Книга: Хрен знат
Назад: Глава 15. Мир сходит с ума
Дальше: Глава 17. О чем молчали волхвы

Глава 16. Ведовство по кубански

До позднего вечера я не находил себе места. Глаза бездумно блуждали по одной и той же странице, не считывая с нее никакой информации. Радио раздражало. Все передачи сливались в один, ничего не значащий, фон. Даже песня из кинофильма «Встречный» не будила в душе прежних эмоций.
«Нас утро встречает прохладой, нас ветром встречает река…»
Стоило лишь услышать эти слова, в детстве мне хотелось куда-то бежать, что-то делать. Чувство гордости, сопричастности с великой страной, переполняли меня неповторимым восторгом. Теперь же, прослушав текст и мелодию, я чуть не заплакал.
Сволочь! — сказал я себе, битому жизнью, старому человеку, — ну, что тебе сделала эта песня? Почему ты не захотел, чтобы она звучала по радио до самой твоей смерти? Неужели было так трудно не называть пионерский галстук «ошейником», не издеваться над помполитом, пользуясь его малограмотностью, не рассказывать анекдоты о Брежневе? Каждый день своей взрослой жизни ты убивал веру в эту страну и в себе, и в тех, кто стоял рядом. А потом еще удивлялся, когда развалился Союз.
Весь в расстроенных чувствах, я вышел во двор. Как у условно выздоровевшего, была у меня теперь свобода передвижения без права выхода за калитку. Взрослые были при деле. Дед приводил в порядок картошку на островке, а бабушка готовила начинку для пирожков. Без них в дороге никак.
Мимо смолы прогрохотал на бричке Иван Прокопьевич. Обернулся, кому-то кивнул головой. Из-под соломенной шляпы мрачно свисали усы.
Наивные люди благословенного времени. Работа по дому и на земле у них не считалась работой, высшим судом и совестью была людская молва. Проявлялись у этого поколения и другие нелепые принципы и табу. Нельзя, например, целиться в человека даже из игрушечного ружья. Поэтому пацаны уходили играть в войну на дальние капониры. Во время оккупации, немцы там расстреливали партизан и евреев. До поры до времени, не строились люди на капонирах — примета плохая.
— Набери воды из колодезя, — сказала мне бабушка, — да отнеси худобе. — Только не надрывайся, по полведра наливай, да яйца свежие посмотри…
Не любит она без хорошего дрына бывать в загоне для кур. Боится петуха Круньку. Он и, правда, дикий, дурной. На прошлой неделе так шпорой ее саданул, что до сих пор хромает. Кидается даже на деда. А голову ему еще не свернули только лишь потому, что больно красив, подлец. Таких петухов рисуют на иллюстрациях к русским народным сказкам. Да и любимец он мой. Вырос у меня на руках из пушистых комочков. Как хозяина чтит. Только откроешь калитку — Крунька делает вид, что убегает. Сделаешь пару шагов в его сторону, он голову в плечи — и, типа, оцепенел. Посадишь его на колено, шею почешешь, брови погладишь:
— Круня хороший!
Торчит, падла, и белыми пленками глаза прикрывает…
Вода в колодце опустилась до уровня, но дно еще не просматривалось. Скоро осядет муть, и только мокрая полоса на нижнем наборном кольце, будет свидетельствовать о том, что до этой границы поднималась река. Такое оно, здешнее лето.
Живность я напоил. Если бы не петух, мне бы не дали сделать даже такую малость. За чистой водой на железку бабушка сходила сама: «Куды тебе хворому, людей еще заразишь!» Даже тарелку с «отдачей» Пимовне отнесла. Вернувшись, сказала:
— Отправление ровно в пять. Чтобы был на ногах. Никто тебя ждать не будет.
Как долго, ждать до утра! Этой ночью я больше всего боялся уснуть и очнуться в своем старом теле, так и не подступившись к главному делу обоих своих жизней. Уж чего-чего, а счастье моя мамка заслужила сполна.
Забылся уже после полуночи, и видел сон красочный, яркий. Как будто бы я под водой плаваю, но при этом дышу свободно, без всякого акваланга. Дно подо мной белое, типа того, что песок, и будто бы солнцем освещено. Главное, сплю я, а все хорошо слышу: собаки соседские занялись, Мухтар пару раз подгавкнул. Движуха какая-то началась за нашим двором. Внутренние часы говорят, что времени около дела, а просыпаться никак. Еле-еле бабушка меня растолкала. Так я и вышел на улицу, в трикотажном, спортивном костюмчике, фуфайке ниже колен, и с объемистым уклунком в руке, в надежде, что по дороге досплю.
— Ты ж там смотри, веди себя хорошо, чтобы перед людьми не было стыдно! — не смолкало у меня за спиной.
Темень кругом, не видно ни звезд, ни луны. Прохлада свежит после теплого-то одеяла. Так пробирает, что я аж глаза открыл.
