5
Морское словечко «ходить» на облас не распространялось, и это понимал всякий, кто хоть раз в него садился. Только в долблёнке можно было испытать полный круг чувств, удовольствий и счастья от плавания, как от полёта, если летишь не в салоне воздушного лайнера, а в крохотном самолёте, сидя за штурвалом, или во время затяжного прыжка с парашютом.
Примерно так покойный Репа объяснял новичкам, когда учил их плавать. Сам он владел этим искусством безупречно, как ясашный: считалось, что прежние жители Карагача, ясашные оленьи люди, рождались и умирали в обласе.
У здешних туземцев даже существовало предание, описанное жандармским ротмистром: будто в древние времена по этой реке уже жили белоглазые, великие телом люди, считающие себя внуками подземного змея Карагача, поэтому назывались карагасами. Они почти не ходили пешими, долбили обласа, плавали по всему краю, промышляли зверя и ловили рыбу. Но однажды их степные братья пригнали табун лошадей, которых на таёжном Карагаче никогда не видывали. Белоглазые научились ездить верхом, в санях и телегах, для чего стали прорубать дороги. И когда переустроили своё существование, привыкли к верховой жизни, степняки позвали их на войну. Карагасы собрались в одночасье, сели на коней и уехали в сторону, где западает солнце.
Свои же богатые угодья уступили оленьим людям, которые боялись воды, но белоглазые оставили им железные топоры, тёсла, инструменты, научили делать обласа и плавать по рекам. И будто, уходя, наказали, что непременно вернутся, когда победят врагов в великой битве, если даже сменится несколько поколений, и снова сядут в обласа, чтобы плавать по рекам. Но оленьи люди должны сохранить инструменты и ремесло долбить лодки, дабы потом обучить конных карагасов, если они отвыкнут плавать. Мирные туземцы ждали их долго, много зим и лет: из семян деревья успели вырасти до нужной толщины, чтобы срубить и выдолбить облас. Потом и обласа эти состарились и сгнили, выросли новые деревья, и ясашные решили, что все белоглазые сгинули на войне. Но пришёл час, и старожилы Карагача вернулись. Правда, телом стали не так велики и глаза не так светлы, и поклонялись они уже не солнцу, как раньше, а двум перекрещённым палкам и медным картинкам. И песни пели совсем другие.
— Кончилась ли у вас война? — спросили их туземцы.
— Нет, — ответили белоглазые. — Война только разгорается и не видать ей конца, а нам победы. Притомились мы сражаться, стали гонимыми и вернулись на старое место. Если сберегли ремесло, учите нас долбить обласа и на них плавать. Не хотим более верхом на конях жить.
Так и появились на Карагаче кержаки. Оленьи люди отдали им свои долблёнки, показали, как их делать, как сидеть и грести, чтоб не переворачивались. Сами же взяли у них коней, поскольку туземцы давно уже промышляли рыбалкой и олени у них одичали, сели в сёдла и откочевали сухопутьем, через тайгу, куда-то на юг, в вольные степи. Только в верховьях Карагача ещё жило несколько семей ясашных, будто бы оставленных здесь своими сородичами, чтоб наблюдать, когда белоглазые отдохнут, наберутся сил и снова уйдут на войну.
Ясашные и в самом деле словно присматривали за рекой: раз в лето их обласа непременно проходили от истока до устья, причём безо всякого видимого заделья, вроде турпохода. Завидев на берегу палатку, дымок костра или причаленную лодку, непременно подворачивали и охотно, весело вступали в разговоры с кем бы то ни было. И непременно спрашивали, не началась ли война.
Когда леспромхозы беспощадно рубили боры, кедровники и сплавляли лес, ясашные улыбались и говорили:
— Пелоклазый человек сапсем плокой. Тайка валит, зверя нет. Реку палан катает — рыпа нет. Сапсем дурной пелоклазый стал, зачем тайка воевать?
Когда же пришли геологи, ясашные и вовсе смеялись:
— Кеолоки сапсем плоко! Землю копают, польшой опласок поставил кеолок. Трака называется. Скоро перек Каракач сапсем нет, рыпа нет, вота крязный. Зачем река воевать?
Это они так возмущались, когда на прииске начала работать драга, возникли лунные ландшафты перемытой породы, а Карагач стал мутным, почти чёрным до самого устья, что хорошо просматривалось с вертолёта. По уверению жандарма Сорокина, ясашные не умели плакать вообще и всякие чувства свои выражали через смех. Поэтому царский лазутчик считал их самым весёлым и счастливым народом на свете.
