Глава 17. О чем молчали волхвы
Ерёминскую по старинке называют станицей, хоть она меньше иного поселка. До революции здесь проживало под три тысячи душ обоего пола. Сейчас, от силы человек пятьдесят. Место мрачное, непричесанное. Особенно, если смотреть со склона горы. То там, то сям, между кронами высоких глючин, покажется, промелькнет крытая дранью крыша, закудрявятся заброшенные сады у синей полоски реки Чамлык. Ни площади нет, ни околицы, ни своего колхоза. Пруды — и те заросли.
— Ну вот, Сашка, здесь я и родилась, — сказала бабушка Катя.
Она умела так оборвать любой разговор, что какую фразу после нее ни скажи, все будет невпопад. Пришлось замолчать и мне. Взрослый все-таки человек, хоть и пацан. Понимаю.
А все-таки жаль. Ведь мы говорили о времени и кресте. Тема возникла сама по себе, когда наша телега проезжала мимо кургана, которые в наших краях принято называть «скифскими». Он был настолько крут, что трактористы даже не рисковали взобраться на него с плугом и бороной, и тупо опахивали по кругу.
От края до горизонта, поле было расчерчено всходами молодой кукурузы. На этом веселом фоне вершина холма казалась мрачным пятном: кривые приземистые деревья с редкими листьями, да ползучий кустарник.
Я, честно говоря, на этот курган не сразу и посмотрел. Только после того как Пимовна заострила на нем внимание, высказавшись в том плане, что «могилку разграбили, потревожили душу, а потом удивляются, откуда берутся пыльные бури».
Неровности и ухабы так настучали по моей многострадальной заднице, что она онемела. Пришлось соскочить с телеги и немного размяться пешком. Поэтому я сразу и не догнал, о какой могилке идет речь. Решил уточнить:
— Вы это о чем?
— Да вот же! — Пимовна очертила левой рукой контур холма и, для верности, ткнула в центр кнутовищем.
Нет, эти травники, экстрасенсы и прочие ведуны — народ с прибабахом. Вспомнилось, как еще одна бабка Екатерина, которую я встречу лет через сорок в том самом хуторе, где буду сажать веники, на голубом глазу утверждала, что плотные белые облака в небе нужны для того, чтобы в них прятались летающие тарелки. И вроде бы женщина с медицинским образованием, парня «афганца», от которого отказались врачи, за месяц поставила на ноги, а сказала — хоть стой, хоть падай! Эта тоже. Ну, какая может быть связь между скифским курганом и пыльными бурями?! И потом, почему именно с этим? У нас их на каждом поле по три, по четыре штуки. Некоторые так приглажены тракторами, что сразу и не поймешь,
курган это, или просто пригорок с симметричными сторонами.
Я бы, наверное, промолчал, если б Пимовна не сморозила очередную глупость:
— Надо будет хоть простенький крестик под стволом закопать. Глядишь, упокоится.
Ухмыляясь в душе, я задал вопрос на засыпку:
— Бабушка Катя, вы хоть знаете, сколько этим курганам лет?
— Понятия не имею. А сколько?
— Не меньше пяти тысяч!
— Надо же…
Пимовна поудивлялась, поохала, потом до нее дошло:
— Так ты, Сашка, хочешь сказать, что люди в то время не знали креста? Напрасно ты так подумал. А ну, посмотри на солнце!
Я послушно смежил ресницы и повернулся в нужную сторону.
— Что-нибудь видишь?
— Солнце как солнце…
— Экий ты бестолковый! Внимательно присмотрись!
— Так слепит оно…
— У-у-у, Сашка! Ведун из тебя, чувствую, как из говна пуля. Не на солнце нужно смотреть, а на то, как оно отражается.
Я злился, поскольку не понимал, что конкретно хотят от меня. Приоткроешь ресницы — слепит, в носу свербит, чих накрывает. Захлопнешь — красные пятна. От моей вопиющей тупоголовости,
Пимовну тоже потихоньку начало накрывать:
— Ну, — с нескрываемым раздражением, переспросила она, — что-нибудь видишь?
— Свет, — отозвался я, и три раза чихнул.
— Какой свет?
— Яркий. Какой же еще?
— Чтоб тебе повылазило! — с чувством сказала бабушка Катя. — Все! Ничего не надо! Вертайся назад!
Некоторое время она шевелила губами. Матюкалась, наверное, по себя, чтобы я не услышал. Но не сдалась. Потому, что сказала:
— Хочешь, Сашка, я расскажу, что ты видел на самом деле? Ты видел небесный крест. Первый луч опускается сверху вниз, второй — слева направо. А между ними сияние, играющий ореол.
— Нет, — возразил я, — лучи были сильно смещены вправо, и больше похожи на букву «Х». Поэтому я сразу не разобрал, что это такое.
— Ничего удивительного, — хмыкнула бабушка Катя, — сейчас ведь, не двенадцать часов, а уже, слава Богу, без четверти пять! Крест, потихоньку смещается, как стрелки на циферблате. И главное, какой ты свет ни возьми — от звезд, от луны, от электрической лампочки — он всегда месте стоит. Только у солнышка движется. Живое оно. Я, Сашка, порой думаю, что это и есть Бог. Прости, господи, меня неразумную, если обидела словом. Прости, сохрани и помилуй…
Пимовна зашептала свои молитвы, а я смежил ресницы и еще раз взглянул на пышущий зноем, огненный шар, изумляясь в душе. За кажущейся простотой скрываются такие глубины! И как я не знал этого раньше?!
За третьей горой, дорога пошла на долгий пологий спуск. Кони сорвались на рысь, веселей застучали копытами.
— Слава Богу! — сказала бабушка Катя и, обернувшись, перекрестилась в сторону уходящей вершины.
