Семья
Люди верят, будто где-то хранятся их мертвецы. Верят, что во Вселенную вписаны следы их бытия. Но это неправда. Что прошло, то прошло. Что было, то будет забыто, а что забыто, того не вернуть. Я не помню своего отца.
Он писал стихи. Я ни одного его стихотворения не читал. Он записывал их на листках, на нижних полях меню в ресторанах, на почтовых конвертах, беспорядочно, просто удовольствия ради. Какие-то он забирал с собой, какие-то оставлял; ему постоянно приходили в голову другие, и он знал, что это только начало.
Только поступив в университет, он узнал, что он – еврей. До той поры ему казалось, что такие вещи значат не больше, чем знак зодиака. Его мать была еврейкой, хотя иудейкой не была; ее дед был длиннобородым торговцем из Буковины.
Он не посещал лекций, никогда. Одна девушка, знакомая знакомых, согласилась выйти за него. Однажды вечером он увидел демонстрацию – люди шли, потрясая кулаками и знаменами. Он хотел было подойти поближе, посмотреть, но сокурсник потянул его за рукав и сказал, что им лучше исчезнуть. Ему это показалось нелепостью. Его отец погиб на фронте, он был сыном героя – что могло случиться?
Когда родился я, он работал на фабрике; из университета его к тому времени уже отчислили. Фабрика выпускала изделия из металла, предназначение которых было ему неизвестно. Однажды двое рабочих отвели его в сторону и сказали, что знают, что он саботажник, но бояться ему нечего – они его прикроют. Когда он ошарашенно возразил, что на производстве всегда старался изо всех сил, те, смеясь, ответили, что не верят ни единому слову – нельзя быть настолько неуклюжим. В тот день по дороге домой он сочинил стихотворение о грохочущих турбинах самолета, пилот которого на мгновение задремал за штурвалом, и ему снится муравей, ползущий по травинке, дрожащей на ветру, доносящем далекий рокот турбин. Недурно, подумал он, в этом стихотворении есть ритм и простота; если продолжать в том же духе, то авось что-нибудь и получится напечатать. Дома его ждало официальное письмо, в суровой бюрократической форме требующее, чтобы он взял смену белья, одеяло и явился на вокзал.
Лучше бы вам перебраться в Швейцарию, посоветовал он моей матери и добавил: как только получится, я вырвусь к вам. Есть один чиновник, он был большим поклонником моего деда, видел его в роли шиллеровского Карла Моора; он должен помочь.
Поначалу она не хотела ехать, но он ее уговорил. Дело не могло кончиться совсем уж плохо. По крайней мере, до тех пор ему всегда везло.
Я не знаю, как он выглядел. Ни на одной фотографии нет его лица.
Отцу моего отца не исполнилось и двадцати, когда он погиб, но первый год войны он все-таки пережил. Провел тысячи часов в разрытой глинистой грязи, за колючей проволокой, вокруг гранаты, свист в воздухе и осколки. Когда его отпустили домой на побывку и он увидел жену с малюткой сыном, они показались ему какими-то чужими. Прошел еще год. За это время он настолько свыкся с мыслью, что ему суждено умереть, что даже не верил, что это и впрямь может произойти. Но все же его настигла пуля, по нему протопали сапогами, и он еще совершенно автоматически успел подумать, как бы ему выкарабкаться на этот раз. Он захлебнулся в грязи – и поминай как звали.
Дед моего отца всю свою жизнь отдал театру, но ему никогда не доставалось «тех самых» ролей. Он был не Гамлетом, а Гильденстерном, не Марком Антонием, а Цезарем, не Францем Моором, а Карлом. Он живописал двум своим сыновьям и двум дочерям, какие жертвы приходится приносить во имя искусства, но ни в одном из детей не проявился талант. Шли годы, он еще надеялся сыграть короля Лира и Просперо. Старший сын скончался от испанки, младший женился на еврейке – деду это было не по душе, но и сил воспрепятствовать он в себе не нашел. Старшая дочь вышла замуж за учителя, младшая покорно осталась дома варить супы ему и его жене.
Он увидел на экране первый фильм со своим участием. На фоне белой стены сгрудились бледные фигуры. Он не мог понять, над чем люди смеются, – ему виделась одна нежить, и сама мысль о том, что мир вскоре сможет лицезреть, как люди бросаются друг в друга тортами спустя много лет после того, как умерли, крайне его расстраивала. Усатый недомерок, громадный толстяк, клоун с утрированно печальной миной – куда катится мир, думал он. Еще какое-то время он, конечно, продержится, но ведь все это иллюзия, как и эти картинки на экране.
