18. В ГОД 1933…
«… Видно, не так крепка была вера моя, коли промыслил Ты новое испытание в отшельническом житье. И это принимая с благодарностью, тружусь теперь в одиночестве и полной темноте, словно нет для меня дня, а есть только ночь бесконечная, чтобы молиться за весь православный народ. И молюсь я, и радуюсь благодати Твоей и свету Твоему, что озаряет мою темную келью.
Меня же все перековать норовят. В огне сатанинском нагревают, молотами сплющивают, потом в воде студят и снова нагревают. Изрубят на куски, перемесят меня, как тесто в квашне, но лишь откуют снова, а во мне уже Твой огонь и свет. И нет у племени гулагов сил, чтобы вытравить или потушить его. Как же бесятся черные птицы! И опять в огонь бросают, и качают мехи, и вздымают молоты над моей головой.
Я же, сидя в келье, мало что слышу. Доносится до меня лишь стон человеческий под горой. И покуда слышу его, верю — не перековали, не переделали человеческую природу и породу. Мается в муках народ, терпит и стонет. Упаси Бог услышать смех. Если засмеются люди внизу, знамо, привыкли к скотскому житью и пропала в них святая вера. Ко мне все больше Квасницкий приходит и воспитывает, толкует про светлую жизнь. Ему и ключ от замка доверен. Но приходит все по ночам, и я солнца не вижу, только звездочки, если ведрено. Он и хлеб приносит, правда, весь общипанный, обкусанный — дорога до моей кельи неблизкая. Мне и остатка хватает, но я спросила его: как же ты воспитываешь меня, про новую честную жизнь говоришь, а сам мой хлеб ешь. И увидела я, стушевался Квасницкий. Говорит, я, матушка, понять хочу, как ты на хлебе и воде сидишь, а в тебе вера такая. Думал, говорит, попробовать хлеба твоего, такой ли он, как у всех. Пробую каждый раз — такой же, как всем на пайку нарезают. Даже кислей кажется. Нет, сказала я, у меня хлеб другой. Когда самый черствый хлеб с верою ешь — он сладким делается. Ты же его без веры всю жизнь ел, без слова Божьего, потому не знаешь вкуса. К тому же, когда хлеб трудом заработанный — ему другая цена, а ворованный хлеб тяжелый, горький и силы человеку не дает. И стал он жаловаться, и каяться стал, что ел мой хлеб, что жизнь у него тяжелая; он же человек старый и всего боится. А особенно черных птиц, когда те над каналом летают или когда велено ему явиться в логово племени гулагов. И нет у страха ни конца ни края. Пожаловался он, как зловещая птица Коган бьет его палкой, но так, чтобы никто не видел. Всякий раз после битья он совсем слабый становится и тогда сам готов руку поднять на человека. Случалось уже, бил, камнями кидал в тех, кто плохо работает. Его же тронуть не смеют, потому что за воспитателя сразу под суд отдадут.
Так он жаловался мне ежедневно, даже хлеб мой общипывать перестал и приносил пайку целиком. И за свежей водой не ленился сходить под гору. И попросил он о Святом Крещении. На колени встал, матушкой кликал и заплакал. Говорит, снова меня били, как собаку, а терпеть нет больше мочи. Долетели Мои молитвы о нем к Тебе, Владыка. Просыпается в нем душа, коль о крещении заговорил. Я ему призналась, что если окрестится он, то станут бить еще больнее и чаще, поскольку сейчас бьют, потому что он черным птицам служит и раб племени гулагов. Крестившись же, он будет рабом Божьим, и служить придется только Всевышнему. И велела ему подумать, послушать, что душа ему подсказывает. А то ведь он только хлеб мой пробовал, веры же нашей не знает, не понимает, в чем суть ее. Вера же не хлеб, чтоб ее пробовать. Коли взял ношу на плечи, так неси до смертного часа. С тем Квасницкий и ушел. И долго не приходил ко мне. Вместо него хлеб и воду приносил охранник. Я спросила, где же мой воспитатель, а охранник говорит, мол, его в РУР посадили, потому что он попросил черных птиц прорезать мне в келье маленькое оконце. Сидит он там и плачет. Господи, помоги ему вынести первые труды за Тебя! Сделай милость, облегчи долю его, ибо слаб он еще для подвигов. Услышь меня, Сам Мученик, внемли молитве моей, а кто более за него помолится?