И что ее так насторожило? Никакой отрицательной энергетики вокруг нее я не почувствовал. Наоборот, саженцы кукурузы в районе кургана были крепче и выше своих собратьев, и отличалась по цвету в темно-зеленую сторону.
— А как вы определили, что это место особенное? — спросил я, посунувшись в сторону, чтоб не мешать широкому, от души, крестному знамению.
— Ой, Сашка, не хочу! — Пимовна, вдруг, подпрыгнула на седушке. — Поганое это дело…
Нет, странная она все-таки женщина! Сама ведь открыла тему, а, вроде как, я ее обломал.
Главной станичной улице позавидовала бы иная столица. Она широка, как душа пьяного казака. Саманные хаты ютятся по ней, как шашки на черно-белой доске в самом конце партии: то через клетку, то через две-три. Только в одном месте соседские плетни стоят параллельно друг другу, и это вносит в пейзаж маленький диссонанс.
Почувствовав близость жилья, кони пошли веселей, обогнули глубокую лужу, белую от гусей. Здесь никто им не мазал шеи разноцветною краской, чтобы отличить своих от чужих. Да, скорее всего, и не пересчитывал никогда.
Возле одного из дворов, бабушка Катя хотела остановиться. Я это прочел по ее глазам. От самого склона они у нее были как, все равно, у мраморной статуи. В том смысле, что смотрели в какую-то одну, отстраненную точку. А тут, типа сконцентрировались. С минуту поразмышляв, она, на манер цыган, всосала губами воздух, породив прерывистый звук, заменяющий им общеизвестное «но!» и всплеснула вожжами над спинами лошадей. Копыта послушно зачавкали по раскисшему чернозему в сторону магазина сельпо.
Это был пятистенок из точеного кирпича, переоборудованный для общественных нужд. Крыльцо в четыре ступени выходило на улицу, и было красиво обрамлено старинной кованой вязью.
Разгружали хлеб из местной пекарни. Шофер-экспедитор доставал из оцинкованной будки тяжелые поддоны с буханками и, краснея лицом, таскал их в раскрытую дверь, подпертую шваброй.
Был он в широком белом переднике, обернутом вокруг голого торса и черных бухгалтерских нарукавниках. Жарко. Промасленная спецовка в темных разводах пота, была аккуратно разложена на капоте, и исходила паром. Особенно убивало полное отсутствие очереди. Здесь что, не едят свежего хлеба?
Из местных аборигенов, я приметил только бабусю в больших роговых очках. Она восседала на низкий скамейке и продавала тыквачные семечки. Большой стакан десять копеек, маленький пять. Я знаю. У нас такие бабуси на каждом углу.
Пимовна с ней поздоровалась, притулилась рядом на корточки. Пару минут они пообщались, потом обнялись и заплакали.
Я отвернулся, еще раз, с прищуром, глянул на солнце. Оно уже
потеряло былую силу и зависло над высоким частоколом хребта, будто бы размышляя, за какую вершину сподручнее сегодня упасть. Раскаленная за день земля, выжимала из себя последнюю влагу, и легкое марево играло у горизонта. Только небесный крест не терялся на зыбком фоне, не преломлялся в заснеженных склонах. Он был по-прежнему геометрически точен и строг. С точки зрения земного будильника, на вселенских канцелярских часах было без двадцати шесть…
— Гыля, городской!
Я сбросил глаза долу. На грешной земле тоже произошли какие-то перемены. Рядом с очкастой бабушкой, неизвестно откуда нарисовался чумазый пацан с выцветшей добела нечесаной шевелюрой. Что касается Пимовны, то ее уже не было. Наверное, зашла в магазин.
Если мне что-то сейчас и хотелось, то драться меньше всего. А придется. Сегодня без этого никуда.
— Городская кры-са родила Бори-са, — кривляясь, загнусавил пацан. — Положила на кровать, стала жопу целовать!
Вот говно из-под желтой курицы! Я ни разу не был Борисом, но типа того, что булыжник в мой огород. Заедается, падла! Придется давать в бубен, а для начала восстановить словесное статус-кво.
— Ты не Лермонтов, не Пушкин, а простой поэт Звездюшкин! — выпалил я, слезая с телеги.
Нет, я сказал именно «Звездюшкин», а не то, что вы сейчас подумали. Сориентировался. В последний момент переложил язык с поправкой на Пимовну. Она ведь, из местных. В это станице ей все на раз донесут. А узнает она — значит, узнает дед. Мне оно надо?
В годы моего детства, рифмованная дразнилка ударяла в три раза больнее обычной. Собственно говоря, так я и напрактиковался писать стихи. Но этот экспромт про Пушкина был рожден другой головой. Так отозвался о моем хулиганском творчестве, третий штурман ледокола-гидрографа «Петр Пахтусов», Валерка Унанов.
Тем не менее, сейчас его опус прозвучал в тему и оставил станичному забияке только один аргумент — кулаки.
Я выдал ему по соплям, как говорится, в два клика. Обозначил прямой справа, но «гостинец» попридержал, не донес, оставил на полпути. Когда обе его руки вскинулись в суматошной защите и оголили пузо, последовал еще один финт. С утробным выдохом «н-на!», я наклонился влево и дернул плечо вперед. Пацанчик повелся и снял часовых. Верней, перебросил на опасный участок фронта. Естественно, получите дозвон.
В нос не попал, но губы подраспушил. А больше ничего не успел. Не дали. Хозяйка тыквачных семечек оказалась на редкость проворной. Я и момента не уловил, как она подскочила со своей табуретки и вклинилась в побоище с тылу. Это было так неожиданно! Особенно для меня.
