Книга: Доля
Назад: 9. В год 1931…
Дальше: 11. В год 1920…

10. В год 1920…

Конфискационный отряд состоял из четырех человек — двух экспертов-оценщиков, казначея да уполномоченного Наркомата финансов. При них было двенадцать человек охраны, две подводы со стальными ящиками и легкая тачанка с пулеметом. Командовал отрядом уполномоченный, который не подчинялся никаким местным властям и имел неограниченные права. Они передвигались тайно, чаще всего ночами, и везде появлялись неожиданно, однако после нескольких акций об отряде стало известно, и слух, опережая его, побежал от церкви к церкви, из прихода в приход.
Когда же он достиг Есаульска, отряд уже зорил мужской монастырь. А было там всего пять престарелых монахов да девять послушников. Согнали их в конюшню, заперли и стали снимать дорогие оклады с икон, искать золотые кресты, потиры и прочие ценности. Но вырвались три послушника, взяли коней в деревне и поскакали в Есаульск. Примчались они к архимандриту Федору и рассказали, что сотворилось в мужском монастыре. В первые минуты растерялся отец Федор. Он недавно получил Святейший Указ о поставлении епископом, однако наречение и хиротонию еще не совершали, как тут поступить? Но недолго был в сомнении архимандрит: коли едут антихристы церкви грабить да поганить, каждый православный восстанет. Ценности из есаульских церквей еще владыкой Даниилом были собраны и спрятаны в женском монастыре, поэтому взял он послушников из мужской обители, дьяконов из церквей и поехал в монастырь. Вошли они, затворили ворота и стали ждать утра.
Однако ночью конфискационный отряд уже подошел к стенам, застучали в ворота:
— Именем революции — откройте!
Архимандрит ответил, что ночью не откроют и будут ждать утра. Постучали еще, даже стреляли по запорам, но ворота женского монастыря были крепостными, окованными, с ходу такие не взять, и стены высокие, без лестницы не перелезешь. Отряд расположился у ворот и охрану вокруг обители выставил, чтобы никто не убежал.
Утром архимандрит вступил в переговоры с уполномоченным, однако тот ни на какие условия не шел и требовал открыть ворота и предоставить монастырь в полную его власть. Тут из Есаульска стал народ подходить к заутрене, уполномоченного залихорадило — вон сколько лишних глаз. Архимандрит еще раз обещал выдать все ценности, свезенные из церквей, но чтобы не трогали монастырского храма. Конфискационный отряд посовещался и согласился. Послушники спустили на веревке со стены ящик с ценностями, уполномоченный принял его и приказал охране идти на штурм стен. Оказывается, у экспертов-оценщиков список был, где и сколько серебра и золота хранится. А за женским монастырем значился серебряный гроб со святыми мощами. Девяти пудов весом был гроб…
Полезли охранники на стены, — за ночь лестниц навязали из жердей, но монахини заранее воды накипятили, поднялись на забрала и стали поливать сверху. Тогда охрана открыла огонь, но никого не задело. А народу уже большая толпа собралась. Уполномоченный велел разогнать людей, однако те не разбежались, а попрятались в сосновом бору да под берегом. Привязали к воротам шесть гранат и взорвали одну створку. Одного послушника убило, а некоторых осколками посекло. Ворвался отряд в монастырь, монахинь под замок посадили, а архимандрита и дьяконов пытать стали, где еще ценности спрятаны. Но никто ничего не сказал. Тогда вывели их и поставили к стене. Всего лиц духовного звания было пять с архимандритом. Напротив пятерых стрелков поставили с винтовками. Уполномоченный шестым был…
Лобытов сидел в изголовье, возле высоких подушек и, согнувшись, поддерживал голову руками. Рассказывал он негромко, каким-то бесцветным голосом и, видно было, уже многое перестрадал, отбросил все лишнее, оставив только трагическую суть.
Рассказ его был скупой, и потому Лобытов все ниже склонялся к лицу Андрея, словно боялся, чтобы не улетело мимо ни одно слово. Говорил уста в уста.
— Расстреливали прямо в монастыре, чтобы народ не видел. Стрелки вскинули винтовки… Архимандрит Федор руку поднял, попросил дать ему отходную прочесть. А они залп дали… Четверых сразу наповал, а отец Федор стоит с поднятой рукой и молитву читает. И тогда по нему залп дали, по одному. И хоть бы одна пуля задела… Стрелки испугались и остервенели. Бьют по нему без команды. Архимандрит стоит и читает. Уполномоченный кричит: опусти руку, гад! И из нагана, почти в упор… И пока он отходную не дочитал и руку не опустил, так и не могли убить. Попасть не могли…
Он закрыл лицо ладонями, заскрипел зубами. Андрей слушал, закусив край одеяла, и не мог открыть рта, чтобы спросить единственное: была ли там мать Мелитина…
Комиссар словно угадал его мысль. Так и сказал себе в ладони:
— Знаю, что спросить хочешь… Мать твоя была там, Андрей. Ничего, она жива. Потом и монахинь стали пытать. Конскую носовертку на горло надевают и закручивают… Пока глаза из орбит… Она жива, ты не волнуйся. Их в ссылку погнали, куда-то под Туруханск…
Комиссар Лобытов отнял руки, открыл лицо. В глазах была растерянность, дергались всегда крепкие, жесткие губы. Не виделись всего-то чуть больше полгода, а Лобытов за это время постарел и стал как будто незнакомым.
