4
Больше всего она опасалась обещанного лешим сватом чистилища, которое предстояло пройти в ските у молчунов, поэтому всё лето думала о побеге. Но мысль эта жила в ней как-то отвлечённо, не содержала никаких конкретных планов и, скорее, была только неким умозрительным желанием. Она даже не знала, где находится, и если бежать, то в какую сторону, на чём, и более-менее ясным казался ей только срок. Как только попытаются провести сквозь муки чистилища, которые хоть и вызывали любопытство, однако представлялись адскими. И если этого не случится, то самое время бежать под осень, когда будет заканчиваться полевой сезон.
Она воображала, как неожиданно явится на прииск или в лагерь отряда, словно с неба свалится! Ведь к тому времени её почти перестанут искать, строить предположения, выдвигать версии и будут лишь вспоминать у вечерних костров, даже кто-нибудь из самодеятельных бардов сочинит песню. Она же внезапно придёт, возникнет из небытия, и вот тут поднимется такая волна! Молва пойдёт не только по Карагачу и Сибири — до Питера долетит, и все станут рассказывать, как неведомые миру кержаки из таинственного толка погорельцев похитили студентку из горного — Женю Семёнову, как она пробыла в плену несколько месяцев и с великими трудами бежала.
Чтобы ещё пуще раззадорить будущее любопытство к её приключениям, она завела дневник, благо, что чистых полевых книжек-блокнотов было несколько, и стала записывать впечатления каждого дня. И ещё не скрываясь, снимала жизнь огнепальных, жилища, домашнюю утварь и даже делала портреты. При этом по-детски радовалась, что взяла с собой много плёнки! Она ощущала себя путешественником, первооткрывателем неведомой цивилизации, некой инопланетной жизни. Правда, кержаки-погорельцы откуда-то знали про фотоаппарат и что он может снимать точные картинки — удивить их чем-либо было трудно, однако фотографировать не запрещали. Ей вообще ничего не запрещали и даже не охраняли, не присматривали и тем паче не запирали: делай что угодно, ходи где вздумается!
На следующий день после того, как её привезли в потаённый скит, посмотреть на добытую невесту пришла старуха, внешне похожая на сказочную Бабу-ягу. Она бесцеремонно растрепала Жене волосы на голове и отпрянула.
— Мыть да чистить надобно отроковицу! — сказала Прокоше. — Вся во вшах да блохах! Фу!
А она только что из бани пришла и блаженствовала от чистоты и ощущения лёгкости. В тот же день Женя попробовала если не сбежать, то хотя бы разведать местность, поскольку не имела представления, где находится. Душистый, потворствующий неге аромат кедрового цвета действовал как снотворное, и она проспала почти всё время, пока они плыли на обласе по бесконечным разливам и озёрам. Пленнице не завязывали глаза, никак не скрывали пути, а навели приятный, нескончаемый морок — это уже потом Женя узнала, как погорельцы умеют морочить голову. Всю дорогу она лишь изредка просыпалась, замечала какие-то детали и ориентиры, однако над нею склонялся иконописный лик жениха — и всё окружающее пространство превращалась в некий малозначащий фон.
У молчуна Прокоши взгляд был какой-то говорящий, необъяснимо притягательный, и тонкая струнка разума едва слышно позванивала, как далёкое эхо, заставляя сожалеть, что ещё ни разу на свете она не встречала таких манящих мужских глаз, вселяющих уверенность и бескрайний душевный комфорт. Она не хотела, но тянулась к нему, как тянулась бы всякая женщина, обласканная и вдохновлённая таким взором. Это можно было бы назвать и наваждением, и чарами, и колдовством, но угасающий звук разума не мог уже совладать, казалось бы, с неуместной, неестественной, сумасшедшей мыслью, которая умещалась в три слова — «это мой мужчина».
Не было сказано ни единого слова, которые клятвенно и со страстью произносят в таких случаях, не совершено подвигов, не дано никаких обещаний, не принесено подарков — вообще ничего! Пожалуй, кроме этого благостного эфирного аромата, который она ощутила ещё на прииске перед похищением. Даже формальных объяснений в любви не было, а всё уже будто состоялось, и она впервые в жизни любила не ушами и даже не глазами, как женщина, — она почуяла своего мужчину по запаху, как в природе всякая самка чует своего самца. И позволила себя украсть. Всё остальное вдруг стало не важно, не обязательно — куда её везут, каким путём и что ждёт впереди.