С того дня он больше не вставал. Даже начало войны не вызвало у него никаких чувств. Когда к нему пришел прощаться сын в военной форме, он постарался по такому случаю выглядеть как можно достойнее. Ведь не зря же он был актером.
Прадед отца был врачом, пусть и не из лучших. Учиться на медика он пошел только потому, что его отец тоже был врач. У него была небольшая клиентура, многие больные у него умирали, некоторых сумела выходить его жена, которая была поумнее. Зачастую ей удавалось сообразить, какое лечение шло на пользу. Но потом она тоже умерла. Чтобы было, кому присматривать за детьми, прадед женился второй раз. Новая жена наводила на него тоску, и больных стало умирать еще больше.
При всякой возможности он рассказывал, как однажды, еще в молодости, повстречал Наполеона. На самом деле он успел углядеть лишь шинель, топорщившуюся над крупом лошади, да руку в белой перчатке. Когда он наконец ушел на покой, ему стало казаться, что за свою жизнь великий полководец загубил меньше душ, чем он за свою. Вскоре умерла и вторая жена. Последние годы он прожил в полном счастье.
Отец этого врача, тоже врач, обладал талантом успокаивать больных беседой. Чаще всего он догадывался, чем страдает пациент. Он увлекался месмеризмом и научился вводить больного в магнетический транс. Когда и его сын решил стать врачом, он возрадовался. Дочь тоже охотно пошла бы учиться, она была умной и способной девушкой, но пришлось ей запретить. В качестве компенсации он подыскал ей добропорядочного мужа, работящего и не дававшего воли рукам. Когда ему перевалило за шестьдесят, он как-то ночью улегся в постель, вздохнул – и поминай как звали.
Его отца шальная пуля лишила руки. Он родился очень смуглым, никто не знал почему; мать растила его одна в глубокой бедности. Он пошел в солдаты – вербовщикам казалось, что черные мужчины сильнее белых. В его жизни было много муштры, но иногда случалось и повышение; за время службы он успел наплодить троих, все вышли белыми. В конце концов пуля угодила ему в шею, он захлебнулся кровью – и поминай как звали.
Его отец в свое время отправился в Англию, устроившись юнгой на корабль. Скопил немного денег, попробовал себя в торговле, но оказался не слишком удачлив. Однажды разговорился с молодым французом, прибывшим, чтобы описать работу лондонской биржи. Тот был тщедушен, тощ, но умен, его глаза быстро подмечали, что творилось вокруг, и он был столь велик духом, что тот и представить себе ничего подобного не мог. Был бы я таким, подумалось ему, я бы горы свернул. Все давалось бы легко, мир не оказывал бы такого сопротивления. На прощание он спросил у собеседника, как его зовут. «Аруэ», – бросил тот и поспешил прочь, поскольку беседа ему весьма докучала.
От этой встречи он так никогда и не оправился. Его одолела усталость. Он едва сумел открыть неподалеку от Флит-стрит магазинчик, где торговал кувшинами, мисками и прочей ерундой, жениться на женщине, которая ему не очень-то и нравилась, и зачать с ней ребенка; впрочем, ему казалось, что его собственных сил на это уже не хватило, и основные усилия приложил ребенок, сын, стремившийся во что бы то ни стало появиться на свет. Ребенок родился черным, но родитель-то был белым, и жена его тоже; следовательно, она ему с кем-то изменила. Он бушевал, она рыдала, он кричал, она клялась, он призывал в свидетели Бога, она тоже; наконец, собрав последние силы, он прогнал ее. Внутренности его к тому времени уже изнылись, месяц спустя он скончался – и поминай как звали.
Его отца тянуло к морю. В нем говорила тоска его предков. В гавани Гамбурга он возлежал с какой-то женщиной, не зная ее имени, а она не знала его; вообще он их, женщин, не слишком жаловал, но эта была прямо мужиковатой, и было как-то легче. Потом он нанялся на кухню корабля, который направлялся в Индию, но затонул через три недели после выхода из гавани. Его плоть пожирали рыбы, настолько ему чуждые, что он и представить себе такого не мог; кости его обратились в кораллы, волосы – в травы морские, глаза – в жемчуг.
