19. В ГОД 1933…
Организованный в Березине колхоз назвали «Светлый путь».
Обнаружив не учтенное никакими переписями, неизвестное миру село с дремучим единоличным хозяйством, причем богатое, хлебное, районное начальство велело немедленно преобразовать его в колхоз. Можно было бы всех раскулачить и выслать, но кто же тогда останется работать? Поэтому в Березино приехали представители власти из Есаульска, привезли с собой худого кадыкастого парнишку Артема Никитича Главадских и стали записывать в колхоз. Березинские от ссыльных, что зимовали по избам в селе, кое-что уже слыхали о коллективизации, и, конечно, ничего положительного. Бывшие кулаки хвалить колхозную жизнь никак не могли. Потому и приуныли мужики; бабы, столько лет не ведавшие ядреного бабьего рева, ударились в слезы; дети смотрели печально и со страхом. Коллективная жизнь представлялась березинским чем-то вроде жизни в плену либо под иноземным игом: земля вроде твоя, по крайней мере, ты ее пашешь, кони как будто тоже твои, и коровы, и выпасы, и луга — все принадлежит тебе. Однако ты сам вместе со всем коллективным хозяйством принадлежишь кому-то всесильному и недостижимому, так что нет у тебя даже своей рубахи, ребятишек своих, не говоря уж о земле, конях и коровах.
Но делать было нечего — кончилась привольная жизнь в Великом Забвении.
В колхоз записались почти все, кроме жадного до работы, спать и по ночам переставшего Мити Мамухина, наконец-то разбогатевшего собственным трудом, Ивана Понокотина и Андрея Березина.
Вернувшись домой после тюрьмы и условного расстрела, Андрей еще отлеживался на печи с воспалением легких, а к нему в дом через день, а то каждый день стал захаживать председатель колхоза Артем Никитич. Было ему тогда неполных семнадцать, но то ли порода, то ли природа так распорядилась: у него в это время ломался голос. Поэтому он либо говорил густым басом, либо срывался на мальчишеский фальцет. Ходил он при нагане и в длиннополой шинели, хотя ни на каком фронте и быть не мог.
— Раз тебя отпустили, гражданин Березин, входи в колхоз! — агитировал он. — Жить в особицу и вести паразитическое существование не позволим. Так и знай!
Он без всякого стеснения расхаживал по дому, заглядывал в углы, под кровати, откидывал занавески, словно что-то искал. Андрей лежал на высоких подушках и молча смотрел на председателя. Так ничего и не услышав в ответ, он громко хлопал дверью и потом еще шарился в кладовой и подклете.
Наконец, в апреле, когда Андрей уже выходил на улицу погреться на солнце, Артем Никитич явился с ультиматумом, по которому давался трехдневный срок вступления в коллективную жизнь. По истечении его хозяйство Березина подлежало раскулачиванию, а сам он вместе с семьей — высылке в бывшее село Свободное. Андрей опять молча выслушал председателя, слепил тугой снежок и залепил ему в глаз. И, глядя на отца, Иван с Петром начали пулять снежками в Артема Никитича и прогнали со двора. Уже за заплотом председатель вспомнил про наган, но было уже поздно: ворота заложили на засов.
— Ну, гражданин Березин! — официальным басом пригрозил Артем Никитич. — За сопротивление вождю коллективного хозяйства!..
Он не договорил, зарыдал по-мальчишески сдавленно и зло, потряс наганом и убежал.
И Андрей чуть не заплакал, до того было обидно, что посылают мальчика издеваться над взрослыми людьми. И становишься беззащитным не перед властью, а перед этим мальчиком, в которого и можно разве что кинуть снежком.
Он вошел в дом и сказал Любушке, что через три дня их станут раскулачивать и ссылать в Свободное. Новость она встретила спокойно, лишь перекрестилась на иконы и тихо проронила:
— На все Божья воля.
Андрей обнял ее, прошептал на ухо:
— Терпи, жена, терпи, милая. Будет еще хуже.
— Если делить участь с народом, то нам бы в колхоз вступить, — слабо воспротивилась Любушка. — Народ теперь там. А где будет хуже — в ссылке или колхозе, еще неизвестно.
— В ссылке единолично жить не дадут, — сказал Андрей.
Через три дня в каждом дворе, не вошедшем в колхоз, выставили охрану, и в сельсовете, временно помещенном в старой церкви, собралась конфискационная артель — Артем Никитич, председатель сельсовета и милиционер. Все они, в том числе и охрана, были присланы из других местностей, поскольку никто из березинских не захотел брать в руки оружие и идти раскулачивать.