В этом безразличии и заключалась тайная, бесконечная минута счастья! Счастливый полусон не прервался, даже когда она обнаружила себя обнажённой сначала в тесном помещении — что-то вроде бани. Богообразный похититель мыл её водой, вытирал полотенцем, и она с удовольствием и полным доверием подставляла ему тело. Потом нёс на руках по весеннему солнечному лесу, завёрнутую в ткань, и она уже догадывалась, куда и зачем несут, испытывая при этом предощущение бесконечной радости. Примерно вот так она представляла себе их побег с Рассохиным в лесные кущи, чтоб он так же нёс её и молча ласкал взглядом.
Их первая брачная ночь началась задолго до захода солнца, под деревом, и закончилась только утром, на восходе. И на всё это бесконечное время Женя совершенно забыла, что её похитили, и думала, что с ней не богообразный погорелец Прокоша, а страстный и чувственный Стас, вдруг из робкого мальчика превратившийся в мужчину. На них неё время сыпалась золотистая кедровая хвоя — и это было единственным опознавательным знаком, что они всё-таки на земле и реальный мир существует.
Женя была уверена, что засыпает в объятьях Рассохина, и потому заснула так крепко, что проснулась лишь в обласе на лосиной шкуре. На корме сидел и грёб веслом просветлённый Прокоша, и она восприняла это без паники и разочарования. Снова плыли по разливам, и теперь уже не хотелось запоминать дорогу, замечать ориентиры...
Простенький мотивчик, навеваемый подавленным сознанием, ещё нудил, подсказывал, твердил, что это ненадолго, не навсегда, что это всего лишь приключение, увлекательная забава, авантюра, поэтому и сохранялось желание бежать. И она сделала первую попытку совершенно спонтанно, как только заметила, что за ней никто не следит. Становище огнепальных располагалось в ленточном кедровнике, невысокие дома были выстроены вокруг гигантских кедров и вовсе не имели крыш, только бревенчатый накат, покрытый толстым слоем глины. Не попадали ни дождь, ни снег, и с воздуха увидеть их было невозможно. Несколько раз Женя слышала вертолёт, круживший над весенними разливами, — это искали её, но не было никакого желания выдавать себя и жильё своих похитителей.
Перед первым тайным побегом ей казалось, будто Карагач где-то на востоке, и однажды она взяла фотоаппарат и пошла в эту сторону. Однако кругом была вода, затопленная болотистая пойма, уйти по которой без лодки ну никак невозможно. Не вброд же, не вплавь! И эта невозможность радовала, точнее, оправдывала её пребывание здесь. Если сбежать сейчас, всё кончится! И начнётся практика, полевой отряд, маршруты, посиделки возле костров, одни и те же рожи, истории, песни, анекдоты. Влюблённый Стас наверняка уволился, а может, его уволили за потерю маршрутника. После практики опять город, гнусный питерский климат, защита диплома. Да и уходить было слишком рано! Старуха только посоветовала Прокоше вести её сквозь чистилище, а тот вроде бы и не готовился, напротив, всячески ублажал. И когда соберётся производить экзекуцию, неизвестно — всё лето впереди. Вот спадёт вода, высохнет земля, Карагач войдёт в русло, её пропажа обрастёт легендами и закончится запас плёнок — вот тогда и бежать можно!
Отсутствовала она часа три, но даже искать никто не бросился и не спросил, где была. Только пегий сват по-лешачьи хитро глянул и скрючил нос. Женя застала своего Прокошу за тем же делом, за которым оставила. Готовясь похитить присмотренную на прииске отроковицу, «муж» пристроил к своему тесноватому домику светёлку и теперь выстрагивал стены. Огнепальные деревьев в своём кедровнике не трогали, и рубили где-то далеко и сплавляли по воде толстенные брёвна. Потом их раскалывали, возводили стены, настилали полы и потолок: пристройка получалась бело-розовая, сказочная, с гремя окошками и пахла божественно — свежим кедром.
А строил, потому что женщины у огнепальных жили отдельно, на своей половине, куда муж мог входить лишь ночью. Ко всему прочему жён вообще не заставляли работать по хозяйству, и вначале Женя думала, что это по причине медового месяца, потом всё равно придётся готовить пищу, убирать в доме, стирать. Но месяц пролетел — ничего не изменилось! Женя первые две недели просто отсыпалась, и огромный Прокоша за толстой дверью светёлки ходил на цыпочках. Когда она просыпалась и как всегда начинала чихать, «муж» получал сигнал и готовил ей завтрак — обычно ядра кедровых орешков, сваренные в лосином молоке, эдакая божественного вкуса каша. Ему даже не надо было говорить, что такая пища ей нравится; прозорливый, он всё сам видел и готовил. И что больше всего поразило: чтобы накормить одним только завтраком, он часа два сидел и щёлкал орехи, собирая зёрнышки в глиняную плошку!
