знакомого особняка. Оказалось, не так уж и далеко, и прошло всего пять минут. Здесь он перевел дух и вдруг почувствовал всю мерзость и гадость своего состояния. Хотелось сбросить френч и немедленно вымыться, избавиться от тошнотворного, обволакивающего тело запаха пота.
«Что же это я? — тупо и отрешенно подумал он. — Зачем бежал так? Чего испугался?.. В „эшелоне смерти“ не боялся, в камере смертников сидел… Господи, что со мной? Что со мной делается?!»
Красноармеец-охранник стоял у ворот и равнодушно смотрел куда-то мимо. Он молча пропустил Андрея и затворил за ним калитку. Андрей свернул с дорожки под развесистые липовые кроны и сел на садовую скамейку. Тело вздрагивало от омерзения; кривило челюсть. Окна дома Шиловского напоминали похоронное бюро. Андрей сел к нему спиной и скорчился, брезгливо выставив руки, но в это время стукнула входная дверь. Он обернулся: горничная с корзинкой вышла из дома и не спеша направилась к калитке. Она прошла мимо, не заметив Андрея, задержалась возле красноармейца и сунула ему в руки какой-то сверток. Охранник благодарно закивал головой, спрятал сверток под гимнастерку и, когда горничная удалилась, стал доставать что-то и есть, пережевывая торопливо и воровато.
«Встану сейчас и уйду, — думал Андрей и не трогался с места. — Мне ничего не нужно. Я никого не боюсь. Ведь я даже смерти не боюсь!.. А Шиловский меня унижает. Он же издевается надо мной! Пощадил, спас от расстрела и теперь унижает… Что же я терплю? Что же я сижу здесь?!»
Он вскочил, огляделся. Пока нет Тауринса, пока нет самого Шиловского — бежать! Охраннику у ворот все равно, он не задержит… Андрей крадучись ступил на дорожку, глянул на черные двери и распрямился. «Нет, я просто так не побегу! — мстительно подумал он. — Не побегу униженным! Я ему все скажу в лицо, в глаза! Чтобы знал. И чтобы мне не сносить его унижение, чтобы от меня не воняло этим потом!»
Андрей взялся за прутья литой решетки, потряс ее, вызывая глухой дребезг и звон. Красноармеец перестал жевать, вытаращив глаза, однако тут же отвернулся и покосолапил к углу.
— Андрей Николаевич? — услышал вдруг Андрей уже знакомый голос за спиной. — Вы здесь?.. Дядя только что звонил и просил передать, что задержится еще минут на сорок.
Племянница Шиловского была на дорожке, в трех саженях от Андрея, и ее бело-голубое платье ярко выделялось на фоне черных стволов старых лип.
— Спасибо, — бросил Андрей, продолжая стоять лицом к решетке. — Я подожду.
— Заходите в дом, — пригласила она. — Я вас напою чаем. Дядя велел позаботиться о вас.
Племянница была уже рядом, и Андрей сделал несколько шагов в сторону, чтобы она не почувствовала его дурного запаха.
— Ничего, я подожду здесь, — сказал он. — Благодарю вас.
И проводил ее глазами до черной двери.
— Х отите, я покажу вам живой уголок? — вдруг спросила племянница. — Это очень интересно.
— Живой уголок? — переспросил Андрей, стараясь понять смысл. — Что это такое? Зачем?
Она засмеялась по-детски весело и беззаботно.
— Идите сюда, скорее! Все сами увидите!
Упорствовать уже было глупо и неловко. Андрей перешагнул порог, но дальше передней не пошел: смердящий пот в помещении стал ощутимей и гаже, тем более что по дому разливались запахи жареного кофе и тонких духов.
— Простите, мне нужно вымыть руки, — глядя в сторону, сказал Андрей.