— Баптисты! — кричал на мужиков председатель. — Вы что? Забыли, что в колхозе? Что по светлому пути идете?
— Не желаем, — тянули мужики. — Бывало, и грабили, и воевали. Не желаем более.
В назначенный день, когда пошли раскулачивать, все березинские попрятались в своих домах и лишь смотрели в окна, через цветы на подоконниках.
Начали с Березиных. Председатель сельсовета с милиционером запрягли Андреевых коней в сани, в телегу и ходок и стали грузить инвентарь. Вся семья, одетая и снаряженная в дорогу, сидела на ступеньках крыльца и ждала своей участи. Никто не плакал, не возмущался, и это спокойствие начинало бесить Артема Никитича. Наверное, за свои маленькие годы он раскулачивал не первый раз и повидал всякого, кроме невозмутимости. И сейчас этому подростку становилось неинтересно, скучно конфисковывать чужое добро без крика, ора, матюгов и, возможно, стрельбы. Раскулачивание напоминало грабеж или даже воровство на глазах хозяина и потому раздражало Артема Никитича своей обыденностью. Похоже, готовился долго к своему первому самостоятельному делу, ночей не спал, тут же было все не так, как в юношеских комсомольских мечтах. Когда погрузили всю утварь, скарб и привязали веревками скот к саням и телегам, Артем Никитич зачитал постановление, по которому дом Березиных подлежал конфискации под колхозную контору. Думал, хоть это произведет впечатление, однако ни хозяин, ни хозяйка, ни кулацкие сынки и дочки звука не издали.
— Выметайся со двора! — добавил от себя Артем Никитич. — И следуй к месту ссылки.
Вся семья подхватила каждый по узелку, Андрей взял ящик с инструментом и повел всех со двора.
Скорее всего под такой покорностью Артему Никитичу виделся некий хитрый замысел, подвох: от Березина все можно ожидать. Кинул же снежком! И тоже молча!
На улице Артем Никитич догнал раскулаченных, выхватил у Андрея ящик с инструментом.
— Я предупреждал! — закричал он. — Весь инвентарь принадлежит колхозу!
Однако и это не поколебало спокойствия Березина. Тогда Артем Никитич подозвал милиционера и приказал арестовать Андрея.
— Не положено, — сказал милиционер, годами вдвое старше председателя. — Сопротивление не оказывается.
И тогда Артем Никитич разглядел сквозь злые слезы новенький дубленый кожух на Березине.
— Ага! — закричал он, распаляя себя. — Шубу утаил от Советской власти! Снимай!
Андрей молча снял кожух и положил на заледеневший снег, оставшись в длиннополой, домотканой косоворотке. Любушка тут же скинула с себя полушубок и набросила на плечи мужа. Ошарашенный, напрочь обескураженный такой покорностью председатель Артем Никитич взял за вешалку кожух и потащил его волоком во двор дома. И там, скрывшись за воротами, он выхватил топор из инструментального ящика и стал рубить кожух, вмещая в удары всю детскую ненависть и прямоту.
Тем временем сердобольная соседка, наблюдавшая из окна, вынесла Андрею старый зипунишко, времен начала Забвения, и тут же спряталась в своем дворе.
— Ну что же, — сказал Андрей, глядя на тихих детей и жену. — Пойдем в ссылку.
И они пошли по весенней грязи в Свободное, где ссыльные раскулаченные уже начинали строить избы. Погода сразу испортилась, потянуло с севера, и обвалился на землю сильнейший снегопад. Шли они медленно, щупая дорогу и держась за руки, однако когда вышли к часовенке на берегу Кровавого оврага, пошел дождь. Пришлось спрятаться под обветшалую крышу. И пока пережидали непогодь, Любушка накормила детей из тех припасов, что взяли с собой в узелках. Андрей смотрел, как озябшие его дети — младшие, закутанные в шали, и старшие, рано повзрослевшие, одинаково со слезами глотают холодную пищу, безропотно разделяя судьбу родителей. Смотрел, и разрывалась душа, и тянул сквознячок сомнения: а справедливо ли это — мучить жену, детей? Они-то за что страдают? В чем их вина? Может, пощадить их и отказаться от избранного пути? Во имя высшей веры на земле — детей? Но как же тогда жизнь во искупление?
