Книга: Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
Назад: «Крепко о тебе кто-то молится, Фрося!»
Дальше: Самая ценная услуга

Тетрадь четвёртая. 1942–1942.
Сквозь Большую Гарь

Но на его глазах я не умру!

Я взбежала по ступенькам, резким движением рванула дверь и стала как вкопанная. Хохрин сидел за столом, и я чуть не наткнулась на него. Как долго стояла я за его спиной, сжимая в руках топор, не знаю… Было тихо. Я слышала, как колотится в груди сердце. Дьявол — покровитель Хохрина — надоумил его пересесть затылком к выходу. Его лысина была передо мной, но его мутных глаз я не видела.
Нет! Я — не убийца! Нанести удар из-за спины я не смогла!
Я медленно повернулась и пошла. Минуту постояла в нерешительности, затем бросила топор под крыльцо, прошептав:
— Папа! Я не убийца… Из-за спины? Нет! Не могу!
И поспешно зашагала назад, в барак.
Через год — я это узнала из показаний Хохрина в судебных материалах — Хохрин говорил, что слышал, когда я вошла, но думал, что это уборщица Груня Серебрянникова принесла дрова. Топор же был найден по моим указаниям там, куда я его бросила: под крыльцом.
Я в бараке. Но здесь я не останусь! Я умру — выхода нет, но не на глазах у Хохрина! Это унизительно — умирать от истощения. А он будет торжествовать и говорить скрипучим голосом:
— Она не хочет работать! Это саботаж! Великий Ленин говорил: «Кто не работает, тот не ест».
А когда все будет кончено, он вычеркнет мою фамилию. Его лесозаготовка даст самый высокий выход деловой древесины при самой низкой себестоимости. Его премируют… Ах, зачем он сидел спиной ко мне?
С лихорадочной поспешностью я сгребла в рюкзак все свои вещи, скатала и привязала сверху одеяло. Надела на себя вторую телогрейку, шапку, рукавицы, натолкала в карманы все прощеванные дары (даже свечки и пятаки, подаренные мне женщинами), подошла к порогу и с удовлетворением оглянулась: пустые нары! Как будто меня там никогда и не бывало! Слава Богу: и не будет!

Прорубь

Стемнело. Люди, как черные тени, неслись к столовой, к ларьку. Снег скрипел под их валенками, и они спешили что есть духу.
Колхозный барак стоял на отшибе: несколько шагов — и я была на берегу речки Суйги. Крутой спуск и белая лента покрытой снегом реки. За ней чернеет ряд прорубей. Суйга — глубокая, быстрая река.
Прорубь… В ней кончается власть Хохрина. В ней — конец всех мучений, конец издевательствам. Всему конец! Я сдернула с себя рюкзак, шагнула на самый край проруби и заглянула в нее. Я была уверена, что здесь, как и в Днестре, вода сразу под льдом. Я не учла того, что уровень лесных рек Сибири зимой резко падает, а лед толстый и прогибается медленней. Вода оказывается куда ниже льда. Так или иначе, если уж решил прыгать в прорубь, то не надо в нее заглядывать. Я склонилась над прорубью, и откуда-то из глубины на меня глянула черная вода, которая, урча и свиваясь в воронки, текла, как Стикс — река подземного царства.
Непонятный ужас охватил меня. Я шагнула и, переступив через прорубь, побежала, волоча по льду рюкзак, через реку, подальше от этого жуткого Стикса, чье урчанье будто преследовало меня. Взобравшись на противоположный, такой крутой, берег, тяжело дыша, выбившись из сил, я упала на колени.
— Боже! — прошептала я, сложив, как в детстве, для молитвы руки. — Боже! Укажи, что мне делать? И, что бы ни случилось, да будет воля Твоя!
И будто услышала я слова Кравченко: «Кто-то молится, крепко молится за тебя, Фрося!» Но кто? И я почувствовала, будто ласковая рука провела по моим волосам. Мама! Живая или мертвая, но душа ее со мной и молитва ее в критические минуты моей судьбы придает мне силы. А может быть, и отец, чей пример был для меня всегда лучшим компасом.
Я еще раз посмотрела в сторону Суйги. Ветер крепчал. Поднялась поземка и затянула белесоватым туманом ряды домиков и бараков. Поселок был погружен во тьму, и светилось лишь окно конторы, как глаз циклопа, который не спит и замышляет новые козни против несчастных людей, подвластных его произволу. Над Суйгой сквозь облака несся месяц с такой скоростью, что у меня от слабости закружилась голова и я опустила глаза. Взгляд мой упал на черную прорубь.
Я вскочила на ноги, нахлобучила шапку, подхватила рюкзак и повернулась спиной к Суйге, чтобы никогда, никогда ее больше не увидеть. Впереди была тайга. Темная, жуткая, чужая, враждебная. Впереди была, должно быть, смерть; позади была — и это уж наверняка — смерть.
Смерть — в рабстве. Смерть — на воле.
Alea jasta est. Я сделала выбор. Передо мной открылась первая страница новой книги. И я не знала, что на ней будет написано…

Была ли прежде мысль о побеге?

Да, разумеется, о побеге я задумывалась еще в первый вечер неволи, в вагоне на станции Флорешты, когда я на закате солнца смотрела на камыши, растущие вдоль Реута. Тогда я эту мысль отогнала таким рассуждением.
1. Я с презрением отбросила даже мысль о возможности скрываться и сама явилась в НКВД.
2. Всякая перемена должна быть к лучшему, так как к худшему оно просто быть не может!
3. Мне претило искать спасения за границей, у врагов моей родины.
Затем мысль о побеге пришла, когда поезд шел через Урал. Ночь. Кругом леса. Отодрать доску в полу.
Но опять помешали те же рассуждения плюс еще одно: за побег одного из пассажиров телячьего вагона неприятности ожидают всех прочих.
В третий раз, и на этот раз весьма серьезно, я призадумалась над этим в Горной Шории: горы, леса, реки — все это были препятствия, но отнюдь не непреодолимые. Кроме того, мы там пользовались относительной свободой. Очень условной, но свободой! Но нас оттуда буквально через несколько дней забрали и повезли, как мы думали, обратно в Бессарабию.
Ну а затем, уже на Севере, мне казалось, что стоит лишь постараться и работать на совесть, как все образуется. А дальше я могу посоветовать любопытным прочесть у Виктора Гюго о переживаниях человека, попавшего в зыбучие пески, которые его медленно, но беспощадно засасывают. Разве он не захотел бы любой ценой вырваться из смертоносных объятий зыбуна? Разве он не предпочел бы поплыть в открытый океан даже без надежды его переплыть, лишь бы не этот ужас?