— Кади ж ты, падла, угомониссе?! Када ж я, на старости лет, спокою дождусь?! — орала она неожиданно низким голосом, охаживая потерпевшую сторону, невесть откуда взявшейся палкой из ствола конопли.
Очки у нее были будто приклеены к носу. Даже не вздрагивали.
— Ба! Ну, перестань! Он первый начал! — притворно захныкал пацан, уворачиваясь от гулких ударов. Палка была полой, и больше гремела, чем причиняла боль.
— Ты из меня дуру не строй!..
Я потихоньку залез в родную телегу и затаился на передке, подальше от семейных разборок. Белобрысый сказал «ба», а чужих так не называют. Моя очередь подоспеет потом, когда возвратится Пимовна. Это тоже одна из взрослых традиций того времени: каждый успокаивает своего. Так что, будет и мне сегодня Звездюшкин.
И подвернулся же под руку этот кашкарский петух! — я с ненавистью взглянул на невзрачного пацана и почему-то подумал, что валить его надо было не встречным, а боковым. Ведь точка опоры была у него, в тот момент, на самых носочках.
— Чего это они тут не поделили?! — спросила бабушка Катя.
Так искренне удивилась, как будто мальчишечьи драки это такая же редкость, как заезжий «Зверинец», который заглядывает к нам в захолустье не чаще раза в году.
Она возвращалась к телеге с только что купленной сеткой — авоськой, наполненной пакетами и кульками из плотной желтой бумаги. В правой руке, на излете, держала за горлышки две бутылки «казенки» с пробками, запечатанными темно-коричневым сургучом.
Наверное, из старых запасов. В удаленных магазинах «Сельпо» можно было свободно купить любой дефицит. Вплоть до японских туфлей. Импорт в то время распространялся по торговым сетям централизованно, равномерно и более-менее справедливо. То, что в Москве отрывалось с руками, в сельской глубинке часто считалось неходовым, залежалым товаром.
«Ох, сладки гусиные лапки!», — когда приходилось к слову, повторял дед. — «А ты едал?» — «Нет, я не едал, но мой прадед видал, как барин едал!»
Так вот, эта эксклюзивная водка, которую бабушка Катя несла в правой руке, была для меня теми самыми «гусиными лапками». Не пробовал никогда, и видел единственный раз, на новогоднем столе нашей камчатской квартиры.
— Чего это они тут не поделили?!
— Да вот, — подтвердила наблюдения Пимовны старушка в очках, — глазом не успела моргнуть, а они уже поскублись!
— Сашка! — в глазах бабушки Кати промелькнули серые тени. — Не тебе ли Степан Александрович давеча говорил: «Веди себя хорошо, чтобы мне перед людями не было стыдно»? Это ты так сполняешь его наказ?!
Я сгорбился, потупился и засопел, своим сокрушенным видом, демонстрируя чистосердечность раскаяния. Руки бабушки Кати, в отличие от ее слов, двигались размеренно и спокойно. Сетку она аккуратно поставила в уголок, бутылки переложила рукавами моей фуфайки.
Нет, такой замечательной водки, я обязательно сегодня лизну. Хоть капельку, но лизну. — Думал я, старательно заставляя себя заплакать. — Хрен с ней, с хворостиной! Упущу такую оказию, мужики меня не поймут!
Какие мужики мне, сдуру, на ум пришли? Те, с которыми в морях бедовал, давно за чертой, забросившей мое прошлое в далекое будущее. Да и сам я здесь на птичьих правах. Дождусь вот,
когда Пимовна выговорится, заткну подходящую паузу словами «я больше не буду» и посчитаю, сколько конкретно мне еще остается до полных сорока дней.
Только не было ее, той паузы.
— Васька! — повысила голос бабушка Катя. — Ты что там притих? Знает кот, чью сметану сдул? А ну-ка иди сюды!
Звездюшкин не торопился. Пока его «ба», причитая, и охая, складывала товар и пожитки в небольшую тележку, переделанную из детской коляски, он ковырял коричневой пяткой кротовью нору.
— Я кому говорю?!
Вместе с именем, прозвучавшим на всю станицу, Васька в моих глазах, сразу обрел статус, чуть ли ни своего человека. Хрен его знает, вдруг родственник? Вон как Пимовна и ба обнимались! Я даже стал смотреть на Звездюшкина без прежнего негатива.
Он подгребал бочком, приставными шагами, настороженно глядя из-под излома белесых бровей. По вывернутой нижней губе сочилась сукровица, что придавало его лицу, характер обиженный и плаксивый. И правда, чего психанул? Смалился, старый дурак…
— Так что вы там с Сашкой не поделили? — еще раз спросила бабушка Катя.
Пацанчик подумал, наморщил лоб и выдохнул традиционное «та-а-а…»
— Миритесь. Сейчас же миритесь!
Я с готовностью спрыгнул с телеги. Ноги, обутые в кеды, мягко пружинили на придорожной пыли. Васька посмотрел на меня пристальным, запоминающим взглядом, чтобы не ошибиться, если поймает в следующий раз и протянул правый кулак с оттопыренным грязным мизинцем. Ну, блин, отстой! Это типа того, что и я должен сцепиться с его пальцем такою же точно клешней, и махать ею в воздухе, повторяя, как заклинание:
Мирись, мирись, мирись
И больше не дерись.
А если будешь драться,
То я буду кусаться!
В нашем маленьком городишке эта традиция отмерла, когда я был еще дошколенком. А здесь, в сельской глубинке до сих пор так?! Я представил себя со стороны, и покраснел от стыда.
Бабушка Катя ждала. Но и ради нее, я не смог заставить себя пройти сквозь такие моральные муки.
— Давай по взрослому, — сказал я Звездюшкину, шагая к нему с раскрытой ладонью. — Ты молодец. Если бы я не ходил в секцию бокса, еще неизвестно, чья бы взяла.