Эти мысли грызли его потом до самого Свободного и отступили, когда Андрей увидел, что в стороне от старого пожарища поднимаются белые срубы домов, и уже обозначилась первая длинная улица вдоль реки. Ссыльнопоселенцы работали артельно, помочью, переходя со сруба на сруб, так, чтобы никому не было обидно. Возрождение села сразу напомнило Андрею возрождение Березина. Когда Андрей с Любушкой закончили свой путь скитания и вышли в родные места, Березино вот так же, одновременно и быстро поднималось из пепла. И в этом повторении Андрей угадывал какой-то знак. Зачем-то нужно было судьбе дважды провести его одним и тем же кругом. Может, чтобы показать, что жизнь неугасима, пока живы и неистребимы разум и воля?
Заметив бредущих по дороге березинских, мужики повтыкали топоры, слезли со сруба и встали, повинно потупя глаза. Андрей поздоровался с ними, сказал сдержанно:
— Принимайте в артель, мужики. Одна беда — топора нет у меня.
— И у вас началось? — вздохнул один из ссыльнопоселенцев и оглянулся на мужиков. — Примем, а?.. Они нас по осени приняли.
— Примем, — тоже сдержанно загалдели мужики. — Какой разговор. И топор найдем. Скольких еще разорить хотят?
— Да еще два хозяйства, — сказал Андрей. — К вечеру придут…
— Ничего, места хватит.
Андрею дали топор, а Любушку с детьми поселили в бараке, срубленном на краю села под временное, весеннее жилье. Андрей повертел в руках ловкий, ухватистый топор, попробовал пальцем лезвие. Еще раз надо было начинать с нуля, еще раз оправиться, прийти в себя и снова вместе со всеми строить разворошенный муравейник.
Однако через неделю с лишком, когда уже затвердели мозоли на руках и легли в основу дома четыре венца, все обернулось неожиданно и круто.
В Свободное прискакал председатель Артем Никитич Главадских, разыскал Андрея и встал перед ним, словно ощипанный петушок.
— Ошибочка вышла, Андрей Николаич, — протянул фальцетом председатель. — Вы бы сразу сказали, что герой гражданской войны и должность высокую занимали, дак мы бы и не раскулачивали… Я же не знал! Я не хотел!
Андрей сразу же догадался, в чем дело. Ноги подкосились, и топор выпал из рук. А мужики подходили, рассаживались на бревнах и молча дивились на всклокоченного, мокрого и залепленного грязью Артема Никитича.
— Мы в ваш дом все возвратили, — продолжал председатель, ковыряя сапогом талую землю. — И коней, и коров, и овец пригнали. Скарб там весь, инвентарь… Только шубы вашей нету, дак я со склада велел новую выдать.
— Выдрать бы тебя, — проворчал кто-то из мужиков. — Чтоб неделю на задницу не садился…
Андрей встал и, не дослушав ни мужиков, ни Артема Никитича, побрел к бараку. Председатель догнал, попросил, чуть не плача:
— Будут спрашивать, дак не выдавайте… А то грозятся из комсомола исключить. Куда я без комсомолу?.. Знал бы, в жизнь не тронул!
Андрей побежал, оставив Артема Никитича среди улицы.
Возле барака он постоял, пережидая отчаяние. Попытался собраться с мыслями. Конечно, этого и следовало ожидать. Наверняка районное начальство предупреждено, чтобы ему, Березину, не чинили никакого вреда. Его спасают и берегут, хотя ясно и Шиловскому, и всем, кто стоит за ним, что из Березина не вышел председатель ревтрибунала, не выйдет и директор госбанка. Нет, Шиловский не поверил Любушке, будто он оставил службу из-за болезни. И он прекрасно знает, что Березин бежал и скрывался от него, что он вообще не годен на роль «борца» и не приемлет не то что мировую, но и всякую революцию, ненавидит любое действие, совершенное для разрушения.
Неужели теперь Шиловский таким образом мстит ему? Мстит за измену?
«Пока мы вместе, с тобой ничего не случится», — будто бы на ухо, вкрадчивым шепотком проговорила жена.
Если не месть, то что? О нем заботятся, будто из любви, как уверяла когда-то Юлия. Из любви… Да возможно ли такое?
Или существует какая-то высшая цель, понять которую ему не дано, однако принадлежность его к этой цели необходима? Без него не станет соборности, полного круга, если он включен в некую неразрывную цепочку. Пусть ничего из него не выходит, пусть в голове у него другие мысли, но он нужен как балласт, чтобы удерживать воздушный шар у земли. Придет час — сбросят этот мешок с песком и мгновенно забудут, да не пришел тот час…
Первой мыслью было написать письмо Шиловскому, затем Андрей уже почти решил — ехать! И все высказать в глаза. Откопать книги и маузер, спрятанные на чердаке особняка в Красноярске, швырнуть ему, чтобы забрал назад, и хлопнуть дверью.