На обед Прокоша готовил рыбу, обычно нельму, причём настолько вкусно, с приправами из диких трав, что она никак не могла насытиться. А ещё подавал копчёный язык, молодую лосятину с гарниром из медвежьей пучки или ревеня, что-то вроде паштета из костного мозга с перетёртыми луковицами саранок и кореньями. Это не считая такой обыденной и знакомой пищи из тушёных овощей и сдобных свежих хлебцев изо ржи крупного помола. Сладкого тоже было вдосталь, даже медовые самодельные конфеты и что-то вроде щербета с кедровыми орешками. Жене было интересно узнать, что, из чего и как приготовлено, однако Прокоша секретов не выдавал, а только сидел, смотрел, как она ест, и улыбался. Все рецепты она узнавала от жён других погорельцев, которые приходили глянуть на «молодую» и охотно рассказывали и даже учили премудростям кухни молчунов.
Поначалу Женя опасалась спрашивать их, когда же кончится это райское существование и начнётся чистилище. С «мужем» они вообще почти не разговаривали, да и потребности в этом Женя не испытывала, даже когда он ночью приходил на её территорию, вставал на колени перед ложем и начинал осторожно трогать её тело подушечками пальцев, как слепой. Эти прикосновения напоминали мимолётные поцелуи, и сначала она испытывала полудрёму и негу, представляя, что это пришёл Стас, запускала руку ему в бороду, и тело тотчас наполнялось пузыристой страстью, как в первую брачную ночь...
Пришло время, когда надоело вести лежачий или гуляющий образ жизни, и она сама бралась за какую-нибудь работу, но Прокоша молча отстранял её или усаживал в красный угол.
— Сам, — говорил он. — Мне в радость.
И ещё подавал голос, чтоб непременно пожелать здравия, когда она чихала, причём повторить одну и ту же фразу мог хоть двадцать раз подряд. А помнится, мужа этот её чих по утрам начинал раздражать и даже бесить.
Как только Прокоша привёл себе супругу, женщины стали приходить к нему в жилище, и оказалось, что кержацкие жёны, не в пример мужьям, говорливые, весёлые, любопытные и занимаются в скиту лишь тем, что рожают и воспитывают детей. Все они были когда-то похищены в миру совсем юными или, как Женя, взрослыми и почти ни о чём в прошлом не жалели. А иные, уже стареющие тётки, и вовсе были выкуплены из лагеря заключённых! Одно время в зоне на Гнилой Прорве была начальница-хозяйка, которая по уговору с молчунами устраивала смотрины невест и продавала молоденьких воровок и мошенниц. Выбирала таких, которые освобождались, а если отроковица очень уж нравилась кержакам, но срок имела большой, то переводила в «больничку», потом выписывала бумаги о смерти. Вместо лагерного кладбища счастливица попадала в рай земной. Кержаки платили за своих невест соболями, однако хозяйка зоны попала под подозрение и то ли сама села на нары, то ли перевели куда. И опять огнепальные были вынуждены заняться старым промыслом — кражей отроковиц.
У молчунов оказалась беда, с которой они никак не могли справиться. Все погорельцы были родственниками друг другу и не могли брать в жёны своих невест — старики за этим очень строго следили. К тому же, по злому року, у огнепальных рождались в основном мальчики и совсем редко девочки. Некоторые парни лет до сорока не женились, искали себе подходящих невест или вовсе оставались бобылями. Первых встречных они не брали — высматривали себе отроковиц, ярых по духу и смелых, точно угадывали способность к чадородию и сильное материнское начало.
Все эти подробности рассказали ей кержацкие жёны доверительно, без утайки, по-свойски, даже не подозревая, что она замыслила побег к осени. Слушая их, Женя с каким-то лёгким сожалением думала, что Прокоша всё-таки обманулся — никакого сильного материнского начала в ней как раз и не было. Она даже дочку вспоминала редко, отвлечённо размышляя, как бы написать ей письмо и попросить пронырливого свата-лешего, чтобы каким-то образом переправил в Усть-Карагач и там сбросил в почтовый ящик. И всё откладывала, ибо увлечённая своими приключениями, не ощущала острой потребности.
И ещё одно желание, навеянное прошлым, иногда возникало в очарованной голове: вот если бы Стас её разыскал! Плюнул бы на увольнение, остался на Карагаче ради неё. Пожалуй, он был единственным парнем, за которым бы она пошла из плена, но при обязательном условии поединка. Пусть схватится с Прокошей и отнимет! Отнимет и приведёт в отряд... Но пусть это случится под осень, чтоб целое лето удачливый, прославленный на Карагаче Рассохин метался, рыскал по тайге. И если добыл бы себе отроковицу, то в честной драке отбил у соперника. Тогда можно поверить в его чувства и пойти.