Юлия проводила его в ванную комнату, и он, оставшись в уединении и дорвавшись до воды, стащил с себя френч, рубаху и сунулся под кран. Однако этого показалось мало. Закрывшись на шпингалет, он разделся, встал на колени в ванне и торопливо, с воровской сноровкой и оглядкой на дверь начал мыться. Кусок желтого, жирного мыла то и дело выскальзывал, убегал щуренком в грязную воду, напора в кране не хватало, а ему хотелось больше, больше чистой воды! Он скреб ногтями зябнущую кожу и вспоминал купание у водонапорной башни, когда они с Тарасом Бутениным вернулись из степи, покрытой человеческими костями. Кое-как обмывшись, Андрей вырвал пробку в ванне, и вода с грохотом пошла в канализацию. Он замер, зажимая дыру ладонью и озираясь на дверь. Но все, кажется, было спокойно, никто не слышал. Уничтожив следы помывки, Андрей хотел вытереться рубахой, однако от нее разило потом. Тогда он намочил, намылил рубаху и с прежней поспешностью постирал ее под струей воды. Хорошо, что волосы еще не отросли, — голову можно было не осушать полотенцем. Андрей утерся крепко отжатой рубахой, выкрутил ее еще раз и надел на холодное, влажное тело. Мытье и легкий колковатый озноб успокоили чувства. Он с удовольствием и уверенностью обрядился в галифе и френч, натянул сапоги и огляделся. И только сейчас заметил, что в углу стоит горячая еще водогрейка и там, судя по стеклянному окошечку, полно воды. И сама ванная комната, облицованная голубым кафелем, сияет чистотой и уютом. Здесь бы надо мыться не спеша, полежать в горячей воде, насладиться теплом, духом пахучего мыла, чтобы потом завернуться в огромную простыню и, блаженствуя, посидеть на мраморной скамеечке. Он же, словно голодный к хлебу, бросился под струю холодной воды и не вымылся, а, можно сказать, украл немного свежести и чистоты. И как же было дико и смешно смотреть на него со стороны! Хорошо, что кража эта останется тайной…
Стараясь не стукнуть шпингалетом, Андрей отворил дверь и выглянул в коридор — пусто. На цыпочках — повлажневшие сапоги не скрипели и не стучали на коврах — он прошел в гостиную и сел в кресло, как ни в чем не бывало. Однако в голове билась насмешливая и смущавшая мысль — вор, вор… По стенам висели темные картины, и лак их матово поблескивал в синеватых сумерках, льющихся из высоких окон. Покойная тишина дома умиротворяла и отгоняла всякую острую и болезненную мысль, но то, зачем он пришел в этот дом, жило как бы само по себе. Мытье у Шиловского тоже было унижением, да как же иначе перед решительным разговором можно было снять, смыть с себя позорные следы страха? Как обрести уверенность?
«Ничего, ты мне за все ответишь, — думал он как-то исподволь, разглядывая неясные очертания лиц на картинах. — Я дворянин и русский офицер. И еще помню об этом… Помню, помню!»
Он хотел произнести вслух последнее слово, но ход этих подспудных дум как бы не имел реального воплощения в тот миг. Он действительно никогда не забывал о своем происхождении, и достоинство, как, впрочем, и чувство офицерской чести, всегда жило в нем, однако за последние два года столько всего наслоилось, налипло волей или неволей, что память о собственном благородстве будто затушевалась, поблекла, как эти старые картины на стенах. Было трудно да и, пожалуй, невозможно теперь самому разобраться и увидеть, насколько чистыми оставались прежние чувства. Единственным мерилом, казалось ему, может быть совесть, поскольку ничто так не мучает, кроме нее. Ведь она и в камере смертников помогла опомниться, ежечасно возвращая его к греху, сотворенному на берегу Обь-Енисейского канала, и сейчас не дает покоя. Она, как телохранитель, постоянно дышит в затылок, даже когда подавлена воля. Даже когда он, боясь опоздать, бежит в страхе и обливается вонючим потом.
«Я дворянин и русский офицер, — сосредоточившись, мысленно повторил он. — Я не боюсь смерти и потому не буду судить. И он не заставит меня делать это!»
Андрей ощутил, как прохладное тело наливается тугими мышцами, и вместе с физической силой крепнет душа. Он вспомнил, как в детстве владыка Даниил учил вере. Он заставлял соблюдать обряд на молитве, утверждая, что исполнение его по канону — это тоже путь, следуя по которому можно стать истинно верующим человеком. Сам по себе обряд как бы уже был заряжен Божьей благодатью и верой и потому выводил душу человеческую из тьмы и неверия. «И теперь, — размышлял Андрей, — если постоянно помнить и повторять, кто ты, вернется и благородство, и офицерская честь. Я брошу ему в лицо мандат. И пусть он вызывает конвой…»
— А я вас потеряла, Андрей Николаевич! — со смехом сказала племянница Шиловского Юлия, вбегая в гостиную. — Мне казалось, вы до сих пор в ванной!
Большие глаза ее были по-девичьи немного шальные и бесхитростные; тяжелые каштановые волосы тянули маленькую головку к плечу или назад, если она заглядывала вверх. Она успела переодеться в бордовое вечернее платье, отчего сразу повзрослела, спрятав юношескую угловатость. Андрей заметил, что взгляд Юлии то и дело останавливается на его шраме и глаза ее при этом будто вздрагивают. Он всегда чувствовал на нем чужие взгляды, где бы ни был. И только Шиловский не замечал обезображенного лица и всегда смотрел куда-то в переносье.
— Где же ваш дядя? — спросил Андрей, ощущая волнение и тепло от заботливости в голосе Юлии. — У меня к нему очень важное дело.
— У него — тоже! — сказала Юлия. — И он очень просил подождать. Кстати, сорок минут не прошло, дядя, наверное, еще на службе…
— Ему можно позвонить?
— Конечно! — обрадовалась она. — Идемте! Телефон в кабинете.