И лишь поостынув, Андрей понял, что ехать никуда не нужно. А изменить положение вещей, выйти из-под чужой воли и заботы можно только отсюда.
Неужели бывает такое наказание, когда невозможно разделить участь своего народа? Если да, то это самое страшное наказание. И не на то ли рассчитывает Шиловский, что, помытарившись, потешив свою волю, он так или иначе будет отвергнут теми, с кем живет, и тогда ему ничего не останется, как примкнуть к тем, кто заступается. Ну а примкнув, играть определенную роль с той добросовестностью и честностью, с которой он делал всякое дело.
А блудного сына всегда встречают лучше, чем других, благополучных сыновей.
Андрей вошел в барак, разыскал среди множества ребятишек — чумазых и похожих друг на друга — своих и стал звать Любушку. В огромном бараке стояли дымные битые печи, на которых одновременно варили, жарили и кипятили десятки семей, пар и смрад вечно стоял на уровне человеческого роста, всюду висели лохмотья сажи, и черная блестящая копоть покрывала бревенчатые стены и накатной потолок.
— Пойдем в Березино, домой, — сказал Андрей жене. — Там скотина не кормлена.
Она вскинула голову, в глазах промелькнул страх.
— Пойдем, пойдем, — поторопил он. — Ссылка отменяется.
Боже, зато сколько радости и восторга увидел он в детских глазах! Никогда не были они так счастливы.
В бсрезинском дворе и правда орали голодные коровы и молодняк. Колхозники под руководством Артема Никитича привезли семенной хлеб и теперь ссыпали его в амбар. Председатель немного повеселел, однако все еще с надеждой поглядывал на Андрея, словно хотел сказать: не выдавай, не выдавай меня! Пожалей! Ты же взрослый!
Доска с красной надписью «Колхоз „Светлый путь“ висела уже над крыльцом дома Мити Мамухина.
Андрей поймал Артема Никитича за воротник шинели, развернул к себе.
— Свози все назад, — глухо выговорил он. — Принимай в колхоз.
Председатель ослаб, обвис в шинели.
— Меня же… Меня же исключат, — забормотал он. — Велено не трогать…
— В колхоз хочу, понял? — Андрей встряхнул Артема Никитича.
У парнишки мелко задергался кадык.
— Велено… Велено…
Андрей выпустил председателя и остановил в воротах мужика с мешком, отнял ношу и бросил в телегу. Мужик отчего-то набычился, утер рукавом лицо и полез за кисетом. Это был сродный брат конюха Ульяна Трофимовича, Семен Брюзгин, березинский родом, и корень его уходил туда, в Воронежскую губернию, в историю семьи Березиных.
— Что это ты, Николаич, в колхоз собрался? — недобро спросил Семен.
— От тебя отставать не хочу, — проронил Андрей. — Вместе единолично пожили, вместе и колхоза попробуем.
Семен Брюзгин раскурил самокрутку, отплевал табак, не сводя с Андрея пытливых глаз.
— Получится вместе-то? — недоверчиво спросил он.
— Получалось раньше…
— То раньше, — вздохнул Семен. — Да теперь жизнь по-другому пошла. В тюрьму забрали — отпустили. А мы-то тебя уж оплакали. Как оплакали-то, Николаич! Всем селом жалели. Да ты слезы наши обманул. Раскулачили… Да вот, видишь, назад все вернули. И извиненья преподнесли. Этот-то парнишка эвон какой перепуганный… Отчего так, Андрей? Ни дед твой, ни отец народ никогда не обманывали.
Андрея заколотило. Он схватил Семена за плечи, потряс его, заглядывая в глаза:
— Семен! Семен! Я вас не обманывал! Нет!..
— Может, и не обманывал, — согласился Семен Брюзгин. — Может, и не хотел. Но так получается… Как теперь жить тебе в Березине? Сам подумай: Мамухина с Понокотиным раскулачили и в ссылку угнали, а тебе хоть бы что… Не обижайся, Андрей, люди так понимают. А как понимают, так и говорят.
Пользуясь тем, что Андрей занят разговором, Артем Никитич убежал со двора задами, сделал круг и спрятался в конторе.
Семен Брюзгин помолчал, кивнул на мешки с зерном:
— Чего прикажете? Ссыпать или в колхоз везти?