— Лады! — улыбнулся Васька, делая вид, что ему пофигу мои комплименты, но мордой порозовел. — Ты тоже законный пацан. Будем дружить.
Я тоже расцвел, но по другой причине. Слово «законный» упало на душу с такой сладкою болью! Было оно когда-то наиболее часто употребляемым в уличном лексиконе. Вместо «хорошо» мы говорили «законно». В моей старческой памяти это почему-то не удержалось. Спасибо, Васька напомнил.
— Ну что, помирились? Сидайте теперь. Ехать пора.
Пимовна была при вожжах. Ба разместилась на моем месте. Сидя спиной к лошадям, заботливо поддерживала за высокую ручку коляску с добром. Помимо тыквачных семечек, там была молодая картошка, петрушка, укроп и банки с солениями.
Мы с Васькой молодецки запрыгнули на задок и устроились там, среди громыхающих фляг.
— У колдуна будете ночевать, — просветил меня новый друг, — или у нас. Ты только на рожу его не смотри. Страшно. Мне один раз ночью приснилась, так я на перину нассал. Ох, и ругалась бабка Глафира…
Я не знал, кого слушать. И там интересно, и там.
— Как тебе отчий дом? — голос Васькиной ба, вальяжно переливался на низких тонах.
Бабушка Катя что-то прошептала в ответ и засмеялась. Грустно засмеялась, и через силу:
— А комнатки ма-ахонькие! Не развернуться. Все товаром заставлено. Я считай, только трещину в потолке и узнала.
— Ну, так, сколько тебе было, когда Пим Алексеевич подался на Зеленчук? Годочков пять, шесть?
— Седьмой пошел, я же январская…
Если б не гулкий голос бабки Глафиры, я бы вообще ничего не понял из этой беседы. Гремели пустые фляги, Васька балабенил под ухом. Только и разобрал, что в доме, где сейчас магазин, когда-то родилась Пимовна. Что в 1918-м, отец ее ушел в горы вместе с семьей и верными казаками и принял участие в восстании, после которого в станице Ереминской не стало кому жить.
Услышь нечто такое в прошлой своей жизни, я бы спрыгнул с телеги и подался до дома пешком. Плевать, что бабушка Катя наша соседка. Нечего делать советскому пионеру в обществе недобитых буржуев. Как поется в нашей отрядной песне?
Славен Павлик Морозов,
Жив он в наших сердцах,
Презирая угрозы,
Он за правду стоял до конца.
Вот так! За правду пацан стоял. Потому, что правда одна. А все остальное — ложь!
Теперь же… впрочем, Васька не дал сформулировать то, о чем я думал теперь. Со словами «скажи, а?», он толкнул меня локтем в бок. Нужно что-нибудь отвечать, неудобно, еще обидится.
— Почему ты решил, что мы к колдуну приехали? — задал я один из вопросов, который вертелся на языке.
— К кому же еще?! — удивился мой новый друг. — У нас ведь, в станице, если появится кто-то из иногородних, все только его и спрашивают. Лечит он. Бабке Глафире голос вернул. У меня на правой руке было три бородавки. В школе писать не мог. Так он только ладонью провел, к вечеру они и отпали…
Васька с удовольствием зацепился за новую тему. Я же смотрел на грустный пейзаж, подернутый облаком пыли и препарировал прошлое.
Мать Пимовны отпечаталась в моей памяти стоящей в конце проулка, с поднятой палкой в правой руке. Скандальная была женщина, с раздвоенным языком. Ну, чисто бабушка Катя, когда крепко поддаст. Меня, правда, привечала, но только я ее все равно почему-то боялся. Помню еще, что она принципиально не ходила голосовать. В дальний конец улицы, всыпать кому-то чертей, это она бегом, с дорогой душой. А вот, на избирательный участок, до которого два квартала, ноги не шли. Только на дому. Ежегодно, во «всесоюзный праздник» перед ее двором останавливалась бортовая машина с огромным бордовым ящиком в кузове.
Опять же, словечко «иногородний», сорвавшееся с Васькиных уст. Оно ведь, даже в станицах звучало пренебрежительно. В том смысле, что человек не из какого-то там города, а из-за ограды. Будучи дошколенком, я часто ловил его мордой, вслед за ударом под дых. Дед, без базара, казак, но я-то приехал с Камчатки, значит, иногородний. Так до революции звалось на Кубани все неказачье население. Будь ты хоть миллионер, а общинной земли тебе в собственность ни аршина. Плати и бери в аренду. На сходе, соборе и станичном кругу ты тоже никто. Хорошо если пустят в сторонке постоять, поглазеть. Типа того, что «Кубань, конечно, Рассея, но мы этот чернозем у турки из глотки выдрали, поэтому она наша!»
Как я и предполагал, телега остановилась возле двора, где глаза
Бабушки Кати вышли из комы.
— Приехали! — сказала она.
— Ворота открой, внучок, — пряча в футляр очки, ласково пробасила бабка Глафира, — а ты, хлопчик ему помоги.
— Саша его зовут, — напомнила Пимовна.
— Ну да… Саша… хороший мальчик…
Без Васьки я бы ворот не нашел. Бюджетный вариант: две секции плетня, прибитые по краям толстой резиной, раскрывались как створки окна, если, конечно, их приподнять. Взрослые занялись лошадьми. Развернули их мордами к передку брички, задали сенца. Судя по приготовлениям к долгой стоянке, колдун жил где-то недалеко.
— Во-о-н его хата, наспроть, — подтвердил Васька, ткнув, для верности, в покосившуюся калитку, указательным пальцем правой руки. (Был он, кстати, не Звездюшкин, а Казаков). — Без бабки моей, никого во двор не пускает. Даже почтарша, когда пенсию по дворам разносит, сначала стучится к нам.