Она взяла его руку, как дети берут взрослых, и повела за собой в переднюю, затем наверх по лестнице. Андрей послушно следовал за ней, чувствуя на запястье ее теплую руку и бездумно восхищаясь этим теплом. В кабинете она сама взяла телефонную трубку и попросила соединить с Реввоенсоветом. Ожидая ответа, крадучись рассматривала шрам, и Андрей уловил сострадание в ее глазах. Телефон Шиловского не отвечал, Юлия решила, что дядя куда-то отлучился, и хотела перезвонить через несколько минут. Пережидая время, Андрей стал осматриваться. Огромный кабинет был отделан черным деревом и заставлен книжными шкафами, на которых в изобилии стояли чучела птиц: от орла с распущенными крыльями до стайки колибри, изумрудами развешанных на тонкой серебряной проволоке. Кабинет революционера Шиловского скорее напоминал кабинет ученого.
— Дядя учился когда-то в Сорбонне и занимался биологией, — заметив любопытство Андрея, объяснила Юлия. — И до сих пор мечтает вернуться к науке. После своей мировой революции.
Обилие книг напомнило Андрею кабинет владыки Даниила. Полузабытое желание прикасаться к корешкам, доставать тома и листать, случайно выхватывая зрением неожиданные слова и фразы, и тут же искать и находить великий и тайный смысл, судьбоносность этих слов и фраз, тяга к заповедной книжности вдруг обострились, и Андрей непроизвольно потянул дверцу шкафа. Она оказалась запертой на ключ. Сквозь стекло корешки книг казались еще более заманчивыми и притягательными.
— А я изучал историю в университете, — неожиданно для себя признался Андрей. — Только успел забыть об этом… Хотя должен был пойти учителем в гимназию.
— Я все знаю про вас! — засмеялась Юлия. — Дядюшка много рассказывал…
Андрей обернулся на ее смех, скрывая удивление, спросил с расстановкой:
— И что же… он рассказывал?
— Проще спросить, что не рассказывал! — весело ответила она и сняла трубку.
Телефон по-прежнему не отвечал, и удовлетворенная Юлия заключила, что дядя выехал домой и скоро будет. Они спустились вниз, Юлия отправилась на кухню — подогреть ужин, и хотела оставить Андрея в гостиной, однако он пошел следом.
— Хотите, я вам расскажу то, что вы от дяди не слышали? — предложил он, внутренне распаляясь. — И никогда не услышите?
Лицо ее дрогнуло, и опечалились глаза, а волосы, кажется, еще потяжелели.
— Хочу, — проронила она обреченно.
— По моему приказу расстреливали пленных, — сказал Андрей. — По моему… На моих глазах, сорок шесть душ…
— Я знаю, — перебила она, не поднимая головы. — И вас за это арестовали.
— Да, арестовали, — чувствуя, как деревенеют губы, сказал Андрей. — Но за это же произвели в судьи. А я не могу принять такой… благодарности.
— Это революция, — убежденно произнесла она. — А революция отменяет старую мораль. Конечно, жестоко, но иначе победить нельзя.
— Мораль отменить невозможно! — излишне горячо проговорил Андрей. — Это же не указ… не долговая расписка! Как вы можете так говорить?
Он тут же остановил себя, попытался взять в руки: глупо, ведь не Шиловский перед ним, всего лишь его племянница, девица на выданье, которой хочется светской беседы. Надо обождать, сейчас приедет хозяин этого дома, вот тогда можно и поговорить…
— Вы не верите в революцию? — тихо изумилась она, видимо, привыкнув к людям убежденным, как ее дядя.
Андрей усмехнулся и ничего не ответил. Юлия обиделась.
— Считаете меня за глупую девицу, которая существует здесь, чтобы развлекать дядиных гостей?
— Простите, я так не считаю, — буркнул Андрей.
Юлия посмотрела на него по-женски горестно, жалостливо, как на несчастного, убогого человека, однако сказала не о том, что думала:
— Меня воспитывали не вникать в дела мужчин. Но я много слышала о революции… Как же так: не верите и служите ей?
— В Красной Армии семьдесят тысяч офицеров! Бывших… — сдерживаясь, сказал Андрей. — Думаю, мало кто верит. Но они служат, только не революции, а России. И об этом никогда не надо забывать. Я же увлекся, забыл…
Он замолчал, и в тишине услышал пронзительный, но приглушенный толстыми стенами крик. Показалось, что доносится он с улицы, однако Юлия, заметив настороженность гостя, озабоченно объяснила:
— Кузьма кричит, в живом уголке. Кузьма — старый павиан.
— Отчего же он кричит? Голодный?
— Нет, просто солнце село, — улыбнулась Юлия. — Когда становится темно, он боится.
Андрей чувствовал, как его тянет на откровенность, но крик, так похожий на человеческий вопль ужаса, смутил и несколько отрезвил.
— Говорите, говорите, — подбодрила Юлия. — У вас такая странная жизнь, и лицо… Когда вы молчите, оно делается страшным. А когда заговорите — красивый.
— Я не умею вести светских бесед, — признался Андрей. — С пятнадцатого на фронте, отвык.