Ясашные вспомнились Рассохину не только при виде обласа; все эти дни он так или иначе думал о Галицыне, пытаясь понять, каким образом в прожжённом, циничном опере вдруг пробудились романтические чувства. С чего вдруг человек так скоро и неузнаваемо переменился? И стал улыбчивым, весёлым, словно карагачский туземец? Неужто в лагерной общине, в этом сорокинском бабьем царстве и впрямь могут переделать, перевоплотить даже милицейского полковника? Да так, что он отвергнет всё мерзкое прошлое, перестанет ныть, жалобиться на жизнь, разучится плакать и начнёт счастливо смеяться, как ясашный? А он ведь не прикидывался, не играл — был счастливым! Может, влюбился в Матёрую и голову потерял?
Облас Христи оказался вёртким. Или у Рассохина навык держать равновесие утратился за эти годы: пока выезжал из разливов на чистое, дважды чуть не опрокинулся и воды бортом не зачерпнул. Но потом приноровился, мышцы вспомнили былое скорее, чем неповоротливая память, и, выгребая на стрежень, он уже чувствовал себя почти ясашным. Реку одолевал по всем правилам, чуть вкось к берегу, чтобы не сносило, и угадал точно в наезженный моторками ход полноводного истока курьи. И лишь оказавшись в протоке, обнаружил, что и грести не надо: течение влекло с приличной скоростью, а это значит, что в верховьях бурное снеготаяние, на Репнинской соре всё ещё стоит затор и полая вода разливается по староречьям, как по сообщающимся сосудам. Облас шёл легко, только шуршал о борта старый кустистый ивняк — весь молодой был вырублен начисто по всей курье, видимо, на веточный корм лосям. Привыкшие к местному травоядному населению, пугливые весенние утки даже не взлетали, а неспешно уплывали с пути, прижимаясь к низким берегам протоки.
Лагерь открылся за очередным поворотом старицы, как сказочная средневековая деревянная крепость, обрамлённая нетронутым пышным кедровником, осыпанным пылящим золотистым цветом. Пятиметровой высоты забор с колючей проволокой по верху оказался совершенно целым, даже отремонтированным, поскольку пятнами белели новые доски, на угловых вышках поблёскивали крыши из оцинковки, только стражи на них не было.
В прошлом женский лагерь весь год шил спецодежду для лесорубов и зеков, но под осень, когда поспевал орех, со-блюдающих режим, трудолюбивых зечек выводили на сбор урожая. По кедрам лазали редко, чаще ждали приличного ветра, а то и просто полного созревания шишек, когда они отваливаются сами. Падалицу собирали до самого снега, стаскивали в дощатые лагерные сараи, где шелушили и калили орех в специальных ямах, после чего сдавали государству. Говорили, будто за несколько ореховых сезонов невольницы зарабатывали столько, что по освобождению из зоны иные исправленные в Гнилой Прорве дамы с большими сроками скоро попадали опять в лагеря, на сей раз за тунеядство.
Когда-то здесь было старообрядческое скитское поколение, но кержаки промышляли орехом мало, разве что для внутренних нужд, и жили за счёт пушнины и рыбы.
После сселения, ещё в тридцатых, построили лесную зону для осуждённых врагов народа и только чудом не пустили огромный кедровник на карандаши: будто не дал рубить тогдашний предприимчивый хозяин лагеря, местный авторитет, имеющий тайный и солидный прибыток от даров природы. Одним словом, как бы там ни было, но это каторжное учреждение своим присутствием сохранило нетронутым самый большой реликтовый кедровник. Тогда как многие другие, те, что смогли достать в болотистой пойме Карагача, не промерзающей даже в лютые морозы, были вырублены начисто или изрядно потрепаны.
Лагерные насельницы, спровадив мужчин на другой берег, затворили окованные ворота и, видимо, изготовились к долгой осаде. Прятались поспешно, по тревоге, ибо на огородах, устроенных прямо вдоль ограждения по косогору, остались недокопанные грядки, брошенные лопаты, грабли, носилки с торфом и пустые вёдра. А слева от ворот, по чистому луговому склону, стояла пасека, ульев эдак на двести: крашеные разноцветные колодки, словно детские кубики, были рассыпаны даже под кедровником. И здесь виднелись следы поспешного бегства: брошенные на землю белые халаты, накомарники, ящики с инструментом, и даже на крайнем улье стоял дымарь, из сопла коего ещё курился дымок. В общине каким-то неведомым образом получали информацию, что должно произойти в ближайшие часы. Словно разговор с Гохманом подслушали, чего, в принципе, быть не могло. Или научились у молчунов предсказывать будущее...