Его отец был темнокожим. Он был сыном помещика и служанки родом из Тринидада, черной как ночь. Пока он рос, никому не было до него никакого дело, и, наверное, в том было его счастье, но когда ему исполнилось пятнадцать, отец сунул ему денег, и он пустился странствовать по миру. Куда его тянуло, он и сам не знал; всякое новое место казалось ему похожим на предыдущее, а планов у него не было никаких. Время, думал он, прислонясь виском к окошку почтовой кареты, – всего лишь иллюзия. До него по этим холмам колесили другие, после него придут новые поколения, но холмы остаются прежними, и прежними остаются земля и небо. В принципе, и лошади прежние – так в чем же разница? Да и между людьми, размышлял он, разница тоже не то чтобы велика. А как иначе, если по сути своей все мы – один и тот же человек, всякий раз мечтающий о чем-то ином? Вот только имена сбивают с толку. Отбросить их – и все сразу становится ясно.
Осел он в маленькой деревушке. Местным его смуглая кожа была в диковинку – они еще такого не видали. Поначалу подковывал лошадей, затем сделался коновалом – чуял, где у них болит. Животные доверялись ему, люди не испытывали к нему ненависти. Он женился и произвел на свет семерых детей: одни умерли при родах, другие выжили, но, к его немалому удивлению, все они были белыми. Пути Господни неисповедимы, говорил он жене, и нам должно идти этими путями и не жаловаться.
Так он состарился. Он был доволен жизнью – первый в своем роду. Однажды вечером, выйдя в дождь, он встал перед домом на колени, изумленно огляделся кругом, закрыл глаза, склонился, словно собираясь прильнуть ухом к земле, – и поминай как звали.
Отец его, помещик, был алхимиком, так и не сумевшим сотворить золото – в чем, впрочем, не было ничего удивительного, ведь этого ни у кого не получилось. Он жил в своем имении, открытом всем ветрам, заделал дюжину, а то и больше, детей служанкам, в том числе негритянке из Тринидада, умевшей врачевать и колдовать, так и не женился и долго размышлял, католиком ему бы хотелось быть или протестантом. Негритянка же часто думала о местах, откуда была родом, – вспоминала жару, вспоминала дожди, легкие, как сам воздух, мощь солнца и ароматы растений. Она лелеяла своего темнокожего мальчика, целовала его, прижимала к себе, когда только могла – а бывало это не так часто, ведь ей приходилось трудиться в поте лица, и когда он решил покинуть дом, она поняла, что он не вернется.
Помещик тем временем мучился зубами. Они выпадали один за другим, и временами боль буквально сводила его с ума. Однажды смурным утром ему стало так худо от абсцесса челюсти, что пришлось улечься в постель. Кто-то, кого он уже не узнавал, прижал к его лицу букет резко пахнущих трав. Полчаса спустя он скончался от заражения крови – и поминай как звали.
Его отца возвеличила великая война. Под Льежем он потерял три пальца, под Антверпеном – ухо, под Прагой – руку, увы, не ту, на которой к тому времени недоставало пальцев. Но он был искусным мародером, знал, где пахнет золотом, и, накопив достаточно, уволился со шведской королевской службы и приобрел усадьбу. Женился, завел троих детей и вскоре сам был убит мародерами. Происходило это долго и мучительно, они разное на нем испробовали, пока жена с детьми прятались в подвале. Когда вломившиеся в дом скрылись, он был еще жив, но родные с трудом узнали его в том, во что он превратился. Протянув еще два дня, он скончался, но напоминает о себе по сей день: бывает, кто-то видит его фигуру – по всей видимости, дух, – который устало бродит по дому.
Мать его была женщиной необыкновенной. Ей снились чрезвычайно живые сны, и временами ей казалось, что она может заглянуть в будущее или увидеть нечто, происходящее далеко от нее. Родись она мужчиной, перед ней открылось бы множество дверей, ее ждала бы великая судьба. Однажды ей приснился одноногий, одноглазый старик, прячущийся в каком-то сарае. Он чувствовал, как стынут его члены, как холод сжимает горло, и смеялся, словно с ним в жизни не происходило ничего столь же занимательного. Но прежде чем тот отдал Богу душу, она проснулась.
Ее увлекало то одно, то другое. Она тайком вскрывала трупы, благо их было вдосталь – война длилась уже так долго, что успели состариться люди, никогда не знавшие мира. Она изучала мышцы, фасции, нервы, в промежутке родила пятерых детей, трое из которых выжили – но тут ей на голову упала черепица. В этом не было ни Божьего промысла, ни воли судьбы: просто кровельщик попался неумелый, – и поминай как звали.
…Отец ее сперва был разбойником. Мать его бросила, и воспитывала его крестьянская чета, нуждавшаяся в дешевой рабочей силе. Кормили его скудно, и вскорости он сбежал.