— А я тоже не умею, — засмеялась она. — Мои родители были очень бедными людьми, и с десяти лет я жила в чужой семье, у дяди. А там говорили только о революции.
— Господи, сколько лжи! Сколько обмана и вранья! — вдруг прорвало Андрея. — Все пропитано, все уже распухло от их сладкой лжи! Не могут обмануть — угрожают, а кто не боится — берут в заложники сестру, мать, старого отца. Воровство по России идет…
— О чем вы? — испугалась Юлия.
— О вашей революции! — отрубил он. — Слово только французское, а по-русски — воровство.
— Но восстал народ, — возразила она не совсем уверенно. — Народ совершил революцию. Он победил.
— Да его обманули! — чуть не закричал Андрей. — Ему наврали и повели за собой. Большевики, меньшевики и прочие… Они обещали ему хлеба и любви. Хлеб и любовь — это коммунизм. Но только чтобы взять власть! Взяли… А теперь не дадут ни хлеба, ни тем более любви. Хуже того — отнимут последнее.
— Вы же контрреволюционер! — догадалась она. — Самый настоящий! Наверное, вы были очень богатым человеком, да?
— Я? — переспросил он, оглядывая стены. — Я жил беднее, чем ваш революционный дядюшка! Мы жили по-крестьянски, в захудалом сибирском уезде.
— Отчего же тогда вы так не любите революцию?
— Скажите мне, Юлия, — спокойнее продолжал Андрей, — что такое — революция? За что ее можно любить? За то, что революционеры использовали завет Моисея — разделяй и властвуй? За то, что поделили целый народ на классы? И одних взяли с собой, вторых пристращали, а третьих и четвертых натравили друг на друга?
Ему стало противно от своих слов. Что толку переливать из пустого в порожнее? Сколько уже было подобных разговоров, от которых в голове оставалась каша, на душе мрак и впереди тупик! Сразу после октябрьского переворота офицеры на фронте до хрипоты спорили, жуя непривычные для языка слова. В окопах грызлись между собой солдаты, на митингах чуть ли не врукопашную сходились приезжие штатские агитаторы.
«О чем мы говорили? О чем? — думал он. — Будто напасть какая-то, навязчивый бред…»
Андрею представилось, как сейчас примерно такой же диалог идет в каждом доме Москвы, в каждой квартире. И не только в Москве — во всех городах и селах миллионы, десятки миллионов людей, запершись или, напротив, распахнув двери, говорят и спорят об одном и том же. Если убрать стены домов и лачуг, то вся страна в этот миг превратится в одну орущую толпу. Да разве может родиться хоть одна светлая мысль в этом оре? И разве прибудет любви и хлеба?!
Далеко за стенами, в чреве бывшего купеческою особняка, кричал от страха павиан Кузьма.
Они долго молчали. Разогретый на керогазе ужин остывал, за окнами сгустилась темнота.
— Как же вы живете? — беспомощно спросила Юлия. — И как дальше жить станете?.. Я помню, как тяжело было дядюшке. Его бросали в тюрьму, угоняли в ссылку, он подолгу прятался и жил на чердаках. Но у него была светлая идея. А вы? Откуда у вас берутся силы жить? Нет-нет! Не жить, а — не бояться?
— А я боюсь, — признался Андрей. — Только терплю.
— Как странно, — проговорила она задумчиво. — И страшно… Вы совсем непонятный человек.
Андрей почувствовал, что выговорился, что сжег все заготовленные для Шиловского слова и, будто сон на посту, медленно и коварно подкрадывается усталость. Он посмотрел на часы — все сроки вышли.
— Хотите вина? — неожиданно предложила Юлия и потянула дверцы стеклянной горки. — В Москве «сухой закон», но дядя недавно привез двадцать бутылок старого вина. Я уже пробовала!..
— Благодарю, — бросил он. — Вашего дяди я не дождусь. Мне пора. Было очень приятно познакомиться. Честь имею.
В передней он снял фуражку с вешалки — оленьих рогов, крепко насадил на голову. Чувствовал, что Юлия стоит сзади и смотрит ему в спину. Андрей взялся за ручку двери, когда она спохватилась:
— У вас есть ночной пропуск?
— Пропуск? — он медленно обернулся. — Зачем?
— Чтобы не задержал патруль!
— У меня есть мандат.
— Без пропуска все равно задержат.
— Убегу!
Юлия схватила его за руки.
— Не пущу! Вас убьют! Патруль стреляет, если бегут! Я сама видела…
«Теперь так и будет, — обреченно подумал он. — Есть пропуск — живи, нет его — ты вне закона. В. камере было лучше, в „эшелоне смерти“ я был свободнее…» Он вспомнил, что однажды поздно вечером их уже останавливал патруль, и Тауринс предъявлял пропуск. На два лица. Они даже ему личного пропуска не дали…
Окончательно сломленный, он тихо попросил:
— Налейте мне вина… А спать я буду вот здесь, у порога. Как и положено вашему псу. Где обычно спит ваша собака?