Андрей медленно развернулся и побрел в дом.
Всю ночь он просидел у печного зева, глядя в его жаркую черноту. Любушка при свете лампы разбирала имущество, сваленное кучей на полу, развешивала задергушки на окнах, раскладывала вышитые салфетки-уголки, но делала все это лишь для того, чтобы разделить участь мужа. Зато сладко и безмятежно спали умытые и переодетые в чистое дети. Домашнее тепло, родной запах избы, свежего хлеба облегчил их ребячьи души, и отступило, забылось тяжкое горе, как может скоро забыться только в детстве.
За всю ночь Андрей определенно и бесповоротно решил для себя единственное — нельзя лишать детей дома. Пусть в колхозе, пусть в ссылке, но лишь бы не бездомными. Он явственно вспоминал свои чувства, когда в восемнадцатом, после «эшелона смерти», вернулся в разрушенный и разграбленный дом, вспоминал, как скитался по дворам в Есаульске и не было на свете состояния трагичнее, чем бездомность. И страшно представить, что пережили дети за эту неделю жизни в дымном, многолюдном и чужом бараке! Какая рана осталась в их душах! И пусть ее сейчас рубцуют сон, запахи родного дома, пусть это возвращение утишит детскую боль.
На рассвете Андрей зашел в детскую половину и долго глядел, как спят сыновья и дочери. Кроме старшего, Ивана, все попростыли, дышали не по-детски шумно и тяжеловато. Он не заметил, как за спиной оказалась Любушка, обняла его, прижалась к лопаткам.
— Ты куда-то собрался? — спросила тихо.
Он вышел из детской и стал одеваться. Намотал чистые портянки, надел просушенные сапоги и покопался на вешалке, подбирая одежину. Выбрал армяк, шитый во времена забвения для зимней работы. Натянул его, подпоясался кушаком и взял баранью шапку. Любушка ждала.
— Нам хорошо было жить с тобой в Забвении, — проговорил он.
— Куда ты?..
— Помнишь, как мы жили?
— Помню… Андрей, не уходи!
— Если бы вся Россия хоть бы чуть пожила в забвении! Год бы, нет, и месяца хватило… — Он опустил голову. — Но не дадут. Не позволят. Вот опять разворошили муравейник…
— Что с тобой? — пугаясь, спросила Любушка. — О чем ты говоришь?
— Говорю вот… с тобой можно было жить в забвении. — Андрей надел шапку. — Хорошо можно было жить… В забвении всем живется хорошо.
— Ты куда?!
— Коней поить, — бросил он и вышел, не взглянув на жену.
Кони привычно и приветливо заржали, чувствуя хозяина, потянулись мягкими, просящими губами, но Андрей не взял с собой посоленного хлеба, как это делал всегда.
Он выдернул жерди из загона, выпустил коней, махнул длинным рукавом армяка.
— Пошли! Н-но! Хоп-хоп!
Лошади рысцой потянули к речке, и там, забредя по колено в мутную, полую воду, прильнули к ней, замерли, и лишь прядающие уши напоминали птиц на гнездах. Напоив коней, Андрей согнал их с берега по направлению ко двору, и они дальше пошли сами, повинуясь привычке. Андрей же присел возле разлившейся речушки, умылся ледяной водой и ею как бы смыл последние сомнения: да, он уходит из дома. Уже ушел. Иначе придется уходить с детьми и сделать их бездомными.
Андрей подошел к своему заплоту и осторожно выглянул: лошади уже стояли в загоне и терлись боками друг о друга, счесывая зимнюю шерсть.
Любушка стояла на крыльце и, приложив козырьком руку, всматривалась в сторону речки. За спиной Андрея вставало солнце…
Андрей пригнулся и пошел вдоль заплота, по задам, чтобы никому не угодить на глаза.
Альбина Мамухина не ушла с отцом в Свободное, а осталась жить в своей бане, у речки, в трех шагах от воды. Председатель Артем Никитич пытался выселить ее, однако Альбина заперлась изнутри и кричала в отдушину, что подожжет себя вместе с баней, если будут прогонять. Ее считали ненормальной, поэтому отстали; к тому же колхозной конторе, устроенной в мамухинском доме, баня была не нужна.
Альбина сидела на полке возле отдушины и пряла куделю. Андрей опустился на высокий банный порог и вытянул ноги: прошел совсем немного, а ноги уже гудели, как телеграфные столбы.
— Что же ты, все время прядешь и прядешь, — заговорил он. — Зачем тебе столько ниток?
