Книга: Хрен знат
Назад: Глава 17. О чем молчали волхвы
Дальше: Глава 19. Все не так

Глава 18. Слово

Я думал, уже началось. Но это был только лишь мастер-класс. Колдун тоже поднялся и осторожно поймал Пимовну за руку:
— А вот, дождя нам сегодня не надо. Пущай стороной пройдет!
Да и не время сейчас. В полуночь нехай ведьмы ведьмують, а мы с тобой, Катя, на утренней зореньке слово свое скажем.
Впервые в своей жизни, я ночевал на полатях, под лоскутным стеганым одеялом, за ситцевой занавеской. Жаль только, вспомнить нечего. Коснулся затылком подушки — и поплыл. Сам удивляюсь, как это, ночью, я трижды спускался оттуда на автопилоте, чтобы предать земле остатки компота. Если б не каганец, горевший на кухне, не лампада в красном углу, точно бы навернулся.
Взрослые не ложились совсем. Их несмолкаемый говор не будил, а баюкал, чистым слогом гулял под сводами комнат. Когда я, стуча пятками, шествовал мимо них и нырял в хозяйские чёботы, даже не переходили на шепот.
Новый день начался со слов «Вставай, Сашка, пора!» Я даже не разобрал, кто их произнес, то ли моя бабушка, то ли кто-то еще. Все напрочь заспал. За окнами было темно. Но уже, предвещая зарю, орали станичные петухи.
— Одёжа твоя в той комнате, на стуле висить, — подсказал Фрол, освещая «большую» комнату керосиновой лампой. — Учись, Сашка, с курями вставать. Все за день успеешь, ничего не оставишь на завтра. Что, не проснешься никак? Иди, оправься, да умойся росой. — И уже за моей спиной, — Катя, ты иде?
Утренняя роса обильная, крупная. Не только умылся — принял холодный душ. Пока добежал до хаты, чуть не продрог.
— Как за калитку выйдем, — глухим отстраненным голосом, проговорил колдун, вытирая мое лицо вышитым рушником, — чтоб ни единого слова я от тебя не слышал.
— Молчи, и думай только о матери, — продолжила инструктаж бабушка Катя. — Пойдешь следом за Фролом, с иконой в руках. Держать ее надо вот так, образом к сердцу. Под ноги смотри! Упаси господь, упадешь, споткнешься, порежешься, или ногу уколешь, все прахом пойдет.
Я сразу смекнул, что придется идти босиком.
— Типун тебе на язык, — беззлобно сказал колдун. — Ну, с богом! Присядем перед дорожкой…
— Ом-м-м…
Я вздрогнул. Этот долгий горловый звук донесся непонятно откуда.
— На ясной заре, на яром восходе, на перекрой-месяце, сойдутся двенадцать колен моего рода во кутном углу под Велесовым стожаром, — хрипло промолвил Фрол. — И пойду я, ваш меньший брат, — продолжил он, поднимаясь, — по разрыв-траве, по крови своей, из сеней в сенцы, из врат в ворота со словом сильным, да отговорным.
— Ом-м-м! — прокатилось под сводами комнат, наполняя мою душу неистовым торжеством.
— И дойду до заветной страны до родимой избы, до своего порога, с хлебом-солью да родовым заклятием, — сказал он уже на крыльце.
— Ом-м-м! — загудело под самым моим ухом.
Фрол запер входную дверь на висячий замок, вытащил ключ и, не глядя, бросил его далеко за спину.
Затухающий месяц все еще расцвечивал траву серебром. Там, где ступал колдун, на ней оставался растянутый черный след. Стараясь не отставать, я невольно ускорил шаг. Почувствовав это спиной, ведущий замедлился, и наша процессия обрела, наконец, гармонию и соборность.
Вспомнив наказы бабушки Кати, я старался думать о мамке, но получалось плохо: ни одного ясного образа из раннего детства. А ведь я ее помню с той давней поры, когда меня еще пеленали и носили по комнате на руках, а мой немощный разум оперировал не словами, не образами, а всего лишь, двумя полярными чувствами: беспомощность, когда ее нет, и душевное равновесие, когда она рядом. Еще даже не человек, а маленький сгусток любви к этому источнику света.
Но память опять и опять, возвращалась ко дню ее смерти.
— Сыночка, — говорила мне мамка, расклинившись на пороге своей комнаты, — чистое полотенце!
В расфокусированном безумием взгляде, как всегда, сырость. Стоять выпрямившись, она уже не могла. Сказывалось побочное действие психиатрической фармакологии — закрепощение мышц. Ведь она эти лекарства употребляла горстями. Ежедневно, три раза в сутки, двадцать шесть с половиной лет.
— Я тебя очень, очень прошу: не забудь чистое полотенце!
Было без пятнадцати восемь. Я опаздывал на работу и очень спешил. Поэтому, не разувшись, прошел в коридорчик, временно ставший моей спальней, принес сразу четыре штуки, и положил на кровать.
— Не забудь! Чистое полотенце…
Тринадцатое число. Тринадцатый год. А я ведь тогда не понял, что это были слова прощания. Интуиция тоже молчала.
Уходя, запер входную дверь. Не потому, что опасаюсь воров. Просто последний побег мамка совершила всего неделю назад.
Проснулся ночью, а ее нет. Вышел на улицу — стоит, опираясь руками на угол металлической секции, которую я, умыкнул со склада и намеревался использовать в качестве летнего душа. Поздняя осень, ветер, а она в тонкой ночнушке и тапках на босу ногу. И как только не заболела? Проснулся, наверное, вовремя.