— Что с вами, Андрей Николаевич? — Юлия по-прежнему держала его за руки. — Не смейте так говорить!
— Дайте мне вина!
— Сейчас, только успокойтесь, — она метнулась на кухню. — Дядя к вам очень хорошо относится, поверьте! Если не сказать больше…
— Не говорите! Я сам все очень хорошо чувствую! — засмеялся Андрей. — Я ему так благодарен! Он спас от смерти! Он вытащил меня с того света! Пригласил в свой дом и даже в «сухой закон» достал вина! Ну, скорее, Юлия! Иначе я стану кричать, как ваш павиан. Видите, света нет, тьма кругом, тьма, и мне страшно…
Он схватил поданный Юлией бокал, выпил одним духом и, опомнившись, провозгласил тост:
— За хозяина дома! За моего хозяина!.. Что же вы не пьете? Вы обязаны выпить за господина!
Она, заражаясь его истеричностью, налила себе полный бокал, выпила, не поднимая глаз.
— Браво! — закричал Андрей. — Еще раз! Еще хочу за хозяина!
Андрей сам налил вина — бутылка была старая, с медалями, наверняка из царских погребов, и это еще добавило яростной веселости.
— Служить такому человеку — счастье, Юленька! Да здравствует революция!
Он выпил, но жар нетерпения и какого-то буйства еще сильнее палил грудь. Тогда он схватил тяжелую, граненую бутылку и, запрокинув голову, вылил в рот, вдавил в себя оставшееся содержимое.
— Это за светлое будущее, — выдохнул Андрей. — За любовь и хлеб.
— Как же помочь вам? — чуть не плакала Юлия. — Вам плохо? Вам горько, да? Скажите, чем я могу помочь?
— Ах, благодетельница вы моя! — захохотал Андрей. — Да я стану хвостом вилять, руки лизать!..
— Андрей Николаевич!
— Лаять я научусь! И будьте спокойны: ни дома вашего, ни революции никто не тронет! Я страж! Я верный раб и страж!
— Ну, что же мне делать? — стонала она. — Чем же помочь?
— Дайте еще вина! — подсказал Андрей. — Пока хозяин не видит! Дайте еще одну кость!
— А вам поможет? Поможет?
Юлия достала приземистую, пузатую бутылку, но, подавленная и растерянная, выронила ее на пол. Андрей чуть ли не на лету подхватил бутылку, бросился целовать руки Юлии. Она высвободилась, отбежала к окну, глядя с жалостью и страхом. Андрей изломал, сокрушил закупорку, вынул притертую пробку, вдохнул запах вина:
— Боже! Веками пахнет… Попробуйте, Юлия! Это же дух времени!
Она отшатнулась, помотала головой. Андрей не отступал.
— Тогда выпейте со мной! За униженный русский народ. За измученную Россию! За умершую! Не чокаясь, как на поминках.
Всунув в ее руки бокал с вином, он с трудом выцедил свой и долго стоял, опустив голову. Наверное, Юлии показалось, что он угомонился.
— Я совсем вас не понимаю, — проговорила она. — Вы сильный человек. Я же чувствую в вас такую силу!.. Но вы — как ребенок!
Андрей только рассмеялся, опершись о стол:
— Нет, вы понимаете, все понимаете… Даже отчего кричит ваша обезьяна! — Он взял бутылку и бокал, догадливо поднял их над головой. — Мы сейчас угостим патруль! У него ведь тоже собачья служба!
Юлия догнала его у двери, заслонила ее собой.
— Не пущу! Андрей Николаевич, пожалейте меня, прошу вас!
— Хорошо, — согласился он. — Пожалею. Но давайте тогда подадим вашему охраннику! Он там в одной гимнастерочке, озяб!
— Не ходите, он латыш и не понимает по-русски…
— Ничего, поймет! — заверил он, отстраняя Юлию. — Все-таки собачья душа! Пусть порадуется!
Андрей сбежал с крыльца, отыскивая взглядом красноармейца, закричал:
— Стрелок! Эй, товарищ!
Юлия дрожала, стоя на крыльце, и зажимала ладонью рот.
Охранник маячил на своем месте — у калитки. Он и правда озяб, ежился, обнимая холодную винтовку.
— Пей! — Андрей подал вино. — Этому напитку полста лет, не меньше. Пей, а то где еще попробуешь царского!
Латыш осторожно и недоверчиво взял вино, пробормотал что-то на своем языке и, утерев губы, словно боялся запачкать бокал, выпил. Выпил и рассмеялся:
— Корошо! Корошо!
И Андрей засмеялся, толкнул его в плечо и, так смеясь, пошел в дом. Юлия заперла дверь на ключ, сказала решительно:
— Никуда больше не пущу!
— А мне больше никуда и не нужно! — закричал он и повалился в кресло. Увидев рояль у окна, завешенного черными гардинами, размел их, разгреб, чтобы было светлее, и откинул крышку инструмента.