Вплавь через Океан

Сначала мною руководила одна отчаянная мысль: не умереть на глазах у Хохрина! Итак, я ринулась вплавь через Океан… Я пошла на восток (луна заходила со стороны Суйги, и я повернулась к ней спиной). А затем…
Тут надо признаться: я и сегодня хорошо помню, что и как делала, но затрудняюсь сказать, зачем и почему? С того самого мгновения, как я перешагнула через черную прорубь, я не искала смерти; а после того, как мне почудилось прикосновение маминой руки к моим волосам и я вспомнила слова старика Кравченко: «Крепко, ох и крепко о тебе кто-то молится, Фрося!», — во мне пробудилось желание бороться — за жизнь, за победу. Но сознательно я ничего не решала. Может быть, хоть это и звучит нелепо, помогло то обстоятельство, что у меня был жар и я шла в полубессознательном состоянии.
Когда и почему я повернула на запад — не помню. Должно быть, ветер дул с востока, и я повернула по ветру: идти так было легче.
В этом году, зимой 1941–42 года, снега, по словам старожилов, выпало на редкость мало, сантиметров 50–60. «На ваше счастье, бессарабцы!» — посмеивались сибиряки и рассказывали о снегах в два метра. Для беглеца, не имеющего лыж, это было действительно счастье. К тому же уже образовался довольно плотный предвесенний наст, так что местами снег выдерживал такого истощенного субъекта, как я. Но, само собой, не в чащобах, где снег был рыхлый, а по опушкам и по руслам рек, где местами снег вообще сдуло.
Выбирая, где идти легче, я шла по руслам рек, которые к тому же все текли на запад, куда имеет уклон местность между Обью и Енисеем. Но не следует думать, что это было легко, что-то вроде туристического похода. Куда там! Речки, замерзшие на минимальном уровне воды, были сильно захламлены: тут был плавник и бурелом, и стволы подмытых деревьев, рухнувших вершиной вниз. Иногда русло было совершенно перегорожено ими! Порой река разливалась, превращаясь в озеро или болото, и на противоположном берегу я не находила продолжения русла и продолжала путь напролом, через чащобу и бурелом.
Ужасный это был путь! Недаром тайгу сравнивают с морем и, перефразируя поговорку, говорят: кто в тайге не бывал, тот Богу не маливался.
Почему в эти самые безнадежные дни я не испытывала ни страха, ни отчаяния? Как будто уже перешагнула ту черту, после которой все страдания становятся нереальными. Не физические, разумеется, а психологические, к которым и относится отчаяние.
Откуда брались силы, чтобы идти? Когда я, обессилев, ложилась, зарывшись в снег, укутавшись одеялами, я все время чувствовала, что где-то совсем рядом на страже стоит Смерть. Должно быть, это заставляло меня просыпаться, когда я была на волосок от вечного сна.
Что давало мне силы встать и идти дальше?
Говорят, что самая ужасная из моральных пыток — это пытка надеждой; с другой стороны, без надежды нет и жизни. Мне же кажется, я считала: надеяться не на что, но попытаться можно.
Значительно позже, уже в неволе, во время бесконечных допросов у меня добивались узнать: кто давал мне советы, кто руководил моими поступками, кто ознакомил меня с местностью, по которой мне предстояло пройти? И тогда выяснилось, что я воспользовалась единственным шансом на спасение!
1. Я пустилась в путь 28 (или 26) февраля, когда самые большие морозы уже позади, но, с другой стороны, трясины еще не опасны, так как под неглубоким снегом покрывающие их мох и трава хоть и зыблются, но человека выдерживают, а так называемые «окна» покрыты льдом.
2. Шла я прямо на запад, не уклоняясь ни к северу, ни к югу, где встречались лесосеки, где меня могли бы приметить, а то и задержать. Если б я куда-либо уклонилась, то не дошла бы до Оби за трое суток. Там по прямой 150 километров.
Непонятно, как смогла я пройти через Большую Гарь.
Я слышала рассказы о ней. Это что-то вроде легенды. Расскажу, что знаю.
В начале прошлого века сухим летом случился пожар. Говорят, брат поджег избу родного брата из ревности. Погиб и он сам. А участок тайги 250х130 верст полностью сгорел. То ли по причине каинова проклятия, то ли по какой-либо иной причине, но ни лес на месте этой гари не возобновился, ни пни, покрывающие всю эту площадь, не сгнили, а постепенно вся эта гарь превратилась в бескрайную трясину: 300 ручьев туда впадает и ни один не вытекает. А черные смолевые пни так и стоят поныне. И каждая группа пней похожа на людей, сцепившихся не на жизнь, а на смерть.
Ни зверь туда не забежит, ни птица не залетит, человеку и подавно там делать нечего! Даже если случайно и забредет туда, то не вернется.
Но обо всем этом узнала я куда позже, а пока что больше суток шла я по какому-то шершавому льду и вокруг меня двигались какие-то странные черные фигуры: не то звери, не то люди.
Больше всего напоминали они борющихся голых негров. Я понимала, что это обгорелые пни, сучья, стволы. Но иллюзия была полная. Остановлюсь, гляну пристально — обгорелые деревья, пни; двинусь — и они зашевелятся, сплетаясь руками и изгибаясь в бесшумной борьбе.
И еще казалось мне, что я не одна: кто-то шел за мною и говорил мне шепотом что-то очень для меня важное, но, как только я напрягала внимание, то переставала слышать этот шепот. Краем глаза я смутно видела расплывчатую фигуру, следовавшую за мной, но стоило мне резко обернуться — никого там не было.
Казалось бы, можно с ума сойти от ужаса. Но мне нисколько не было страшно.
Напротив, мне казалось, что я смотрю откуда-то со стороны на эту жалкую фигуру, которая бредет одна через Великую Гарь.

Куда я вышла из тайги

Помню, что настало утро. Третье, четвертое? Бред покинул меня, и я впервые сознательно огляделась вокруг.
Я вышла из лесу. Уже рассвело, было 10 часов утра (папины часы — мирно тикали у меня за пазухой: у них был завод на неделю). Передо мной расстилалось пустое пространство. Морозный туман. Что это, поляна? Таких больших полян здесь нет. Болото? Болоту предшествует чахлый лес. Озеро? Река? Безусловно, река: прибрежный тальник повален ледоходом. Значит, река. Какая? Обь? Енисей? Великие сибирские реки текут на север; тальник повален вправо. Справа — север; я на правом берегу. Значит, Обь. Будь это Енисей, тальник был бы наклонен влево.
Да, это Обь! Мне надо идти на юг. Значит, влево. Почему мне обязательно нужно перейти на левый берег?
Причин много. Левый берег выше правого, значит, болот будет меньше. Идти мне придется не по самому берегу, а маленько отступив вглубь. Вдоль берега — дорога, населенные пункты и, следовательно, на каждом шагу НКВД. Затем: такая большая река, как Обь, — серьезное препятствие; лучше оставить его позади, пока можно перейти по льду. Да что там хитрить! На этом берегу — Хохрин.
С Богом! И я шагнула на лед.
Солнца не был видно, и вскоре в тумане скрылся берег. Не было ветра. Не было под снегом крупных торосов. Никакого ориентира!
Может, я иду вдоль реки? Может, кружусь? Шаг за шагом, час за часом — и ничего не видать. Белесая мгла морозного тумана. Жгучая, мучительная жажда. Скудные дары сердобольных женщин давно съедены. Даже не помню когда! Жар, бред, которые меня подхлестывали, окончились. Осталась лишь безграничная, бесконечная слабость. И воля к жизни. А потому — продолжаю шагать.
Смеркается. Туман редеет. Появляются звезды и… Берег! Высокий, будто реет в вышине. По нему вниз к реке вьется дорога. Присматриваюсь — прорубь. Еще одна, и еще одна. Это водопой.
Ура! Селение близко! Я спасена!

Сибирское «гостеприимство»