— Белую рубаху соткать хочу, — занимаясь делом, сказала Альбина. — Без единого шва, без единого узелка соткать хочу. Белую-белую!
— Нитки-то у тебя черные, — заметил Андрей.
— А я подожду, когда они поседеют и выбелятся.
— Помоги мне, Аленька, — попросил он. — Нет мне пути больше, не вижу дороги.
Альбина оторвала от кудельки нить, смотала ее, затем взяла другое, пустое веретено и выпряла короткий зачинок, только чтобы на веретенной ножке завязать.
— А ты иди, и будет путь, — вымолвила она. — Пошел ведь уже, так иди.
— Куда мне идти?.. Не знаю я, не знаю! Воли моей нет! За руки держат, ноги связали…
— Дети за руки держат, жена ноги связала. — Не было в ее голосе ни обиды, ни ревности и зависти. — Ты же путы порви и ступай. Кто не идет никуда, тому и пути нет.
— Спасибо, Аленька. — Андрей поднялся.
— Иди, иди, — поторопила она. — Так и быть, выпряду я тебе дорожку. Длинную выпряду, иди…
В низкую банную дверь било восходящее солнце.
В Есаульске он сразу же пришел к бывшему дядиному дому и спросил у часового, на месте ли следователь Колодкин. Часовой оглядел Андрея, поправил, винтовку на плече и сказал, что уж поздно и в ГПУ никого нет.
Андрей знал, что есть и Колодкин наверняка там: ночью начинались допросы, однако настаивать не стал. Он разыскал постоялый двор, именуемый теперь «Домом колхозника», однако на ночлег его не пустили, потребовав справку. У Андрея не было ни справки, ни какого-либо документа, поэтому он спустился с крыльца и подошел к костру, возле которого стояло и сидело несколько человек. Они были чем-то похожи друг на друга — нищенки, калека, на обрубыш тела которого был надет рогожный куль, согнутая пополам, с вывернутой головой старуха, бритый наголо старик-татарин и довольно молодой, но, похоже, душевнобольной мужик, по лицу которого пробегали судорожные гримасы. Похожесть эта состояла в том, что все они находились здесь в ожидании и, заслышав даже тихий шорох в Доме, мгновенно оборачивались на него, как на выстрел. Андреи молча встал в круг и протянул руки к огню.
Он отметил еще, что они все здесь давно знакомы и собрались не случайно, поскольку сразу же неприкрыто стали рассматривать нового человека. Инвалид-обрубыш подергал Андрея за полу армяка:
— Чего, не пустили? Справки нету?
— Нет справки, — сказал Андрей.
— А из какой волости будешь?
— Из Свободненской… Бывшей Свободненской.
Калека округлил глаза.
— Слыхал! Слыхал-слыхал-слыха-а-ал! Это вы там по лесам прятались? От Соввласти скрывались?
— Мы просто жили, — проронил Андрей.
— Э-э! Нынче просто не живут! — засмеялся калека. — Нынче все коллективно. А ты, значит, не захотел?
— Не захотел.
Калека стремительно огляделся и заговорил шепотом:
— Дак тебя живо приберут! Помалкивай. Нынче строго!
— Я не боюсь, — сказал Андрей, глядя в огонь и чувствуя на себе взгляды.
— Поглядите, какой храбрый! — засмеялся калека. — Это ты в лесу сидючи храбрись, а здесь язык прикуси.
Андрей поднял глаза и увидел, что его боятся, потому что смотрят со страхом, будто готовые в любой момент, стоит ему сделать одно неосторожное движение, сорваться и бежать без оглядки.
Вот они чем были похожи!
— Чего же вы боитесь, люди? — спросил он. — Вам-то что бояться? То, что у вас есть, уже никто не отнимет и хуже, чем есть, не сделает.
Инвалид вцепился жесткой рукой в армяк и потянул к себе с такой силой, что Андрей невольно согнулся.
— Сделает! — горячо прошептал он. — Ты в архиерейских погребах не сидел? А я сидел. Туда из выгребной ямы дыру пробили. Сидел, брат, и не приведи Господь… Я тоже был храбрый. Все молчали — я говорил. Но как попал в погреба… Уж лучше тут, у костерка да воздухом дышать. А за полночь благодетельница в Дом пустит. Ты не хорохорься. Не таких там ломают.
— Не сломают, — твердо сказал Андрей. — Потому что я их не боюсь. И ненавижу.