— Играть буду! Играть и петь!
Руки отвыкли, не гнулись, и костяные клавиши, желтевшие в сумерках, выскальзывали и разбегались под пальцами. Он все-таки приловчился, нашел аккорд и запел:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
Однако бросил руки на колени и замолк, потом зашевелился и вновь повеселел.
— Нет, лучше спою песню врага моего! Гимн армии Николая Васильевича, адмирала Колчака!
Он подобрал мелодию, инструмент под его руками играл грубо, визгливо — словно просил пощады и хотел вырваться.
— Во веки славься Господь в Сионе! — прокричал Андрей первую строчку гимна и снова замолк. Помедлив, закрыл крышку.
— Не поется мне и не плачется, — выговорил он, глядя в лицо Юлии. — Вы устали от меня… Хорошо, я иду на место. Где мое место? У двери? — Направился было в переднюю, однако спохватился, заговорил тихо, доверительно: — На хозяйской кровати хочу! Пока хозяина нет! Где его спальня?
— Андрей Николаевич, милый! — взмолилась Юлия. — Я вам постелю в гостевой комнате. Идемте!
— Нет, хочу на хозяйской! — закуражился он и пошел сквозь анфиладу. Заблудился, попал в тупик, но узнал дверь ванной. Юлия попыталась увести его, однако Андрей засмеялся и, указывая на ванную, проговорил восхищенно:
— Я здесь воду украл! На четвереньках ползал…
Он побежал по лестнице наверх, Юлия не отставала, уговаривала, молила его; Андрей лишь пьяно смеялся и дергал двери комнат.
— Знаю! Знаю… Завтра будет порка. Но — хочу! На хозяйской!
И Юлия сама открыла перед ним маленькую дверцу, ввела в узкую, почти пустую комнату с одним окошком. Андрей увидел солдатскую кровать, заправленную солдатским же одеялом; рядом была тумбочка, табуретка и расшлепанные домашние туфли.
— Что это? — спросил он, словно напугавшись голых стен и аскетической обстановки. — Одиночка? Камера?
— Дядюшкина спальня, — виновато ответила Юлия. — Он не любит, чтоб сюда заходили… И убирает сам.
Андрей вышел из комнаты и послушно направился за Юлией. В глазах почему-то стояла перетертая, вылущенная телами солома, в которой лежал Шиловский в «эшелоне смерти», и земля — тяжелая, каменистая земля у железнодорожной насыпи, серо-синеватая, напоминающая цвет солдатского одеяла.
В гостевой было темно — черные шторы не пропускали даже хилого, сумеречного света. Будто сонный, с закрытыми глазами — все равно ничего не увидеть — Андрей разделся, ощупью нашел кровать, уже кем-то приготовленную и неимоверно широкую, так что не достать краев. Шелковисто зашуршала простыня на тяжелой перине, пуховое же одеяло, наоборот, показалось легким и отчего-то колючим. «Это солома, — подумал он. — Или нет, сено, на сенокосе…»
— Я принесла вина, — услышал он шепот. — У вас пересохли губы…
Каким-то образом в руке оказался бокал. Андрей привстал и выпил его до дна. Вино пахло лугом — солнцем, подсыхающей скошенной травой — и свежими огурцами. Потом он вспомнил, что это вовсе не огуречный запах. Так пахнет папоротник, если его сорвать и растереть в ладонях.
— Спите спокойно, — у самого уха прошептал знакомый голос, и Андрей ощутил на своем лице маленькие, шершавые руки. — Вы сильный, вы не боитесь смерти. А человек, который не боится смерти, победит всех своих врагов.
Пахло сеном, летним покосным зноем, и вдруг откуда-то из темноты посыпалась мелкая, колкая труха.
— Аленька? — позвал он. — Где ты, Аленька? Я тебя не вижу…
— Я здесь, здесь, с тобой, — отозвался чужой голос. — Вот мои руки…
«Это не Аленька», — подумал Андрей, однако узнал руки, шершавые и колючие от заноз.
— Аленька, — проговорил он. — Вино летом пахнет… А где мой конь? Где конь? Его расседлать нужно… Заподпружится…
— Все спокойно, милый, — серебрился шепот, и рука обласкивала шрам. — Конь здесь, все хорошо…
«Так не бывает, — словно кто-то сторонний подсказывал ему, и кололись эти слова, будто сенная труха. — Ты же сам знаешь, и быть не может. Обман, чувствуешь, обман…»
Он уже ничего не чувствовал, не видел, да и не слышал тоже…
Сон был глубоким и таким далеким, что доставал детство. И пробуждение скорее напоминало возвращение из прошлого. Чудилось, будто он идет по бесконечной анфиладе комнат: вот комната детства, вот комнаты юности, почти сливающиеся в единую, но все равно разные. И — последние, замыкающие, похожие то на «эшелон смерти», то на камеру-одиночку в Бутырской тюрьме. Прежде чем проснуться и ощутить явь, прежде чем выпутаться из бесконечной вереницы снов, он вдруг вспомнил, где находится и что произошло. Вспомнил, и захотелось, чтобы и это оказалось сном. Однако, открыв глаза, Андрей увидел темную гостевую спальню, серые квадраты рассветных окон, проступающие сквозь черные шторы, и в этом неясном сумраке — каштановые, словно подсвеченные, разбросанные по высоким подушкам волосы. Лицо Юлии и во сне было напряженным, а в уголках губ и глаз таилось что-то неуловимое, какая-то готовность к испугу. Казалось, сделай неосторожное движение — и по лицу ее скользнет страх, а потом уже все другие чувства.