Тут Пимовна на «двойке» и подкатила. Телегу, насколько я понял, она «позычила» (заняла) у дяди Коли Митрохина. На нашем краю такая одна: без рессор, но на мягкой резине. И лошади, вроде, тоже его. Только гривы в косы заплетены.
— Тпр-р-ру! — властно сказала бабушка Катя, слегка потянув вожжи, — Садись, Сашка! В ногах правды нет. Доброго ранку, соседи!
Дед поднял меня под микитки и посадил на передок, рядом с возницей. Бабушка подстелила домотканый дерюжный коврик и подоткнула под зад подолы фуфайки.
— Здравствуй, Катя. Ну, в добрый путь!
Утренний воздух гулок. Сухая веточка хрустнет, а отзвук такой, как будто щелкнули ногтем по коробке гитары. Казалось бы, чему в той телеге греметь? Но на нашей грунтовке, растрясет и дорожный каток. Сплошная булыга. Не утрамбовалась еще.
Куда подевалась взрослая сдержанность? Главный вопрос жизни готов был уже сорваться с моего языка, но Пимовна будто прочувствовала, осекла:
— Молчи, Сашка, не до тебя…
Она и правда, была ни в себе. Сидела, нахохлившись, и о чем-то сосредоточенно думала. В дорогу оделась простенько: серая невзрачная кофта, боты «прощай молодость» и шерстяной красный платок, повязанный по-комсомольски.
Уже начинало светать, когда мы подъехали к дальнему броду через нашу речушку. Горизонт полыхнул, и алые блики скатились на перекат. Кони потянулись к воде, но не успели сделать и пары глотков. Нетерпеливые вожжи всплеснули над рыжими спинами. Сминая мелкие камни, телега рванулась по пологому берегу, вверх и вперед, к солнцу.
— Что это тебе летом болеть вздумалось? — спросила бабушка Катя, как будто, в иное время болеть не зазорно.
Я искоса глянул в ее лицо. Оно преобразилось, помолодело. Выцветшие глаза, как будто вобрали в себя зелень росистого луга, мимо которого мы как раз проезжали.
— Гланды, — запоздало пояснил я. (Удивился, конечно, этой метаморфозе, но не подал вида). — Из-за них я все время болею. Как перемена погоды, так первая простуда моя. Врач на Камчатке сказал, что пока их не вырежут, я даже расти не буду.
— Это врач так сказал?! — переспросила Пимовна с таким осуждением в голосе, что даже мне стало за него стыдно. — Даже я, деревенщина необразованная, и то знаю, что если у человека отрезать мизинец, он его будет чувствовать до конца жизни. А тут горло, головной мозг рядом! Ну, не растет человек, значит, время для этого еще не пришло. И не нужно туда лезть со своею наукой. Тоже мне, врач! А ну, повернись к солнцу, сама посмотрю.
Как на приеме у стоматолога, я послушно зажмурился и открыл рот.
— Левее! Голову запрокинь! — сухая ладонь надавила на лоб, чуткие пальцы осторожно ощупали горло. — Дурень твой врач. Не туда смотрел. Все хвори твои, Сашка, из-за того, что нет у тебя лобовых пазух. А гланды тут не причём.
— Как это нет?! — Вот так, проживешь всю жизнь, и только случайно узнаешь, что в твоем организме отсутствует что-то важное.
— Да ты не переживай, — успокоила бабушка Катя. — Ближе к природе будешь. Это по наследству передается, от матери или отца. Многие люди без пазух живут, и ничего. В нашем роду их вообще ни у кого не было…
Возле Учхоза на телегу подсели две молодые смешливые тетки близняшки в одинаковых ситцевых платьях. Судя по наточенным тяпкам, из огородной бригады. Попросили довезти до моста через Невольку — рукотворную речку с заставами для полива полей, самый большой из которых и был тем самым мостом. Копали ее до революции, всем миром, по указу станичного атамана, невзирая на звания и чины. Отсюда и такое название. Сейчас-то попробуй, кого-то заставь!
Екатерину Пимовну эти девчата знали. Разговаривали с ней подчеркнуто уважительно, называли только по имени-отчеству. Зато оторвались на мне: защекотали, затормошили, еще и чмокнули в щеку. Лица вроде знакомые, голоса, жесты. Одну их них, я точно где-то встречал в той, или этой жизни. А сейчас, поди, угадай!
И так меня это заело, что ни о чем другом думать не мог. Когда они спрыгнули на ходу, поинтересовался у бабушки Кати: кто, мол, такие? Она мне фамилию девичью назвала, а толку-то в том? Судя по обручальным кольцам, обе они уже замужем.
За мостом кони свернули направо. Играя мышцами, зашагали по бездорожью, отмахиваясь хвостами от надоедливых мух. Берег здесь был извилистым и крутым. На горизонте виднелось облако пара, поднимавшегося над источником с горячей водой. Дальше, за узкой излучиной, начинались сады плодосовхоза «Предгорье».