Уже у калитки, что-то меня заставило обернуться. Как будто бы в спину ударило. Мамка стояла у пластикового окна и улыбалась. Наверно, опять какую-то шкоду задумала.
В последнее время меня бесила эта улыбка. Сыновья любовь тоже устала, и куда-то запропастилась. Осталась одна жалость. То ли к ней, то ли к себе?
И с чего бы такая мобильность? — запоздало подумал я, перед тем, как миновать проходную. — Поход от двери до кровати у мамки всегда занимал не менее четверти часа. А тут раз — и она у окна!
С утра поработалось, как обычно, в охотку. Но где-то часам к десяти, я начал испытывать смутное беспокойство. Почему-то вдруг показалось, что мамка сегодня обязательно что-нибудь учудит. Томимый дурными предчувствиями, я запер склад на замок и, в кои-то веки, заглянул в кабинет своего непосредственного начальника.
Анатольевич сидел за столом, и тупо играл в «косынку».
— Что-нибудь надо? — лениво спросил он, отворачивая к стене экран монитора.
— Пойду-ка я, барин, домой.
— Ты, часом, не охренел? — беззлобно возбух «участковый», — на часах половина одиннадцатого! Зачем тебе? Что-то случилось?
— Пока ничего. Просто врач диетолог сказал, что в двенадцать часов я должен успеть пообедать, выпить две чашки кофе и часик вздремнуть.
Старший мастер надел очки:
— Ты знаешь? Мне пофиг, что там тебе вещает врач диетолог.
— Ну, вы как сговорились! — Я выложил перед ним тяжелую связку ключей. — Он точно так же сказал: «Мне пофиг, что там тебе вещает старший мастер участка».
Алексей Анатольевич хрюкнул и тоненько захихикал.
— Ладно, иди. До утра свободен. Возьми с собой кисточку и баночку с черной краской. Если кто-нибудь спросит, скажи что на линию, от ТП-37 опоры нумеровать.
Я всегда торопился домой, если не успевал приготовить обед с вечера. Но тогда просквозил мимо магазина, хотя точно знал, что хлеба в доме ни крошки. А от железнодорожной насыпи и вовсе бежал.
Мамка лежала на покрывале, запрокинув седую голову. В широко раскрытых глазах погас внутренний свет. На изможденном лице застыла печать безумия и пережитого ужаса. Надеясь на чудо, я несколько раз окликнул ее. Потом присел на кровать, закрыл родные глаза и поплелся в депо. Там был телефон с выходом в город.
Бывший следак меня почему-то не опознал:
— Прекратите прикалываться! Что я, не знаю голос родного брата?!
Только с третьего раза он наконец-то поверил.
Вернувшись домой, я долго смотрел в зеркало, надеясь поймать мамкино отражение, чтобы в последний раз признаться в любви и сказать, как трудно мне будет без нее жить. Слез не было. Вместо меня заплакало небо.
Нет иного исхода.
Даже слово рождается в муке.
Даже вечной Надежде
Не вырвать у смерти ничью.
Из могильного холода
Протяни материнские руки
И погладь, как и прежде,
Непокорный, седеющий чуб.
Время больше не лечит.
В зеркалах отраженье забыто.
Сокрушенно вздымает
Ветви черные грецкий орех.
И живет человечество,
Наполняя события бытом,
Не всегда понимая,
Что жизнь без любви — это грех.

 

За калиткой, Фрол повернул направо и медленно зашагал вдоль внешней своей ограды к ближайшей посадке, смутно темневшей за дальней межой огородов.
Наверное, здесь когда-то было подворье, стояла чья-нибудь хата. А где, и не угадать. Все заросло крапивой и колючим кустарником. Сад со временем захирел. Только могучая груша возвышалась над бросовыми деревьями, как изодранный в клочья парус, потерпевшей бедствие, баркентины.
Там где мы шли, тропинка была натоптана. Наверно по ней, колдун часто ходил. Я видел сутулую спину, мерно взлетающий посох из ствола конопли в полтора его роста, а память непрошено возвращалась к самому черному дню моей непутевой жизни.
За посадкой зарастала бурьяном, бывшая станичная площадь. Небо на горизонте постепенно стало сереть. Из неясного темного фона, все явственней стали проступать развалины Богородицкой церкви — две стены с осыпающимися во все стороны боковинами. Фрол и действительно, шел по своей крови.
Тропинка все больше петляла. Под босыми ступнями стали прощупываться осколки битого кирпича, а слева и справа, за кустами терновника, угадывались части колонн и куски перекрытий разбитого храма.
За низким пригорком, раздвинувшим горизонт, стены стали казаться выше. Открылся неширокий арочный вход и два, точно таких же по форме, окна, забранные ажурной решеткой. Местами кирпич раскрошился, а в самом верху, и вовсе казался неопрятной рыжей щетиной.
Здесь наша процессия остановилась. Бабушка Катя поставила рядом со мной хозяйственную сумку, и вышла вперед с караваем станичного хлеба и хрустальной солонкой на расшитом огнивцом рушнике. Перед тем как пройти в притвор, старики сотворили синхронный, земной поклон.
— Ом-м-м, — зазвучало внутри, под светлеющими небесными сводами.
От намоленных стен в испуге отпрянула, приткнувшаяся здесь на ночлег, стая ворон. Хлопая крыльями, устремилась в сторону кладбища. Боясь пропустить что-нибудь важное, я тоже, как умел, поклонился. Потом подхватил тяжелую сумку и, с замирающим сердцем, пересек рубикон.