Явь была осознанной. Молчаливая и кричащая о себе реальность не оставляла никакой надежды.
«Что же я наделал? — без отчаяния, но горько подумал Андрей. — Что я сотворил? Зачем?»
И этот вопрос сразу и прочно засел в голове.
Он вспомнил, что называл ее Аленькой. Но губы пересыхали, и его невнятный шепот, чужое имя она принимала за свое. Аленька — Юленька…
Зачем?
Он спустился с кровати и встал на колени перед Юлией. В сумерках лицо ее казалось таинственным и трогательным, словно на иконе. Теплая волна нежности окатила Андрея, но он лишь дотронулся до разметанных волос и спросил:
— Зачем?..
Поднялся на ноги. Ковер был толстый, так что казалось — ноги стоят в траве. Стараясь не шуметь, Андрей оделся и с сапогами в руках осторожно вышел из гостевой.
«Как же это случилось? — спросил он, пытаясь разогреть тугие, неповоротливые мысли. — Куда же я иду? Господи, не хотел идти, не думал — ноги сами несут… Только куда? Зачем?!»
В анфиладе, где были не зашторены окна, уже вовсю разливался утренний свет. Напольные часы в одной из комнат показывали четверть пятого. Маятник с невидимым из-за черного стекла рычагом беззвучно метался в своем окне.
«Так это же конец! — неожиданно озарила мысль. — Теперь мне ничего не нужно. Сейчас я уйду и больше никогда не вернусь. И меня никто не найдет. Как же я раньше не подумал?! Можно было уйти еще вечером…»
Он направился к двери, ступая осторожно; а поняв, что идет по-воровски, встал, усмехнулся:
«Дворянин… Русский офицер…»
Выход был рядом, и фуражка уже в руке — будто бы в этом доме ничего не остается…
Андрей оглянулся назад, тяжело потряс головой: «Вор, вор…»
Не тая шагов, он вернулся в гостевую и встал у порога. Юлия сидела на кровати, завесив лицо волосами.
— Я никому, никому не скажу, — тихо проронила она, выпростав лицо. — Об этом никто никогда не узнает. Эта тайна только наша с тобой.
Он молчал и клонил голову. Голос ее волновал душу, и становилось еще горше.
— А дядюшке скажу, что ты ушел еще вечером. Не дождался и ушел.
Андрей не знал, как ей сказать — «ты» или «вы». Он взял ее горячую руку, поцеловал и с трудом выдавил:
— Прощения мне нет, я знаю…
— Не уходи, еще рано, — Юлия слабо попыталась задержать его, обнять за шею. — Еще патруль на улицах… Ты не уйдешь?
— Простите меня, Юленька…
— Погодите, я во всем виновата! — горячо зашептала она. — Я все когда-нибудь расскажу!.. А сейчас не уходите! Патруль!.. Принесите мне вина!
Андрей пошел на кухню, взял раскупоренную бутылку, но тут же поставил ее обратно и, прихватив фуражку, повернул в замке ключ. Сквозь щель приоткрытой двери он неожиданно увидел Тауринса. Тот сидел на скамейке возле ворот и о чем-то тихо беседовал с охранником. Лица обоих были сосредоточенны и настороженны, словно там происходил какой-то сговор.
Андрей прикрыл дверь и услышал пронзительный и злой хохот за спиной. Он вздрогнул, будто от выстрела; ему почудилось, что, плутая по дому, он давно ждал этого смеха и готовился к нему, но, как всегда, выстрел звучит неожиданно…
Он двинулся на хохот — казалось, смеются на кухне, однако там было пусто. Смех между тем удалился куда-то за стену, и тогда Андрей отыскал дверь черного хода и очутился перед другой дверью, обитой войлоком. Он рванул ее и почуял резкую вонь пота, того самого пота, что смыл вчера в ванне. Смех оборвался. Андрей ощутил чей-то пристальный взгляд и перешагнул порог. Уцепившись руками за прутья железной клетки, старый павиан смотрел с печальной и злой усмешкой, как поживший на свете, неприкаянный человек.
— Ты смеешься? — спросил Андрей. — А сам-то? Провонял весь…
Павиан подпрыгнул и выбросил руку из клетки — то ли просил что, то ли ухватить норовил. Андрей чуть не наступил на черепаху, замершую в проходе, отодвинул ее ногой, как что-то непотребное и мерзкое.