Вот уже видны избы. У прорубей я останавливаюсь. Лед разбит недавно, и новый лед тонок. Разбиваю его и пью… Быстро из рюкзака извлекаю полосатую юбку и клетчатый платок. Юбку напяливаю поверх шатанов, а платок — поверх шапки. Теперь — вперед! О, поскорее бы добраться до жилья, до тепла. Мне кажется, что я бегу! В действительности же я едва плетусь. Подъем бесконечен. О, скорее, скорее!
И вот я в деревне Нарга. Название ее я только потом узнала. Кажется, по-тунгусски это означает кладбище. Домов не видно. Вдоль улицы забор. Нет, не забор, а средневековый частокол, какими окружали крепости. Ворота массивные, с двухскатной крышей. В воротах калитка; рядом колода со стесанным верхом.
Стучу в ворота. Яростный лай пса. Стучу еще. Пес лает, захлебываясь. Гремит цепь.
Стучу, стучу, стучу…
— Это кто еще там?
— Впустите обогреться!
— Проваливай, откуда пришла!
— Я очень озябла, устала.
— Вот спущу кобеля, враз взбодришься!
Шаги удаляются. Пес продолжает заливаться. Псу простительно, на то он и пес.
Иду к следующим воротам. Повторяется тот же диалог. С тем же результатом. Восемь изб в деревне. Восемь ворот. Восемь псов и восемь бессердечных людей. Но разве это люди? Разве люди способны прогнать от своего порога измученного странника, прогнать в морозную ночь?
Обессилев, падаю на колоду у последних ворот. Дальше тайга. Холодная, безжалостная. Погибнуть в тайге — это понятно. Но на пороге дома, в котором живут люди?
Отчаяние сжимает горло. И вспоминаются рассказы Афанасьева и других ссыльных. Говорили они о том, как многие пытались бежать из ссылки на родину. И сколько из них погибло: кто утонул в трясине, кто с голоду сгинул. Но хуже всего было встретиться с местными жителями из приобских деревень!
— Бездушные, жестокие живут там люди! — говорил Афанасьев. — Они охотились на людей, как на зверя! Выслеживали, подстерегали, собаками травили. Ежели бедный им попадался, сдавали его властям, им за их поимку премию выплачивали. Но ежели бедолага при вещах, особенно если украинский кожух или шапка смушковая, или из носильных вещей что получше, то не было ему спасения: убивали! И не то чтобы их нужда на злодейство толкала. Нет, жили они справно: лошадей, коров помногу держали, извозом промышляли, пушниной, опять же рыбой. Они тогда, однако, единолично жили, но душа у них без жалости, звериная!
Тогда я слушала и не верила. А вот теперь убедилась: одна мне дорога — в тайгу.

 

Я встала и шагнула в сторону тайги. Но что это? Там, где кончается забор, где-то за околицей, в лесу, светится огонек. Нет, не в в лесу, а где-то ближе. Вроде свет в окне? Подхватив рюкзак, я опять собралась с силами и зашагала.
Дом. На отшибе. Ни забора, ни крытого двора. Маленький навес, стожок сена. Даже собаки нет! Постучала в дверь и, не получив ответа, дернула. Дверь открылась, и я вошла в сени. Нащупала дверь, отворила ее и замерла от удивления на пороге.
Ярко горели смолевые дрова в печи. То желто-оранжевые, то красные, почти бордовые блики перебегали по стенам и потолку, освещая довольно-таки странную группу в глубине просторной, почти пустой комнаты: на грубой самодельной скамье сидела женщина; в ее руках были весы. Нет, на Фемиду она похожа не была: глаза у нее не были завязаны и меча в руках у нее тоже не было. И все же то, что она творила, было в каком-то смысле актом правосудия. Впрочем, весы у нее были римские, с одной чашкой. Перед ней стояли трое девчушек-погодков. И выражение их лиц, и сами их позы олицетворяли глубочайшее разочарование и даже отчаяние.
Взор мой упал на то, что лежало на чашке весов. А лежал там кусок хлеба!
Он, словно магнит, заставил меня шагнуть вперед, и я вышла из темноты на середину комнаты, освещенной полыхавшим в печи пламенем. Не успела я и поздороваться, как женщина обратилась ко мне, будто мое присутствие было чем-то само собой разумеющимся…
— Вот, тетка, ты видишь? Мы с мужиком работаем в лесу и получаем по 800 граммов. Однако хлеб мы делим на всех поровну. Но ведь они, иждивенцы, получают по 200 грамм! А еще недовольны, хнычут: «Ты мало хлеба нам даешь». Так вот я и отмеряю то, что им положено. Пусть поймут, что такое пайка!
Я слышала слова, но смысл их не вполне доходил до меня — я видела хлеб. Только хлеб! И чувствовала, что мне становится дурно и я вот-вот упаду. Трясущимися руками я вытащила из-за пазухи деньги, завернутые в платок, — мою последнюю получку, 123 рубля, — протянула их женщине и, прошептав заплетающимся языком:
— Дай мне хлеба! — и опустилась без сил на пол.
Очнулась я возле печки. Женщина поила меня кипятком.
— Продай мне хлеба! — было первое, что я сказала.
— Хлеб — это жизнь. Моя и моих детей. Хлеба продать я не могу. Но у нас в леспромхозе пала от чесотки лошадь, и среди нас, рабочих, поделили мясо. Вот мяса я могу тебе продать. И возьму только 1 рубль. Принеси ей, сынок, кусок мяса на рубль.
Тут я увидела, что в комнате было еще двое мальчишек. Один из них вышел и вскоре вернулся с куском мороженого мяса почти черного цвета, граммов около четырехсот. Оно было и без того предельно жестким и к тому же замороженным. Как смогла я его изгрызть? Откуда взялась сила в челюстях?
Наверное, и на самом деле существует сила отчаяния: в одном случае она помогает изнеженному Арамису приподнять своими тонкими руками плиту, придавившую Портоса, в другом — сгрызть и разжевать такое мясо…
Затем, разомлев от еды и тепла, я свалилась там же, возле печи, прямо на пол и уснула тем сном, который недаром называется мертвым.
— Вам удивительно повезло, Фросинька! — сказал мне значительно позже, уже в 1945 году, доктор Мардна — видный специалист, терапевт. — Сырое мясо, съеденное малыми порциями, было единственной едой, которая не оказалась бы для вас гибельной после такого продолжительного изнурения голодом, морозом и переутомлением. Да, вам удивительно повезло в том, что первой пищей была эта замороженная сырая конина!
И снова вспомнила я слова старика Кравченко: «Крепко же за тебя кто-то молится, Фрося!»

Парабель

— Идя этой дорогой, попадешь в Парабель. Там в воскресенье ярмарка, — напутствовала меня эта добрая женщина.
На рассвете, собираясь с обоими мальчиками на работу, она дала мне пригоршню картофельной кожуры и турнепс (овощ, до того мною не виденный: с виду редька, только куда крупнее, а на вкус не то репа, не то брюква). Сварив и съев все это, я вышла в морозный рассвет. Все тело ныло от усталости, голова кружилась от слабости, под ложечкой сосало от голода. Но настроение было бодрое. Позади — Обь, впереди — Парабель.
Странное название… Имеет ли оно отношение к парабеллуму? Или к изречению «Si vis pacem, para bellum»? Или это от немецкого Parabel — притча? Все равно! Там будет ярмарка, будут какие-нибудь продукты: молоко, рыба, мясо, сыр…
Днем ярко светило солнце, и я хорошо отдохнула в снегу возле стожка льна и почти всю ночь шагала по дороге, изредка сверяясь по звездам, и помогала мне бороться с усталостью мысль о том, чтоґ я куплю на ярмарке. Но вот наконец Парабель!
Ничего не скажешь, село большое и когда-то, видно, было богатое. Дома двухэтажные, с галерейками, балкончиками, с мезонинами. Много деревянных резных украшений, правда обветшалых. Следы краски. Просторные дворы, красивые ограды, дощатые тротуары. На окнах герань, фуксии, занавесочки. Прямая, широкая улица — Базарная. А вот и ярмарка — большое огороженное место с рундуками. Но чем же тут торгуют, черт возьми?
Повсюду, у рундуков и просто на площади, стоят и сидят старички и старушки. На платочках разложено что-то вроде конфет ирисок: зеленых, коричневых, бурых, желтых. И ничего, кроме них!
— Почем это? — спрашиваю я нерешительно, надеясь из ответа понять, что это за товар.
— Бери, бери, касатка, бери, родимая! Не пожалеешь! Сера самая лучшая, лиственничная.
Я отпрянула, будто щелчок в нос получила… Сера! Если есть что-нибудь, способное вызвать у меня отвращение, то это сибирская манера жевать лиственничную смолу — серу! Ее жуют поголовно все. И не только жуют, но чвякают и щелкают. Говорят, это помогает боротся с муками голода. Может быть… Но до чего удручающе было видеть, как женщины сидят, пригретые солнцем, на завалинке и, жмурясь от блаженства, жуют, чвякая, щелкая и издавая омерзительнейшие звуки!
Вот это ярмарка! А ведь когда-то тут было много скота, рыбы, меда, льна.