Солнышко, между тем, расплылось алою лужей именно в той стороне. Оно уже не слепило глаза, но дальше калитки ничего не давало увидеть.
Мы с моим маленьким другом стояли на крыше коровника, бывшего когда-то летней времянкой. Вернее, под крышей, переделанной в плоский навес. Там хранились запасы сена и кукурузы, а в углублении, рядом с бывшей стрехой, припрятан Васькин боевой арсенал. Он с гордостью показал обрез трехлинейки, ржавый трехгранный штык и кусок пулеметной ленты, кажется, от «Максима». Будь я сейчас в своем настоящем прошлом, точно бы позавидовал такому богатству.
— Ва-а-ська! Ты иде?! Сбегай к колодезю, воды принеси!
— Иду, ба!
Нет, не зря взрослые так помыкали нами, представителями последнего поколения, умевшего бегать по земле босиком. Наверно предчувствовали, что эту землю, политую их потом и кровью, мы потеряем бездарно и навсегда.
Как хорошо в их времени! На столе перед сковородкой горит каганец. Мы с Васькой уплетаем яичницу с салом. Электричество экономится: «Вам что, тёмно дЫхать?!» Безудержная мошкара стремится в раскрытую дверь, путается в марлевой занавеске и с шелестом опадает на доски порога. Гудит керогаз. Исходит дурманящим паром кастрюля с каким-то варевом «для Фролки» — того самого колдуна. И чем он такой страшный, если бабушки называют его настолько пренебрежительно?
Но все когда-то заканчивается. Даже долгое ожидание. Мы с
Пимовной идем впереди. Бабка Глафира прикрывает нас с тылу кастрюлей с горячим борщом. В свете новорожденного месяца, тускло поблескивают стекляшки ее очков. А Васька бастует. Сказал, что страшно ему.
Да и мне самому, честно говоря, жутковато. Между хатой и высоким частым плетнем, где у добрых людей разбит палисадник, здесь возвышаются три могильных креста. Ни таблички на них, ни надписей. Утлая собачонка, каких обычно принимает на службу справный хозяин («гавкучая и жгрёть мало»), усердствуя, роняет слюну. Странно так лает. Сунет желтые зубы под оббитую железом калитку — «р-р-хав, р-р-хав!!!» — потом отбежит к низенькому крылечку и заливается веселым звонком. Ночка-то звездная, мне все хорошо видно.
Дверь открылась, как в фильме ужасов, с громким, протяжным скрипом. Послышалось характерное шорканье, перемежаемое сдавленным матом. Хозяин ногами нащупывал чёботы. Долгая, неясная тень выросла, наконец, на пороге и каркающий голос спросил:
— Кого там нелегкая принесла?
— Собачку уйми, Фрол! — сварливо сказала бабушка Катя.
— Ходють и ходють… — колдун, не спеша, спустился с крыльца и двинулся в нашу сторону.
Был он в длиннополом плаще из брезента, накинутом прямо на голый торс, и застиранных солдатских подштанниках. Голову держал высоко. На стриженой под бокс голове, задорно торчал суворовский хохолок.
— Ходють и ходють, — опять повторил он, выгребая на лунный свет.
Моп твою ять!!! — за малым, не произнес я. Пимовна тоже опешила. Судорожно ухватилась за мою руку.
Это было действительно страшно. Наискось через лицо Фрола, тянулся сабельный шрам. На высоком морщинистом лбу, он будто бы выдавался наружу, двумя параллельными багровыми бороздами, а под правой глазницей смотрелся глубоким оврагом, со склонами, как у куриной гузки, кой-где поросшими редкой, седой щетиной. Сам глаз уцелел. Но, честное слово, лучше б он вытек! Выглядело бы хоть немного по человечески, если спрятать провал под черной повязкой. А так… яблоко, размером с добрую сливу, было покрыто слезящейся красно-розовой пленкой. Оно почему-то застряло на выкате из рассеченных ударом, век. На лишенной узора, некогда радужной оболочке, красовалось бельмо. Оно казалось огромным зрачком, который смотрел вертикально вверх и пожирал свет.
Мне кажется, Фрол просто прикалывался. Он жил как бирюк, и имел в своей жизни единственное развлечение — распугивать незваных гостей. Здоровый глаз поблескивал озорно, губы кривились в насмешке. Он прекрасно осознавал свое безобразие, тот безотчетный ужас, который охватывает неподготовленного человека при единственном взгляде на эту его, визитную карточку.
— Кого там нелегкая принесла? — свирепо спросил колдун, являя свой образ поверх калитки.
— Собачку уйми! — теряя терпение, повторила бабушка Катя.
— Ити его в кочерыгу, опять батарейка села! — преувеличенно громко сказал Фрол и выдернул за провод наушник. — Батарейка, говорю, села! Пойду, поменяю…
Он с шумом отпрянул, в три шорканья развернулся своим еще крепким телом, и побрел по направлению к хате.
— Фух, насилу за вами поспела! — сказала бабка Глафира, ставя на землю, укутанную в душегрейку, кастрюлю. — Видали красавца? Вот так вот, придуривается, издевается над людями. Теперь хоть заорись. Эй, старый пердун! Я ить, тоже сейчас уйду, до завтрева будешь нежрамши!
Брезентовый плащ вздрогнул.
— Ты, что ль, Глах? — живо отозвался колдун. — А я и не вижу! Кто это там с мальцом?