Внутри было чисто. Ни нанесенной ветром прошлогодней листвы, ни бумажек, ни надписей на облупившейся штукатурке. Только битый кирпич. Кое-где под ногами пробивался барвинок, а поверху южной стены, раскинув зеленые ветки косым крестом, росло одинокое деревце. Там, где когда-то располагался иконостас, на земле была выложена стопочка кирпичей, утыканная огарками восковых свечек. Наверное, люди до сих пор, приходили сюда с молитвой. Храмы не умирают, их душа не возносится к небу, пока человечество нуждается в покаянии.
Что мне надлежит делать дальше, в инструкции ничего не было сказано. Избавившись от тяжелой сумки, я в раздумье затоптался на месте. И ведь не спросишь! Взрослым было не до меня. Бормоча под нос заговор или молитву, Пимовна убирала с народного алтаря верхний ряд кирпичей и раскладывала их у стены. Фрол тоже был неприступен. Его единственный глаз не отрываясь, смотрел в точку на горизонте, куда, забыв о величии, спешило на зов, божественное Ярило. Искусанные в кровь губы, шевелились в поисках Слова.
— От оморока… черный морок, — с трудом разобрал я и тоже взглянул на светлеющую полоску рассвета. Она была уже цвета мамкиных глаз.
Время остановилось. Даже не помню когда бабушка Катя забрала у меня икону.
Картинка была настолько реальной, что я вновь ощутил себя несмышленышем. Под красным матерчатым абажуром тускло мерцал волосок электрической лампочки. Хрипело радио.
— Когда иду я Подмосковьем, где пахнет мятою трава, — выводил дребезжащий голос.
Ну, еще потолок. Невысохший, со свежей побелкой. А больше ничего не было видно. Потому, что я лежал на столе в коричневом цигейковом комбинезоне, напоминавшем медвежью шкуру. Он был расстегнут. Мамка надевала мне на ноги толстые шерстяные носки и валенки без калош. Значит, понесет на руках.
В окна колотились снежинки. С наветренной стороны они ощетинились инеем. За приоткрытой форточкой, грузно ворочалась с боку на бок авоська с продуктами.
— Россия шепчет мне с любовью, мои заветные слова…
Мамка сердилась. Или спешила, или что-то у нее не совсем получалось. А я лениво ворочался с боку на бок и представлял себе огромную арку с колоннами, окрашенными в бледно-розовый цвет. Над ней — крупные буквы крутым полукругом, как на нашем городском стадионе, только с надписью «Подмосковье». Чуть дальше — трава. Высокая, темно-зеленая, как на Алтае. И этот вот дядька, с голосищем на всю комнату. Он ходит по бескрайнему зеленому морю, и топчет его ножищами. В этой песне никогда не бывает зимы. Окоем напоен вечным запахом лета. Безоблачная синева…
Когда я очнулся, алтарь был застелен Фроловым рушником. На стене висела икона. Под ней, у стены, лежал каравай белого хлеба, а ближе к нам — круглая чаша с водой. В этой воде, погрузившись в нее на треть, плавало большое яйцо с коричневой скорлупой, из-под черной хозяйской курицы. Удивительно не то, что оно плавало. На нем еще и горела восковая свеча. Как мачта на яхте, у которой спущены все паруса. Захочешь, вот так, по центру, не выставишь.
Не сказать, чтобы эта свеча так уж сильно горела. Она чадила, трещала, плевалась искрами перед тем, как погаснуть в очередной раз. Яйцо в таких случаях, заметно раскачивалось и дрейфовало к противоположному борту. Тогда бабушка Катя прерывала свой монолог, брала в руки очередную свечу из двенадцати, горящих по кругу, и от ее пламени, опять зажигала ослушницу.
— Борони правду от кривды, как явь от нави и день от ночи, на слове злом, оговорном…
Она успевала произнести не более одного предложения. Чадное пламя снова давилось искрами.
Не знаю, все, или не все Пимовна успела сказать, и долго ли это все продолжалось, но полыхнул рассвет. Через косой разлом в кирпичной стене, в храм заглянуло солнце.
— Небо ключ, а земля — замок, — громко сказал Фрол. — Мое слово — небесный крест. Всё под ним!
— Ом-м-м!!!
Как звон вечевого колокола, этот звук прокатился над еще не проснувшимся миром. Пламя окаянной свечи всколыхнулось, затрепетало, стало гореть ровно и жадно. Оплавившийся воск, прозрачными каплями стекал на яйцо. Только оно почему-то не перевернулось, а отвесно ушло под воду. Как крейсер «Варяг». Не спуская горящего флага…
На обратном пути я нес уже не икону, а хрустальную чашу с водой, темным яйцом и огарком свечи. Нес осторожно, стараясь не расплескать, чтобы черное слово не пустило кривые корни в этой благословенной земле, политой кровью, слезами и потом тех, кто трудился на ней. Помимо того, это было еще и мамкино будущее в этой сумасшедшей реальности. Пусть оно будет другим.
Все молчали. Фрол заметно сутулился, тяжело опираясь на посох. Бабушка Катя несколько раз ставила наземь сумку, чтобы сменить руку. Я тоже ушел в себя. Так оно потрясло, это двойное проникновение в детство, что ни о чем другом я думать не мог. Все было настолько реально, что я ощущал затылком давящую тяжесть стола, вдыхал аромат мамкиных рук, и вновь испытал забытое чувство первозданной любви.
Настоящее волшебство. По сравнению с ним, даже фокус со свечой и черным яйцом, казался теперь обычной ловкостью рук. Пусть ненадолго, пусть не в таком масштабе, но колдун совершил то, что случилось со мной во время похода за пенсией. Он отбросил меня лет на десять с лишним назад, на Камчатку. В дом на улице Океанской, который умрет на моих глазах, во время землетрясения.