Деловое предложение

Как воздушный пузырь со дна подымается на поверхность, так и я инстинктивно стремилась на юг. Не было у меня плана, не было цели. Был инстинкт самосохранения и непрерывная борьба за жизнь. Надо было не замерзнуть, не умереть с голоду и не свалиться без сил. И еще надо было не попасть в лапы врагу. Голод, холод и усталость долгое время были моими постоянными спутниками. Должно быть, спасали меня очень крепкие нервы, ни колебания, ни страха не было.
Тайга не московский перекресток. Прохожие — такая редкость, что при всей своей угрюмости сибиряки при встрече не проходят мимо, не поздоровавшись. Так что я не удивилась, когда однажды обогнавший меня старик произнес приветствие:
— Здорова будь, тетка!
Единственное, что меня удивило, так это то, что дед, которому было уж никак не меньше 60-ти лет, а то и все 70, обратился ко мне «тетка». А было мне тогда 33 года. «Боже мой! Во что я превратилась, — подумала я. — Такой сморчок и зовет меня теткой! А ведь еще несколько месяцев тому назад никто не давал мне больше восемнадцати-двадцати лет!» Но ответила я честь по чести:
— Спасибо на добром слове! Будь здоров и ты!
— Куда идешь, тетка?
— Вперед.
— Так вот, если ты не спешишь, то послушай: я на один глаз слеп. Да и нога с германской еще войны не гнется. Да главное в том, что сторож я. Круглосуточный. Сам никуда отлучиться не могу, а весна не за горами, того и гляди без дров на лето останусь!
Из дальнейшего я поняла следующее. В их поселке не ссыльные, а вольные, следовательно военнообязанные, и все трудоспособное население мобилизовано: мужики в армии, бабы на лесоповале. А места кругом болотистые: зимой на санях всюду проедешь, а летом знай с кочки на кочку перескакивай!
— Дам я тебе кобылу с санями да внучку Нюрку: она знает, где сухостоин много. Смолевых. А ты-то лучковой пилой владеешь?
— А то как же? Разумеется!
— Ну вот и ладно! Заготовь ты мне дровишек хоть кубометра три! Я накормлю тебя и по 8 рублей за кубометр заплачу. Хлеба не обещаю, а картошки — от пуза!
И вот я — за работой.
Кобыла почтенного возраста мирно дремлет. Более колченогой и лопоухой в жизни своей не видала!
Спит, свернувшись калачиком и укрывшись дерюгой и моей полосатой юбкой, сопливая золотушная внучка. Свистит в моих руках пила, стучит топор, и весело мне работается.
Впереди — бесконечная, холодная тайга. Впереди полнейшая неизвестность: нет ни крова, ни хлеба, но я поела печеной картошки и работаю в меру сил, не надрываюсь — гнет Хохрина далеко!

Быть бродягой тоже нужно уметь!

И вот я снова шагаю. Дед остался доволен моей работой: я наготовила добрых пять кубометров, а посчитала за тpи — 24 рубля.
Что самое главное, он меня накормил и дал на дорогу сушеной картошки. Сибирский рецепт: мелкая картошка отваривается «в мундирах», затем очищается от кожуры и — в нежаркую печь. Получается нечто невероятно твердое, но съедобное: одной картофелины величиной с лесной орех хватает на два километра пути!
Опыт с заготовлением дров мне пригодился, и я не раз пользовалась им в селениях, отстоящих от Оби километрах в 60-100. Ближе это был опасно: в более густонаселенных районах люди развращены — слишком подозрительны и жадны. Мимо таких селений лучше прошмыгнуть, не останавливаясь и ни о чем не расспрашивая. Кроме того, зимой заготавливают дрова на лето лишь в особо болотистых местах, а болота к самой Оби не подходят.
Но пока что я шла по такой глухомани, где по двое-трое суток можно было не встретить жизни. Дорога, занесенная снегом, скорее угадывалась, чем прощупывалась, и порой оканчивалась в тупике, у навеса для сена, которое накашивали по полянам и свозили под такие навесы. Некоторые поляны засевались овсом, и тогда можно было очень неплохо переночевать в остатках соломы.

Барак бессарабцев

Солнце заходило, когда еле заметная тропа вывела меня на укатанную дорогу и за вершинами берез я увидела крыши, над которыми так заманчиво вились дымки. Я замедлила шаг и огляделась вокруг: стоит ли проситься на ночлег или лучше найти какую-нибудь ригу и заночевать в ней? Поселок, кажется, большой. Наверное, энкаведешников тут полно. На ночь глядя еды все равно не найдешь. Вот утром, пожалуй, можно найти работу за картошку! Однако мороз крепчал и к ночи мог дойти градусов до двадцати, а то и больше!
И вот когда я колебалась, вдруг взор мой упал на выцветший транспарант, на котором было написано: «Колхоз имени Ворошилова». Много колхозов было посвящено Ворошилову, но мне почему-то показалось, что это именно тот, куда были направлены снятые с баржи бессарабцы — еще тогда, когда нас везли по Оби. В какой-то колхоз имени Ворошилова был направлен и мой хороший знакомый агроном Сырбуленко с семьей. Может, в этот?
— В вашем колхозе живут бессарабцы? — спросила я, зайдя в первый попавшийся дом.
— Живут, бездельники! Но не в колхозе, а вон там, за околицей, на опушке леса, в сарае.
Действительно, в стороне от дороги, за поскотиной, виднелся полуразвалившийся сарай, занесенный снегом чуть не до крыши. Так совершенно случайно я очутилась среди своих земляков. И тогда выяснилось, что была Страстная Суббота, и я смогла встретить Пасху среди своих. Но Боже, что это была за печальная пасхальная ночь!
Вначале собрались все проживающие там бессарабцы: всего 32 человека, считая с детьми. Но вскоре все разошлись по своим углам, чтобы успеть заснуть, пока не выветрилось тепло от быстро остывающий печки-буржуйки, и мы — семья Сырбуленко и я — остались одни.
Это были они… и не они. Я не узнавала радушную, жизнерадостную хозяюшку, вечно распевающую веселые песенки; в притихших и напуганных мальчиках, робко жмущихся к отцу, я никак не могла узнать обоих «докторов Фаустов», вечно говорящих хором и ставящих самые немыслимые пиротехнические и химические опыты.
Но тяжелее всего было смотреть на самого Гришу Сырбуленко. Он ли это, тот веселый, остроумный собеседник, весь начиненный шутками и анекдотами, а теперь постаревший, убитый горем и весь какой-то растерявшийся человек, поминутно хватающийся за голову… Нет, этот мне абсолютно незнаком!
— Скажите, Евфросиния Антоновна, разве это и есть та самая советская власть, за которую я так страстно ратовал, во имя которой я боролся? Нет, произошла какая-то ужасная ошибка… Надеюсь, что когда-нибудь люди это поймут, но я до этого не доживу.
Дети вздрагивали и жались к отцу. Жена пыталась поднять настроение:
— Вы знаете, Фрося, сегодня пасхальная ночь. И мы с вами разговеемся. Увы! Единственное, что у нас есть, — это две картофелины и горсть дробленой пшеницы.
Пока поспевало это «пасхальное блюдо», мы сидели и тихо разговаривали. Кругом все спали, ведь голод легче переносить во сне.
Мысленно я перенеслась в 1941 год. Ту прошлогоднюю пасхальную ночь я провела одна на папиной могиле. Было сыро, пахло прелым листом, я сидела, обхватив руками крест. До меня доносился колокольный звон — радостный, торжествующий. Я поцеловала крест, прошептав: «Христос воскресе!» Затем повернулась лицом к западу, туда, где была моя мать, и повторила это древнее обнадеживающее приветствие: «Христос воскресе!»
Думала ли я тогда, где буду через год? Нет, тогда я вспоминала прошлую Пасху 1940 года, когда мы ожидали войны с Венгрией. Будущее оказывается всегда не таким, каким мы его себе представляем.
— А вот и угощение! — сказала Феня Сырбуленко, подавая на стол — деревянный ящик — жидкую, мутную, но такую вкусную похлебку.
Судя по тому, с какой жадностью принялись за нее ребята, видно было, что не я одна оценила по заслугам этот рататуй.