В небе над лагерем амазонок кружило множество ласточек. Сначала показалось, что это обыкновенные береговые, то есть стрижи, но когда Стас причалил к деревянному пирсу, то увидел на растянутом по воздуху кабеле типичных городских длиннохвостых и незабвенно щебечущих. Зона оказалась благоустроенной: в воде стоял насос, и толстый шланг змеился к воротам.
Облас на старице был замечен и одинокий гребец опознан, поскольку едва Рассохин ступил на плавучий причал, навстречу ему вышел Галицын, весёлый, улыбчивый, как ясашный, однако при этом с видом решительным и воинственным.
— Ты один? — спросил, однако, озабоченно. — А где же спутница?
— Отослал домой, — на ходу соврал Стас.
— С участковым?
— С кем же ещё?
И по тому, как старый опер сразу же поверил, стало ясно, что в лагерной общине хоть и получают откуда-то информацию, но неполную, и ничего не знают о приходе на Гнилую супружеской четы молчунов, и о том, что Лизу увели на встречу с матерью. Скорее всего, в Усть-Карагаче сидит свой человек в администрации и предупреждает по телефону о грядущей опасности для общины. Если область на ушах стоит с приездом уполномоченных какого-то ЦК, можно представить, что творится в районном посёлке — вот и все предсказания.
— Это правильно, — одобрил полковник, вытащил облас на бревёнчатый причал и на правах гостеприимного хозяина взял рюкзак. — Меньше ушей и языков.
Стас вначале и внимания не обратил на его последнюю реплику, но когда миновали железную калитку и решётчатый накопитель у входа, не увидел, а почуял, что в лагере пусто. Территория оказалось ухоженной, возле бараков даже клумбы с цветочками, однако повсюду витал неистребимый дух тюрьмы, неволи, зоны. Он исходил не только от высокого забора, многоярусных спиралей колючей проволоки и противопехотной «путанки», уложенной вместо контрольно-следовой полосы по всему периметру. Катаржанским духом был насыщен кисловатый, спёртый воздух, замкнутое пространство, словно вырванное у мира высоким ограждением, и даже звуки, особенно мерзкий крик кедровок и щелчки сохранившихся автоматических замков, заботливо ухоженных и смазанных.
Было чувство, будто Рассохин наконец-то попал в тюрьму, причём в одиночную камеру, и на душе возникло полузабытое ощущение безысходности и распирающей угарной пустоты. Можно сказать, всю жизнь хотел отсидеть своё, но не сажали! Тут же сам пришёл. После явки с повинной его не арестовывали, держали под подпиской о невыезде, но когда вызывали на допросы, дважды сажали на ночь в следственный изолятор. Дверь там была такая же и замок один в один.
И как только он захлопывался, душа от этого щелчка погружалась в давящее одиночество.
— Ты же вроде говорил, что этот лагерь сгорел, — вспомнил Рассохин, — вместе с Гнилой Прорвой?
— Ну, это версия, — уклонился полковник, — расхожая... Народ так считает.
Территория зоны оказалась небольшой, почти квадратной; в четырёх бараках, похоже, жили: занавески на окнах и даже палисадники с клумбами, а два — производственных. Один с кучами прелой и почти свежей шелухи от кедровой шишки, другой, огороженный загоном, был превращён в животноводческую ферму, со стогами нарубленного тальника, молодого осинника — корма для лосей. Тут же стояли два колёсных трактора с телегами и трелёвочник.
Чуть на отшибе, слева от ворот, возвышался явно командирский просторный дом, административный корпус, а может, и караульное помещение. Обшитый новенькой вагонкой, облагороженный резными наличниками, крытым крылечком с витыми столбами, он почти утратил своё было предназначение, но всё равно отовсюду выпирало его суровое казённое прошлое.
И ни одной живой души! Полное безмолвие, если не считать нескончаемого чириканья ласточек, приглушённого тарахтенья электростанции и ленивого, равнодушного ко всему, линяющего кавказца. Пёс подошёл, исполнил ритуал знакомства — обнюхал и посмотрел в глаза.