Что это вообще было? И было ли это со мной, или только с моим разумом? Знает ли Фрол силу своего слова? Если да, почему до сих пор не понял, что я человек из будущего? А может, давно понял, и это был тонкий намек?
Мою колдовскую ношу, мы закопали в посадке, под корнями засохшего дерева. В конце хозяйского огорода нашелся старинный заступ — лопата с квадратным штыком и ручкой из ветки акации, отполированной мозолистыми руками. Фрол вырыл глубокую яму, вылил на дно воду, яйцо и остаток свечи накрыл хрустальною чашей и закопал.
Надо же, кугут кугутом, холодильник на зиму отключает, а не пожалел. Дело даже не в том, что стоит такая вещь, как минимум, четвертак. Попробуй ее купи! Это большой дефицит даже в сельпо.
Потом, собственно, и наступило настоящее утро. Солнце еще не набрало силу, не обозначило крест, а станица проснулась. По улице шел пастух, собирая коров в разношерстное стадо. Гремели засовы, стучали калитки, хлопали ставни.
Чтоб не отсвечивать, не оставлять повода для пересудов, мы вернулись за своей обувью партизанской тропой, через прелаз. Пес Кабыздох встретил нас у порога, с ключом от замка под лохматыми передними лапами. Было ли это элементом станичного ведовства, выучкой, или просто собачьей сообразительностью, я об этом уже не думал. Потому, что устал удивляться.
На прощание, Фрол повязал на мое запястье три разноцветные нитки, сплетенные между собой и завязанные хитрым узлом.
— До вечера, — сказал, — не снимай. А когда мамка приедет, повяжи эту штуку на ее левую руку, или спрячь под подушку, в наволочку. Тебе, Катя, сделать такую, или сама?
— Давай лучше ты…

 

Бабка Глафира встретила нас яичницей с салом. А Васька еще спал. Даже когда мы выехали за ворота, он не проснулся. Тоже мне, друг называется! Натуральный Звездюшкин.
— Одно дело сделали. Поехали теперь за клубникой, — сказала бабушка Катя. — Не хочу ничего покупать у Глашки. Да и денег она не возьмет. В Вознесенке клубника тоже выросла на крови, но там я хоть, мало кого знаю.
Отдохнувшие кони, ходко понесли нашу бричку по пыльной грунтовке, вдоль зарастающих осокой прудов, в сторону соседней станицы. Она начиналась сразу за ближайшим холмом. Возница вполголоса напевала вчерашнюю песню про гарного коняку.
— А те люди, которых колдун проклял, с ними что-то потом случилось? — спросил я, когда она замолчала. — Не просто же так, его все боятся?
— Ты это про Фролку? Да какой из него колдун! Просто слово его и на самом деле от бога. Он его душой ведает. Такого обидеть, все одно, что церкву разрушить. Вот и держит его господь при себе. А люди боятся потому, что привыкли не человека видеть, а личину его. В душу-то лень заглянуть. А что с лиходеями теми стало потом, этого я не видела, брехать не хочу. Пришлые — они ведь, как листва на ветру, не уследишь. Сегодня сюда занесло, завтра туда. Много чего люди болтают. Проскурня, верховода ихний, тот лет через пять повесился, это я точно знаю. Из гарнизонных солдат, что девок станичных пользовали, вообще, мало кто уцелел. Тиф покосил. Послали их в поле, эшелон с казаками, что возвращались домой, с германского фронта, из пушек расстреливать, там среди них, эпидемия и случилась.
И все? — подумалось мне, — слабовато для колдуна! То, что поведала Пимовна, честное слово, не произвело впечатления. Я чаял услышать леденящие кровь ужасы, а не рутинную прозу жизни. Тиф — одна из примет любого смутного времени. Причин, по которым мужик может намылить петлю, если копнуть поглубже, найдется великое множество. А мне хотелось гарантий. Знать точно, наверняка, что слово станичного колдуна найдет нужного адресата и сотворит чудо.
Пока я раздумывал, как сформулировать последний вопрос, бабушка Катя сама ответила на него:
— Ты, главное, верь. Вера — это единственное, что нам с тобой остается. Слово сказано, а время покажет, чья правда сильней.

 

Клубнику в Вознесенке открыто не продавали. Едешь по улице, а через двор, через два скамейка возле калитки застелена белой тряпочкой. На ней миска с крупными ягодами. Подходи, пробуй. Если понравилось, можешь и постучать. Мы заглянули в четыре таких двора, набрали свою норму. В местном сельпо бабушка Катя купила хлеб и штыковую лопату.
— Надо было у Глашки позычить, — сетовала она. — Я то, старая дура, забыла совсем про свою березку. Надо вертаться. Поехали в столовку, немножко подтормозим, а потом напрямки, через Северный. Это их выпаса.
Общепит на селе, во все времена, рассчитан исключительно на приезжих. Был ли он рентабелен или нет, это второй вопрос. Как справный казак гордится своим строевым конем, так и колхозы миллионеры возводили Дома культуры и общественные столовые соседям на зависть. Председатели победнее, тоже старались не отставать. Ведь центральная усадьба станицы — это их визитная карточка.
В Вознесенке все было, как в большом городе: общепитовские столы, пластмассовые подносы, посуда из нержавейки, граненые стаканы, алюминиевые ложки и вилки. Только порции накладывали от души, да не нашлось повара, который не умеет вкусно готовить. Я еле осилил все, что выбрала для меня Пимовна: стакан сметаны, салат оливье с зеленым горошком, борщ со свининой и гуляш с гречкой. Крепко подтормозили. На семьдесят шесть копеек. Только кони не успели поесть. Им в начале пути не положено.