Мрачные предчувствия обычно исполняются

И вот мы с Григорием Сырбуленко одни. Дети и жена спят. Я, разомлев от тепла (тепло весьма условное, в действительности в бараке ужасно холодно), чертовски хочу спать, но мне бесконечно жаль Сырбуленко и я сочувственно слушаю его слова, похожие на бред.
— Я знаю, что скоро, очень скоро умру. Стоит мне уснуть, как мне снится одно и то же. Будто я проваливаюсь в яму или подвал… И на меня обрушиваются доски и сыпется земля. Проснусь, а у меня в ногах сидит белая фигура. Это смерть за мной приходит.
…Через год в нарымской КПЗ я повстречала некую Крышталюк (она ходила из села в село и гадала, пока не заработала 10 лет по ст. 58, п.7). Она с сестрой и племянницей тоже была в ту пасхальную ночь там, в бессарабском бараке. Она рассказала мне, что вскоре после моего ухода Сырбуленко заболел тифом и умер. Феня, его жена, лежала больная, и бедные мальчики потащили тело отца на салазках на кладбище, но вырыть могилу так и не смогли.
Видно, и впрямь смерть приходила за ним, как она обязательно приходит за теми, кто позволяет тяжелым мыслям одержать верх над волей к жизни.

Чуть не влипла!

Я потеряла счет дням, числам. Местность изменилась: чаще попадались села в 10–20 домов, больше распаханных полей, меньше трясин, болот.
Однажды к вечеру меня застал буран. Снег засыпал тропу, и я шла с трудом, прикидывая в уме, хватит ли у меня силы, чтобы шагать всю ночь, или я замерзну? Может, нарубить тесаком лапник, сделать шалаш и пусть его занесет снегом?
Вдруг — поляна, а посреди поляны — навес, и в нем — овсяная солома. Уф! Это спасение. И я нырнула под навес. Но что это? Свежий след саней! Кто-то совсем недавно выехал отсюда с санями соломы. Если едет на ночь глядя, значит, жилье близко. Рискну пойти по следу, пока он не заметен снегом, ведь так хочется переночевать под крышей, в тепле! Тут, положим, тоже крыша, но на четырех столбах, под которыми ветер гуляет.
И не подумала я, что лучше синица в руке, чем журавль в небесах!
Я не ошиблась: очень скоро зачернела поскотина с воротами, вот плетень, за ним стог сена, а чуть дальше — изба. Большая, пятистенная. Так приветливо светится окошко! Я вошла в просторную горницу, поздоровалась и попросилась переночевать. Встретили меня угрюмо, но не прогнали. Женщина указала мне место возле печи на полу.
Я расположилась, и приятное тепло стало проникать в уставшее, озябшее тело. Даже голод показался не таким уж жестоким, ведь я могла согреться! Уже сон начал меня осиливать, и я прогрузилась в то блаженное ощущение покоя, которое предшествует сну, когда услышала шепот: женщина что-то растолковывала парню, лежавшему на печи. До меня долетали лишь отдельные слова, обрывки фраз.
— Выйди тихонько, дай знать… Захватят сонную, — долетело до меня. И вмиг сна как не бывало!
Я лежала, прислушиваясь: парень вышел, за ним стукнула щеколда… вот он уже за воротами. Кого он позовет? Сколько их придет? Когда? Медлить нельзя. Вот женщина зашла за перегородку. Скомкав одеяло, я подхватила рюкзак и неслышно метнулась в сени. Судорожно нащупала деревянный засов с веревочкой, распахнула дверь… Ветер швырнул мне в лицо пригоршню снега и завыл насмешливо:
— Сибирское гостеприимство!
Дрожа, стою на улице, прислонясь к плетню. В каждом доме светятся окошки, но все они не кажутся мне больше приветливыми.
Ветер рвал из рук одеяло, которое я так и не успела сложить. Буран швырял с силой снег целыми лопатами. Тяжело, горько было расстаться с мыслью о тепле, о жарко натопленной печке, и я решила еще раз попытать счастья и постучалась еще в одну дверь. Дверь была на запоре. Я слышала, что кто-то вошел в сени и стоит за дверью, прислушиваясь. Я постучала сильней. Молчание. Тогда я сказала:
— Впустите, Бога ради, обогреться! Я одна и сбилась с пути…
— Ступай своей дорогой! — ответил мальчишеский, ломающийся голос.
— Буран. Дороги не видать. И уже ночь… Скажи отцу — он впустит. Не замерзать же человеку!
— Тятя в бане. Но и он не впустит. Не велено впускать! Много разных дезертиров нонче шляется. Приказано всех в НКВД сдавать!
Так вот оно что! Ну, раз НКВД занялось перевоспитанием сибиряков, то успех обеспечен! Их методы воспитания действуют безотказно — это я интуитивно чувствовала, хоть лишь значительно позже сумела понять весь ужас этих методов.
Я повернулась и пошла вдоль улицы, не заглядываясь на освещенные окна: за ними не было человеческого тепла, а лишь страх и подозрительность. Одно порождает другое.
Наконец я увидела то, что искала: скирду соломы. Перемахнув через плетень, по пояс в снегу добралась до скирды, отгребла снег и принялась за дело. К счастью, солома была еще не слежавшаяся, рыхлая, и я без особого труда смогла сделать нишу, куда заползла задом, заложила вход соломой, подперла ее рюкзаком. Снаружи бесновался буран, было холодно и тесно. Но скирда была гостеприимней людей, и я спокойно уснула.

Яркое утро и табун лошадей

Когда утром я осторожно высунула голову из своего тайника, мне пришлось зажмуриться: кажется, никогда я не видела более ослепительно белого снега! Солнце стояло уже высоко, было ясно и тихо, а свежевыпавший снег сверкал и переливался миллиардами ярких блесток.
Оказывается, накануне я прошла почти через всю деревню, а по северным масштабам деревня была велика, и скирда — мой ночной приют — стояла почти на самой околице: один-два дома, сарай, несколько стожков сена — и все. Дальше тайга. Но это уже вдалеке, почти у самого горизонта, за пахотными полями, — по здешним понятиям, весьма обширными. На первом же плане — большое озеро, занесенное снегом. Местами, где снег сдуло ветром, синел лед.
До чего же это была мирная картина! Пока я ею любовалась, внимание мое привлекло конское ржание, и, прокладывая путь сквозь глубокие сугробы, резво промчался на водопой табунок лошадей. В первый и последний раз за период моих скитаний здесь, в Сибири, видела я сытых, ухоженных лошадей, и сердце защемило той сладкой тоской, которую я всегда испытывала при их виде (лошадей, а не конских скелетов, обтянутых кожей, которых в дальнейшем встречала не раз).
Сколько воспоминаний, сколько родных картин пронеслось перед моим мысленным взором! Вот кобылица пьет воду, изредка поворачивая голову, чтобы взглянуть на жеребенка, который усердно сосет, изогнув шейку и помахивая от удовольствия султанчиком-хвостом; вот могучий жеребец, высоко подняв голову, оглядывает свой табун. На фоне яркого снега они кажутся темно-коричневыми или вороными.
Я решительно выкарабкиваюсь, привожу в порядок себя и свой багаж и плыву по пояс в снегу к воротам: люди, которые так хорошо ухаживают за своими лошадьми, не могут все до единого быть злыми! Мне не холодно, мороз невелик. Я хорошо отдохнула, но до чего же я голодна!