— Что, сослепу не признал? Оно и немудрено! Это ж Катька малая, Пима Ляксеича дочь, невеста твоя…
Устройство кубанской хаты традиционно. Две комнаты — большая и маленькая. У богатого казака крыльцо выходит на улицу, у бедного — смотрит во двор. Захочешь, да не заблудишься. У Фрола русская печь. Она отнимает добрую четверть жилого пространства. Кругом сплошные углы. Зато и уборки в хате — баран чихнул. Да и не развернуться вдвоем. Пока бабка Глафира выгуливает мокрую тряпку и накрывает на стол, все лишние сидят возле крыльца. Стулья и табуретки временно вынесли, чтоб не мешали. Колдун прячет увечный глаз под бескозыркой с красным околышем. Он уже в шароварах со споротыми лампасами и чистой белой рубахе. Как услышал, что в гости явилась сама бабушка Катя, так и помчался в избу со словами «Ты уж, Глаха сама!».
Я хочу спросить у него насчет крестов в палисаднике, но все не могу встрять в разговор. Взрослым не до меня.
— Добрым был атаманом Пим Алексеевич, все и про всех знал. Помню, в шестнадцатом, телушка у нас пропала. Веревку обрезали и с выпаса увели. Мне, аккурат, двенадцать годочков стукнуло, здоровый уже бугай. Да-а-а…
Задумавшись, Фрол теряет над собою контроль. Откинулся на решетчатую стенку перил, и смотрит в небесную бездну, обнажив кадыкастую шею. Под его босыми ногами, заходится счастьем пес Кабыздох. Сунул нос в мохнатые лапы, зенки свои карие закатил и коротко постукивает куцым хвостом. Хозяин, наверное, для него не колдун и урод, а самый красивый и добрый на земле человек, хоть кормит его не он, а бабка Глафира. Я уже тоже привык, и смотрю на лицо колдуна без прежнего содрогания.
— Да-а-а, — продолжает он. — Здоровый бугай! Выходит, что мой недосмотр. Ну, батько покойник и говорит: «Ты Карту седлай, я Баяна, поехали к атаману, пусть разбирается»…
Фрол рассказывает долго и нудно, перемежая повествование бесконечными «да-а-а». Все для него важно: сколько у отца было строевых лошадей, а сколько рабочих, какую почем брали. Что за сбруя висела в сарае и на каком месте. Как будто бы, если что-то не вспомнит, украдет из семьи. Бабушка Катя ловит каждое слово. Ей все интересно. Это и ее детство. Она ведь еще не знает, что если во время помереть, и тебе повезет, то можно туда попасть.
— …Тёмно уже. Пим Алексеевич повечерял, курил за двором. Нас, выслушал, в хату провел. Отца усадил за стол, сказал, что надо мараковать. «А ты, — это он мне, — за невестой своей поухаживай. Что-то притихла. Не иначе, уже нашкодила», да-а-а…
Тихий, домашний смех брызжет из-под ресниц Пимовны. Да и по лицу колдуна как будто прошлись утюгом. Рубцы и морщины разгладились. Даже увечный глаз теперь отражает свет. Кажется, сердце его нашло, наконец, точку опоры.
— Это я так смекаю, — пояснил Фрол, — Пим Алексеевич в уме перебирал, кто из его казаков способен пойти на татьбу. Ну, атаман, да-а-а…
— Неужели нашел?! — удивляется бабушка Катя.
— А как не нашел? — нашел! Только по стопке они и успели поднять, слышу, отец кличет: «Ну-кось, наметом домой, лошадку какую смирную в бричку впряги, да дно не забудь притрусить старой соломой, чтобы в крови не испачкать. И — ко двору вдовы Василенчихи». Это у ей, беглый солдат Проскурня угол снимал, — зачем-то уточнил Фрол.
— Тот самый? — вскинулась бабушка Катя.
— А какой же еще? Других у нас отродясь не бывало, да-а-а… Когда я подъехал к воротам, мясо еще дымилось. Стреляли в той стороне. Для острастки стреляли, пожалели падлюку. Всеш-таки божья тварь. Ушел, паразит, задами да огородами. Подался опять на ерманский фронт. И вплоть до восемнадцатого года, не объявлялся. А уж когда к власти пришел, он нам эту телушку кровью попомнил.
— Сидайте к столу, — сказала бабка Глафира, выплескивая грязную воду под толстое корневище дикого винограда. — Выпьем за встречу, да сбегаю, за шибеником своим присмотрю. — Она расправила мокрую тряпку и легким движением бросила под порог. — От горе мне на старости лет! Ни книжки читать, ни уроки учить. Ночь-полночь, глаза вылупил — и забежал галасвета. Хуч кол ты ему на голове теши, не берется за вум. Ты бы, сосед, повлиял на мальчонку, чай не чужой…
Фрол был мужиком зажиточным. На стене настоящий ковер, под потолком хрустальная люстра. В одном углу холодильник «Днепр», в другом — радиола «Весна». Даже кухонный стол был покупным. Чтоб разместиться за ним вчетвером, пришлось бабке Глафире отодвигать его от стены.
— Кому борща? — зычно спросила она, перебирая пустые тарелки. — Теплынь на дворе, все одно до заврева пропадет.
— Мне! — с готовностью пискнул я.
Вот сам не заметил, как стал фанатом этой еды. Как скажет лет через тридцать один малоизвестный поэт,
Бледнеют перед ним супы и щи,
И борщ кубанский этого достоин.
Готовят по велению души
Его хозяйки, в праздничном настрое.
— Вот вумница! — вырвалось у бабки Глафиры.
Кроме меня, пол уполовника попросила налить бабушка Катя. А Фрола никто и не спрашивал. Ему нафигачили полную миску, как говорится, по умолчанию.
Я махал своей ложкой и думал: почему такой замечательный борщ обязательно должен пропасть при наличии холодильника?