Будучи пацанами, мы ходили сюда купаться. А в обеденный перерыв, когда сторожа уходят в столовую, слегка «обносили» пару сливовых деревьев. Плоды были крупными, но еще недозрелыми. От них набивалась оскомина, вязало во рту, резало в животе. Чтобы прогнать эти неприятные ощущения, мы шли к роднику с кислой, холодной водой, притаившемуся у подножия берега. В нем плавали мелкие лягушата, но нас это не останавливало. Пили по очереди, и не могли напиться.
Это место стало для меня зримым воплощением фразы «тоска по Родине». Скитаясь по морям-океанам, мысленно возвращался
к неприметному роднику с его лягушатами. Приезжая домой, в отпуск, вытаскивал сюда Витьку Григорьева, попьянствовать на природе. «Стакан саданул — и домой», здесь не прокатывало. Пил до победного, пока не придет такси. Пешочком-то ноги собьешь…
— Набери, Сашка, водички в дорогу, — сказала бабушка Катя, доставая из-под сидения алюминиевый пятилитровый бидон и кружку. — Ох, и жарко сегодня будет!
Она ослабила вожжи, и тоже вылезла из телеги. Мохнатые губы коней, осторожно потянулись к траве.
На чистом песчаном дне пузырятся ключи. Играют на солнце. Нет здесь ни водорослей, ни бородатого мха. Даже трава не растет по окружности, в радиусе полутора метров. Тонкою струйкой, вода стремится из этой хрустальной чаши в русло реки, смешиваясь с мутным потоком. Как детство, мое во взрослую жизнь.
— Долго ты там, копуша?
Чтобы не потревожить первозданное волшебство, осторожно вычерпываю три полных кружки. Ручеек иссякает. Жду, пока чаша наполнится. Одуряюще пахнет полынь. Ее много по берегам. Как в наше время амброзии.
К моему возвращению, Екатерина Пимовна расстелила попону,
разложила на ней традиционную кубанскую снедь: молоко, сало, вареные яйца, хлеб и соленые огурцы.
— Садись, помощник, позавтракаем. Кони заодно отдохнут, травки пощиплют. Им ведь сейчас все в гору идти. Водички попил?
— Еще не успел.
— Пей, Сашка! Хоть через силу, но пей. Она для тебя полезней иного лекарства. Всегда приезжай сюда на велосипеде, и с собой набирай.
— Ага, — не поверил я, — настолько полезная, что даже трава вокруг не растет.
— Потому не растет, что в ней серебра много. Это вода святая, — пояснила мне Пимовна таким убедительным тоном, что я сразу подспудно поверил. Вот тебе и деревенщина необразованная!
— Бабушка Катя, — отбросив условности, прямо спросил я, — откуда вы все это знаете, без экспертизы в научной лаборатории? Я не про воду, а вообще. Какую траву, где и когда срывать? Сушить ли ее на солнце, или настаивать на спирту? Как из нее приготовить лекарство? Книжка, наверное, специальная есть, или кто научил?
— Вот делать мне нечего, — рассмеялась она, — только сидеть целый день, да умные книжки читать. Этому, Сашка, не учат. Оно приходит само, как твои вещие сны. Видишь, Каурый потянулся за конским щавелем, а от клевера морду воротит? Щавель невкусный, горький, но именно он сейчас ему нужен. Кто его этому научил? Почему кошка с собакой, когда заболеют, ищут по запаху нужную им траву? Книг начитались? Ты будешь смеяться, но я тебе так скажу: все живое понимается изнутри. Для того чтобы узнать характер ромашки, надо самому ею побыть. Вот тогда и поймешь душой, с какими словами к ней подступиться, чтобы она помогла.
По-моему, баба Катя сболтнула чего-то лишнее. Как-то вдруг запричитала, засуетилась:
— Всё, Сашка, всё! Ехать пора. Эдак, мы и до ночи никуда не успеем!
Ну, «ехать» — это слишком образно сказано. Пришлось топать пешком, рядом с телегой, подталкивая ее в меру сил. От мостика дорога пошла в гору, со средним уклоном градусов тридцать, не меньше. Такой подъем запряженным лошадям не осилить. Для них была проложена своя колея: наискосок, по дуге. Но и по ней наши супруги шли тяжело: приседали перед рывками, скользили копытами по траве. На дрожащих от напряжения крупах, черными пятнами проступил пот.
Шли молча. Бабушка Катя все чаще вытирала лоб рукавом. Я тоже устал, но не подавал виду.
По этому склону никогда не росло ничего, кроме разнотравья.