— Уполномоченный сам мне рассказывал, — продолжал комиссар. — Вот так же сидели… У меня, говорит, приказ есть: за малейшее сопротивление всех священников в расход. Но, дескать, монахинь я пожалел… Врет он, сволочь! Народа испугался. Там народ собрался и стоит. Не посмел на людях… А на конфискованное золото паровозы покупают за границей… Паровозы… Капиталист Хаммер посулил паровозы…
Андрей подтянулся за головку кровати и сел. Лобытов поправил подушки под его спиной, неосторожно сбил с тумбочки флакон с лекарствами. Резкий, холодящий дыхание запах разлился по комнате. Комиссар открыл форточку.
— Что у тебя?
— Грудная жаба, — проронил Андрей. — Спасибо тебе, Лобытов.
— За что? За грудную жабу?.. Я тебе помог ее нажить!
— И за нее. И за то, что арестовал меня тогда. Остановил… — он сцепил пальцы, стиснул их до щемящей боли. — Помог остановиться. Помоги еще раз?
— Я тебе больше не помощник, Березин, — вздохнул комиссар. — Сам помощи хочу. Сам…
— Помоги арестовать конфискационный отряд, — попросил Андрей. — Помоги мне судить их.
— Это бесполезно, Андрей, — решительно сказал Лобытов. — Тебе не дадут сделать это.
— Кто не даст?
— Не знаю, — комиссар потряс головой. — Не дадут, и все. Потому что паровозы покупает не конфискационный отряд. А расстреливают они законно. По закону! Понимаешь ты, Березин!.. Помнишь наш разговор, когда мы отряд собирали? Тогда мы были мучениками. Нас тогда вешали и на мостах рубили. Теперь мы — палачи… Мы победили в гражданской и не заметили, как победа переродила нас. Наш черед настал рубить… Когда ты пленных там… я ужаснулся! Я думал, ты один такой. Думал, ты из мести… Нет, все началось потому, что мы победили. А в гражданской, Андрей, нельзя побеждать. Уж лучше поражение принять и мучеником остаться на все времена, чем стать победителем. Победитель обязательно превратится в палача. Запомни, Березин. Это я тебе говорю, большевик с пятого года. Мы уже проиграли. Наша победа — начало нашей гибели. Я хотел не такой Советской власти.
— А какой ты хотел? — спросил Андрей. — Ты думал, после победы наступит День всепрощения?.. Помнишь, тогда, в избушке, ты как-то говорил о классовой борьбе? Если есть борьба — какое же прощение? Борьба есть борьба…
Лобытов закрыл форточку, подсел еще ближе, наклонился к самому лицу.
— Ты что-то знаешь, Андрей. Должен знать. Я ведь понимаю, какую силу надо было иметь, чтобы тебя с того света вытащить и в ревтрибунал. Скажи. Скажи мне, почему все так происходит? Я же чувствую, это не стихия. Это политика. Уполномоченный никогда бы сам не решился расстреливать. Он трус по природе. Политика, потому что тебя за жестокость назначают судить. И не случайно уничтожают духовников. Не за сопротивление власти и даже не за скрытое золото.
Он схватил Андрея за рубаху, подтянул к себе. В немигающих, чуть прищуренных глазах его светился болезненный огонь.
— Андрей, скажи мне!.. С собой в могилу унесу. Скажи, кто вышибает из народа дух? Неужто… сам Ленин?
— Нет, Лобытов, — твердо сказал Андрей. — Я думаю, это не Ленин.
Комиссар выпустил рубаху.
— Но кто же тогда? Ты должен знать!
— Я знаю лишь столько, сколько мне положено знать, — отчеканил Андрей. — Каждому из нас отведена только своя роль. И тебе тоже, Лобытов. И знаю я ничуть не больше тебя. Высшая же цель тебе известна — мировая революция. Вот и делай выводы сам. Ты старый большевик, профессиональный революционер.
— Мировая революция — это утопия, — отрезал Лобытов. — Особенно после нашей все стало ясно.