Пасха блаженных

На улице ни следа! Удивляюсь: вчера допозна всюду горел свет, а сегодня солнце уже вон где, а все спят!
Подхожу к последнему дому. Все указывает на то, что дом строил хозяин, и строил не только для себя, но и для сыновей, внуков. Бревна кондовые — одно к одному, хорошо подогнанные; крыша крутая, высокая; коньки, ставни, наличники — резные, нарядные; окна большие. Пристройки тоже добротные, но пустые, и крытый двор, видно, разобран.
Я еще не научилась с первого взгляда «читать историю», или, как теперь принято говорить, «автобиографию» хозяина, глядя на его жилье, и поэтому остановилась, с удивлением разглядывая это несоответствие: хозяйский дом и бесхозяйственность вокруг него (обратное было бы мне понятней). Пока я разглядывала жилище, дверь скрипнула и на пороге появился пожилой, но еще не седой, стройный суховатый мужик с длинной козлиной бородой. Не успела я рта открыть, чтобы попроситься в дом, как он поклонился мне сам со словами:
— Входи, прохожая! Гостьей будешь! — и посторонился, пропуская меня вовнутрь.
Не веря ни глазам, ни ушам, я робко вошла. Хозяин проводил меня в просторную комнату, где возле печи хлопотали три женщины: одна уже старая, очевидно жена хозяина, и две молодые, должно быть снохи.
— Садись, грейся! — сказал он. — А я еще кого-нибудь приведу. Трое сынов у меня в солдатах на фронте. Вот и не хватает к столу…
Я ничего не поняла.
Он вышел, но вскоре вернулся.
— Что-то нет никого, — сказал он вполголоса.
— Сходи покличь кого победнее! — посоветовала жена.
— Не то! Лучше, когда бы сами подошли…
Заметив мое недоумение, он усмехнулся и объяснил:
— Сегодня Пасха блаженных, то есть Красная Горка, как еще говорят. А у нас, у летгальцев, такой обычай: к столу должны садиться не меньше двенадцати человек. Тогда и Христос будет с нами.
Он еще раз усмехнулся и добавил:
— Зовут меня Климентий Петрус Кимм. Родом я из Латвии. В девятьсот пятом году за революцию боролся; в девятьсот седьмом за это сюда и попал… Работал. Своими руками избу срубил, хозяйством обзавелся, детей вырастил, на ноги поставил. Все было. А теперь сыновья… Бог знает, вернутся ли? Снохи, внуки… Нелегко без хозяйства жить! Но не жалуемся и свой обычай чтим: и в этот день за стол нас сядет двенадцать!
И с этими словами он вышел.
Вскоре он вернулся, приведя с собой двух растерянных парнишек-дроворубов. Как он объяснил, они сироты и ходят по дворам дрова колят.
Чинно, не торопясь все уселись на длинных скамьях вдоль стола. Хозяин каждому указал его место. Затем, взяв в руки толстую восковую свечу — из тех, что в старину называли венчальной, — засветил ее от лампадки, висевшей перед иконой (должна оговориться, что икона была явно католическая и изображала святую Цецилию с лилией в руках и с богатым ожерельем на шее), воткнул эту свечу в макитру, наполненную отборной пшеницей. Затем очень торжественно, стоя и опираясь руками о стол, сказал не то молитву, не то поучение, смысл которого был, если память мне не изменяет, следующий:
— Пшеница — это награда человеку за его труд, хлеб наш насущный, дарованный нам Богом; свеча — из воска, собранного безвестной труженицей-пчелой во славу Божию. А пламя свечи — символ того огненного языка, сошедшего с небес на учеников Христовых как благословение Господа нашего на жизнь праведную!
Затем он сел. Ни он, ни члены его семьи не крестились, садясь за стол. К какой вере принадлежал этот старый революционер, я не знаю. Но это была вера истинно христианская, потому что за пасхальный стол он усадил и глухонемого татарина, бродячего портного, который в этот день работал у него.
Прежде всего хозяйка подала на стол глиняные миски с медом, разведенным водой, и все стали крошить в это сусло тонкие белые сушки домашней выпечки и по двое черпать их из миски. Я оказалась в паре с хозяином; хозяйка и татарин, сидевшие на торцах стола, имели по миске.
Как давно я не пробовала ничего сладкого!
Из печи тянуло таким дивным ароматом жирной свинины, капусты, сала, жаренного с луком. Можно ли словами описать все эти ароматы! Хлеб, нарезанный толстыми краюхами, высился горкой возле меня. И это после стольких месяцев изнуряющего голода…
Но вот хозяйка ухватом извлекла из печи огромный чугун со щами и разлила их по глубоким мискам. Щи из свиной головы были до того наваристы, что можно было умереть от восторга, только понюхав их! Пока мы хлебали щи, хозяйка подала на деревянном блюде свинину, разделанную на куски, поставила на стол несколько солонок с солью и очищенные сырые луковицы. А краем глаза я уже видела огромный, глубокий противень, на котором шкворчала картошка, жаренная со свининой и луком.
Разве мог с этим сравниться нектар, которым питаются небожители?
Но увы! Этой амброзией мне не суждено было насладиться. На меня вдруг напала внезапная слабость: перед глазами все поплыло, голова закружилась… Неимоверным усилием я удержалась и не упала с лавки. Я слышала, как ложка упала на пол. Мне хотелось крикнуть: «Нет! Я хочу жареной картошки!» Но я поняла, что хочу спать и сейчас усну. Собрав последние силы, я заплетающимся языком пробормотала:
— Спасибо, не могу… Я хочу спать…
Кто помог мне выйти из-за стола? Кто отвел меня в горницу? Ничего не помню!
Проснулась, когда уже вечерело. Я лежала на полу, на войлочном коврике, и надо мной висели связки лука. Первое, что я почувствовала, это блаженное ощущение тепла; второе — запах лука
И тогда словно каленым железом обожгла меня мысль: я могла бы поесть отварной свинины и жареной картошки с луком, но уснула!
Как мне было обидно!
Очевидно, такая уж моя судьба: мне всегда невезет к моему же счастью. Тогда я не поняла, почему после жирных щей я опьянела?
Впоследствии доктор Мардна мне это объяснил: мой организм, и в частности органы кровообращения, приспособился к режиму крайнего голода, и стоило мне поесть питательной пищи, пусть и в малом количестве, как вся кровь прилила к органам пищеварения, что вызвало резкое малокровие мозга, а это привело к обморочному состоянию, перешедшему в сон, так как усталость у меня тоже была доведена до предела. Больше того, что я съела, переварить я бы не смогла, и всякий излишек пошел бы во вред. Голодающие чаще умирают не от голода, а от того, что съедено голодающим.