Пастухи выгоняли сюда коров, пчеловоды везли ульи к ближайшей посадке. За ней начинались делянки работников семсовхоза. Земля там, как пух лебяжий. Сплошной чернозем, без единого камушка. Я ведь когда-то три года на ней отбатрачил…
На этой простенькой мысли я чуть не споткнулся. Потому, что вспомнил, узнал одну из смешливых теток, которых мы подвозили до моста через Невольку. Твою мать! Это же моя бывшая теща!

 

Любка мне встретилась через два года после того, как вернулся из Мурманска и окончательно осел на этой земле. С ремонтом машин к тому времени я уже завязал, в газету еще не устроился, но временно был при деле. Ради записи в «трудовой», сидел в частной конторе и перематывал сгоревшие двигатели.
Сказать, что платили мало, значит, ничего не сказать. Вместе с мамкиной пенсией, нам хватало числа до двадцатого. Приходилось выкручиваться. В паре с попом-расстригой, который состоял в РНЕ, и по этой причине был в розыске, мы собрали «бригаду ух». Были в ней и сборщики подписей, и агитаторы, и работники паспортного стола, и нужные люди на местных уровнях власти. Модно было тогда кого-нибудь выбирать. То в край, то в район, то в Думу.
Нашу работу знали. Хоть плакали, но обращались. Где ты еще команду найдешь в самом отдаленном районе? Не победили ни разу, но всех кандидатов до урн для голосования довели.
Люди за дело держались потому, что платили наличными. В то время страна жила большим многоязычным колхозом. В ходе был бартер. Зарплату давали чем угодно, лишь бы не живыми деньгами — сахаром, комбикормом, зерном, растительными маслом. Пенсии стабильно задерживали. Как бы мы с мамкой выжили, если б не тот Клондайк?
Мы с попом становились на ноги, обрастали нужными связями. Я приоделся, он провел себе телефон. Брат Серега заезжал иногда, занять денег на сигареты, по причине задержки зарплаты. Заметили нас и местные рэкетиры. От меня отвязались быстро. Задали только один вопрос: кем мне приходится начальник следственного отдела. Услышав ответ, вежливо раскланялись и ушли. Я даже не понял, кто это такие.
А вот батюшку хотели конкретно взять «на хапок». Лучше бы они это не делали. Из Краснодара приехали два человека с глазами живых мертвецов, погрузили «смотрящего» в багажник крутой иномарки, и куда-то увезли на неделю.
Кем они были, этого я сказать не могу. То ли однопартийцы из РНЕ, то ли товарищи по оружию, с которыми наш поп воевал в Приднестровье, Абхазии и Югославии? А может, один из клиентов подсуетился? Мы в то время работали на двух крутых бизнесменов, мечтавших подвинуть батьку Кондрата на посту губернатора края.
Тоже люди очень серьезные. В кабинет к «самому» я был не вхож. Но достаточно сказать, что зарплату на всю бригаду, мне выдавал Толик Пахомов — будущий мэр города Сочи. Он меня почему-то считал своим старым знакомым. Все спрашивал, не пересекались ли мы с ним по комсомольской работе?
В общем, с Любкой мы познакомились, когда доллары у меня выпрыгивали из карманов. Привел в дом. Думал, за матерью будет смотреть. Фиг вам, на следующий день подрались. Да так, что у новой моей половины заколка от левой серьги отвалилась. Мамка, как я, правша. Искали вдвоем, не нашли. Наверное, в щель на полу провалилось.
Ладно, думаю, не бросать же? Ну, бывает, характерами не сошлись. Ухаживать за психически больным человеком, та еще судорога. Отдал ей золотое кольцо, что когда-то носил, отвел к ювелиру, отремонтировали ее бижутерию.
Стали мы набегами жить. То у меня, то у нее. В зависимости от смены. Она в совхозной котельной работала оператором.
Не все в Любке меня устраивало, не все нравилось. Походка утиная и голос визгливый. Вроде бы говорит, а кажется что кричит. В стакан заглядывала не хуже меня. А кто из нас без недостатков? Были и свои плюсы, да такие, что закачаешься! Как они с тещей, той самой молодкой, что тискала меня поутру, пели на два голоса!
И еще один, самый главный момент, из-за которого я Любке прощал очень многое. До войны ее дед был парторгом в том самом колхозе, где мой председательствовал, а матери наши дружили. Думал, что это судьба.
Стал я делить свои заработки на две семьи. Пенсия-то у тещи самая минимальная. Что она там, всю жизнь получала в совхозе? Любка в своей котельной больше года живых денег не видела. От осени до осени ждали, когда частники уберут урожай и выплатят зерном на паи, чтобы купить что-нибудь помимо продуктов.
А я осень не любил. Весну тоже. У мамки начинались сезонные обострения. Разбудит ночью, встанет на колени перед кроватью, и просит так жалобно:
— Пойдем, сыночек, отсюда. Это не наш дом, дед Иван его отсудил. Сейчас люди придут, нас с тобой убивать будут.
Успокоишь ее, уложишь, свет включишь, чтобы не страшно было. Только уснешь, а она опять на коленях перед кроватью. Вот, честное слово, связывать приходилось.