— Но зачем тогда существует Коминтерн? — спросил Андрей. — Зачем нужен штаб, если утопия?.. Это ты так считаешь. А я был в доме у человека, который спас меня. Он так не считает. И Ленин не считает… Кстати, в этом доме я видел муравейник.
— Муравейник?
— Да, муравейник в аквариуме. Вот это и есть судьба российской революции. Согнать народ в кучу, бросать ему пищу и бесконечно разваливать муравейник, чтобы была вечная борьба. Не сама жизнь, а борьба за нее. В этом смысл революции. А когда муравьи привыкнут к борьбе, из них можно формировать легионы для мировой революции. — Андрей почувствовал, как проснувшаяся в груди жаба начинает шевелиться и душить за горло. — Наше общество, Лобытов, держится на борьбе. Это его философия и идея. Нет, гибель еще не наступила. Сейчас самый рассвет борьбы, а значит, процветание. Вот не с чем станет бороться или не за что — тогда да… А пока мы будем сражаться с врагами, с бандами, с голодом и разрухой. Закончится одна борьба победой, откроется другая. Поверь, такое общество может существовать бесконечно. Бесконечно!.. Политика борьбы, Лобытов, антигуманная политика. А идея античеловеческая по сути. Потому что человек в борьбе становится солдатом, пешкой. Рабом он становится!.. А чтобы возродить гуманность в нашем обществе, надо освободить его от всякой революционности. От самой идеи борьбы.
Андрей отдышался. Грудная жаба держала за горло. Надо было выпить лекарство, однако пустой флакон валялся на полу, а чтобы достать другой — надо звать Юлию. Лобытов сидел сгорбившись, ворошил на голове поседевшие волосы и ничего не замечал. Позвать Юлию — она тут же прогонит Лобытова. И когда еще выпадет случай вот так, один на один поговорить о том, что накапливалось и болело в душе долгие месяцы. Наконец Лобытов поднял голову.
— Тебе плохо? Ты что?..
— Ничего, — выдавил Андрей. — Это теперь на всю жизнь. Я почти привык… Мне в дорогу литературу дали. Читаю Троцкого, теория перманентной революции. Хочешь — дам… Он должен взять власть. Сейчас он сильнее Ленина. Возьмет… Если кто не опередит, если за спинами у них нет третьего. Знаешь, как на скачках: побеждает не лошадь, а хитрый наездник на лошади… Даже если Троцкий не возьмет власти, он все равно победит. Его теория мировой революции бессмертна, пока есть сама идея революции… Мне кажется, ею отравлен воздух. Ее запах везде… Как вот лекарством пахнет… Его идеи уже внедрились в сознание политиков и революционного народа. Они очень привлекательны, Лобытов… В этих идеях есть чувство высокого долга. Совершения миссии!.. И даже отрицая их, политики все равно будут следовать за ними в любом случае. Пойдут, обязательно пойдут. Хоть прямо, хоть косвенно… Я согласен с тобой, Лобытов. Мировая революция — это утопия. Но это очень стройная и логичная утопия. Конкуренции здесь нет… Пока существует политика борьбы, за его идеями все пойдут, потому что ими заражена даже сама мысль о переустройстве мира. И избавиться от нее невозможно. А вернее, рано от нее избавляться. Мы пока лишь в начале долгого пути. И мы его пройти должны. До конца пройти. Я много думал об этом, Лобытов. Никак не понимал… Зачем? Почему все пало на Россию?
Комиссар Лобытов помотал головой, как-то странно огляделся по сторонам, словно вспоминая, где находится — вспомнил, вздохнул глубоко.
— Ты меня совсем запутал, Андрей.
— Нет, это ты меня запутал! — возразил Андрей. — Ты, когда мне про классовый подход толмачил!.. Сам-то ты разбирался в них, нет? Чтоб других учить?.. Нет, ты подхватил с чужих слов. И понес… А теперь ты спрашиваешь, почему духовников уничтожают? Почему дух из народа вышибают?.. Но как же иначе его распределить по классам? Как их по муравейникам рассыпать?.. С чужих слов говорил.
— Я верил! — выдохнул комиссар. — С пятого года верил!
— Так верь! — подхватил Андрей. — Верь и живи дальше. Все, что бы ни делалось — все верно. Ведь пролетарский класс не может ошибаться! Нет же, ты у меня спрашиваешь, чья это политика. Наверное, политика класса!.. И паровозы покупают по воле класса. И стреляют…
— Стреляют потому, что у власти нет рабочего класса, — упрямо сказал комиссар Лобытов. — Я и спрашивал у тебя, почему так вышло?.. А ты, Андрей, лишаешь меня веры! Хочешь, чтобы я застрелился?.. Или потому, что у самого ее нет?