— Живой уголок…
Рассерженный павиан носился по клетке, гортанно кричал и тряс прутья. Внимание Андрея привлек огромный аквариум в углу комнаты, на треть засыпанный каким-то серым мусором. Причем на расстоянии создавалось впечатление, будто мусор этот медленно, неведомо каким образом пересыпается, пульсирует, как живой. Пораженный увиденным, Андрей стоял несколько минут со странным чувством нереальности: в аквариуме оказался самый настоящий муравейник. Высокий, правильной формы конус поднимался среди стеклянных стен и будто дышал от кишевших на нем муравьев. Это движение завораживало. Муравьи пытались штурмовать стеклянные стены, но, взобравшись на вершок, срывались и падали в муравейник. Правда, таких, что ходили на приступ, было мало; подавляющее большинство суетилось по склону пирамиды, совершая незримую и непонятную работу.
За спиной вновь захохотал павиан, но смех его теперь казался веселым и беззлобным. Ощущение беспомощности и детского страха исходило от муравейника. Строгий порядок и одновременно хаос цепенили мысли и чувства.
Андрей сунулся к окну, открыл створки. С улицы пахнуло утренним ветерком и блаженным запахом молодой листвы. Махнув через подоконник, он спрыгнул на землю и, пригибаясь, направился к решетке ограды. Огляделся. Кажется, все было спокойно на заднем дворе, да и решетка была много ниже, чем у парадного подъезда.
Сначала он бежал дворами, натыкался на запертые ворота или попадал в тупики, карабкался через поленницы дров, через крыши сараев и, оглядываясь назад, все равно видел белые, величественные стены дома Шиловского. И лишь когда Андрей очутился на какой-то улице, то почувствовал, что будто сейчас только вырвался из какого-то огромного, кишащего муравейника, гибельного и непонятного для испуганного человека.
Почти четверть часа он бежал по брусчатке нешироких улочек и переулков, оглашая спящий город звучным стуком сапог. Не хотелось думать, правильно ли он бежит и в какую сторону следует двигаться; чем шире становились улицы, тем свободнее дышалось и легчал шаг. Скоро он оказался на набережной, на таком просторе, что дух захватило. Над рекой курился туман, и прибрежные кусты бесшумно чертили воду. Андрей хотел спуститься вниз и умыться, однако услышал властный окрик:
— Стой! Ни с места!
Скорым шагом, скидывая винтовки с плеч, к нему шли трое в гражданском.
«Патруль! — догадался он. — Это же патруль!»
И, словно подстегнутый этой мыслью, он побежал вдоль реки, рыская взглядом по бесконечным стенам домов. Хоть бы щелка!
Первый выстрел был вверх. Пуля прозвенела высоко над головой. Он прибавил ходу.
— Сто-ой! — кричали сзади. — Стоя-ать!!
Ударили сразу две или три винтовки, пули срикошетили от мостовой у самых ног и лишь добавили азарта. Андрей запетлял возле стен зданий, стараясь попасть в створ фонарных столбов. Оглянулся. Патруль бил с колена, стоя посреди мостовой.
— Стреляйте, сволочи! — крикнул Андрей, наполняясь каким-то злым отчаянием. — Огонь! Ну?!
Он выпрыгнул на середину набережной и помчался, делая скачки вправо и влево. Обронил фуражку, но остановиться не смог.
— А-а-а! — кричал он после каждого залпа, вымещая в этом крике всю боль и отчаяние. — А-а-а!
И вдруг все смолкло. Андрей развернулся и побежал задом. Трое патрульных торопливо заряжали винтовки, а еще один, четвертый, бежал за ним, выставив штык.
— Плохо стреляете, гады! — остановившись, закричал Андрей. — Вам только своих стрелять!
Клейкая слюна связывала язык. Он хотел крикнуть им еще, крикнуть такое, чтобы они окаменели. Но не было таких слов.
Патрульный, что бежал следом, выстрелил на ходу, и Андрея обрызгало стеклом разбитого окна. Он бросился к стене и заметил арку проходного двора. Добежал, свернул в нее и, прислонившись к камню, перевел дух. Затем припустил через двор к следующей арке и скоро оказался на параллельной улице. Однако заметил, что вверх по ней бегут двое солдат, как раз наперерез. Прижимаясь к домам, он шагом приблизился к подъезду, потянул дверь — заперто. Солдаты его не видели, но под аркой уже слышался шаркающий бег. Андрей прошел до угла дома и перемахнул через деревянный щербатый забор. В углу двора стоял каретный сарай. Однако прятаться уже не было охоты. Все стало противно: и этот бег, и крик на улице, и занимающееся над Москвой утро.
Он ушел за каретник, забрался в густой прошлогодний чертополох и лег вниз лицом.
Назад: 1. В ГОД 1931…
Дальше: 3. В год 1931…