— Одичал, одичал ты, парень, — жалея, протянул калека. — Ох, попадешься Колодкину, на его колодку, он тебя быстро оформит лет на десять. Нынче каналов много копают, народ везде нужон.
— Бывал я и у Колодкина, — признался Андрей. — Да видишь, не оформил.
— Джигит, — похвалил старик-татарин. — Батыр…
И наступила полная тишина. Калека, вглядевшись в лицо Андрея, оперся ручками-деревяшками о землю и сделал неожиданно большой и сильный скачок в сторону. Отвернувшись от всех, он достал из рогожного, куля, на котором сидел, шкалик водки, разгрыз зубами сургуч, распечатал и сделал несколько глотков.
Душевнобольной принес откуда-то две полугнилых плахи, переломал их о землю и, делая страшное лицо, взгромоздил на костер.
— Что ты делаешь-то, что? — гусыней закивала согнутая пополам старушка. — Зря только и переводишь. И так огонь теплый. Да впустят скоро. От бестолочь…
Сыроватые плахи почти заглушили костер, повалил дым. Люди машинально подвинулись к огню. На Андрея уже не глядели, словно вдруг забыли о нем. «Перед кем я тут расхрабрился? — с горечью подумал Андрей. — Что за язык потянуло?..» Однако желание говорить не угасало, наоборот, ему хотелось кричать, бузить, как перепившемуся мужику на свадьбе, буянить, как буянил дед Прошка Грех на каждой гулянке. Он понимал, что все это от бессилия, но сдерживать себя не мог да и не хотел.
Калека вновь оказался рядом, дернул полу.
— Хоть на тебе одежа эдакая и бородища, а все одно заметно, ты человек образованный. А раз так, значит, ряженый, значит, в запрещенных разговорах у тебя интерес. Да ты напрасно тут ошиваешься. Народ вон тихий, убогий: нищие да калеки.
— Ты что же, за шпиона меня принял? — спросил Андрей. — За провокатора?
Инвалид угнездил свой обрубыш в заранее приготовленную ямку, чтобы не опрокинуться, и тем самым освободил две руки.
— Ныне, брат, такие разговоры разговаривают либо провокаторы, либо дураки набитые, — пояснил он. — Ты дак вроде не дурак.
— Ну а если душа болит? — нагнувшись к инвалиду, спросил Андрей. — Если уже терпение лопнуло? Молчать?.. Нет, говорить буду! Они меня напугать хотят, и пугали… Весь народ в страхе держат!
— Ты перед нами здесь не гуди, — остановил инвалид. — Нас нечего агитировать. Разве мы — народ? Да мы сор от народа. А ты пойди вон на базар. Или лучше к архиерейскому дому. И там агитацию проводи. Тогда я погляжу на тебя.
— Батыр, — снова похвалил старик-татарин. — Настаящий чалавик.
В это время на крыльцо вышла пожилая женщина, завязанная платком до самых глаз, огляделась, махнула рукой:
— Заходите, православные.
Нищие и убогие посеменили, поскакали, побежали на крыльцо, один за другим пропадая в темном дверном проеме. У костра остались Андрей и душевнобольной.
— Ты не знаешь меня? — вдруг спросил он, тихо, склоняясь к лицу Андрея. — Ты меня раньше не встречал?
Андрей слегка отшатнулся, посмотрел в лицо человеку. Человек глубоко вздохнул, тараща глаза на огонь.
— Никто меня здесь не знает… Беда, беда. Всех спрашиваю.
— Может, это и хорошо? — предположил Андрей, чтобы поддержать этот странный разговор.
— Чего же хорошего? — загоревал человек. — Мне и в жизнь не узнать, кто я. Так и буду без настоящего имени, без отчества.
— Вы не помните свое имя? — заражаясь его тоской, спросил Андрей.
— Не помню, — проронил он. — И документов нет… Вот только матрешка есть. Кто-то дал. А зачем — не помню.
Он достал из-за пазухи вытертую до серого дерева матрешку, разъединил половинки — там были медяки, видно, собранные днем у пристани.
— Заходите и вы, — предложила женщина из «Дома колхозника». — Что же вам стынуть-то…
Беспамятный человек спрятал матрешку и молча поплелся к двери. Андрей зябко передернул плечами, глядя ему в спину.
Женщина смотрела на Андрея с материнским состраданием.
— Заходи, заходи, странник…
— Спасибо, — проронил Андрей.