Колхоз имени Некрасова

Этот буран, который намел столько рыхлого снега, заставил меня пренебречь осторожностью и придерживаться торных дорог, а не заброшенных проселков и лесных троп. Но накатанная дорога, хотя ходить по ней и легче, привести может туда, куда ты вовсе не рассчитываешь попасть! В этом я убедилась, когда какой-то уполномоченный потребовал у меня документы и за неимение таковых доставил меня в сельсовет.
Первое, что мне врезалось в память, это силосные ямы: от них до того воняло, что я от души пожалела тот скот, что вынужден питаться подобной отравой.
Второе — это название колхоза: имени Некрасова. Того самого, который всегда заступался за обездоленных. Уж он-то не обошелся бы со мной столь враждебно!
А третье было уже в самом здании сельсовета или правления колхоза — этого я так и не разобрала. Видела я только одно: в просторной, побеленной мелом комнате — стол, покрытый красным сукном. На стенах кругом — воинственные лозунги и портреты вождей. Всего «иконостаса» я в ту пору не знала, но достаточно было узнать усатую физиономию рокового грузина, кошачью улыбку Молотова и прилизанную физиономию изверга Берии, чтобы понять, что я попала в весьма дурную компанию.
У людей, строго и чопорно восседавщих вокруг стола, вид был мало обнадеживающий. Вопросы были поставлены прямо:
— Кто вы? Откуда и куда идете? Почему нет бумаг?
Чтобы лгать, надо быть к этому подготовленным, надо иметь хоть какую-нибудь отправную точку и обладать особым талантом.
Всего этого у меня не было, и я ответила без обиняков: и кто я, и откуда; отчего попала в ссылку — сама не знаю, а отчего пыталась бежать — это легко понять.
Строгие и чопорные люди переглядываются; портреты со стен смотрят грозно. Ожидание становится тягостным… Но вот тот, кто в центре, встает.
— Вот что, тетка, — говорит он, — все это нам знакомо. Все мы также ссыльные. И редко кто из нас в свое время не пытался бежать. Иди своей дорогой. Может, тебе и повезет. Ступай! И смотри не попадайся!
Подхватываю рюкзак, говорю от всей души:
— Спасибо вам! — и направляюсь к двери. На портреты я не смотрю. Почему-то хочется им «натянуть нос».

Дед дает мне совет

Не всякий совет, данный с добрым намерением, добрый совет.
Мы сидим в полупустой горнице полуразрушенного дома. В этом доме, должно быть, жутко во время ледохода: он на самом берегу Оби и река, разливаясь, подобралась к нему вплотную.
В горнице невероятно холодно: под гулкими досками пола — пустота и в давно не конопаченных стенах — щели. Убранство комнаты говорит само за себя: огромная печь, давно не топленная, полати, печурка-буржуйка, колченогий стол под красное дерево, некогда бывший раздвижным, со множеством шатких ножек, пара лавок.
В углу гора того хлама, который сам собой зарождается в жилище одинокого старика: куча истлевших сетей, недоплетенные корзины, рассохшиеся кадушки, покоробившиеся весла и прочий никому не нужный хлам, который, впрочем, как нельзя больше гармонирует с никому не нужным, отжившим уже свой век стариком.
Мы сидим за столом и пьем чай, разумеется, вполне условный. Это густо заваренный иван-чай и брусничный лист. Пьем мы вприкуску. О сахаре, разумеется, и речи быть не может, а прикусываем мы мелкой моченой брусникой — невероятно кислой, но очень душистой. Время от времени дед вылавливает из туеска несколько ягод — для себя и для меня.
Но если чай не настоящий, то самовар — всамделишный, медный, весь в потеках ярь-медянки и накипи, с погнутым краном и помятыми боками, способный долго-долго петь свою песенку.
Сам дед как нельзя лучше вписывается в эту картину: лысенький, с седым пухом над ушами и седой пушистой бородой, он замечательно гармонирует и с помятым самоваром, и с рассохшимися кадушками, и даже с паутиной, свисающей отовсюду гирляндами. И вместе с тем он чем-то напоминает Николая чудотворца!
— Нет, милая! — говорит он. — Нет, от станка до станка вдоль Оби ты не пройдешь! Раз тебя отпустили. Два отпустят. От силы — три. А как попадешь ты этакому безбожнику (а таких ох как много!), и быть тебе у того же Хохлика или как там его, анафему, звать-то? А ты подайся туда, где люди еще страха божия не утратили. Я тебя научу! Я здесь всю Сибирь-матушку во как знаю! С покойным родителем, Царство ему Небесное, я в обозе ходил и в Иркутcк, и в Челябинск. Было это еще до Балканской кампании. Затем сам извозом промышлял — в Алтай ходил, в Семиречье. Хлеб возил, рыбу соленую. А потом ям держал здесь, на Оби. Уж здешние края никто так не знает, как я! Не смотри, дочка, что я нищ и убог: не годы, а злоба антихристова к земле меня пригнула. Теперь уж мне крыльев не расправить! Летывал я, бывало, в такие края, где и волку путь заказан и лишь орлу доступ есть! Так вот, слушай! Иди ты отседа до деревни Воробьихи. Пройдя ее, поверни направо и иди вверх по реке Воробейке. Будет много притоков. Ты их минуешь, а когда дойдешь до слияния двух одинаковых речушек, ступай вверх по левой, по южной. Там дорога. Ты по ней дойдешь до деревни Сидоровки. Там расспросишь, как дойти до Измайлова-Петрова. На всяк случай я тебе сам расскажу: дорога пойдет по-над Сидоровкой по южной околице и прямо на заход солнца. Пересекает она одну за другой дюжину полян. Верстах в двадцати будет охотничий домик: там всегда есть спички, соль и запас сухих дров. Оттуда Измайлово-Петрово близко — по той дороге, что на юг. А ты сверни на тропу, что прямо на запад, и по ней дойдешь до скита. Живут там староверы. Живут они вдали от мирских треволнений, почитают лишь Господа Бога одного, и никакого им дела нет до советской власти, и та их тоже не трогает. Прохожему, который их о помощи просит во имя Божие, они не откажут. Так направят они тебя от скита к скиту, до самого Омска. И будет до него неполных восемьсот верст. В два, если не в три раза короче путь.
Трудно даже поверить, как это я могла, развесив уши, слушать и верить в существование скитов, не тронутых советской властью?
В оправдание своей глупости могу лишь указать на то, что с того дня, как нас вывезли из Бессарабии, я наталкивалась на столько неправдоподобных фактов, что «мой компас размагнитился» и я перестала доверять своей логике. Грань между вероятным и невероятным стерлась. К тому же легко поверить тому, чему хочется верить! Так и получилось, что, имея в запасе три репы, брюкву и пригоршню сушеной картошки, я предприняла самое рискованное из всех путешествие.