Только вот станет ли искать? А отыскав, возьмёт ли, коль узнает, что были у них с огнепальным брачные ночи? Обмануть его казалось кощунством, да и соврать о своём целомудренном пребывании у Прокоши невозможно! Поэтому и возникали сомнения: больно уж ревнив был баловень судьбы, он и с Репниным рассорился из-за Жени, и увольняться вздумал потому, что честолюбие не позволяет прощать.
Она думала о Стасе, даже когда уединялась в светёлке и нетерпеливо ждала своего «мужа» Прокошу, купаясь в колких и шипящих, как шампанское, волнах предощущений.
Первым тревожным знаком стало то, что «муж» перестал приходить к ней ночью. Женя прождала его несколько вечеров, полагая, что это его воздержание как-то связано с обычаями погорельцев. Ночи были светлые, манящие, таинственные от синих туманных сумерек, и зов плоти ощущался особенно ярко. Но когда прошла неделя, она сама приоткрыла дверь в мужскую половину. Прокоша безмятежно спал на голой лосиной кошме и одет был странно — в длинную домотканую рубаху, перепоясанную сыромятным ремнём, и несмотря на летнее тепло — в суконные портки. Стоило ей сделать шаг, как он порывисто вскочил и отвёл её в светёлку. Там уложил на постель, укрыл одеялом и сказал два слова:
— Нарушим — нельзя.
И тут же вышел.
Тогда она и задумала второй побег.
Должно быть, «муж» не хотел нарушать некий свой пост, променял её на свою религию, хотя Женя так ещё и не разобралась, в какого бога верят кержаки и как молятся, потому что молящимися их никогда не видела, хотя несколько медных икон в углу висело. А если уж честно сказать, то пресытился ею, притомился от нужды всё время оказывать знаки внимания, коль для него важнее стал обычай, нарушать который не хотел. И ведь она в глубине души ждала этой минуты. Ну, не может такого быть на свете! Не в состоянии мужчина служить женщине, как богине! Даже такой первобытный, первозданный и молчаливый, как огнепальный кержак. Кончилось у него терпение — тут и сказке конец.
Можно выходить из скита, благо, что близится август. Пусть теперь поищет, побегает по тайге!
Несмотря на охлаждение, Прокоша накормил её завтраком и отправился на огород, который был далеко от скита, в скрытом от самолётов месте. Женя собрала все непроявленные плёнки, взяла дневники и отправилась налегке, даже без продуктов, чтоб никто не заподозрил побега. Грибов и ягод в тайге было множество, да и три дня посидеть на диете не помешало бы, поскольку от забот «мужа» она стала заметно поправляться. Подумают ещё: не в плену была — в санатории. Она уже знала, в какой стороне искать Карагач, а по реке можно было легко выйти на Рассошинский прииск или любой стан геологов. Ещё в камералке она слышала, что открытие Рассохиным необычной золотой россыпи подвигло экспедицию снарядить несколько поисковых отрядов, которые отрабатывали всю территорию от Зажирной Прорвы, где были кержацкие златокузници, до горных верховий. Потаённый скит находился где-то ближе к горам, и в ясную погоду были видны голубые очертания далёких вершин.
Женя прошла ленточным кедровником до болотистой низины, там в последний раз оглянулась, облегчённо вздохнула и, словно в воду, погрузилась в кочковатую, густо поросшую кустарником марь. Под ногами хлюпало, осока рента пальцы, да и после вольготной малоподвижной жизни идти было трудновато, пропотела, гнус доставал, которого и кедровнике почти не ощущалось. За болотом, по тыловому шву, оказались целые заросли спелой жимолости, и Жене вдруг так захотелось этой горькой ягоды! Прокоша каждый день приносил ей то земляники, то голубики или морошки, которую заливал молоком, мёдом и ставил на стол. Но жимолость кержаки не ели, считали её вообще несъедобной из-за горечи, называли волчьей, хотя пришедшие из мира их жёны тайком её вкушали.
Она съела всего пригоршню, нарвала горсть в карман и, когда выбралась из болота на сухую берёзовую гриву, ощутила тошноту. Думала — от горечи, скоро пройдёт, однако через несколько минут её вырвало, от внезапной слабости подкосились ноги. Должно быть, манкая тёмно-синяя, в изморози, ягода и впрямь здесь была ядовитой. Кое-как она добралась до края луговины, откуда начиналась новая лента болота, и попила воды. Тошнота вроде бы унялась, прошло головокружение, а задора и обиды на Прокошу было достаточно, поэтому она ещё километр плюхалась по мари, пока не вышла на следующую осиновую гриву.