И стали ко мне летать черные птицы. Прилетят, пощелкают клювами, поскрежещут когтями по камню и улетят молча. Думаю я, новую казнь мне готовят, да только сами не знают, какую. А народ под горой все сильнее стонет, плачет, страдалец, — значит, жив пока, не сломался, не перековали его в сатанинских кузнях. Хлеба стали давать через день и дров лишь по три полена. Но молитвы мои светлее сделались и рука легче. Прибежал ко мне Квасницкий ночью, но уже без ключей, встал у двери, и начали мы беседовать. Хочу, сказал он, принять крещение, да только все еще боюсь. Если можно, окрести меня тайно, матушка, чтобы никто не узнал. Объяснила ему, что православная вера открытая и человек верующий не должен таить свою веру. Напротив, зажигать ее в других людях своими трудами и достойной жизнью. Вера наша не одну свою душу освещает, и забота ее спасать души всех людей, чтобы всем света хватило. Как же можно утаить свет, если он загорелся и горит в душе? Он же хочет приобщиться к Святому Духу, а в миру жить как прежде и служить племени гулагов. Уж не знаю, понял он или нет, однако тихо ушел, так что говорила я в пустоту некоторое время. Потом окликнула — не отзывается.
Наутро же прилетела ко мне черная птица Френкель, загремела ключами и распахнула двери. Я к стене обернулась и зажмурилась, чтобы не ослепнуть от солнечного света. «Выходи», — сказала птица.. Я стою, не шевелюсь: хочется еще на мир Божий посмотреть. Да только чувствую, протянула черная птица когтистую лапу и вытащила меня из кельи. Закрыла я глаза платом и ладонями сверху прижала. Не помню ведь уже, сколько времени на свету не была. Да только сдернули у меня плат с головы, отняли руки от глаз. «Смотри!» — закричала черная птица, схватила меня в когти и, чувствую — понесла над землей. И тогда открыла я глаза и милостью Твоею не ослепла! Увидела я землю на много верст вокруг, а птица Френкель меня все выше и выше поднимает. Под самые облака вознесла и все кричит: «Смотри, игуменья! Напрасны все твои молитвы! Мы переделаем природу, как захотим, и сама природа этих жалких людишек переделается!»
Смотрю я — Владыка Небесный! — насколько хватает глаз — земля разверзлась и в чреве ее люди, словно муравьи, ползают. Лечу я в железных когтях и молюсь, и вижу, люди внизу лица к небу поднимают, и лица те светлы! И сияние исходит от них, ровно от святых мучеников. Возрадовалась я, Господи! Еще крепче уверовала: жив народ православный. Не сломить его ни работой рабской, ни жизнью скотской. Нет той силы у всего племени гулагов, чтобы изменить человеческую природу. Заклевать народ можно, в землю его загнать или обмануть на время, поманив сладким пирожком, но лишь чуть спадут черные чары — и ожили люди! Благодарю Тебя, Спаситель, что не оставил мучимый русский народ, сохранил его душу и разум.
Долго летела я в лапах черной птицы. До самого Белого моря, и лишь там снова очутилась на земле. И пока птица Френкель набиралась сил в обратную дорогу, побежали ко мне люди со всех сторон. Я же лежу на земле брошенная и встать не могу. «Знаем тебя, матушка! — закричали люди. — Слух о тебе по всему каналу идет. Ты уж крепись, родная, а мы выдюжим! Нашими костями плотины и дамбы укрепляют — все одно выдюжим! Ты только молись за нас, проси у Господа прощения за грехи наши, и твоими молитвами выстоим!» Но тут вернулась черная птица, разбежался народ, забился в камни и кочки, а я же все голоса слышу, и радостно мне, и горько, и мучительно. Птица Френкель подхватила меня и понесла в обратный путь. И уж не кричала — смотри! — лишь клекотала злобно и клевала меня в голову.