Бабушка Катя знала окрестные поля, проселки и объездные дороги не хуже иного агронома. Когда я ей об этом сказал, она засмеялась.
— Жизнь, Сашка, заставила. Расказачили нашу Кубань, и стали люди ходить пешком. По осени, как хлеб с полей уберут, нанимает общество конную бричку — и с ночлегом на Краснодар, до сенного рынка. Товар лошадь везет, а продавцы на своих двоих. Расстояния тогда были другими. Это сейчас, по карте, до Армавира шестьдесят километров. А мы ходили не по дорогам, а по полям. Встанешь в пять утра — через три с половиной часа, уже там. Да и после войны не было транспорта, доступней своих ног. В 1947 году, на весь наш район, было у населения всего пять велосипедов. Их на праздничной демонстрации впереди колонны вели…
— До революции лучше было?
— Ну, это кому как. Беднело казачество и при царе. Каждая шестая семья снаряжала сына на службу за общественный счет. Но бричку с лошадкой всегда можно было у соседа позычить. Со своих денег не брали. Наша семья, насколько я помню, ничего лишнего позволить себе не могла. Отца ведь, атаманом назначили после того, как он потерял руку. А начинал простым казаком. Конь с амуницией, оружие, справа — все за свой счет.
Летнее солнце набирало лютую силу. Земля, как большая микроволновая печь, поддувала жару снизу. Только дорожная пыль, мягким ковром, лежащая на обочинах, остужала босые ступни мягкой прохладой. Там, где дорога врезывалась в горизонт, две колеи плавно переходили в одну.
По-моему, общепитовский борщ был пересолен. Остатки воды из заветного родника, мы выпили за какой-нибудь час. Организм требовал еще.
— Потерпи, Сашка, с полчасика, — заметив, как я мучаюсь, сказала бабушка Катя. — На хуторе флягу наполним. Есть там один хороший колодец. Вода из него вымывает камни из почек. Запомни на будущее. Когда-нибудь пригодится. На Северном, кстати, того Проскурню и зарыли после того, как повесился.
Я встрепенулся:
— Неужели совесть заела?
— Совесть? Да откуда у него совесть?! Болел он. Так, крепко болел, что орал по ночам. Когда крест с церкви снимали, он внизу суетился, командовал: с какой стороны веревку набросить, да как лучше петлю затянуть. И докомандовался. То ли камушек мелкий, то ли кусок штукатурки сверху упал, да ударил его по горбу. Не сильно ударил, сначала и не почувствовал. Домой пришел на своих ногах, а утром уже не встал. Ох, Василенчиха с ним и намучилась! Возила по бабкам знахаркам, потом в Краснодар. А что сделает человек, если господь распорядился иначе? Да и хороших врачей к тому времени не осталось. Тех, у кого были деньги, расказачили в первую очередь, сразу после прокурорских и судей…
— Ну, бабушка Катя! — не выдержал я. — Вас послушать, так советскую власть на Кубани делали бандиты и уголовники!
— А то нет?! — Пимовна подбоченилась, отложила в сторону кнут. — Скажи мне тогда, почему во всем Краснодарском крае, нет ни одного памятника местным революционерам, а? Почему даже улицы их именами не называют? Не знаешь? А я тебе так скажу: потому, что не было среди них ни одного нормального человека. Вдоль да поперек, пьяницы, воры и беглые катаржане. Что им ни бесчинствовать, когда казаки на фронте, а в станицах остались одни старики, инвалиды, да тетки с детьми? Думаешь, Проскурня один такой, главный злодей? Находились и похлеще его. В Армавире, к примеру, был заводилой латыш Вилистер. Под его руководством расказачили дом Персидского консульского агентства. Всех, кто там был, около трехсот человек, расстреляли из пулеметов, а потом закопали на скотобойне. С одной только жены консула Иббадулы-Бека, сняли золотых украшений на двести тысяч рублей. А местный наш, Рындин? Зачислился рядовым в станичный гарнизон, буянил, пьянствовал, разлагал дисциплину. Восстанавливал иногородних против казачества. Призывал вырезать всех «от седой бороды и до люльки». А потом, под охраной гарнизонных солдат, отправился на вокзал, ограбил там железнодорожную кассу на четыре тысячи с лишком — и Митькой его звать. А что? Деньги в кармане. И нах… ему теперь та революция вместе с советской властью? Ой, прости господи! — спохватилась Екатерина Пимовна, выпалив, сгоряча, лишнее слово. — Что это я, старая дура? Нашла, с кем спорить! Все, Сашка, забудь. Не было ничего. Все у нас с революцией хорошо, и Гайдар шагает впереди.
— Зачем вы так? — обиделся я. — У каждого правда своя, а время вспять не повернешь. Государство ломается по человеческим судьбам. Не нужно быть взрослым, чтобы это понять. Если бы ваш отец знал наперед, какую страну мы в итоге построим, возможно, и он принял бы советскую власть.
— Нет, не дожил бы он. В любом случае, не дожил. Время такое выпало, что оно бы его точно перемололо. Ты только не думай, что отец был против советской власти. Не было тогда никакой власти. У кого ружье, тот и царь. Мы с мамкой, и то чудом выжили. После смерти отца, увезла она меня в Каладжу, к тетке Полине…
— Казнили его, или погиб? — уточнил я, уже понимая, что в то время погибнуть в бою — не самый плохой исход.
— Слава богу, в бою, — вздохнула бабушка Катя. — Не вышло у казаков собраться в единый кулак. В час ночи, двумя небольшими отрядами атаковали семитысячный гарнизон станицы Лабинской. Расстреляли почти все патроны, отбили орудийную батарею, но вывезти ее не смогли. Местные с подводами вовремя не подоспели. Ближе к утру, солдаты пришли в себя, наладили оборону. С крыш двухэтажных зданий ударили из пулеметов. Пришлось отступить. Папка погиб, прикрывая отход.