Полоска суши оказалась узкой, за ней опять простиралось болото, уже километра на три, но не это подломило волю. Ком тошноты опять подступил к горлу, побежала горькая слюна, и земля закачалась под ногами. Скорее всего, теперь подействовала болотная вода, и Женя с ненавистью к себе подумала, что разбаловалась, разнежилась в чистоте и уюте Прокошиного дома. Раньше откуда только пить ни приходилось: торф отжимали сквозь майку, бурую жижу глотали — и хоть бы что...
Когда снова вырвало, она поняла, что в таком состоянии даже до Карагача не дойти, тем более неизвестно, сколько ещё топать по болотам до берега, где-то и ночевать придётся. А если за световой день не уложится, Прокоша хватится, бросится догонять. И догонит. Поэтому лучше сейчас, до обеда, повернуть назад.
Возвращалась она торопливо, и недомогание вроде бы прошло, но, когда шла сквозь заросли жимолости, вновь захотелось этой нестерпимой горечи. В тот миг у неё проскочила мысль, что желание это навязчиво, как у беременной, но не зацепила сознания. Женя пересилила себя, наломала букет с ягодами и перешла марь. Возле кедровника попыталась уничтожить следы преступления: умыла в луже лицо, руки, обтёрла сапоги и отрясла одежду.
Прокоша вроде бы ничего особенного не заметил, но на жимолость обратил внимание.
— Вот этой ягоды хочется, — призналась Женя. — У нас её жимолостью называют. А вы считаете — несъедобная?
— Ешь, — позволил он.
— А ничего не будет?
— Ежели токо сблюёшь.
Ушёл куда-то и минут через десять явился с деревянной плошкой, полной солёных огурцов, ещё прошлогодних, пожелтевших в бочке. И при виде их, а более — от одного запаха у Жени слюнки потекли. Прокоша молча поставил плошку перед ней и стал смотреть нежно, со скрытой, бушующей радостью.
И только тут её словно ледяной волной окатило, потом и жар бросило — залетела! Беременна! Это же самый обыкновенный токсикоз, потому и тошнота, и страстное желание. Неё точно так же, как когда зачала Лизу! Только тогда ей хотелось горького миндаля.
Впервые за эти два месяца добровольного и восхитительного заточения она заплакала у себя в светёлке. Прокоша слышать не мог — почуял, пришёл, сел рядышком, не касаясь её, и сказал ещё два утешительных слова:
— Переможется, погоди...
А самого распирало от удовольствия!
На следующее утро она впервые собралась сходить в гости — просто так ходить друг к другу у женщин было не принято, да и некогда: у всех дети и женские хлопоты. Сами погорельцы на ребят до пяти лет смотрели редко и не баловали, не тетёшкали, особенно мальчиков. Но после пяти забирали и позволяли матерям только взглянуть на них, не давали ни приласкать, ни угостить чем-либо. Точно так же не подпускали близко и к другим женщинам, воспитывали молчунов. С этого возраста парни всюду следовали за родителем как тени, и уже носили на опояске ножи, стреляли из луков, рыбачили, штопали сети, чинили охотничьи потаённые зимовья, иногда пропадая в тайге неделями. А в девять вообще уходили к неким старикам и будто возвращались оттуда зрелыми, молчаливыми мужами и начинали охоту за невестами.
В скиту жила коллега Жени, когда-то давно похищенная из поискового отряда геолог Галя Притворова, почти ровесница и уже многодетная. Бывшая профессия как-то сразу их сблизила, но Галя никогда не вспоминала прошлую жизнь, ничуть не сожалела о ней. И если что-то проскакивало, то случайно, ненароком. Жене хотелось с кем-нибудь поделиться своим горем, а в первые дни она так и воспринимала свою беременность, поделиться, совета спросить или хотя бы выплакаться. Была ещё утлая, заведомо пустая надежда, навязанная паническим состоянием: попробовать выяснить, нельзя ли сделать аборт? Может, какой травы попить? Прыгнуть с крыши? Женщины в скиту были многоопытными, иные в лагере сидели, должны знать способы, как избавиться от беременности.
Галя будто тайные мысли её прочла.
— А я давно поняла — забрюхатела ты, — сказала она между делом. — По глазам видно. Только не вздумай травить. Родишь дитя — Прокоша на тебя молиться станет.
Женю её слова будто за горло взяли.
— Да я же уйти собралась, — в отчаянии призналась она. — Вернуться!..