Когда же бросила меня возле моей кельи, я даже о землю не ушиблась, поскольку тела своего не чувствовала. Меня же вновь заперли в келье и забыли надолго. Зато ночью приходили ко мне сестры мои, рассказывали, как трудятся они, хотя невозможно стало трудиться среди людей. И поведали они о матери Агнее. Прости ее, Господи. В таких муках немудрено сломаться слабой душе. Сняла она рясу, горемычная, обрядилась в юнгштурмовку и теперь в логовище черных птиц моет полы, а ночами с охраной да с надзирателями прелюбодействует. Съела пирог, скверной начиненный, и пропала душа. Да молиться буду пред Тобой за нее! Верую, грянет и над ее головой Твой светлый гимн, покается она и вернется в нашу обитель. Однажды вкусивший от плода Твоего не забудет сладости и после грехов тяжких потянется вкусить вновь.
И вот, наконец, пришло мое освобождение из отшельнической жизни. Прилетела ко мне черная птица по имени Фирин, сладкоголосая, заботливая, так что черноты в ней и не разглядишь, если ослабли глаза. Стала она петь мне ласковые песни, мужество мое и силу веры возносить, и почуяла я, что пришло еще одно испытание, невиданное в этих местах. Повели меня из кельи в баню. А там стала я мыться, но женщины столпились подле меня, стоят и смотрят. Что, спрашиваю, не узнаете меня? Или дивитесь, как живу я, если кожа да кости остались? «Нет, матушка, — отвечают. — Узнали мы тебя, и дива нет для нас, как живешь ты. Мы стоим возле тебя и молитвы читаем». Какие же молитвы, спросила, и откуда читаете? «А на теле твоем писаны, — сказали женщины. — Вот их и читаем». Поглядела я на себя — Владыко Всемилостивый! — а молитвы с рубахи моей все отпечатались на теле и не смываются ни щелоком, ни мылом, ни мочалом. «Не смывай! — стали просить мои сестры. — Мы хотим научиться труду твоему, не смывай!» Недостойна я учить других, Господи! Не умею и не знаю, как молиться перед Тобой, вразуми же меня саму, не то пойдет от меня людям скверна да ересь.
На следующий же день после бани собрали всех сестер, поместили в избу и заставили гнид бить в белье, что в прачечной стирают. Вши людей заедали, и слышно, тиф начался. Верно, птице Фирин почудилось, что мы грязной работы испугаемся, а то неведомо ей, что нам и это во благо. Принесут грязное белье, свалят кучей, и куча эта шевелится, ровно живая. Прожарим мы исподнее в печи, потом каждый шов еще надо железкой продавить и стеклышком прочистить. И пока работаем, по нам вши ползают, живьем едят. Черная же птица Фирин прилетит к нам в гнидобойку и поет сладко, задушевно, будто жалеет нас, и восторгается, какие мы смелые и не боимся тифозной вши. И все нас матерями зовет да по имени. Велел барак наш утеплить, пайку выдавать, как ударницам. Сестры мои готовы были поверить ему, слышу, переговариваться с ним начали. А птица же Фирин то одну сестру, что помоложе, ущипнет, то другую. «Вошка по тебе ползала, матушка! — скажет. — Вот я поймал ее, посмотри». Матушка глядь ему на ладонь, а он другой рукой, бессовестный, то за грудь, то за живот схватит. И смеется при этом!