— Свои, — сказал ему Галицын. — У китайцев отнял недавно! Чуть не съели!
— Кого? — невпопад спросил Стас.
— Собаку! Кстати, оказался очень способный пёс, след берёт, команды знает.
А ещё вчера до позднего вечера на зоне мычали и голосили могучим хором! И куда же подевался этот хор?
— Ты не про умного пса, ты про амазонок расскажи, — перебил его Рассохин. — Что-то не видать ни одной. От меня попрятал?
— Опоздал, брат! — весело воскликнул жизнерадостный полковник. — Но я тебя звал, Стас. Чего не поехал?
Рассохин ухмыльнулся и сказал тоном Бурнашова:
— Ну вот, приехал — и динамо! А я спровадил подругу, размечтался про тантрический секс с амазонками.
Галицын улыбался, как ясашный:
— Всех барышень отправили в отпуск. До осени, пока орех не поспеет. Они же здесь сезонные, ну, ещё многие остаются зимовать, кому податься некуда... Пойдём, я тебе хозяйство покажу.
Врал и видел, что ему не верят.
— Ты что же, один тут?
— Почему? Вдвоём с Матёрой.
— И давно отправили?
Галицын подвёл его к бараку.
— Последнюю партию сегодня. Видел, наверное, мужиков.
Рассохин даже прикидываться не стал.
— Пешими по берегу? В разлив? Они что у тебя — водоплавающие? Или перелётные?
У него ответы были заготовлены и говорил убедительно, как-то мимоходом:
— Пешими только до китайского участка. Там у нас машина стоит, вахтовый «Урал». За Гнилой китайцы всю зиму работали, лежнёвку проложили. Лес прямо в Красноярский край возят, на железную дорогу. Вырубают нашу Родину, Станислав!
— А разве не через Усть-Карагач возят? — усомнился он. — Я добирался на лесовозах.
— Это с других участков. Их же тут полно! Ползучая экспансия, захват экономических территорий. Даже служебных натасканных собак воруют. Но ничего, я их отсюда выдавлю!
В бараке располагался цех по обработке кедрового ореха, вероятно, оборудованный по последнему слову техники: новенькие станки, сушилки, веялки, лущильные машины — конвейер. Полковник превратился в экскурсовода.
— Ты подумал, что мы тут занимаемся эксплуатацией дешёвой рабочей силы? — горделиво спросил он.
— Ничего я не подумал, — хмыкнул Стас.
— Так все считают! Знаешь, сколько вложено в оборудование?
— Не знаю...
— Здесь шишки перемалывают, — Галицын остановился у громоздкого станка с бункером. — Смесь ореха и шелухи попадает на решёта, потом на калибровку. А это сушилки, отбор живицы, установка для отжима масла.
Рассохин слушал его вполуха, в голове неотвязно свербела мысль: как можно выехать к железной дороге, которая находилась километрах в двухстах на северо-восток? И почему дорогу с Рассошинского прииска когда-то потянули на запад, через урочище Гнилая Прорва, с выходом на Усть-Карагач, а не в ближний Красноярский край?
Когда-то он держал в голове все возможные маршруты в этом районе, помнил названия речек, урочищ, и надо же — годы так проветрили мозги, что напрочь стёрлась однажды затверженная география местности и ориентиры.
Галицын распахнул ещё одну дверь внутри цеха, за которой стояли двухъярусные зековские кровати-шконки, все аккуратно заправленные, как в армии.
— Это у нас братское общежитие, — сообщил он. — Строгость и аскеза.
— Они, что, взаперти живут? — на окне была решётка, и на двери — могучий запор с проушинами для замка.
Бывший опер поморщился.
— Откровенно сказать, это ещё не братья. Так, сброд, мусор человеческий. Половину хоть сразу сажай.
— И женщины тоже?
— Ну, скажешь! Женщины в привилегированном положении. Они тут царицы, богини. Матриархат! Эх, звал тебя — не поехал! Не застал наших красавиц. Знаешь, есть такие манкие!
И осёкся, огляделся, проверяя, не услышали ли посторонние.
— Кто не успел, тот опоздал.
— Ничего, скоро возвращаться начнут, — успокоил Галицын. — Они ведь от мира здесь быстро отвыкают. Трудно им потом в чужой среде. А тут у сестёр воля! И полная власть.
— Где китайцы работали? — спросил Стас, когда прошли весь цех.