— У меня нет пути, — признался Андрей. — И виноват я сам… Знаешь, каждый дворянин в старой России служил своему Отечеству. Каждый был обязан послужить. Потому и дворянин… Каждому отпускался путь служения Родине. Хочешь — не хочешь, а иди. Теперь я не могу служить Отечеству. Меня же лишили пути… Да и тебя тоже, Лобытов. Иначе ты бы меня не спрашивал… Но вера есть! Я верю в детей, Лобытов. Странная вера, да? А вот она меня греет и заставляет жить даже с жабой в груди… Представь себе, — зашептал он. — Ничего не было, ничего! И вот ты берешь дитя на руки, держишь перед собой — и в этот миг открывается тебе истина. Она есть только в смерти и рождении… Непорочность — это есть путь к истине. И что ты не смог, не сумел, вложи в детей. Но так, чтобы оставить их непорочными. И они добудут тебе свет…
— О чем ты? — комиссар затряс его, стараясь привести в чувство. — О чем, Андрей? Я тебя совсем не понимаю! Что дети? Стреляют кругом. Кровь течет!.. Диктатура, политика силы и страха. Это же беда! Беда!
— Все так и должно! — воскликнул Андрей. — Ты не бойся, Лобытов. Ты же сам приближал этот час!.. Россия — народ молодой, она только и выдержит эту прививку. Она переболеет, вот увидишь!.. Пусть не ты — дети увидят, внуки. Мы же себе революционность, как чуму, привили. И болеем теперь… Но ничего, встанем. Встанем! Знаешь, когда я тифом болел, думал, не выживу, не очнусь от бреда… А ожил! И когда попал в «эшелон смерти», то мне на этот тиф наплевать было! Я ведь им никогда не смогу заразиться!.. Все думали, умру. Нет! Вот и Россия так же, Лобытов! Сами себе привили… Но затем, чтобы показать всем народам порочный путь. Чтобы не ходили тем путем… Чтобы избавить человечество от революции!.. Да не просто избавить, а повести за собой народы. Не к коммунизму, Лобытов. И не в светлое будущее. А к духовности!.. Кто же еще поведет? Кто? Кто знает путь?.. Кто переболел, Лобытов! К кому уже никакая зараза не пристанет. Это и есть моя вера… Миссия России в этом! Вот она, жаба, душит нас, мучает, да иначе ведь дух не освободить… Душит…
Он захрипел. Лобытов вскочил, заметался по комнате, крикнул:
— Придите, кто-нибудь! Ему плохо!
В комнату вбежала Юлия, схватила коробку, загремела флаконами. Наконец нашла нужный, облила им вату, поднесла ко рту:
— Дышите, дышите! — и крикнула комиссару: — Откройте окно!
Лобытов распахнул окно, бледный и подавленный, не знал, куда деть себя.
— Уходите отсюда! — распорядилась Юлия. — Немедленно уходите!
— Не гоните его, — попросил Андрей, вдыхая холодящий воздух, источаемый ватой. — Я еще не все сказал…
— Вам нужно молчать, — вытирая Андрею лицо бинтом, сказала Юлия. — Прошу вас, молчите.
— Нет, погоди, Лобытов, — позвал Андрей. — Ты же пришел вернуть мне партийный билет… Ты мне его когда-то давал… Потом отобрал… Так не возвращай, не надо…
Весть о гибели комиссара Лобытова Андрей получил через две недели, когда поправился и начал вставать. Его щадили и не сказали сразу, хотя он слышал похоронный марш на улице и еще спрашивал, кого там хоронят.
Оказывается, комиссар сделал выбор в ту же ночь после разговора.
Весть принес член ревтрибунала Янош Мохач, причем тайно от Юлии, которая после Лобытова никого не впускала к Андрею. Янош подошел к форточке, и они поговорили несколько минут. Комиссар оставил записку, где просил никого не винить и причиной указал то, что не хочет быть врагом своего народа. Теперь о его смерти говорили разное. Одни подозревали, что это заранее спланированное убийство, террористический акт; другие считали, что у Лобытова были какие-то непонятные связи с контрреволюционными элементами. В любом случае первое и второе было выгодно, ибо признать третье, или хотя бы подразумевать его, значило посеять сомнения среди живых. Из жизни Лобытова немедленно стали делать легенду: его хоронили со всеми почестями на городской площади, как борца, павшего за дело революции, на следующий день появилась улица имени комиссара Лобытова, красноармейский клуб и стрелковый полк товарища Лобытова — тот самый полк, которым командовал Андрей. Из всего этого следовало одно: даже протест, даже неприемлемость либо полное отрицание политики борьбы никогда не могло получить огласки, если протест исходил от старого революционера. Кто-то раз и навсегда постановил — разочарования в Идее быть не может.
И как же кощунственно было увековечивать имя человека в образе борца — человека, который смертью своей отказывался от всяческой борьбы.