Лишь спустя месяц увидела я, как мрут мои сестры в гнидобойке и как хитро сделано было с нами. Покарай меня, Господи, слепошарую! Ведь чувствовала, не от добра черная птица вьется над нашими головами. Не мытьем решило взять нас племя гулагов, так катаньем. Вроде легкая работа. Это ведь не землю наваливать, не тачки катать и тем более не белкой в колесе бегать. Сиди да продавливай швы у рубах и кальсон. Но с самого начала от этого почему-то зубы сводило. Проведешь железкой по шву — трещат гниды, и звук такой визжащий. Ну сводит зубы, нехорошо лицо подергивается — можно терпеть после работы-то тяжкой. Терпели мы, терпели, и незаметно то у одной головокружение, то у другой обморок, а иную сестру перекосит и телом, и лицом, а иная не в себе делается. А потом и вовсе, слышу, мои сестры заговариваться начали. Станем трудиться вечером по баракам, они несут невесть что, вместо молитв-то. А сладкоголосая птица знай себе поет, тогда как в бараке у сестер по ночам зубовный скрежет начинается. Царица Небесная! К Тебе взываю, наставь, как эдакую муку пережить? Мысли мои путаются, в ушах визг стоит, и гниды перед глазами. Не выстоять нам, Матушка, перед наказанием эдаким, не исполнить урока. Что же с людьми станет, коли мы все умом и нервами повредимся? Черная птица Фирин не отступится, пока не изведет нас, убогих, пока не завладеет душами нашими — не успокоится. Люди теперь от нас шарахаются, потому что слух пущен, будто мы если работаем в гнидобойке, значит, вшей по баракам разносим, а с ними и тиф. Боятся люди нас, хоть на расстоянии и беседуют, и жалеют. И торжествует племя гулагов, летает над головами, смеется, окаянное.
Не допусти, Господи, чтоб одолели нас черные птицы! Не дай пропасть народу православному, не дай поставить его на колени перед антихристом и отродьем его.
Заступись, Матушка!..»
Трудилась мать Мелитина, писала молитвы свои на рубахе, стоя у аналоя в храме, где когда-то постриг приняла. И Ангел в образе отца затепливал ей свечи.
И вот однажды, когда погибал дух сестер в гнидобойке и не было слова на устах, способного остановить погибель, взмолилась она в отчаянии:
— Владыко! Неужто кончился путь народа моего? Неужто обрек Ты его на муки смертные и гибель? Пощади православных, Господи! Ведь зачем-то был Тебе нужен народ? Не для одних только мук сотворил Ты его, Вседержитель!
И в тот же миг увидела мать Мелитина книгу на аналое, невиданную и никем не читанную. Потянулась она к книге и прочитала: «Книга судеб народов. Какие были, какие ныне есть и какие впредь будут».
Прочитала и не смогла поднять руку, чтобы открыть книгу. А свеча между тем догорает, кривится, истекает воском.
«Книга судеб народов»…
Буквочки красные, и свет от них идет, манит, подзуживает: открой, ну, открой же и читай.
— Ангел мой! — воскликнула мать Мелитина. — Можно ли мне читать книгу эту?
И услышала знакомый детский голос:
— Читай, тебе позволено.
Свеча же между тем едва уже дышит, и фитилек всплыл в воске, и зачадил огонек. Осенила себя крестом мать Мелитина, огляделась — не видать ли Ангела, чтоб свечу новую затеплил. И вдруг видит, как в темном храме возник огонек и поплыл к ней, несомый чьей-то рукой. «Вот и свет мне несут, — подумала она. — Благослови, Боже!»
И тут увидела мать Мелитина другую руку, которая затепливала свечу у аналоя. Увидела и вмиг узнала, чья это рука!
Голос же сладкий, нежный, так и шепчет в ухо: читай, читай, тебе позволено…
Смахнула мать Мелитина свечу, отпрянула от аналоя.
— Не стану читать! Ты в храм проник и меня искушаешь!..