Весь бессправочный народ помещался в углу коридора, отгороженном занавеской. На полу были постелены соломенные матрацы, такие же подушки и солдатские одеяла. Андрей выждал, когда улягутся завсегдатаи, и лег на свободное место. Впервые в жизни ему не было неловко и стыдно, что он, здоровый и молодой человек, находится вот так, вместе с нищими и убогими, с тем самым «сором», что сбивается у церквей, ночлежных домов, на пристанях и вокзалах; именно среди них он впервые почувствовал, что и сам нищ и убог. Едва он прикрыл глаза, как сразу вспомнил писателя Ивана Бездольного и стал думать о нем. Нет, не случайно и не зря он, прикинувшись блаженным, пошел ходить по земле. В пору, когда жестко закрепощается народ, когда изобретаются хитроумные способы управления человеком, когда он лишается возможности проявлять свою волю, свободными остаются юродивые да блаженные. Сколько же их ходит теперь по России, прикинувшись слабоумными только для того, чтобы спрятать свой бунтующий ум? Сколько душевнобольных, скрывающих под этой маской страдающую душу?
Кто мог крикнуть правду царю? Крикнуть и остаться вольным?
Ночью к ногам Андрея почти неслышно прискакал инвалид-обрубыш, дернул за сапог.
— Эй ты, спишь, что ли?
— Не сплю, — отозвался Андрей. — Думаю…
— Думай, парень, думай, — зашелестел инвалид. — Я вот что сказать хочу. Часто болеют те, кто заболеть боится. От страха хворь нападает. Ежели весь народ под страхом ходит, обязательно надо, чтоб хоть один в уме оставался и не боялся. И резал бы правду-матку. Понял? Да такую правду, про которую народ думает, но сказать не смеет. А будет один с правдой на устах — не пропадет народ, выживет. С меня какой нынче агитатор? Я полчеловека только остался. И после погребов-то ничего сказать не могу, отняли силы последние. Я замолчал, а кто-то говорить должен.
Андрей показал на беспамятного человека, спокойно едящего у самого порога.
— Кто это?
— Он и сам не знает, кто он, — проронил инвалид. — Безымянный… А что, признал его?
— Не признал, — сказал Андрей. — Но будто видел где-то… Вспомнить не могу.
— Вспомни! — вдруг загорячился обрубыш. — Я смотрю на него и думаю: а если он какой-нибудь такой человек!.. Такой человек!.. Ну, вспомнил?
— Нет, не могу, — признался Андрей. — Но глаза знакомые…
— Вспомнишь, так приходи сюда, — попросил инвалид. — Он все время здесь, проезжих спрашивает… Говорить надо, парень. Люди вон уже память теряют. А ну как все такие станем? А ну как все, а?!
Говорить, говорить, пока горит в душе эта яростная сила!
Андрей сориентировался и пошел в сторону пристани. Конечно! Надо ехать. Ехать и говорить, идти и говорить, ползти и все равно говорить. Они устанут слушать. Должны устать.
Он уже вышел к пристани, уже увидел деревянные баржи у бревенчатого причала и пароход-колесник с черными трубами; увидел людей с мешками, корзинами и чемоданами, ожидающими посадки. На устах уже зажигался фитиль первой дерзкой фразы, но похолодела вдруг душа и разжались кулаки.
Кричать и говорить можно было в ГПУ, где его не слышали. Но ведь слова его, сказанные перед народом, станут возбуждать в нем мятежный дух. Он, Андрей, осмелившись говорить правду, начнет поднимать людей. И они, захваченные ветром слова, десятками пойдут по лагерям, сотнями, тысячами! Можно быть смелым, когда ты — неприкосновенный. Но люди-то беззащитны! И, срывая зло, ими будут набивать лагеря. Или даже ямы…
Провокатор из благих побуждений.
Нельзя поднимать людей на явную смерть, нельзя без времени будоражить в них душу. А правду они видят сами.
Однажды уже поднимал, когда организовывал самооборону Есаульска. Что вышло из этого? Повесили безвинную женщину…
«Боже! Боже… Что же делать мне? — думал он, стоя на широко расставленных ногах там, где его слова опередила разумная мысль. — Кричать могут блаженные. А я — кто?.. Никто. Меня расстреляли. Меня нет больше… И меня не услышат. Я беспутный…»
Мимо спешили люди, толкали его, задевали корзинами, а он стоял и качался, как пьяный. Вот уже толпа бросилась к трапу, загомонила, закряхтела в давке; вот прощально просипел пароходный гудок и опустевший причал потянулся за кильватерной волной.
У всех был свой путь…
Мутная весенняя вода мыла береговой откос, и слышно было, как шелестит влекомый течением желтый речной песок.