— А что за солдаты? — не понял я. — Зачем в казачьем краю какие-то гарнизоны?
— У-у, Сашка! — возница взглянула на меня уничижительным
взглядом. — Да ты, я смотрю, совсем историю не учил! Казаки, как иррегулярные части, были приданы артиллерии. По всем крупным станицам у нас гарнизоны стояли, как, вроде, сейчас учебные части.
На чьей стороне они, у того сила. Большевики это первыми поняли, одного за другим, засылали туда своих агитаторов с декретами из Москвы. «Штык в землю, земля крестьянам, власть народу!» Кто против, того к стенке. Атаман и станичная администрация смотрели сквозь пальцы, как солдаты своих офицеров уничтожают. Закрытый гарнизон, не их компетенция. Куда с саблями против пушек? Ну и, кроме того, офицеры армейцы чурались казачьего рода-племени. Даже на равных по званию, посматривали свысока. Считали их голытьбой, неграмотным быдлом, на которое незаслуженно надели погоны и приравняли к дворянству. В общем, не заступились. А уж когда зазвучало «долой царских сатрапов!», было уже поздно. Окружат станицу триста солдат, дадут предупредительный залп из пушек, звоном колоколов, сгонят людей на сход и, митинговым порядком, назначают ревком…
Историю я учил. Не плавал в датах, читал дополнительную литературу, и носил в дневнике заслуженную пятерку. Вот только, не было в наших учебниках ничего о революции на юге России. Периферия. Малозначимый эпизод. Как в анекдоте: «Посмотрел я, Петька, на глобус… сколько там той Кубани?»
До истины никогда не докапывался, да и цели такой перед собой не ставил. Мои старики эту тему старательно обходили. Взрослая жизнь не оставляла времени для таких мелочей. Встречались на пути и заброшенные станицы, и обезлюдевшие деревни. А куда подевались те, кто там проживал раньше? Я об этом почему-то не думал, условно считая, что все переехали в город.
Всплывали иногда интересные факты, по которым можно было судить, что народы ломали через колено, но и они воспринимались как нелепица, как курьез. Я, например, долго смеялся, когда узнал, что после гражданской войны, в столице Адыгеи Майкопе, была проведена демонстрация под лозунгом «Долой стыд». Мужчины и женщины, мусульмане и бывшие христиане, шли по улицам города нагишом. Это как же нужно было народу засрать мозги?! До такого маразма не додумались даже наши отцы перестройки.
Из монологов бабушки Кати, я подчерпнул много больше, чем за всю прошлую жизнь. Почему она так разоткровенничалась с двенадцатилетним мальчишкой? Многое, наверно, вспомнилось, да нахлынуло, а другого слушателя не нашлось. Кроме того, и я и она, были теперь связаны общим таинством и жестким табу: о том, что случилось минувшей ночью, нужно забыть. Собирали клубнику — и все! «С отговорным словом не шутють»…
— Ты думаешь, отстоялась советская власть, схлынули проходимцы, пришли настоящие коммунисты и люди зажили хорошо? — говорила она. — Да фигу с дрыгой! Насмотрелась я в Каладже. Отлютовал полковник Солодский, отомстил за казненных станичников, на смену ему — красный отряд Штыркина. Всех, кто замешкался, не успел убежать в горы, к ногтю! Только землица впитала в себя кровь человеческую, на горизонте Врангель.
Белые еще не пришли, а семьи иногородних, станичная голытьба, все, кто сочувствовал большевикам, сами пошли в отступ. Знали уже, чем это дело на Кубани кончается. Голод, зима, тиф, а они на своих двоих. Жить то хочется. Одни добрались до Астрахани, другие в песках полегли, третьи вернулись назад, перед смертью погреться. За этих уже, весной девятнацатого, отомстил Буденный. Герой он, конечно, герой, но вешал не хуже царя Николая. Первая Конная, кстати, в наших краях формировалась… тпру, проклятущие!
Пимовна так увлеклась, что проехала поворот с облупившимся указателем. Супруги, храпя, приседали, норовили подняться на дыбки, но, ведомые твердой рукой, осадили назад и затопали вдоль посадки, раздвигая копытами пыльную, густую траву. Луговой мятлик, ползучий и горный клевер, пырей, лисохвост, плотным ковром легли на дорогу. Колея еле угадывалась. Здесь мало кто ездит.
— В наших краях, говорю, Первая Конная формировалась. Там, где сейчас болгары завод сахарный строят, — немного повышенным тоном, сказала бабушка Катя, как будто бы я ее в прошлый раз не расслышал и попросил повторить. — Я этого Семена Буденного часто потом видела в Каладже. От кобелюка! Жинка в обозе, а он все налево смотрел. Смелый чертяка! Один приезжал, без экскорта. Спешится, и к хате наспроть. По Каритчихе нашей, прям таки сох. Цветы привозил, конхветы. Ей тогда только-только шестнадцать исполнилось. Высокая девка, видная. Отшила она его…
— Это вы про бабушку Машу? — уточнил я, имея в виду нашу соседку, мать Толика Корытько.
— А то ж про кого? Оттуда она, с тех краев, из казачьего рода Квашиных-Кононенко. Аукнулся ей на всю жисть той Буденный, хоть и не было у нее с ним ничего. Мужик до сих пор попрекает, девятерых детей настрогал, а в двадцатом годе, когда о белых уже и думать забыли, награнул на Каладжу партизанский отряд генерала Хвостина. Тот вообще приказал, было, выпороть Машку прилюдно, но глянул на нее и отпустил.