Что только не придумает! То Патриарх к ней пожалует, «стоит на островке, хлебушка просит», то Ельцин с такою же просьбой. И ведь, гребаная моя жизнь, письма от Ельцина она действительно получала! Каждый год, 9 мая, её, как участницу трудового фронта, куда-то там приглашали, вручали пакет с продуктами, конверт из Кремля, очередную медаль в честь юбилея Победы. Так что, Борис Николаевич был для нее чуть ли ни родственником.
Со стороны это, может быть, и смешно. Только не для тех, кто с такими проблемами сталкивался. Выйдешь в огород, картошки к ужину накопать. Мать вроде бы дома, беседует с холодильником: «А я тебе, Зоя Терентьевна, так скажу…» Копнешь пару кустов, и что-то на душе неспокойно. Вернешься назад — а ее уже Митькой звать. Только что была — уже нет. Естественно, я к Сереге: вдруг, да к нему намылилась? Пока идешь на другой конец города, что только не передумаешь! Вдруг, ее на кладбище опять понесло, дед или бабушка вызвали в калошах на босу ногу? Встретят за городом прыщавые отморозки, возьмут, да убьют ради любопытства, чтобы посмотреть, какая она смерть. А что? Было у нас и такое. Балерину, к которой Петя Григорьев водил нас по молодости блядовать, такая судьба и ждала.
Сядет Серега на телефон, прозвонит по своим каналам, примет доклады, начинает меня успокаивать:
— Не жохай, братан, все нормально. Есть такая. Только что из Чамлыка позвонили. В больницу ее привез какой-то мужик. Идет по дороге, дрожит от холода. «Бабушка, вы куда?» — «Не знаю». К утру привезут в наш стационар. Положат, как минимум, недели на три. Готовь передачу.
Когда мать изолировали, я перебирался к Любке. Она жила в семсовхозе, на последнем, втором этаже типового сельского дома с удобствами во дворе. Там было, куда приложить руки. Перекрыть крышу в сарае, купить листовое железо, отремонтировать погреб, в котором хранится картошка. Опять же, этот участок, огород около дома — все это нужно было засадить, прополоть, убрать. Теща-то только петь.
Не жалко. Работу на земле я потерянным временем не считаю. Особенно на такой, как на этой горе: легкая, мягкая, как комбикорм в гранулах. Сказываются, наверное, дедовы крестьянские гены. Одно только неудобство: уклон слишком крутой. Я, по старой привычке, шесть мешков на велосипед погрузил, пока спускался, он мне чуть руки не оторвал.
Но суть не в том. Когда я закончил свой первый сезон полевых работ и засыпал картошку в подвал, Любка со мной разругалась. Из-за какой-то ерунды прицепилась, учинила скандал, хлопнула дверью и ушла. Сказала, что навсегда. Было это ровно за день до того, как им с тещей нужно было получать зерно на паи.
На интуицию я никогда не жаловался. Она тогда еще говорила, что это и есть основная причина Любкиного демарша, что весь этот год меня использовали как лоха и бесплатную рабочую силу.
Да ну! — не поверил я. — Называла Сашунчиком, пылинки с меня сдувала. Неужели она подумала, что бывший моряк станет претендовать на какое-то там зерно?! Я, вроде, такого повода не давал. Купил ей дубленку, новые сапоги. Нет, это смешно!
И зажили мы с мамкой по-старому. В интересах бригады, я ушел с непрестижной работы обмотчика, устроился в малотиражку корреспондентом. Стал часто бывать в командировках. Больших денег там не платили, важен был статус.
Жизнь текла своим чередом. Только с головой мамка дружила все реже и реже. Загодя стала готовиться к весеннему наводнению. Белье и одежду перевязала в узлы и вынесла в коридор. А когда подморозило, пустила туда кур. Побоялась, что они перемерзнут в сарае. Пустить то пустила, а дверь в мою комнату забыла закрыть. За три дня, что я отсутствовал дома, они впятером устроили такой срач, что каждый сантиметр чистоты пришлось вырывать с боем. Вот почему, когда Любка пришла мириться, я честно обрадовался. Уж что-что, а по части порядка, она была великим специалистом. Мы, выпили, закусили, и транзитом через постель, стали жить мирно и счастливо. Год пролетел, как под копирку. Я намахался лопатой и тяпкой, ссыпал урожай в закрома. И точно по календарю, ровно за сутки до получения Любкой натуроплаты за пакет семейных паёв, последовал выстрел:
— Два года живем не расписанными! Ты меня в грош не ставишь! Я так не могу!
На ровном месте. Ни с того, ни с сего. Рта не успел открыть, а она уже за калиткой.
Вот тут-то моя интуиция всласть надо мной покуражилась. Но я все равно не сдавался. Нет, — думаю, — это совпадение. Ну, не может человек так притворяться! Да и права Любка. Кто она мне? — приходящая домработница. Любая бы на ее месте взбрыкнула.