Полковник что-то заподозрил, сказал с осторожностью:
— Километрах в шести от Гнилой... Там по гриве дорогу подсыпали. По болотам лежнёвки, — и добавил уже весело: — Это же китайцы! Они вон какую стену построили!
— Ну да... — неопределённо отозвался Рассохин.
— И как тебе производственная линия? — горделиво спросил Галицын. — Смотри: вот здесь масло уже разливается по флаконам. А потом упаковка... Кстати, ты пробовал на вкус?
— Не помню.
Полковник щедрой рукой достал из полупустой коробки пузырёк, отвинтил пробку и протянул.
— Глотни! Божественное зелье!
Стас пригубил, но вкуса не ощутил. Что-то маслянистое, густое и вроде даже без запаха.
— Всё удовольствие стоит триста семьдесят тысяч евро! — похвастался Галицын.
— Пузырёк?
— Да нет! — он расхохотался. — Производственная линия! Представляешь — окупилась за один сезон. Видал, этикетки на китайском и английском? Всё сразу за рубеж идёт. Это не считая лущёного ореха, живицы!
— Амазонки тоже пешком ушли? — перебил Рассохин.
И этот вопрос полковнику не понравился, но ничуть не погасил восторга.
— Что тут особенного? Знаешь, какие это женщины? Для них шесть километров!.. Думаешь, как свежую продукцию отправляем? Через китайский участок. Молоко хоть и консервированное, а долго держать нельзя. Пошли лосей смотреть!
Они вышли из цеха на улицу.
— А кто же вчера мычал? — вспомнил Стас.
— Мычал? — изумился полковник. — А, понял! Это запись, из динамиков. Обережные мантры, защита от сил зла.
И указал на угловую вышку, где виднелся серый квадрат уличной музыкальной колонки.
— Помогают мантры?
— Ещё как! Я со всем не разобрался, там что-то связано с материями, вибрациями... В общем, отпугивает злые сущности. Но ты не заморачивайся, погляди, какие телята!
В загородке бродило десятка полтора новорождённых лосят, совсем ручных, как у молчунов.
— Сейчас растёл идёт, — пояснил Галицын, с крестьянской любовью взирая на длинноногих неуклюжих сеголетков. — Уже двенадцать дойных маток! А всего у нас тридцать семь голов!
Матки чуяли близость своих детёнышей, и из отворённых зарешечённых окон фермы доносилось призывное хорканье.
— А что тут дикие самцы по осени делают! — вспомнил опер свой охотничий азарт. — Говорят, до десятка вокруг зоны собирается! Бои устраивают! Бабы глядят с вышек! Одомашненных коров не самцы огуливают. Искусственное осеменение...
И опять оборвался на полуслове.
— Лосих сам доишь? — съехидничал Рассохин. — Или Матёрая помогает?
Тот усмехнулся и поманил рукой.
— А ты иди сюда!
И завёл внутрь барака, приспособленного под ферму. В отдельном боксе было светло и бело, как в операционной. Тут же висели доильные аппараты, шланги, какие-то бачки из нержавейки и стеклянная тара для расфасовки.
— Всё оборудование — финское, — со сдержанным восторгом объяснил полковник. — Штучного производства. Здесь сами и консервируем по их технологии. Ещё на полтораста тысяч.
— Сами и пьёте? — Стас открыл массивный высокий холодильник, забитый бутылками молока.
— Пьём! — развеселился ясашный. — Водки больше не хочется! И продаём китайцам. Накопим крупную партию, сделаем отправку. Элексир бессмертия с витамином счастья. Они умеют ценить продукт. Это Клондайк, брат!
Он открыл внутреннюю двойную дверь — и сразу же пахнуло горьковатым скотским навозом, стойким запахом домашних животных. Только из сумрачных денников, устроенных, как на конюшне, торчали лосиные головы.
— Маточное поголовье, стельные самки.
И договорить не успел, как за спиной выстрелом хлопнула дверь — ив белом боксе очутилась Матёрая.
— Они летят, Яросвет, — без паники, но с апокалиптической значительностью в голосе сказала она. — Вертолёт!..
— Ну и пусть теперь летят! — как-то уж очень легкомысленно воскликнул тот. — У нас долгожданный гость, Матёрая!