— Даже не думай, — отрезала коллега. — Кто же тебе позволит семя унести? Мы — люди огнепальные, выученные властью постоять за себя. Мало что Прокоша уйти не позволит — морок наведёт. Геологи твои пострадают. Больше всех тот, кто в миру добрее к тебе относился или чувствами повязан.
В первый миг Женя пришла в ужас от её слов: Галя рассуждала так, словно век прожила в скиту. И не оставляла ни единого проблеска надежды!
— Радуйся: вон как скоро зачала, — заговорила она примирительно. — Это Прокоше знак — с любовью брак сотворился. От стариков одобрение получишь. Ты лучше попроси его: пусть сходит к ним да узнает, кого родишь и какое имя дать. Вслепую нельзя долго плод носить, пора уже изведать, кого носишь.
Вернувшись от своей преображённой коллеги, Женя ещё несколько дней жила, словно на огромных качелях, вздымающих её то вверх, то вниз, то в прошлое, то в будущее. И в любом положении она испытывала замирание души, ибо в прошлое возврата теперь не было, а будущее ещё не просматривалось. Точнее, было несоразмерным с её представлениями о жизни в скиту среди огнепальных молчунов. Одно дело — приключения в летний сезон, эдакая забава для школьного сочинения «как я провёл каникулы», и другое — предрешённое, неотвратимое существование все оставшиеся годы вне привычной цивилизации. Прокоша видел её метания, чуял ночные слёзы, но не вмешивался, не тормозил эти качели, словно позволяя самой определиться в настоящем. И правильно делал, поскольку мог попасть под горячую руку, и не спасло бы его даже осознание, что он — «её мужчина».
По утрам, когда ей удавалось поспать несколько часов, Женя просыпалась и долго лежала, не открывая глаз, чтоб сразу же не закружилась голова от этих полётов. Пока она не окунулась в своё скитское существование, как-то легче казалось взвешивать, что теряет и что обретает. И странное дело — всё больше перетягивала та чаша весов, на которой лежал окружающий её нецивилизованный мир. Даже не ласковый и сильный красавец-муж, умеющий носить на руках, а некая окружающая его чистота. Первозданно и чисто здесь было всё: от выскобленного до желтизны жилища и пахнущей свежестью одежды до воздуха, пищи, кедрового леса и неба над головой. Эта чистота сквозила даже из молчания Прокоши, ибо от слов и речей ей всегда было пыльно, дымно и неуютно. А прошлый мир, напротив, начинал всё сильнее напоминать огромную питерскую коммуналку с общим коридором, туалетом и кухней, где уже никогда невозможно отмыть грязь, выстирать занавески, вывести тараканов и избавиться от скверных вездесущих запахов.
И с каждым утром более весомым оказывалась ещё пока невесомая и почти неощутимая жизнь, зачатая в её плоти. Этот первый, безумный от паники порыв избавиться от неё, сейчас вспоминался как нечто чужое, случайное, произошедшее с кем-то другим. Женя осторожно клала руку на живот и ощущала лёгкую, тоже какую-то чистую радость и только тогда открывала глаза. Всё-таки природа заложила в неё сильное материнское начало, и, помнится, она с гордостью и вызовом носила живот, когда ходила беременная Лизой, а иногда испытывала чувство превосходства, когда видела, что женщины глядят на неё с завистью. Но та, цивилизованная жизнь, незаметно выхолостила, вытрепала это начало случайными, мимолётными связями, и она больше ни разу не забеременела. И ведь вовремя оттолкнула, не подпустила к себе этого прославленного на Карагаче и романтичного мальчишку, интуитивно чувствуя, что он способен заронить в неё плодоносное семя. Оттолкнула играючи, на время, поскольку не хотела делить это наскоро и впопыхах, по-воровски. И не обманывала, когда обещала Рассохину, что они возьмут палатку, уйдут подальше в лес — и там всё свершится...
Свершилось бы, коль не появился бы похититель!
Однажды Женя решилась. Утром прочихалась, подавая сигнал Прокоше, обрядилась в домашнюю, каждый раз свежую, отмятую вальком домотканую рубаху, и вышла на светёлки, чтоб попросить «мужа» сходить к старикам. А у него уже и завтрак был готов, и ответ! Всего из трёх, вмиг поразивших её слов:
— Тройню зачала, ласточка.
Пожалуй, минуту она стояла, оцепенев, с открытым ртом, потом засмеялась, но отчего-то с невольными слезами.
— Да ты шутишь, Прокоша!
Невозмутимый молчун чаровал её своим синим взором, и глубоко скрытое волнение выдавала лишь могучая его лапища, теребившая рыжую, веникообразную бороду. И верно, и честь праздника такого добавил ещё одно слово:
— Добро...