Андрей слушал Яноша Мохача и почему-то вспоминал Ковшова. Лобытов был вторым человеком после него, который, теряя веру, выбирал смерть. Для них лишение пути было смертельным, ибо вся их жизнь укладывалась в простую схему классовой веры и классового сознания. Наверное, то был типичный стиль воспитания борца, который не мыслит себя вне своего класса, но если это и случилось, то он, как муравей, отбившийся от своего муравейника, обязан погибнуть.
Принцип коллективного, классового мышления напрочь уничтожал автономию личности, оставляя это качество только вождям.
Прогресс и свет, обещанный человеку революцией, оборачивался мраком и варварством. Так случается только тогда, когда неразумному ребенку дают поиграть горящей свечой.
Жаба в груди обездвижела и ссохлась, будто в засушливое лето. Но жила, и могла жить бесконечно долго, впадая в анабиоз, чтобы переждать лихое время.
После разговора с Яношем Андрей позвал Юлию и спросил, почему вовремя не сообщили о смерти Лобытова.
— Простите меня, Андрей Николаевич, — покаялась Юлия. — Но я слышала весь ваш разговор с комиссаром.
— Я понимаю, это ваша служба, — проронил Андрей. — Так почему не сказали?
— Ничего вы не понимаете! — обиделась Юлия. — Я чувствую, вы всегда подозреваете меня… в филерстве. Но дело не в этом… Я слышала и подумала… Вы посчитаете себя виновным в его смерти. И опять будет припадок.
— Спасибо за заботу, — хладнокровно сказал он. — Только… Я в ваших услугах не нуждаюсь. Собирайтесь и уезжайте в Москву. К своему дядюшке. Передайте, что я не оправдал его надежд и не буду больше врагом своему народу.
Она закусила губу, потом сказала глухо и решительно:
— Я назад не вернусь.
— Ну, это вам решать. Поступайте, как знаете.
— Мне казалось, вы добрый, — вымолвила она. — Один добрый… Я знаю, вы не верите мне. Я всегда это чувствовала.
— Правильно чувствовали, — отпарировал Андрей. — Позвольте, а почему я должен верить вам?
— Андрей, неужели вы забыли… — начала говорить Юлия, но он оборвал ее резко и секундой позже пожалел об этом.
— Я ничего не забыл! Все помню! Все! Хотя и был пьяным…
Юлия заплакала. А он, смущенный, хотел бы поверить в эти слезы — душа отзывалась на них, но приученный уже никому не верить и ни во что не верить, стоял и спокойно думал: если она играет, то очень правдиво…
— Ладно, что же вы, — пробубнил он. — Профессиональная революционерка, а как…
Не нашел слова и замолчал.
— Я не революционерка, — сквозь слезы выдавила она. — Я должна была стать профессиональной женой.
— Догадывался, — бросил он. — Впрочем, ладно, простите меня.
Юлия подняла заплаканное лицо — слезы сделали ее некрасивой и беспомощной. «Я должен пожалеть ее, — думал Андрей и не мог сделать никакого движения, чтобы пожалеть» — Сейчас она беззащитная и одинокая. Я ведь должен пожалеть…»
Чувствуя, что он отмяк, Юлия робко прислонилась головой к груди Андрея, к тому месту, где затаилась жаба. И от слез она будто проснулась, оцарапала шершавым боком загрудину. Той ночи в доме Шиловского он почти не помнил: какие-то смутные слова были сказаны, какие-то смутные чувства испытаны. Ярче жило в памяти похмелье, муравейник в аквариуме, . затем муравейник человеческих жилищ, из которого он едва выпутался и, наконец, стреляющий патруль. Может быть, поэтому сейчас, глядя на ее поникшую голову и слезы, Андрею вспомнилось, как лежал он на сиденье дрожек, положив голову на колени Юлии — больной и беспомощный, — лежал, ощущал запах ее тела и смотрел в небо.
— Не оставляйте меня, Андрей, — тихо выговорила она. — Прошу вас. Пока мы вместе, с вами ничего не случится.
— Что же вы, Ангел-хранитель? — без иронии спросил он.
— Вы сильный человек, — Юлия приподняла голову, плотнее прижалась к груди. — И я все время чувствую за вами какую-то… огромную силу. Я не знаю ее природы, не понимаю, что это за сила… Просто чувствую, как животные чувствуют. Поверьте, женщин в этом случае никогда не подводит чутье… Но я боюсь за вас! Если вы оставите ревтрибунал и уйдете из-под его воли, он уничтожит вас. Я знаю!.. Обязательно уничтожит. Причем не просто убьет. Он вас как-то… разрушит!
— Кто — он? Ваш дядюшка?