Хозяйка Карагача была в своей скрипучей косушке, белоснежной блузке с низким, откровенным разрезом и брючках из змеиной кожи. Несмотря на свой трепетно-притягательный вид, эротичной не выглядела, как в первый раз. Матёрую трудно было представить рассеянной, однако она заметила Рассохина не сразу, но зато сразу же переменилась.
— Знала: ты придёшь сам, — сказала уже гипнотическим голосом и обласкала взглядом, словно крыльями. — Ты ведь тоже не хочешь контакта с внешним подлым миром?
Рассохин насторожился: гул вертолёта уже слышался и помещении.
— Да уж, лучше бы с ним не встречаться...
— Пойдём на улицу! — ревностно предложил Галицын. — Посмотрим!
Взял Матёрую под руку и повлёк к дверям. Та демонстративно отстранилась и вышла сама.
Вертолёт МИ-8 заламывал круг над Гнилой Прорвой. Ласточек в небе уже не было, словно ветром сдуло, перепуганные лосята жались к забору, а появившийся откуда-то кавказец носился возле административного корпуса и лаял в небо.
— А если сядет к нам? — полушёпотом предположила хозяйка.
Полковник сохранял спокойствие и рассудительность одновременно с улыбчивостью.
— Куда он сядет, сама подумай? Кругом разливы, ни одной площадки. Мы на острове, понимаешь?
— На берег...
— Откос крутой...
— Там и ровного места хватит.
— А ульи? Всяко на пасеку не сядет.
Этот их разговор был междусобойным, скорым, и вертолёт словно подтвердил уверенность Галицына, завершил круг и стал заходить на Гнилую Прорву. Ещё через минуту он скрылся за лесом, но Матёрая расслабилась, только когда стих шум винтов.
— Что я говорил?
Полковник приобнял Матёрую, но она высвободилась и заспешила на каблучках к угловой вышке. Не взбежала — вознеслась! Галицын взирал на неё влюблённо, однако сказал по-ментовски, хоть и весело, но всё-таки грубовато, забывшись, что перевоплотился и носит другое имя:
— Заменжевалась баба...
Хозяйка Карагача припала к биноклю. Когда-то сторожевые вышки лагеря спокойно просматривались из Гнилой, но пойменный лес поднялся, особенно тополя и вётлы, и теперь, пока не распустилась листва, проблёскивало лишь новое железо на кровлях. Однако в бинокль, сквозь сплетение голых ветвей, всё-таки можно было что-то разглядеть, особенно вертолёт, приземлившийся на берегу.
Минут десять Галицын стоял, задравши голову, но, так и не дождавшись комментариев от Матёрой, махнул рукой.
— Сесть к нам побоятся. Да ещё вода попёрла... Пошли, лосиную ферму покажу!
Они не успели дойти до барака, как сзади, словно щелчок бича, хлестнул уши окрик:
— Яросвет?!
Полковник мгновенно развернулся и бросился назад.
— Поднимись ко мне! — был приказ.
Галицын заметно похудал на травоедении, поэтому без напряжения взбежал на вышку и взял бинокль. Несколько минут они что-то разглядывали, совещались, после чего полковник поманил Стаса рукой.
— Гнилую шерстят! — сообщил шёпотом. — Прочёсывают. Должно, тебя ищут!
Омоновцы в пятнистой зимней форме, растянувшись цепью, брели по сгоревшему посёлку, головы в касках мелькали и возле вертолёта — всего человек пятнадцать! И ни Гохмана, ни Кошкина и вообще ни одного в гражданском.
— Мы тебя спрячем, — доверительно сказала Матёрая. — Есть бункер, тайник — не найдут.
— А сами? — похоже, в Гнилой прозвучала команда сбора, разрозненная цепь потянулась вспять.
— Нас никто не посмеет тронуть, — заявил Галицын. — Мы находимся здесь на законных основаниях. Кедровые угодья и все строения бывшего лагеря в аренде. Документы и порядке, даже налоги уплачены.
— У меня тоже уплачены...
— Тебя лучше спрятать, — перебила Матёрая. — Они прилетели за тобой.
— За тобой, Стас, — после долгой паузы согласился полковник. — Но мы не сдадим при любом раскладе. Мы своих не сдаём.
— С чего вы взяли? — Рассохин оторвался от бинокля и увидел, что ясашной улыбки у Галицына больше нет.
— Им ты нужен.
— Зачем? Участковый сегодня утром был.
— Вспомни свои прежние грехи, — откровенно намекнул бывший опер и замолк.
Полковник не должен был знать ничего о Жене Семёновой.