— Лютовал?
— Хвостин то? Для кого-то, может, и лютовал, а по мне, так воздавал по заслугам…
Несмотря на обидчивость и ранимость, бабушка Катя была женщиной с тонким, глубинным юмором. Многие ее перлы, такие как, «что жил, что под тыном высрался», «с одной жопой на три торга не поспеешь», запомнились мне на всю жизнь. Рассказывала она ярко и красочно, так, что не передать.
По ее словам, «комиссарили» в Каладже два проходимца — Клименко и Шуткин. Первый запомнился тем, что заочно развелся с законной женой в станичном «народном суде», назначенном им же, специально для этой цели. А потом, под угрозой расстрела, заставил местного батюшку соединить его церковными узами с иногородней девицей. Другой до революции босяковал, частенько валялся пьяным по кушерям да навозным кучам. Возглавив Ревком, стал завоевывать авторитет. Обзавелся роговыми очками, снятыми с казненного им, казака. Пил редко, исключительно перед тем, как привести приговор в исполнение. От первого стакана дурел, терял человеческий облик. Того же Николу Кретова, связанного по рукам и ногам, тащил за телегой волоком, от края до края станицы, и орал, погоняя коней: «Сторонись, голытьба, казак скачет! Дай казаку дорогу!»
Поддержваших восстание казаков, в количестве тридцати человек, казнили за станичной околицей, у края оврага. Выводили поодиночке. Командовали: «Раздевайся, разувайся, нагнись!», и двумя-тремя ударами шашки, рубили склоненные головы. Трупы присыпали навозом. Только Николу Кретова убили в центре станицы, у церковной ограды. Были к нему у комиссара Шуткина давнишние счеты. Он лично разжал ему зубы кончиком шашки, просунул ее в горло, и сказал, ворочая ею из стороны в сторону: «Вот тебе, сука, казачество!»
Отплатили ему той же монетой. По приказанию Хвостина, две недели его содержали в подвале правления. Истязали нагайками, шомполами. Отрубили все пальцы на правой руке, отрезали уши и нос. В таком неузнаваемом виде, Шуткина провели по станице на длинной веревке, а потом расстреляли.
Всем остальным ревкомовцам, просто срубили головы. Не в два-три удара, а играючи, с полузамаха. Как справедливо заметила Пимовна, «если б нашего Фролку казнил не солдат, а казак, он бы не выжил».
Такие вот, страсти. А мы пацанами рубились в «красных и белых», даже не понимая всей подоплеки этой игры.

 

Северный — самый крайний в «Союзе шестнадцати хуторов», разбросанных вдоль границы Кавказских гор. Вместе с собратьями он укрупнялся, разукрупнялся, обретал новое имя, переходил из района в район, но закрепился в народной памяти под таким общим названием. С 1959-го года здесь запретили постройку жилых домов, с постепенным переселением хуторян на территорию центральной усадьбы.
Обживали эти места государственные крестьяне из-под Харькова и Воронежа. Махнули не глядя, свое крепостное прошлое на вольный статус линейного казака. Жили большими семьями. Одна фамилия — один хутор. Шесть с половиной тысяч гектаров на всех. Было и здесь кого расказачивать.
Колодец с дырявым ведром, накрепко прикованным к ржавой цепи, венчал хуторскую окраину. Тропинка к нему зарастала не первый год. Если он и пользовался популярностью, то, разве что, у проезжих.
Вода в нем казалась безвкусной и слишком уж, теплой. Что пьешь, что дышишь. Приталенный временем ворот, сделанный из цельной дубовой колоды, не скрипел, а как будто бы вскрикивал.
Пили долго. Как будто в последний раз. Пимовна снова повеселела, опять замурлыкала свою бесконечную песню, где первый куплет начинался сразу же после последнего.
— Кто такой волоцюга? — спросил я, когда она прервалась, чтобы хлебнуть водички.
— Тот, кто волочится, бегает за хозяином как собачка. Это, Сашка, песня про молодого, еще необъезженного коня. Кто-то ее написал от великой радости. Жеребенок — это не только прибыток в кубанской семье, обретение верного друга и боевого товарища.
Когда конь и казак сызмальства вместе, они как иголка с ниткой.
Им на войне уцелеть проще. Помолчи, не мешай… ой того-то я коняку поважати буду…
Теперь она пела во весь голос. Бережно лелеяла каждое слово. Со слезой, с душевным надрывом. Я глядел на ее анфас и с горечью вспоминал, с каким воодушевлением Пимовна восприняла закон о реабилитации репрессированных народов.
— Все, Сашка! Наше время вернулось, — торжествовала она, пряча за божницу свой ваучер. — Казачество возрождается! Завтра же еду в Ереминскую. Нехай отдають хату и мельницу!
Никто никуда, естественно, не поехал. Деньги, что копились на книжке, в одночасье превратились в копейки, а знакомый юрист, к которому бабушка Катя обратилась за помощью и советом, так прямо и сказал: «Можно, конечно, попробовать. Только вашему Лешке при должности уже не работать».
О казаках того времени вспоминать не хочется. Дня не минуло, как они поделились на красных и белых. До драки не доходило, но враждовали. Все вместе и каждый в отдельности, люто ненавидели Анатолия Долгополова, которого сами же выбрали сначала своим «батькой», а потом депутатом Государственной Думы. За недолгие месяцы существования районного казачьего общества, там до того успели смениться пять или шесть атаманов. Каждый из них считал, что если бы не интриги завистников, именно он выступал бы сейчас с трибуны здания на Охотном ряду, имел квартиру в Москве, и в составе многочисленных делегаций, выезжал за рубеж.