Лесов вокруг было просто невообразимое множество. Леса не подчинялись законам; тех, кто решался туда забрести, не хранил Господь и не мог защитить ни один князь земной. Некоторое время он грабил путников и спал в норах, пока однажды перед ним не предстала ведьма – уродливое создание, укрытое копной волос и усеянное бородавками, на треть жена, на треть муж, на треть – рогатый кабан. Она жрала что-то маленькое, окровавленное, может быть, олененка, а может, и человеческого детеныша – посмотреть он не отважился. Ведьма подняла голову: глаза у нее были ядовито-зеленые, зрачки – крохотные точки. Он понял, что та видит его насквозь и никогда не забудет. И бросился наутек, прерывисто дыша. Ветки хлестали его по лицу. Настала ночь, за ней новый день. Не помня себя от изнеможения, он достиг городских стен.
Там он остался и стал управляющим – домами, полями, имениями. Родил девятерых детей, из которых выжили лишь три девочки. Завел друзей, заработал денег и жил так, словно позабыл, что проклят. Дочерей своих он воспитывал, как сыновей, и гордился ими. Они повыходили замуж и подарили ему внуков. Семейство их слыло добрыми католиками, как и весь город; каждое воскресенье он ходил в церковь и покупал у священника вечное благо для своей души. Поговаривали, что скоро начнется война, но он в это не верил. Но однажды ночью ведьма явилась ему: он видел ее совершенно ясно, хотя в комнате было темно, а сама она была чернее ночи. Его нашли на следующее утро – и поминай как звали.
Отец его был наставником на службе у графа Шуленбурга. У графа была дочь, между ними шла тайная переписка, были клятвы и планы побега вдвоем за море, где якобы открыли новые земли – что, правда, могло оказаться и сказкой, откуда им было знать наверняка? Общая судьба имела в их глазах огромное значение – совместное будущее представлялось им так ясно, словно было описано в книге.
Но когда выяснилось, что графская дочь беременна, учителя подкараулили на улице двое мужчин и так измолотили железяками, что он испустил дух. Родила она тайно, ребенка у нее забрали, а ее саму выдали замуж за местного аристократа, который так никогда и не узнал, что был у нее не первым.
Несколько лет спустя она удалилась в монастырь в Пассау, где принялась за комментирование воззрений Аристотеля об облаках. Бог, поясняла она, не существует вне мира; он и есть мир, и именно поэтому у мира нет ни начала, ни конца. Кроме того, Бога нельзя назвать ни плохим, ни хорошим, поскольку он наполняет собой все вещи; поэтому же не существует ни случайности, ни рокового стечения обстоятельств – ведь мир, в конце концов, не театральная пьеса. Ее рассуждения знали бы по сей день, если бы рукопись не пожрали клещи.
Отцом злосчастного наставника был священник. В том не было ничего дурного – Лютер еще не приколотил к церковным вратам свои тезисы, и Святой престол относился к этому спокойно. Детей у него было множество. Он провожал в последний путь чумных, соборуя их и пуская им кровь, и от кровопотери те умирали еще быстрее.
То были не самые лютые времена черной смерти. Бубонная чума шла на спад, серьезные эпидемии случались много южнее, но через кровь одного из больных он все-таки заразился. Он ждал этого; практически никто из тех, кто имел дело с чумными больными, долго не протягивал, и к смерти он готовился едва ли не с облегчением. У его одра возник одноглазый, одноногий старик, потрепанный жизнью и изборожденный морщинами, положил свою тяжелую десницу ему на плечо и пробормотал нечто нечленораздельное – казалось, он забыл человеческий язык. Так, хромая и бормоча, он и отправился восвояси.
Отцом священника был зажиточный крестьянин, владевший большим наделом земли. Человеком он был радостным, хотя никто не знал, почему, и любил играть со своими детьми. Многие из них почили рано, и, стоя у их маленьких могилок, он думал, что все-таки правильно у людей повелось не любить своих чад с ранних лет.
Он никогда не покидал своего двора; не ропща, платил подати. Время от времени являлись люди, пришедшие издалека и державшие путь еще дальше, но они казались ему бесплотными, словно призраки. Однажды появился старый человек, у которого был только один глаз и только одна нога, и заявил, что он якобы его родственник. Он задержался на несколько недель, много ел и по ночам пугал своими криками батраков. Потом взял свои костыли и уковылял прочь.
Однажды ночью крестьянина охватило такое чувство, будто его прокляли, и на него напал такой страх, что он больше никому не мог взглянуть в глаза – ни жене, ни батракам, ни детям. Некоторое время его мучило желание встретиться хоть с кем-то взглядом, но он знал, что ему следует противиться, дабы не попасть в ад. Но противиться он не смог. Затем какое-то время снова мог, потом опять нет. Умирая, он горько плакал от страха перед геенной огненной. Его старший сын, только-только рукоположенный в священники, хотел знать, что в конце концов случилось с душой его отца – но тот скончался, и поминай как звали, а стало быть, никто этого никогда не узнал.