— Ну-ка, ну-ка...
— Ты застрелил женщину, — встряла Матёрая. — Давно... И об этом всем известно. До сих пор вспоминают.
— Возбудили дело по вновь открывшимся обстоятельствам, — пришёл на помощь юрист. — Это крюк, на котором ты висишь всю жизнь. На самом деле под таким предлогом тебя хотят убрать с Карагача. Ты мешаешь им своим присутствием. Вот и устроили тут шмон.
— Бурнашов проболтался, — утвердительно спросил Стас.
— Оперативная информация, — уклонился бывший опер и хохотнул уже не как ясашный. — Спрячем — и пусть хоть месяц ищут!
Рассохин сунул ему бинокль.
— Никому нельзя доверять.
— Мне можно, — заверила хозяйка Карагача. — Пойдём, провожу... Яросвет, отслеживай гостей!
Галицын что-то почуял.
— Сам провожу. Я же отвечаю за безопасность! Да и рано ещё! А если они ночевать собрались, ему в темнице париться, что ли? Насидится ещё...
— Не суетитесь, люди, — оборвал Стас. — Если надо, спрячусь сам.
— Станислав, послушай мудрую женщину, — Матёрая положила руку на грудь и словно обожгла. — В любом случае я должна показать убежище. Тебе не будет там одиноко.
— Пусть сам решает! — ревниво и как-то нерешительно засуетился Галицын. — Мы же не знаем тонкостей. Может, есть мотивы! Аргументы... Может, его и не тронут!
— Не позволю! — властно отрезала хозяйка. — Он нуждается в помощи. Мы несём ответственность за каждого, кто пришёл к нам по доброй воле.
— Да я что? — мгновенно сдался полковник. — Я не против!
Матёрая снисходительно усмехнулась.
— При имянаречении ты давал клятву, Яросвет.
— Помню.
— Ревность — это грязь общества. Пора изживать мирские привычки.
Полковник не хотел оставлять их вдвоём! И это неожиданным образом подогрело мстительное чувство Рассохина.
— Пожалуй, ты убедила меня, сестра, — согласился Стас. — Пойдём посмотрим на убежище. Это далеко?
— В священной роще, — она бессовестно манила его взглядом и в этом походила на Женю Семёнову.
Галицын сделал последнюю попытку удержать их, припал к биноклю и заговорил торопливо и успокоительно:
— Ну, точно! Будут ночевать! Выгружают какие-то ящики... Во, палатку растягивают!..
Хозяйка уже спускалась по лестнице вниз.
— Рацию включи! — запоздалым полушёпотом попросил полковник.
Она будто не услышала, сама принесла рюкзак, оставленный Галицыным возле производственного цеха, и вручила его Рассохину.
— Пойдём, — проговорила доверительно. — Покажу тебе прямые пути на свободу.
Похоже, лагерная община подготовилась к любому развороту событий, в том числе и к долгой осаде. Два запасных выхода было через потаённые калитки, устроенные в заборах, но в случае полного окружения можно было уйти подземным ходом, который начинался под угловой вышкой с тыльной стороны и заканчивался где-то в кедровнике. От забора до леса по всему периметру зоны ещё в давние времена была вырубленная полоса шириной в полсотни метров, сейчас густо поросшая осиновым и берёзовым молодняком, который уже доставал до середины забора. Матёрая и хотела вести его подземельем, однако открыла замаскированную крышку колодца и обнаружилось, что ход залило водой по колено!
— Ещё вчера не было, — тревожно проговорила она. — Ладно...
Вышли через потаённую низкую калитку и очутились в густом подлеске, нещадно изломанном и поеденном лосями. Земля под ногами оказалась много раз перепаханной уже заросшими противопожарными минполосами, и многие из них оказались залитыми талой водой. Не шли, а больше прыгали, и, надо сказать, Матёрая на каблучках делала это грациозно. Кедрач, который амазонки называли священной рощей, начинался сразу же за нейтральной полосой, причём стоял тёмно-зелёной стеной, настолько раскидистый и мощный, что иные толстые ветви доставали земли. Здесь было сухо, мягко и как-то покойно, словно и впрямь под кронами этих деревьев был иной мир.
Однако наслаждаться не пришлось. Матёрая сняла туфли и, босая, сразу прибавила скорости.
— Запоминай дорогу, — предупредила она его, словно школьника.