— Вы и представить не можете, какая за ним сила! — горячо заговорила Юлия. — И я не могу! Я только всегда ее ощущала… Тогда вы с Лобытовым говорили, а я все это знаю, Андрей Николаевич! С детства слышала, что такое революция. В доме часто говорили — подполье, подпольная работа… мне же все время слышалось в этом слове — подпалить! Поджечь! Поджигательная работа! И в детстве, когда я видела пожар, боялась и думала, кто же это поджег?.. Но это все в детстве. Нет, меня не заставляли носить патроны или листовки. Меня оберегали от всяких серьезных разговоров и дел. Зато я слышала, как они мечтали. О революции мечтали. Тогда мне чудилось, что революция это благо, и все только ее и ждут, и готовятся к ней. А когда совершилась, я откровенно радовалась и была счастлива. Правда, меня не пускали на улицы, но я видела, как ликовал народ. Что это за люди были? Где они сейчас? Почему никто теперь не ликует, а только плачет? И кровь, кровь!.. После революции они меня уже не оберегали, не скрывали ничего от меня. Если бы слышали вы разговоры эти, Андрей Николаевич… Иногда мне начинало казаться, что они все больные люди. Но они все такие веселые бывают, добродушные, что все забывается.
— Больные? — переспросил Андрей и почему-то опять подумал, что Юлию надо пожалеть, прислушаться так к словам ее, чтобы почувствовать и как бы на себе испытать все, что за ними стоит. Но мыслям и чувствам мешал и путался под ногами тот другой, уже ставший привычным образ Юлии, — девицы, посланной выведывать его чувства и мысли. И он ненавидел этот образ.
— Не сказать чтобы больные, — стала объяснять она. — А какие-то одержимые, что ли. Знаете, когда рука онемеет и боли не чувствует? Ее можно порезать — не больно, и ею порезать кого-нибудь, тоже не больно, не чувствительно. Однажды дядя в разговоре о людях сказал: «человеческий материал». Что-то, как всегда, о будущем говорили, о новом обществе. Ну, чтобы строить его, нужен хороший человеческий материал. Я ему заметила, а он засмеялся и говорит: «Но мы же — материалисты!» Пошутил вроде… Он человек непредсказуемый. Никогда не угадаешь, о чем он думает. Я его тоже боюсь. И вы бойтесь. Вернее, опасайтесь.
— Что же, вы боитесь своего дядюшку, который сделал вам так много добра? — усмехнулся Андрей, перебарывая желание пожалеть ее.
— А он мне не дядя, и я ему не племянница вовсе, — сказала Юлия.
— Кто же вы, если не племянница? — спросил он.
— Никто, — всхлипнула она. — Чужой человек… Шиловский взял меня на воспитание… Я давно хотела сказать вам и боялась. Вы бы не поверили. Вы и сейчас не верите мне. Потому что вы одинокий. Ну, посмотрите на себя!.. Вы же от одиночества и себе не верите.
— Потому что кругом ложь! — сквозь зубы выдавил Андрей. — И вы мне лгали, когда уверяли, будто Шиловский меня любит.
— Он вас любит! — вскинулась Юлия. — Это правда… Он и меня так же любил… Только это какая-то особая любовь, как учителя к ученикам. Чем послушнее ученик, тем ему больше внимания и снисхождения. Я выросла у чужих людей, поэтому чувствую, в чем есть любовь… Я не понимаю его до конца, но уверена: он вам всегда будет помогать. Несмотря ни на что… Знаете, Шиловский очень странный человек. Он будто собирается прожить вечность. И людей вокруг себя собирает с таким расчетом, будто они тоже бессмертные. Его же невозможно обидеть! Он не умеет обижаться, или… Не знаю… Обиды сквозь него пролетают… Ну и что, если человек, который ему понравился, сегодня ненавидит его? Завтра или через год, а то, может, через сто лет он станет любить. Так и выходило, Андрей Николаевич! Мне кажется, он бессмертный… И страшно становится.
Она прижалась плотнее к Андрею, и слезы ее впитались в рубаху. Ей было страшно…
— Ну, не бойтесь, — неловко успокоил он и погладил волосы. — Бандитов не испугались, а тут… До Москвы далеко!
— Близко, — прошептала она. — У меня такое ощущение, будто он всегда за спиной… Не отправляйте меня к нему! А больше мне идти некуда…
И снова в сознании сама собой возникла мысль: если она играет, то талант потрясающий.
— Я знала, что меня когда-нибудь отдадут в жены, — продолжала она. — Меня к этому готовили, хотя напрямую не говорили. Ведь этого ждет каждая девушка… А когда Шиловский стал рассказывать о вас… Много рассказывал и с любовью… Я поняла, что и вас готовят мне в мужья. Смешно, да?
— Смешно, — подтвердил он и вздохнул. — Говорите, говорите мне все. Я ведь о вас почти ничего не знаю.