…Его отец тоже был крестьянином и никогда не покидал своего двора. Время от времени являлись люди, пришедшие издалека и державшие путь еще дальше, но ему этого не хотелось.
И отец его отца был крестьянином и никогда не покидал своего двора. Время от времени являлись люди, пришедшие издалека и державшие путь еще дальше, но ему этого не хотелось.
Отец отца его отца тоже был крестьянином и никогда не покидал своего двора. Время от времени появлялись люди, пришедшие издалека и державшие путь еще дальше, но ему этого не хотелось.
И его отец тоже был крестьянином и никогда не покидал своего двора. Пускаться в путь ему вовсе не хотелось – он не понимал, что заставляет людей странствовать, как если бы повсюду не было одних и тех же деревьев, холмов и озер. Он возделывал землю, старался не видеться с сестрами, рано скончался – и поминай как звали.
Его отец тоже был крестьянином, никогда не покидал своего двора и обзавелся большим потомством. Двое детей – девочки – появились на свет разом и были похожи друг на друга, словно две ипостаси одного человека. Что за чертовщина? Да и священник сказал, что это дурное предзнаменование. Мать молила Господа о милости. Утопить дочерей он так и не решился. Те выросли и вышли замуж за крестьян из ближайшей деревни. Он дал им хорошее приданое. Их дети ни капли не были похожи друг на друга.
Отец его был бродягой, колдуном, шарлатаном и рвал зубы. Ему удалось спастись от чумы; добравшись до Кельна, он на глазах изумленной толпы взмыл в воздух и трижды облетел вокруг собора, который тогда еще только начинали строить. Потом стали судачить о том, как ему удалось так ловко всех провести, но на самом-то деле взлететь не так уж и сложно, если не бояться и не сомневаться в себе, да еще и быть сумасшедшим. Близ Ульма один торговец обвинил его в том, что тот украл у него деньги; так и было, однако он знал: нужно лишь бегать быстрее всяких дураков, и тогда тебе ничего не грозит. На околице какой-то деревни, среди особенно высоких деревьев, он зачал ребенка, которого никогда не увидел – да он и сам не знал своего отца.
Так прошла его жизнь. Одни говорили, что он кончил свои дни в Палестине, другие – что на виселице, и лишь немногие полагали, что он еще жив, потому что смерть может настичь каждого, но только не такого, как он.
Отец его был сыном солдата, взявшего силой не желавшую его женщину на обочине дороги, среди полей. В его тисках ей стало ясно, что Господь не смилостивится над нею, потому что ад отнюдь не ждал ее впереди, а наступил здесь и сейчас. Солдату вдруг сделалось ясно, что он творит бесчинство, и он выпустил ее, но было поздно; он бросился бежать и позабыл о случившемся. Она бросила ребенка в конюшне сразу после родов – и тоже позабыла.
Но мальчик выжил. Пережил чуму, косившую людей по всей стране, пережил боль и тиф; он не хотел умирать, хотя все указывало на то, что к этому идет: еды почти не было, но он все жил и жил, повсюду было дерьмо и роились мухи, но он жил, а если бы умер, то не было бы ни меня, ни моих сыновей. На нашем месте были бы другие, они бы думали, что все так и должно было случиться – но их нет.
Он вырос, стал кузнецом, нашел себе жену, открыл свою маленькую лавчонку, которая вскоре сгинула в пожаре, потом стал конюхом. Родил восьмерых детей, из которых трое выжили. Затем его переехала повозка, он потерял ногу, но опять-таки остался жив, хотя начавшаяся гангрена и взбаламутила ему голову. Ему почудилось, будто ему явился дьявол, и он попросил его даровать ему долгую жизнь; дьявол вернулся в пекло, и жар отступил.
Однажды утром он проснулся – прошли недели, а может быть, даже годы, – и с трудом припомнил игру в карты, вино и вытащенные ножи. Ничего больше о минувшей ночи он вспомнить не мог, мир съежился, словно от него отрезали кусок, и, принявшись ощупывать нос в поисках источника боли, он обнаружил, что одного глаза недостает. Поначалу его одолел испуг, но потом он расхохотался. Вот везение – он всего лишь лишился глаза, а ведь могло и что похуже приключиться! Глаз-то у человека два – сердце одно, легкие одни, желудок один, а глаз таки два! Жизнь тяжела, но все же в ней нет-нет, да и повезет.