Ведь «Днепр» очень надежная штука. У первой моей тещи на кухне стоял такой старичок. Уже дверь проржавела насквозь, а он все морозил и останавливаться не собирался, а тут почти новый и не работает. Если змеевик не пробит, то причина неисправности может быть только одна — кугутская сущность местного населения. Скорее всего, в целях экономии электричества, Фрол отключал агрегат на зиму, хладагент сел, застоялся, и без хорошей встряски, к жизни этот «Днепр» не вернешь.
Колдун в три взмаха взломал сургуч, экономным движением вышиб пробку, разлил по граненым стаканчикам эксклюзивную водку. Я так не умею.
— Ну, с кем не чаял, за встречу!
Старушки выпили чинно, культурно, маленькими глотками. Когда надо, поморщились. Налегли на закуску.
— Бабушка Глаша, — сказал я, выждав момент, когда она собралась выйти из-за стола, — давайте, пока вы еще здесь, холодильник починим?
— Тю на тебя! — отозвалась она.
— Напрасно ты так, — вступилась за меня бабушка Катя. — Толковый мальчонка, и в этом деле он соображает. Деду сделал такую машину, что сама семена с веников очищает.
— Да ну! — Фрол уронил ложку и скептически посмотрел на меня единственным глазом. — Ну, раз он такой толковый, пусть тогда скажет, что там сломалось.
— Ничего не сломалось!
— А почему не работает?
— Потому, что вы его на зиму отключали.
— Отключал. Ну и что?
— А то. Охлаждающая жидкость из трубочек стекла в самый низ, и теперь холодильник работает вхолостую. Электричество жрет, а не морозит.
— Тако-ое! — сказала бабка Глафира.
— Ты, мать, погоди! — осадил ее Фрол. — Толковые вещи пацан говорит.
— Сашкой его зовут, — вставила слово Пимовна и легонько толкнула меня локтем. — Скажи им, что делать то нужно?
— Перевернуть кверху ногами. А потом поставить, как было.
— И все-е-е? — изумленный колдун чуть ли ни выпрыгнул из-за стола. — Перевернуть я его и сам переверну. Ни хрен тяжесть.
Бабушки поспешили на помощь. Одна убрала хрустальную
вазу, другая — накрахмаленную салфетку.
Пару минут спустя, в комнате наступила мертвая тишина. Взрослые с благоговением слушали, как тоненький ручеек журчит внутри холодильника.
Первой пробило Пимовну:
— Где у вас тут, отхожее место?
— Пойдем, покажу, — предложила бабка Глафира.
И пришлось нам с хозяином дома, по сермяжному прятаться за кустами.
— Дяденька Фрол, — пользуясь этой оказией, между делом, спросил я, — а у вас в палисаднике кто похоронен?
— Люди, — ответил он.
— А почему не на кладбище?
— Долго тебе объяснять. Все равно не поймешь.
— Я попробую.
— Понимаешь, Сашок? Девяносто семь человек в одночасье покололи штыками, да саблями порубали. Шутка ли? — девяносто семь человек! У кого сбережения были, те своих родственников выкупили, да тут же похоронили. Остальные целых три дня на церковной площади провалялись. Ну, собаки да свиньи растаскали по закоулкам то, что смогли унести, закопали на черный день. До сих пор в огородах, кто кусок черепушки найдет, кто руку, кто нижнюю челюсть. А куда это все? Вот ко мне и несут. Я ведь там тоже лежал.
— Вы?!
— Пойдем лучше в хату. Рано тебе еще копаться в изнанке жизни. Это такие знания, что тебе не помогут, а навредят. Пойдем, пойдем! — Он обнял меня за плечо, и не отпускал до самых дверей.
— Не журчить! — сказала бабка Глафира, как только мы переступили порог. — Что делать?
— Переворачивать и ставить на ножки, — скомандовал я и прикусил язык.
Фрол, кряхтя, сделал холодильнику оверкиль и вытер ладонью пот.
— Теперь можно включать.
— Не рано? — поосторожничал он. — Жидкость таперича вся наверху?
— В самый раз! Система лишнего не заморозит.
— Вот никуда не уйду, пока не увижу, чем дело закончится! — сказала бабка Глафира, усаживаясь за стол. Кому борщ разогреть?
Допили бутылку. Закусили бутербродами с колбасой. Специально для меня, в хозяйстве нашелся клубничный компот и плитка ванильного шоколада. О холодильнике, казалось, забыли. А может, и не казалось. В разговоре, чаще всего, вспоминали общих знакомых. Кто кого видел в последний раз, где и когда это было.
— Ладно, пойду. Засиделась. Уже и унучок, наверное, спить, а я тут все лясы точу, — спохватилась соседка.
— Глянь там, заодно, агрегат, — попросил ее Фрол.
— Тю! А я и забыла, — бабка Глафира прошлепала мимо своих «чувяков», приоткрыла дверь холодильника. — Кажись, морозит!
— Так морозит, или кажись? — Хозяин выбрался из-за стола, попробовал пальцем тонюсенький слой инея и изумленно сказал. — Су-у-ка! С меня в прошлом годе, за такую же точно поломку, Васька бутылку взял!
— Ну, ради такого дела…
Пимовна водрузила на стол еще один «эксклюзив».
— Не, не! — замахала руками Глафира. — И не упрашивайте!
Пойду я. Вы, Кать, если что, идите ко мне ночевать. В маленькой комнате постелю.
— Ушла, — констатировала бабушка Катя, прислушиваясь к шагам за окном. — А я ведь, Фрол, по делу к тебе.
— А иначе-то как? Возраст такой подошел, что только по делу. Тем паче, в такую даль. Посмотрел я, Катюша мальчонку твово. Здоровенький он, и с душой у него все нормально. Только на водку жалостливо так смотрит. Как будто бы, тоже хочет. Ну, это можно заговорить. А так, ежели не сопьется, хороший человек вырастет.