— Лучше бы и не знать вовсе, — отчего-то похолодела она. — Мне же выпадала совсем другая жизнь, моя, но все так получилось… Я родилась в бедной еврейской семье. Папа мой крестьянствовал, так что с детства я полола, потом боронила — у меня было пять сестер и ни одного брата. Ходила подпаском, коров нанималась доить… А вам, наверное, кажется, я белоручка? Барынька?.. Родители у меня были добрые люди, совестливые. Они, конечно, с ума сходили с нами: шесть дочерей! Надо всех замуж отдать, всех устроить. И за каждую хоть по пяти рублей дать да по телочке… А Шиловский у нас скрывался от полиции, когда из ссылки бежал. Он всегда считал местечковых евреев хитрыми и надежными, уж они-то никогда не выдадут. Они же были просто совестливыми. Когда он уезжал от нас, то сказал папе, что заберет меня с собой, даст хорошее воспитание и устроит мою судьбу. Меня выбрал из шестерых… Родители согласились. С тех пор я больше их не видела…
Она замолчала и похолодела еще больше. Несколько минут назад ее бессильные горячие руки сделались жесткими и ледяными. Андрей обнял Юлию за плечи, однако она— вывернулась и встала у окна. И сразу показалась одинокой и обиженной.
— Они живы? Родители? — спросил Андрей, чтобы только не молчать. Пауза отчего-то становилась тревожной, пугающей.
— Живы, — пустым голосом ответила она и, обернувшись, добавила: — Я им тайно письма писала. И получала тайно.
— Что с вами? — спросил Андрей, — Я вас обидел?
— Нет, вы не обидели, Андрей, — жестковато проронила Юлия. — Меня уже трудно чем-либо обидеть, как Шиловского. Хотя я просто женщина, а не революционерка.
— Отчего же так?
Юлия долго молчала, глядя себе под ноги, потом вскинула голову.
— Все хотите знать обо мне? Вам это интересно?
— Я спрашивал не из любопытства…
— Мне нужно рассказать, нужно, — словно убеждая себя, проговорила она. — С десяти лет меня то поднимали до небес, то унижали и втаптывали вгрязь. С девушкой это легко…
За грудиной вздрогнула и тяжело заворочалась жаба.
— Вы не могли… оставить все, вырваться к родителям?
— А вы смогли?
Андрей ничего не ответил, лишь закусил губу, приготовившись перетерпеть боль. Но боли не было. Жаба успокоилась, притаилась, давая глотнуть воздуха.
— Меня привезли в семью богатых евреев в Витебске, — стала рассказывать Юлия. — Там отдали в гимназию, потом в институт благородных девиц. Шиловский приезжал редко, но всегда с кучей подарков. И хозяева мои всегда приучали, что я обязана и принадлежу только ему. Шпионить меня не учили. Может, Шиловский подразумевал, что я не буду ничего скрывать, потому что обязана ему, не знаю… Ну а потом… В шестнадцать лет меня изнасиловал хозяйский сын. Я хотела отравиться, хотела сбежать из этого дома, и не смогла. Хозяйка глаз не спускала. И еще утешала, что, дескать, время подходит неспокойное, а если у девушки еврейки первый мужчина будет не еврей, то она до смерти останется поганой. Я должна была радоваться… И тут же приехал Шиловский, забрал меня и вознес. Я стала барыней, меня перестали унижать. Хотя я знала, что отдаст меня за кого нужно. Мне уже все равно было за кого. Лишь бы вырваться из этого круга, из-под его власти. Боялась, отдаст в Москве… Нет, вам отдал, на мое счастье. Вырвалась.
— Простите меня, — подавленно сказал он и не нашел больше ни одного слова.
— И сейчас бы я не просилась с вами, — она тронула пальцами шрам. — Никогда, если бы вы были устроенным и благополучным. Но если вы отошлете меня… Вы же страдаете, и мне хотелось быть с вами. Я бы не оставила вас в самую тяжелую минуту, чтобы поверили… И чтобы у меня был путь очищения. Понимаете… Искупления, что ли.
— Я верю, Юлия, верю…
— Вы ничего не знаете, Андрей! — зашептала она. — Из нас вытравливали любовь! Ее выскребали из души! Любовь ко всему: к чужому человеку, к мужу, к старику, к матери… Кажется, что и к детям. Пережиток! Любовь объявлена вне закона, Андрей! Андрей, я хочу принять крещение.
— Крещение? — оживился он. — Вы чувствуете спасение в этом?
— Не знаю, — тихо сказала она. — Но чувствую, православие хранит любовь. Учит любви… Мне кажется, и священников убивают только за это!.. Мне страшно, Андрей. Ведь ничего не остается!