Чаша весов наконец-то заметно качнулась вниз, и качели стали только зыбиться, как детская люлька.
Конечно, Жене хотелось задать тучу вопросов: кто такие эти старики и как они это определили, но все слова сейчас показались лишними, ибо услышанного и так хватало с лихвой, чтоб за целый день только привыкнуть к мысли, что в её плоти не одна жизнь — целых три! Даже назавтра ещё останется и на послезавтра.
И только спустя три дня она кое-как обвыклась со своим новым положением и вспомнила, что не спросила мужа о единственном: кто они — мальчики, девочки? Или есть и те и другие? Она ждала, что Прокоша сам скажет, поскольку уже привыкала к его способности отвечать на незаданные вопросы, но он не сказал и имён не назвал, определённых стариками. Наверное, ему было всё равно, кто. Впрочем, и у Жени скоро пропало любопытство.
Однажды вечером она обнаружила у себя в светёлке новенький строганый стол и на нём — свиток выбеленной мягкой ткани, явно пролежавшей долгое время в сундуке. А ещё были нитки в клубке, иголки и старые зингеровские ножницы, почти источенные, но очень острые. Она и без слов поняла, что это и будет её первая домашняя работа — шить рубашки и пелёнки для будущих младенцев.
Это занятие отвлекло и увлекло Женю на целый месяц, и почти всё уже улеглось в душе, смирилось неведомым образом, но пошли дожди и стали желтеть листья. Обычного календаря погорельцы не держали, но точно знали, какой день седьмицы и какое число месяца, а Женя, чтобы не сбиваться со счёта, продолжала ежедневно писать в дневнике, и записи её становились всё короче. Жизнь с экономным на слова мужем-молчуном давала себя знать.
Когда же, по её расчётам, начался сентябрь, ей неожиданно приснился Рассохин. Непонятно, с какой стати, почему; ладно, если б вспоминала о нём, думала или воображала с ним близость, когда была близка с Прокошей. Возможно, где-то глубоко в подсознании отпечаталась мысль о побеге, запланированная на сентябрь, вот и пришло во сне, будто Стас лежит голый на куче песка возле глубокой тёмной ямы, вырытой бульдозером. То ли вскрышные работы на прииске, то ли пустыня кругом. Место непонятное, но сухой песок зыбится, утекает из-под него, а Стас не чует и вот-вот свалится. Женя хотела предупредить, чтоб отполз подальше, и проснулись с ощущением неясной тревоги.
Токсикоз давно прошёл, уже и животик стал оформляться, беременность она переносила легко, шитьём занималась, много и свободно гуляла по кедровнику, снимала белок, бурундуков и шишки собирала самые крупные, упавшие с вершин. И ещё забаву себе придумала: щёлкала орехи и скармливала Прокоше. Почти насильно высыпала, вдавливала ему в рот целую горсть зёрен, и он молча ел, трогая губами её ладошку. Жене было щекотно, ему — радостно.
А тут после этого сна с Рассохиным муж озаботился, будто видение подглядел или почуял её тревожность. И сам спросил:
— Не отпускает?
Женя вмиг догадалась, о чём речь, и как-то просто прижалась:
— Держит.
И весь был сказ. Но Прокоша собрался в дорогу сам, пестерь с припасом приготовил и ей отстиранную штормовку и брюки подал. Женя переоделась в походное, вышли на улицу, там уже сват Христофор в своём лешачьем образе, с пестерем и рогатиной за плечами. Как-то подозрительно глянул, хмыкнул, но сказал не о том, что подумал:
— Прямицей двинем.
— Куда мы идём? — спохватилась Женя.
— Дак к Рассохе в гости! — вместо него весело отозвался леший.
— К Рассохину? — она в первый миг даже растерялась.
Муж смотрел выразительно, и она по глазам прочитала: Прокоша делает это ради неё, чтоб душу умиротворить, чтоб в том, очужевшем миру не осталось ничего, что может сниться, манить, напоминать прошлое. Прочитала всё это и ощутила толчок благодарности к нему.
— Сам-то ведь не уйдет, — пояснил Христофор. — Будет, как телок, всю зиму колобродить, ровно матку потерял.
— А он где-то близко?
— В урочище у Сухого залома отирается.
Женя не знала, где это, да и неважно было. Главное, она услышала: Стас не уволился, не уехал, не ушёл с Карагача, а всё лето ищет её! От этой мысли возникли смутные чувства: вроде, приятно, льстит самолюбию, но и плохо, жалко стало Рассохина.
— И мы его там найдём? — спросила она у мужа.
— Да как не найдём? — опять встрял леший. — Конечно, найдём.
— Что же я ему скажу?
— Чтоб отпустил, — посоветовал Прокоша.