— Сашка! — прикрикнула Пимовна, — вот я тебя жигукой по сраке!
— Ну, ну, не строжи! С душой, говорю, все нормально, только болить она у него. Как у взрослого человека болить.
Я съежился за столом, стараясь не смотреть в сторону колдуна и вообще ни о чем не думать. А ну, как расколет?! Было страшно до памороков в глазах.
— Еще б не болела! — вздохнула бабушка Катя. — Сны ему снятся, Фрол. Видит мальчонка, кто и когда на нашей улице будет болеть, или помреть. Про мамку свою сказывал, как она тронется головой. Про подругу мою, Федоровну, все по полочкам разложил: сколько сестер у нее, и какая племянница вступит в наследство, когда они все, одна за одной, преставятся.
— Родовое проклятие? — Хозяин, начавший было, оббивать сургуч с горлышка эксклюзивной казенки, поставил бутылку на место, насупился, посерьезнел. — Поганое это дело!
— Вот ты, в одночасье столько народу проклял. Расскажи, как это бывает? Ты их всех ненавидел?
— Мальчонка услышит, — замялся колдун.
— Ничего, этому можно. У него в роду ведуны такие, что чище тебя будут. Только не матюкайся.
— Не то чтобы, Катя, ненависть, — Фрол достал из фабричного портсигара передавленную резинкой, самодельную папиросу, — изумление какое-то было. Четырнадцать годочков прожил на земле, от христианского труда не отлынивал, никогда ничего не украл, не успел никого убить. Ну, взял Армавир генерал Покровский, а я то причем?! Лежу среди станичников мертвяков, одним глазом в небо смотрю. Комок какой-то в груди рвется наружу: за что?! Чтоб, думаю, вам, паразитам, и детям вашим, до седьмого колена, такие же муки принять! А помирать хорошо-хорошо! Ничего не болить, облака надо мною плывуть и качаются, как будто баюкають…
Фрол высморкался, вытер лицо подолом рубахи и побрел на крыльцо. Не сговариваясь, мы потянулись за ним.
— Вот до казни еще, то да, — колдун, как будто увидел, что мы стоим за спиной. — До казни я этого Проскурню ненавидел. За то, что он, гад, сестренку мою среднюю социализировал.
— Как это? — вырвалось у меня.
— А так. К солдатам увез, в Вознесенку. Пришел с конвоирами и увез. Матери мандат показал. «Предъявителю сего, товарищу Проскурне, предоставляется право социализировать в станице Ереминской шесть душ девиц возрастом от шестнадцати до двадцати лет, на кого укажет данный товарищ». Главком Ивашев, комиссар по внутренним делам Бронштейн. Подписи и печать. Мать кричала, соседей звала, метрики им показывала, что Маришке только-только пятнадцать исполнилось. А он говорит: «Вот, видишь винтовку? Она тебе бог, царь и милость. Будешь орать, на штык посажу. И ее, и тебя».
— Вот, если бы, — Пимовна положила ладонь на его плечо, хотела что-то сказать, но передумала. — Пошли, женишок, врежем!
Она сама открыла бутылку, убрала рюмки и поставила на стол два граненых стакана.
Выпили, закусили.
— Ой, у мэнэ есть коняка, та й гарний коняка, — начала бабушка Катя.
— Ой, який вин волоцюга, який разбишака! — подхватил Фрол
— Ой того-то я коняку поважати буду, за него не взяв би срибла хоч повную груду, — завели они на два голоса.
Обо мне, казалось, забыли. Пели еще «Заржи, заржи, мой конечек, подай голосочек», «Ой при лужку, при лужке, при счастливой доле».
— А вот, если бы нашелся такой человек, который за детей твоих душегубов стал бы у бога просить? Если бы ты услышал, не проклял? — спросила, вдруг, бабушка Катя.
— Я-то? — задумался Фрол. — Я их всех, Катя, давно простил. Только слово мое от бога. То, что сказано, не поймаешь, обратно в рот не засунешь и не проглотишь.
— Почему ты решил, что от бога?
— Я ведь тогда помирать собрался. И помер бы, если б перед собой Богородицу не увидел. Наклонилась она надо мной и говорит: «Что же ты, Фролка лежишь, ай дел никаких нет? Тебе ж еще жить да жить. Ползи-ка, сынок, к тому ерику, да в кушерях схоронись. Душегубы твои поехали за телегами. Покушают заодно, да выпьют после таких-то трудов». Было такое, да. Но ты ведь, Катя, другое хотела спросить: не ударит ли слово по тому, кто захочет его отменить? Так я тебе так скажу: это в зависимости от того, кто будет просить.
— А ежели я попрошу?
— Ты?! За моих врагов?
— И все-то он знает! — усмехнулась Пимовна. — Успокойся, колдун, когда над семьей этого мальчугана нависло проклятье, твоих деда с бабкой еще и в помине не было. Старинный это замок. Так просто не отомкнуть.
— Вдвоем надо, — сказал Фрол и разлил по стаканам остатки спиртного.
— Если согласен, я помогу.
— Ты?! — засмеялся колдун. Неужто могёшь?!
Бабушка Катя неспешно вышла из-за стола, сверкнула глазами и вдруг, с нежданной для меня грацией, сделала стремительный шаг. Тело ее изогнулось в каком-то шаманском танце. Левая рука потянулась вперед и вверх, а правая пошла полукругом.
— Оболокусь я оболоком, опояшусь белой зарей…
Я вжал голову в плечи и зажмурил глаза.
Слова распадались на слоги, сталкивались, падали на пол и снова взлетали. Воздух в маленькой комнате наэлектризовывался и еле слышно звенел. Вдобавок ко всему, где-то на горизонте недовольно зарокотал не вовремя разбуженный гром.