— Не бойтесь, — он прижал ее к себе и ощутил, как там, где сидела жаба, возникла тихая радость. Неяркая, как рассвет в хмурый день, боязливая и непривычная. Опасаясь спугнуть ее, он таил дыхание и все шептал:
— Не бойтесь, не бойтесь…
И пока она еще светила, надо было решиться. И говорить какие-то другие слова, что-то делать — смеяться ли, плакать — лишь бы она продолжала гореть в этом выжженном мире.
— В Леса Пойдем, — вспомнил Андрей. — В Леса, в Леса… Там есть Мир, Труд и Любовь…
Юлию крестили в маленькой деревянной церквушке на окраине Красноярска. В полумраке она даже не смогла хорошенько рассмотреть лиц своих крестных — старого батюшку и пожилую женщину, прислуживающую при обряде. Священник приготовил купель, его помощница обрядила Юлию в длиннополую холщовую рубаху и подвела к алтарю.
— Я сейчас! Сейчас! — вдруг спохватилась Юлия и побежала на церковный дворик, белая, как привидение.
Андрей сидел среди нищих, бесполезно поджидавших милостыню, и слушал горькие истории.
— Андрей! — с паперти закричала Юлия. — Как звали вашу маму? В миру как звали?
— Любушка, — отозвался Андрей и поправился. — Любовь.
Юлия тут же исчезла в храме и скоро оттуда донеслось:
— Господу Христу молитесь. Господу Христу молитеся…
Батюшка спешил управиться до начала комендантского часа, и потому волосы Юлии не успели просохнуть. Она туго повязала платок и вышла к Андрею. Ей отчего-то было смешно, и он впервые услышал ее раскованный и вольный смех. Глядя на нее, Андрей тоже засмеялся, но беззвучно, одним лицом.
— Как мне хорошо, Андрей! — воскликнула она, и нищие почему-то отступили от паперти, убрались в тень ограды. — С меня будто короста сошла! Батюшка поливает водой, а я смеюсь!
— Поздравляю, — сказал Андрей. — Теперь вы православная христианка. Даже не так, вы, Юлия, непорочное и безгрешное дитя.
— Я больше не Юлия, — сказала она, смеясь. — Взяла другое имя. Теперь меня зовут Любовь. Любовь! Любушка! Слышали?
— Слышал, — сдержанно произнес он. — Что же, Любовь, Любушка, может быть, мы с вами обвенчаемся, пока… Простите! Я прошу вашей руки, Юлия!
Она перестала смеяться, зябко поежилась в поднятый воротник тужурки.
— Я Любовь, — поправила она. — Вы надо мной смеетесь?
— Нет, я прошу вашей руки, — тихо сказал Андрей. — Не откажите… А к имени я привыкну!.. Да, конечно, я должен представить вас маменьке, но она…
— Я все знаю, — прервала Юлия-Любовь.
— Пока вас крестили, я думал. — Андрей неожиданно для себя заволновался, будто говорил это совсем незнакомой девушке. — Мы с вами давно повенчаны, давно муж и жена. Судьба нам одна выпала, дорога одна, и жизнь… Право, я не умею говорить эти слова.
— И не говорите, — одними губами вымолвила она. — Я согласна. Вот вам моя рука.
— Что же, благодарю вас, — он поклонился и поцеловал руку. — Нужно идти. Пока еще храм, пока… Очень важно обвенчаться сегодня! Завтра будет некому венчать!
Они вернулись к церкви, однако батюшка уже навешивал замок на двери. Чуть поодаль его поджидала прислужница.
— Святой отец, — обратился Андрей. — Не могли бы вы обвенчать нас? Прямо сейчас.
Батюшка оставил замок и в растерянности опустил руки.
— Так просили о крещении…
— Времени нет, нельзя откладывать.
— Вы уж сразу и ребятишек крестите, — ворчливо заметила прислужница. — Вот-вот патрули выйдут рыскать, а нам идти далеко.
— Мы вас проводим! — заверил Андрей.
— Асами? Сами-то как? Обвенчаю, а патруль…
— Нас пока не тронут. Мы пройдем.
Церковь вновь открыли, батюшка затеплил свечи и скрылся в алтаре, чтоб облачиться в ризы. Жених и невеста стояли, взявшись за руки, среди затемненных ликов, и от дыхания трепетали огоньки свеч. А батюшка появился радостный, и улыбка не сходила с его совсем детского личика, пока он совершал весь обряд венчания. Он объявил молодых мужем и женой, подошел поздравлять свою крестницу и вдруг заплакал. И прислужница, всхлипнув раз, другой, обняла невесту и жениха, затряслась в беззвучном плаче. Потом не сдержалась и Юлия-Любовь…
Они плакали., обнявшись, как родные, и слезы их смешивались и были одинаково горьки, радостны и безутешны. Андрей вздрагивал, всхлипывал и тоже плакал, но без слез, и плач этот напоминал сухую грозу…
Назад: 9. В год 1931…
Дальше: 11. В год 1920…