В глубине кедровника она остановилась возле сухостойного дерева и легко отвернула пласт хвойного подстила.
— Спускайся, — и подала фонарик.
Это был типичный подземный бункер молчунов, устроенный по всем правилам, в виде гробика, и разве что переживший капитальный ремонт — ступени лестницы, двери и кровля оказались новенькими, как, впрочем, и нехитрая мебель с крохотной железной печуркой. Вместо шкур на топчане — толстый мягкий матрас, одеяло и даже больничные простыни с казённым узором. В посудном шкафу на верхней полке стояли книги, тут же висела рация с подключённой наружной антенной — в общем, цивилизация, устроенная явно женскими руками.
— Здесь запас продуктов, топливо и свечи, — она достала из пачки самодельную восковую свечу и зажгла. — Только расходовать нужно аккуратно. Буду приносить тебе парное лосинное молоко — эликсир жизни. Ты пил когда-нибудь?
Манящий вопрос он пропустил мимо ушей и озабоченно спросил:
— А не затопит в этом гробике?
— Не затопит: высоко. — Матёрая села на постель и откинулась назад, показывая свой завлекательный разрез на блузке. — Я буду приходить к тебе каждую ночь. Посмотри, как романтично: полное уединение, горит свеча, и всего остального мира не существует. А мы с тобой вкушаем эликсир.
Стас вспомнил ревнивого полковника, но лишь ухмыльнулся про себя и промолчал: мстительное чувство в подземелье угасло.
— Разумеется, если позволят обстоятельства, — поправились она. — В любом случае буду всегда на связи. Рация настроена только на мой канал, нас никто не услышит.
— Добро, — буркнул он и, оставив рюкзак, стал подниматься наверх.
Сам вид подземного жилища выковырнул из памяти слежавшийся ком чувств, пробило в пот и даже одышка появилась, как тогда, на сосновой гриве Сухого залома. На улице он вздохнул свободно и опять ощутил покой и благодать кедровника.
Матёрая вышла на поверхность, опустив за собой мохнатый от игольчатого подстила, искусно маскирующий люк.
— Пойдём, покажу запасной выход.
Ни договорить, ни показать не успела, в кармане куртки запиликала рация. Связь была громкая, голос полковника под сводами кедрача звучал сварливо, как у кедровки.
— Они развернули лагерь, поставили палатки, — доложил он. — Тревога отменяется, возвращайтесь на базу!
Прозвучало как-то просительно. Матёрая усмехнулась и вызывающе осадила ревнивца:
— Не мешай мне, — подхватила туфли. — Я занята, буду нескоро. Наблюдай за гостями.
Огляделась, не нарушена ли маскировка, и направилась в сторону курьи.
Рассохин слышал, что рация у неё в кармане трезвонит через каждую минуту, но хозяйка упорно не отвечала — испытывала терпение. Можно было представить, как на вышке мечется и переживает Галицын. Потом остановилась, подождала и проговорила благосклонно, дыша в лицо:
— Мне нравится твоя сдержанность, — подала рацию. — Скажи ему что-нибудь. Например, как хорошо нам вдвоём. Ты же злишься на него? Яросвет сорвал экспедицию.
Ей нравилось дразнить и стравливать мужиков. Стас демонстративно и хладнокровно скосил глаз на грудь, едва вмещающуюся в упаковку тонкой блузки и сказал в лицо:
— Одну такую... матёрую я застрелил. Ты слышала.
И прошёл мимо. Хозяйка соблаговолила что-то ответить Птицыну, но Рассохин не прислушивался.
— Я позвала тебя сказать, — она догнала и вдруг заговорила с акцентом, подыскивая слова. — Сказать про твою женщину...
Стас уже забыл о своей предыдущей реплике, показалось, что она что-то знает о Лизе.
— Про какую? — спросил, скрывая настороженность.
— Которую ты застрелил, убил, — на лице её вызрел лёгкий испуг. — Блудницу звали Евгения?
— Её звали Женя.
Она мгновенно сняла с лица испуг, как паутинку, однако при этом всё равно осталась чуть озабоченной — вовсе не той хозяйкой Карагача, в образе которой предстала в первый раз на деревянном островке соры. И обращалась уже ни «ты», как со старым знакомым, что придавало её речи некую интимность.
— Ждала тебя три дня, — призналась Матёрая, — чтобы сказать. И звала... Если ты пришёл сам, значит, действуют мои чары. Пойдём со мной!