Опять же, матери наши… А насчет того, чтобы расписаться, я ей так говорил:
— Роди мне, Любаха, сына. Все, что есть, тебе подарю. Такую свадьбу закатим! На руках занесу в церковь, как когда-то дед мою бабушку. Я ведь, ему за год до смерти пообещал: когда вырасту и женюсь, будет у меня сын, которого я назову Степаном. Чтобы был на этой земле еще один Степан Александрович. Роди, пожалуйста! Я ведь умереть не смогу спокойно, если слово мое так и останется пустым обещанием.
Не захотела она. Или не смогла. Когда тетке под сорок, и нет у нее детишек, поневоле возникает вопрос: не комолая ли она? Я об этом Любку не спрашивал. Она сама намекнула, что когда работала в Чехословакии, был у нее офицер сожитель, что бил он ее ногами в живот.
К подобным рассказам, я всегда относился скептически. Сделал вид что поверил, но в душе усмехнулся. Бывал за границей и знаю, как русские люди боятся подозрения в аморалке. Вылететь оттуда раз плюнуть, уж слишком конкуренция велика. Все женщины хают бывших своих мужей и сожителей. Даже моя первая, сказала при расторжении брака: «Пил, бил». А что ей еще было придумать? Не скажет же она на суде: «Причина развода в том, что я сама сука»?
В этом плане, я Любку не понимал. Проще всего свалить вину на кого-то. Ну, бог наказал, или злодейка — судьба выкинула такое коленце, что рожать ты не сможешь. Не сдавайся же ты, сделай хоть маленький шаг в этом направлении. Брось курить, не заглядывай в рюмку. В церковь сходи, свечку поставь. Вдруг, да обломится?
Короче, простил я, когда по весне Любка явилась с миром и бутылкой тещиной самогонки, но дал себе честное слово, что это в последний раз.
Весь год на меня давило дурное предчувствие. Тем не менее, на земле я работал честно, хоть и держал в уме грядущий итог. А в преддверии «часа икс», вообще ни разу не выпил и обращался к Любке только ласковым словом.
Что, интересно, она придумает? — не выходило из головы. — Какой повод найдет?
Зря гадал. Обошлось без повода. Любка нажралась в дупель, и
вломилась в мой дом со словами «Твою мать!» на устах. И, честное слово, мне почему-то стало смешно. Я выслушал пару визгливых фраз, потом указал пальцем на дверь и сказал:
— Вон пошла, прощелыга! И чтобы твоей ноги здесь больше никогда не было!
Первый месяц после того, я видел Любку раза четыре в неделю. Она слонялась возле редакции, вздымала на меня страдающие глаза и просила прощения. Еще бы, сколько там той зимы! А я проходил, как мимо пустого места, слова не обронив. Угол в душе, который когда-то занимала она, стал большим пустырем. Я даже не помню день, когда Любка исчезла, ушла из моей жизни…

 

— Поехали, Сашка! Сколько можно стоять истуканом? — нетерпеливо сказала бабушка Катя. — Можно подумать, ты что-то здесь потерял.
— Иду!
Я бережно зачерпнул горсть горячей земли, смял ее на ладони и пропустил сквозь пальцы. Странно, но чернозем не превращается в пыль.
Вдоль гребня горы кони выбрались на дорогу, понуро затопали по наезженной колее. Те же тополя вдоль обочин, поля да посадки. А в бездонном омуте неба далекое облачко, как белое перышко, что обронила случайная птица. Солнце еще не лютовало, но уже начало припекать.
— Что молчишь, — спросила бабушка Катя, — не взопрел еще?
— Нет, — предательски пискнул я.
Голос еще не начал ломаться, но дело к тому шло.
— Ты про то, что я тебе утром насочиняла, наплюй и забудь, — озабоченно сказала она. — Поверишь еще…
Э-э, нет, — подумалось мне. — Это повторное упоминание уже неспроста. По-моему, тут скрывается какая-то тайна. Как же, блин, Пимовну расколоть?
— А вот мои дедушка с бабушкой с деревьями разговаривают, — бросил я нейтральную фразу.
— Ишь, ты, какой хитренький! — вдруг, засмеялась она.
Этого еще не хватало! Мне почему-то приблазнилось, что все мои мысли Пимовна читает насквозь. Аж потом прошибло! А ну как, моя сага о Любке для нее уже не секрет? Я замкнулся в себе
и замолчал, нет-нет, да бросая косые взгляды в ее непроницаемое лицо.
И этот демарш не остался для нее незамеченным:
— Что не так? Почему ваша светлость надувшись, как мышь на крупу?
— Будто не знаете! — обиженно буркнул я.
— Если расскажешь, узнаю.