Как представитель прессы, я несколько раз бывал на казачьем кругу. Видел все изнутри. Сразу же после молитвы, начинались разборки «бывших». Они приходили на круг в окружении собственной свиты, сотрясали над головами свежим номером «Совершенно секретно» с материалом А. Боровика. Там говорилось о личной трусости, нечистого на руку командира 44-го отдельного батальона аэродромно-технического обслуживания подполковника Анатолия Долгополова, который весной 1992 года передал грузинским властям в городе Гудаута 6 БМП с полным боекомплектом, 6 пулемётов, 367 гранат Ф-1 и около 50 тысяч патронов.
По всему выходило, что по сравнению с проворовавшимся батькой, коммунист Пашуто именно тот человек, который достоин представлять казаков в высшем законодательном органе нашей страны. У него, де, еще со времен КПСС, есть давние личные связи с Николаем Егоровым — бывшим паторгом нашего Семсовхоза, а ныне, главой администрации президента Ельцина. Таким властным тандемом, земляки сделают все, чтобы местные казаки «панували», с утра до вечера поплевывали в потолок и пили от пуза на доходы от «Казачьего рынка».
О том, что упомянутый рынок появился у казаков стараниями депутата Госдумы, все почему-то умалчивали. На восьмидесяти гектарах земли, выбитых для общества тем же Долгополовым, тоже работать никто не хотел.
Буквально на несколько дней, записались в казачество и братья Григорьевы. В составе сурового патруля, прошлись пару раз по местам, где лица кавказской национальности торгуют жратвой. Одна папаха на всех, чтоб узнавали. Проверяли прописку. Домой приносили кое-какую добычу, обменивали на самогон. Потом что-то не поделили. Дело дошло до драки. Престарелая мать не стала обращаться в милицию. Позвонила в примемную атамана.
Приехавшие по вызову казаки не стали ломать голову: кто прав из братьев, а кто виноват. Обоим было выписано по десять плетей. Так махали нагайками, что вырвали из потолка электрическую лампочку вместе с двумя метрами провода…
— Ты вот, Сашка сказал, что страну мы построили, — прервала мои размышления бабушка Катя. — А знаешь, сколько строителей не досчиталась страна? В гражданскую было как: мало убить врага, нужно еще спалить его хату и разорить хозяйство. Кинулись потом: а инвентаря-то и нет! Коней с мужиками выбили на войне. Власть призывала к тракторизации. А на какие шиши тот трактор купить? «Запорожец» и «Карлик» продавали от полутора тысяч рублей. За «Большевик» просили все восемь. Были еще «Фордзоны», но я их ни разу не видела. Говорят, они за границей стоили по восемьсот шестьдесят долларов штука. Мать с теткой Полиной на коровах да на волах пахали. Они к тому времени вступили в товарищество по совместной обработке земли. Тут засуха, неурожай. С самой весны не выпало ни одного дождя. На Кубани еще хоть что-то собрали, а в Поволжье и центральной части России на корню сгорели посевы.
Самим нечего жрать, а люди на эшелоны — и к нам, за куском хлеба. Почти восемьдесят тысяч. Больше чем населения во всем нашем районе. Женщины, дети, куда их? Зерно для голодающих забирали не только у кулаков и середняков, но даже у коммунаров. Только не этим людям его раздавали — они уже на земле, сами себе найдут пропитание, а отправляли в Москву. В начале июня организовали субботник под лозунгом «Хлеб голодному центру». От хуторов и станиц, в Лабинскую потянулись 50 парнокопытных подвод. Мы с мамкой приехали на волах. А с нами солдат с ружьем, чтобы по дороге не обокрали ни мы, ни нас. Собрались у ревкома. Это там, где сейчас райотдел милиции. А оттуда уже, по ссыпным пунктам, и на железнодорожную станцию. Зерно в мешках. Как его украдешь? Хорошо хоть, потом покормили. В общем, Сашка, к новому урожаю, население Кубани и Черноморья сократилось на тридцать две тысячи человек. Приезжих никто не считал. Детей, правда, уберегли. Их принудительно распределяли по людям. Даже лозунг придумали: «Десять сытых кормят одного голодного». У нас говорили: «Своему не додай, а чужого обязательно накорми». Кто там был сытый?! Чтобы хватило на всех, мамка добавляла в муку и отруби, и опилки, и толченую грушу дичку. Ой, Сашка, что-то мне жрать захотелось. Ну его к бесам, заедем на той пригорок, еще раз подтормозим…
Над землей басовито гудели шмели. Припадали к головкам душистого клевера. Вершина холма сочилась насыщенной зеленью, как половинка яйца, покрашенного к Пасхе зеленкой. За тоненькой ниткой реки Грязнухи, раскачивались саженцы тополей, виднелась околица далекого хутора.
Мы с Пимовной ели станичный хлеб, запивая его теплой водой из колодца. Кони грызли пресные мундштуки, перебирали ногами, отбивались волосяными хвостами от приставучих оводов.
Под безмятежным небом лежала страна, где десять голодных, живущих по правде, всегда накормят одиннадцатого, у которого правда своя. Человек слаб, но всегда найдет оправдание своим слабостям. Это тоже одна из правд. Я как никто понимал и бабушку Катю, и атамана Пима. Теряя страну, они, как и я, теряли себя. Это нетрудно, принять новую власть. Но как это сделать, если новая власть не принимает тебя?
Ни облачка в окоеме, ни знака тревоги…
Назад: Глава 17. О чем молчали волхвы
Дальше: Глава 19. Все не так