А свечка, ставленная Ангелом, догорела, и в храме наступил мрак. Лишь огонек все блуждал и блуждал в стороне, колебался на сквозняке и не мог найти дороги к аналою.
— Матушка Небесная! — воскликнула мать Мелитина. — Знать, беда и муки не только на грешной земле, ежели черные птицы и в храм проникли, ежели они креста святого не боятся. Научи, как выстоять, как совладать с силой нечистой!
И тут увидела мать Мелитина, как черная птица пала камнем из-под свода, схватила в когти Книгу и понесла ее в бездонную черноту. Опахнуло лицо ветром, зашатались иконы в иконостасе, словно маятник, закачалось паникадило на длинных цепях. Казалось, еще один миг, и рассыплется, разрушится храм матери Мелитины. И унесла бы птица похищенную Книгу, но храмное поднебесье озарилось светом и в черной стае воронья возникли белые, Ангельские крылья.
В тот час, когда народ российский стонал и обливался слезами, роя себе одну бесконечно длинную братскую могилу, когда корежили суть его и выторговывали душу за пирожок и когда уже чудилось, что и помолиться некому за мученицу-Россию, над ее головой творилась незримая и неслышимая битва. Лишь черное да белое перо осыпалось наземь. Упадет черное — посветлеет небо; а как белое сронится — торжествует тьма! И пока кружились и мелькали черные тени в поднебесье, пока скрежетало железо вокруг белых крыльев Ангела, мать Мелитина стояла ни жива, ни мертва. Одолел Свет темную силу и спустился на землю. На месте, где потухла свеча, новую затеплил и отнятую у черных птиц Книгу положил на аналой. Засветились, заиграли буковки…
Обрадовалась мать Мелитина: «Верно, читать позволят! Благодарю Тебя, Господи!»
— Читала ли ты Книгу? — спросил Ангел.
— Нет, не читала, — призналась она. — Свеча не Тобою была затеплена, чужая рука сатанинский свет принесла. А при свете том истина ложью оборачивается.
— Черные птицы хотят похитить Книгу и переписать ее на свой лад, — сказал Ангел. — Потому отныне она будет храниться здесь, перед тобой, на аналое.
— Но ведь отсюда ее легче похитить! — ужаснулась мать Мелитина. — Черные птицы над головой вьются, крыльями бьют, когда молюсь. Нельзя ли спрятать Книгу?
— Нельзя, — вздохнул Ангел, и вздох Его зазвенел серебряным бубенчиком под сводами. — Когда вершится судьба народа, в этой Книге начертанная, надо, чтобы она на виду лежала, на глазах. Чтобы никакая другая сила не смогла изменить ни одной буквы в судьбе, ни одной строчки переписать.
— Можно ли мне читать ее? — осмелилась мать Мелитина. — Хотя бы одним глазком заглянуть?..
— Даже если я приду и скажу — читай, ты все равно не притрагивайся к Книге, — предостерег Он. — Нельзя читать Книгу Нечитаную, ибо, познав судьбу, тебе захочется изменить ее.
— Прости меня, безмудрую! — взмолилась мать Мелитина. — Но неужели такая уж горькая доля начертана нашему народу? Что ждать ему? Что будет с ним?! А что станет с миром?!
В тот миг под сводами храма послышался злобный клекот и железный лязг крыльев. Ангел воспарил над аналоем и, прежде чем умчаться в поднебесье, очертил вокруг матери Мелитины обережный круг. Мать Мелитина потянулась к нему руками, да так и осталась стоять в ожидании. Поняла она, что нельзя спрашивать, не будет ей ответа. Покаялась, потупила голову. Стены же храма расширились беспредельно, купол вознесся высоко вверх, но, даже стоя на земле, можно было слышать, как там, под сводами небес, гремит битва не на жизнь, а на смерть.
И еще поняла она, что теперь, когда Книга Судеб Народов лежит на виду у всего мира, ее будут похищать каждый день, каждый час, каждую минуту, потому и земля, и небо — кругом поле бранное…