И я задал вопрос, который не давал мне покоя с тех времен, когда бабушка Катя лечила меня, тогда еще, пятидесятилетнего мужика, от белокровия, или, как она недавно проговорилась, от наведенной порчи. Так, мол, и так, скажите, но только честно, откуда вы знаете то, о чем я сейчас думаю?
К моему удивлению, Пимовна хрюкнула и залилась искренним, долгоиграющим смехом.
— Ты хочешь сказать, что я твои мысли читаю?! — спросила она, вытирая платочком глаза. — Ну, уморил! Ой, бабоньки, не могу!
Я ежился, злился, недоумевал.
— Нет, Сашка, — наконец, произнесла бабушка Катя, — мысли читать — этого не может никто. А вот то, что написано на твоем лбу… — она опять тоненько захихикала. — Вот скажи, какого ляда ты набрехал, что Степан Александрович и Елена Акимовна с деревьями разговаривают?
— Зачем мне брехать? — сам видел.
— Ну, раз видел, тогда расскажи. Как дело то было?
— Да как? — настроение было подпорчено, рассказ получился скомканным и сухим. — Груша у нас в огороде растет. Ну до того поганючая! Цветет, вроде, богато и пчелы над ней вьются. А потом завязи осыпаются. Останется с десяток плодов — и те она до осени и не доносит. Роняет зелеными. Ну, дед, ближе к зиме, взял топор, постоял возле нее, и у бабушки спрашивает: «Срубить ее, что ли, чтобы зря солнце не загораживала?» А та отвечает: «Да нехай еще год постоит. За ум не возьмется — срубим».
— Так это ж они промеж себя разговаривали!
— Ну и что? Дерево-то услышало! Наварили тазик повидла, и так еще… ели от пуза.
— Конечно! — возмутилась бабушка Катя. — К тебе тоже с топором подойди, так к утру весь учебник выучишь! А нет бы с ласковым словом…
— А как это «с ласковым»? — Я снова ударил в ту же самую точку, хоть в душе сомневался, что Пимовна поведется на этот дешевый трюк.
— Вот пристал! Как, все одно, банный лист, — устало сказала она. — И надо оно тебе? Люди этому делу всю жизнь посвящают, а ему вынь, да положь! Все равно ведь, не поймешь ничего. По наследству это передается. Ну, кто у тебя в роду исподволь травы знал?
— Дедушка Коля знал. Он, хоть и фельдшером был, лечил народными средствами. Люди звали его «лысым доктором» и ехали на прием только к нему. Он умер давно, и только один рецепт через мамку мою успел передать. И книжки «Опыт советской медицины в Великой Отечественной войне», все тридцать пять томов.
— Что там хоть, за рецепт? — заинтересовалась бабушка Катя.
— От зубов. Чтобы они никогда не болели, нужно каждое утро вставать с левой ноги.
— Почему именно с левой?
— Не знаю, — признался я. — Сам размышлял об этом. Есть поговорка «Не с той ноги встал», в армии старшина команду дает «Левой!» Может быть, есть какая-то связь?
— Может и есть. А я по старинке все к березке лечиться хожу.
Она у меня как доченька младшая, всегда помогает. За веточку подержусь, за листок, тайное слово скажу. Этот твой дед не из наших, наверное, мест?
— С Алтая он. Село Усть-Козлуха.
— У-у-у! — первый раз за сегодняшний день, бабушка Катя посмотрела на меня с нескрываемым уважением. — Так вот откуда твои сны! Там сильные ведуны. И трава не чета нашенской. Ладно, Сашка, присмотрюсь я к тебе. Может, что-нибудь и покажу…
Не доезжая до стана второй бригады, кони повернули направо.
Телега перевалила через дорожный кювет и послушно затарахтела по бездорожью, вдоль посадки, по самому краю пшеничного поля, к тутовой балке.
— Посмотрим, — подтвердила мои наблюдения Екатерина Пимовна, — может, флягу шелковицы наберем? А оттуда по полям, напрямки. Все солнце так не будет слепить…
Она назвала тутовник по старому, по-казачьи, как Любка когда-то. Когда-то мы с ней добирались сюда на велосипедах. Пока докрутишь педали, весь изойдешь потом. Тутовник здесь разного цвета и сладости. Мы брали на самогон исключительно белый, чтобы сахар не добавлять.
Сколько ей, интересно, сейчас? В школу, наверное, скоро пойдет. А в моей прошлой жизни, Любка года четыре, как умерла. Рак доканал. Сестра ее младшая приходила, рассказывала, как она таяла, губы кусала от боли, да все меня перед глазами видела.
Я, понятное дело, вздыхал. Делал вид, что безутешно скорблю, хоть было мне, по большому счету, глубоко фиолетово. Даже не спросил, в какой части кладбища, и на каком участке ее закопали.
— Любила она тебя, — сказала на прощание Танька, и тут же поправилась, чтобы ударить больней. — И больше никого, за всю свою жизнь, не любила.