Накануне целый день дождик моросил, в туго обложенном низком небе и просвета не было, а тут с утра солнце, воздух тёплый, прозрачный, как случается в начале осени, — последний проблеск уходящего лета. Идти было легко, тем паче вместо кирзовых сапог Прокоша мягкие бродни ей сшил из вымороченной в дёгте лосиной шкуры, они на ногах не ощущаются и не текут. Пошли на восток — в ту сторону, куда Женя пыталась бежать ещё в первый раз, без дорог и тропинок. Огнепальные возле скита старались не оставлять следов, чтоб не натаптывать стёжек — всякий раз по новому месту ходили. Болота за лето просохли, на лесистых гривах трава выросла по грудь, и если путала ноги, Прокоша подхватывал жену на руки и нёс, пока луговины проходили. Иногда забывался и вовсе на землю не спускал, хотя можно было и самой идти. А ей опять было так хорошо, что наваливалась дрёма, как во время похищения. Она радовалась тому, что это состояние повторяется, напрочь забывая, куда они идут и зачем. Впрочем, на его руках Женя вообще забывала обо всём на свете.
Первую ночь они ночевали на берегу озера, обрамлённого кедровником. Вода была тихая и густая, как жидкое стекло, только до утра стрекотали кедровки да созревшие шишки падали, иногда попадая в воду. Но даже круги почему-то не расходились. Женя спала в заячьем спальном мешке, который погорельцы называли кулем, но некрепко, поскольку за дорогу почти не устала. Напротив, словно напиталась энергией и, забывшись, мысленно благодарила мужа, что устроил ей такой удивительный культпоход.
Однако перед утром Рассохин опять всё испортил: привиделся, будто всё же свалился, сидит в глубокой яме и манит. А она знает наперёд: стоит подать ему руку или палку, как вмиг окажешься рядом, и уже не выбраться по сыпучим стенкам.
Прокоша наверняка вместе с ней сон этот же смотрел, потому что, когда позавтракали и стали собираться, сказал:
— Не поддавайся.
Потом опять целый день шли, но уже по беломошным борам с редкими и сухими верховыми болотами, и вроде даже мелкие речки переходили. Она и не заметила, в какой момент к ним присоединились ещё двое — старик и старуха, незнакомые, с кожаными понягами. Леший Христофор о чём-то разговаривал с примкнувшими, вроде больше со старухой, но в благодатной полудрёме было не разобрать слов, да и не хотелось прислушиваться.
Было ещё светло, когда остановились на какой-то сосновой гриве среди верховых болот, и Прокоша, словно волшебник, открыл перед Женей земные недра. Однако сам спустился первым и зажёг керосиновую лампу. В это время откуда-то сверху свесилась бородатая голова лешего и прозвучала фраза, как на похоронах:
— Пусть земля вам будет пухом!
И закрыл дверь, отчего и в самом деле стало тихо, как в могиле. Тем более потолок напоминал крышку гроба, если смотреть изнутри. Жене стало страшновато, но Прокоша был рядом. Он уложил Женю на топчан и лёг сам, смиренно сложив руки на груди. Кто-то незримый дунул в ламповое стекло сверху — и стало темно, хоть глаз выколи. В этот день она больше шла сама по чистым борам и с непривычки устала, поэтому заснула почти сразу, в последний миг прикрыв ладонью низ живота, где обитали три жизни.
В этом же положении она и проснулась от приглушённых землёй голосов наверху. На столе опять горела керосинка, но Прокоши рядом не оказалось, зато напротив, за столом, сидели старик со старухой, что присоединились по пути.
— Что там происходит? — спросила она с испугом.
— Иди и посмотри, — велела старуха. — Из-за тебя сыр-бор.
Женя встала, ощущая ломоту в суставах, и почти на ощупь начала подниматься наверх. В это время люк над головой распахнулся — ив подземелье ударил яркий свет, ослепивший её на минуту. Она поднялась и увидела Рассохина с винтовкой. Всклоченный, гневный и одновременно какой-то сонный, с болезненным взором, он возвышался над Христофором, стоящим от него чуть сбоку, и будто рвался к Жене, но леший удерживал его рогатиной, наставленной в грудь.
— Стас, отпусти меня! — попросила она.
Рассохин помедлил, должно быть, смутился и поднял винтовку.
— Отпускаю, — сказал он хрипло.
Она услышала выстрел, ощутила тупой толчок в грудь, колкую пороховую волну, и вместе с ней донёсся смех лешего.
— Давно бы так! На што тебе блудная отроковица?
В следующий миг откуда-то взялся Прокоша, подхватил её на руки, прижал к груди и понёс...