Женщины. Кто их поймет? Вот мне, до сих пор обидно и, в то же время, такое чувство, будто бы это я во всем виноват.
— По отцу, говоришь, дед Николай? — переспросила, вдруг, Пимовна. — Это хорошо. По материнской линии ты вообще ничего бы не получил. Но и он, если силу какую в наследство и передал, то разве что наполовину. А с другой стороны, книжки тебе оставил. Значит, что-то такое увидел, и слово нужное знал. Я ж говорю, там ведуны не чета нашим.
В понятие «слово» бабушка Катя вкладывала иной, известный только ей, смысл. Я примерно уже догадывался, какой. «Отче наш» в ее исполнении, отличался от общепризнанного, не одним только хлебом «надсущным». Это был набор сложных ритмических фраз, наполненных светом, и какой-то пронзительной силой. Даже я, человек с музыкальным слухом, не раз и не два повторивший следом за ней эту молитву (жить-то, падла, охота!), и не просто так повторивший, а слово в слово, интонация в интонацию, может быть
и добился какого-то результата (онкологии как ни бывало), но не постиг сути. Когда бабушка Катя произносила последнюю фразу, в воздухе повисал, и долго еще раздавался едва различимый, вибрирующий звук. Настолько тонкий, что даже ноту не назовешь.
Тутовник еще не поспел. Если что-то с деревьев и падало на попону, то не больше пригоршни зрелых ягод. За неполные полчаса мы с Пимовной наковыряли где-то с четверть молочной фляги, а их было в телеге не меньше пяти. Только она все равно радовалась:
— Ничего, Сашка, на обратном пути доберем!
Я уже сомневался, что он когда-нибудь будет, этот обратный путь. Время подбиралось к обеду, а мы еще не проехали и половину пути.
Наверное, эта мысль тоже, каким-то образом, отпечаталась на моем лбу. Бабушка Катя легко прочитала ее. Хотела, наверное, успокоить, но только нагнала тоски.
— Если к вечеру в Ерёминскую попадем, будет самое то. Успокойся, там есть, где заночевать. А как ты хотел? — предвосхитила она все последующие вопросы. — Большие проблемы с наскока, да с кондачка, не решаются.
От балки дорога пошла в гору, по некошеному лугу, наискосок. Судя по линии ЛЭП, которая обрывалась здесь, и небольшой «кэтэпушке» на конечной опоре, это летние выпаса одного из ближайших колхозов. Скотину еще не выгнали, но вот-вот.
Несмотря на палево с неба, пот, комаров и прочие неудобства, я успокоился. Впервые за этот день, Пимовна намекнула, что клубника, за которой мы едем, черт его знает куда, только лишь повод. А на самом деле… нет, лучше промолчать. Слова… они ведь, бывают не только нужными, но и лишними. Как и все мои сверстники, я тоже в детстве не верил в заговоры, наведенные порчи и прочие родовые проклятия. Не верил, пока не столкнулся со всем этим во взрослой жизни. Против вялотекущей шизофрении, официальная медицина бессильна, ибо, как говорил Булгаков устами Воланда, «подобное излечивается подобным». Черное слово можно победить только словом, вложив в него силу, направленную на добро. Найдется ли оно у нашей соседки? Нужно верить, а что еще остается? Эх, если бы знать, сколько еще дней мне отпущено в этом времени. Упал бы на четыре кости, да попросился бы к ней в ученики. Глядишь, дедовы гены и не пропали бы зря…
— Ты глянь, какая красавица! — воскликнула бабушка Катя, торопливо осаживая коней. — Ну-ка пошли!
Не люблю это слово, а как скажешь иначе, если она и правда воскликнула? А потом спрыгнула наземь с телеги и зашагала по этому зеленому морю, увлекая меня за собой. Она ведь, ростом махонькая была. Вот только в общении с ней, я всегда почему-то робел, и чувствовал себя несмышленышем.
— И как же тебя угораздило вырасти здесь? Ведь стадо пройдет — затопчут!
Я даже сначала не понял, что Пимовна беседует с деревцем, неизвестно каким образом, выросшим у края наезженной колеи. Это была березка, очень большая редкость в здешних краях. На нашей окраинной улице, их было всего две, и обе на пустыре, чуть дальше двора Раздабариных. Не знаю, у которой из них лечила она зубы, но там всегда многолюдно, из-за мостика через речку.
— Я себе думаю, с чего бы это кроты делянку вскопали около островка? А это они тебя ждут! — сказала бабушка Катя, присев на одно колено. — Так что, милая, будешь у меня жить?
И, черт бы меня подрал, если хоть капелюшечку вру, деревце дрогнуло и зашелестело листвой. Ну, точно, как наша груша после того, как я досыта напоил ее теплой водичкой из шланга.
Назад: Глава 15. Мир сходит с ума
Дальше: Глава 17. О чем молчали волхвы