Мертвая деревня

Я бодро шагаю вверх по речке Воробейке. Дорога хорошо видна, но нет на ней ни следа, ни намека на след! И сама-то дорога заросла «частым ельничком-горьким осинничком». Удивительно! Может, люди не пользуются этой дорогой, ведущей по косогору, и проложили другую, более удобную?
На другой день к вечеру я добралась до Сидоровки. Деревня открылась мне внезапно. Ничто не указывало на близость жилья: ни лай собак, ни пенье петухов, ни мычанье коров. Не было ни следов, санных или пеших, ни столь приятного запаха дыма. Могильная тишина! Просто я вышла на поляну — прямо к поскотине — и увидела в долине, окруженной лесом, десятка два домов.
Сердце у меня упало: как будто спешишь на свидание с живым человеком, а застаешь его в гробу.
Солнце садилось. Холмы были окрашены розоватым светом, а в долинах залегли голубые и лиловые тени. Но тщетно, заслонясь ладонью от солнца, я искала розовые столбы дыма над крышами домов.
И на душу упала глубокая черная тень. Ни на одном оконном стекле не отразился отблеск зари. Окна и двери чернели, как глазницы черепа, и, полузанесенные снегом, напоминали лицо трупа, на котором снег не тает. Но я не хотела верить глазам — мне надо было пощупать руками. И я побрела через сугробы вниз в деревню.
Ближний осмотр лишь подтвердил мою догадку: деревня была пуста — жители ее покинули… Почему-то пришла на ум «Семья вурдалака» Алексея Толстого. Но нет! Вурдалаки переселялись в могилы, но не уносили с собой ни окон, ни дверей! Если в этом и замешаны упыри-кровопийцы, то не те, что в могилах. И осиновый кол тут не поможет.
Мне стало жутко при мысли о ночлеге в этом мертвом селении. Но выбирать было не из чего, и я расположилась в одном из пустых домов. И даже развела огонь в разрушенном очаге, благо была целая поленница сухих дров. Холодно мне не было. Однако мороз продирал по шкуре в предчувствии чего-то недоброго.
Казалось бы, все ясно: надо возвращаться, пока не поздно. Нет жизни в деревне — нет ее и в скитах; с брюквой и гоpстью каpтошки по бездоpожью, глухой тайгой немыслимо пройти те 800 верст, о которых говорил дед! И все же утром я шагала на запад — бесконечной цепью полян. Переночевав в охотничьем домике, в котором обещанных соли, спичек и сухих дров и в помине не было, я повернула прямо на запад, по еле заметной и уже почти заросшей просеке.
Чувствовалось приближение весны: днем снег оседал, зато ночью наст был настолько тверд, что выдерживал тяжесть человека, так что я выспалась днем у корней гигантской сосны, против солнышка, а ночью шагала, сверяясь по звездам.
Дед не солгал: просека привела меня к скиту, вернее, к тому, что было когда-то скитом.
Вал, увенчанный частоколом, ворота с покосившимся крестом указывали, что здесь действительно спасались от миpа пустынники. Но на то, что они, в конечном итоге, все равно не спаслись, указывала груда обгорелых бревен — огромных, лиственничных, которые горят неохотно и почти не подвержены гниению. Наверное, лет 10, а то и больше прошло с тех пор, как скит опустел. Куда делись пустынники? Они покинули скит… не все. Вернее, не все сразу: об этом говорили покосившиеся кресты.
«Не скажет ни камень, ни крест…» — вспомнилось мне, и я вздрогнула: у меня только одна репка, а впереди свыше ста верст бездорожья, зимой, в тайге… И сил почти нет.
Я уселась на бревно и задумалась: «Эх, дед, дед! Здорово подвел ты меня: желаемое выдал за действительное! А я теперь в безвыходном положении… Впрочем, я ведь поверила тоже потому, что хотела верить, тоже желаемое приняла за реальное! Ну а чтобы умереть без борьбы — это уж дудки!»
И вот я шагаю назад, к охотничьей сторожке. Съедена последняя репка и немного брусники, на которую меня навели какие-то пичуги-лакомки: на гриве, в сосняке, ее легко можно было добыть из-под снега.
Куда теперь? Назад, на Сидоровку и Воробьиху? Дойду ли я? Или на юг, на Измайлово-Петрово? Может быть, туда и переселились люди из Сидоровки? Должно быть, так оно и есть. Айда на юг!

Вдохновение, география, упрямство

Еще издали мне стало ясно: Измайлово-Петрово так же мертво, как и Сидоровка. Я не стала туда заходить, а уселась на поваленную ель и призадумалась. Последняя моя надежда рухнула, как карточный домик.
Идти назад, на Сидоровку, и дальше, вдоль Воробейки, на восток, как Великая Армия Наполеона по Смоленской дороге? Не вдохновляющий прецедент.
А не попробовать ли на юг, параллельно Оби? Это рискованно, однако я пересекла много речушек, текущих на юг; значит, там какая-то крупная река, приток Оби. А где река, там и поселки. Какая досада, что я абсолютно не знаю здешних мест! Увы, с тех пор как проходила в третьем классе географию Сибири, я, наверное, ни разу не взглянула на карту этих мест! Меня интересовали Амазонка и Ориноко, Анды и Пиренеи, я мечтала побывать в Норвежских фьордах и на Балканах, но Томская губерния, вся заштрихованная болотами, не вызывала к себе интереса. Но все же я догадывалась: если будет река, то будут и селения. Живые, разумеется! А если не будут?
Ну что ж, двум смертям — не бывать. Иду на юг. Тем более, что по реке идти легче, это уже проверено на опыте! Но — чур! Опыт необходимо расширять. Появилось непредвиденное обстоятельство: на льду полыньи. Хотя оттепель еще не наступила, но из болот и зыбунов сочится вода, и местами лед синий, рыхлый. Может, источники? Неважно! Но осторожность нужна.
Только не отступать, не сдаваться! Упрямство, говорят, лишь на войне является добродетелью! Но разве я не на военном положении? И разве у меня недостаточно упрямства? Меня всегда попрекали этим пороком.
О порок! Помоги там, где добродетель бессильна!
Я иду. Сбиваюсь с пути. Вновь его нахожу. Отчаиваюсь и вновь обретаю надежду. Теряю силы, но иду. Затрудняюсь сказать, сколько дней — верней суток — продолжалась эта пытка. Бесчисленные речушки извивались, текли не туда, куда надо, терялись в болотах или заводили в зыбуны. Но я упрямо брела на юг: по солнцу, по звездам, по вдохновению.
Упрямством можно многого добиться: можно победить голод, усталость, страх… Но нельзя победить смерть. А эта беспощадная компаньонка моих скитаний, повсюду следовавшая по пятам за своей жертвой, вновь приблизилась ко мне и зашагала со мною в ногу. И шаги мои замедлились, ноги чаще стали заплетаться. Все труднее стало вытаскивать их из снега и из валежника. Чаще приходилось садиться, отдыхать. И все труднее вставать после отдыха.
Но вот настал вечер, когда отчаяние закралось в душу и силы пришли к концу.
Тоненький серп народившегося месяца не давал света, но он помогал держать направление, и мне почему-то казалось, что пока я вижу справа этот тоненький серп месяца, я не увижу слева косу Смерти, которая буквально наступала мне на пятки.
Вот я споткнулась и с трудом удержалась на ногах. Несколько шагов — и опять споткнулась, но на этот раз упала… и сразу же встала на ноги. Еще несколько шагов — и снова упала. Полежала немного, тяжело дыша, и, собрав последние силы, опять встала.
Я чувствовала, что все тело покрывается холодной испариной. Надо двигаться! Во что бы то ни стало — двигаться. Но вот я снова упала и на этот раз не могла встать. Я сбросила рюкзак, с головы куда-то в снег слетела шапка.
Повернувшись лицом к месяцу, я тяжело дышала, открывая рот, и единственной мыслью, оставшейся у меня в голове, была безмолвная мольба: «Хоть бы месяц еще немного не заходил!»
И вдруг где-то совем близко заревела корова. Я куда больше была подготовлена к тому, чтобы услышать трубу Архангела. Мычанье какой-то буренушки было полнейшей неожиданностью. Думаю, никакая небесная симфония не смогла бы меня поднять на ноги, а тут я так стремительно вскочила, что если в это самое мгновение Смерть уже склонялась надо мной, то, должно быть, я ее здорово огрела затылком по зубам!
Раз — шапка на голове; два — рюкзак за спиной; три — походный посох в руках. Я осмотрелась, и словно туман рассеялся. Мне сразу стало все ясно: кругом редкий, вырубленный лес, притоптанный снег и совсем недалеко, — с той стороны, где заходил месяц, была поскотина, а чуть левее — ворота. Будто на крыльях, мчалась я в ту сторону, откуда донеслось столь милое для слуха моего мычанье.
Орфей своей дивной музыкой укрощал зверей, но, будучи на моем месте, он признал бы, что иногда мирная корова может проделать такого же рода чудо, только «в обратном порядке».

Конец омской эпопеи

Так я попала в селение Черная Балка на реке с тем же названием. В первом же доме меня приняли хорошо и, узнав, что я заблудилась, дали мне горячей похлебки, после чего я, положив на стол горсть бумажных рублей, сказала:
— Возьмите сколько надо, — и уснула.
Женщина оказалась настолько порядочной, что взяла всего лишь один рубль и наутро напоила меня чаем с молоком и дала на дорогу две вяленых рыбины. Кроме того, она меня раздела и пересушила все мои вещи. Но этого я не помню. «Сон — прообраз смерти».
Дай Бог этой женщине счастья в жизни! Должно быть, она сама знакома со страданиями.
На этом закончилась моя попытка пробраться к Омску.

Встречаю ссыльных прибалтийцев и поляков

Лермонтов был прав: «долгий путь без цели» — утомительное предприятие. Мне предстоял долгий путь; значит, надо было поставить себе какую-то цель. Я подразумеваю конечную цель; непосредственная — «не умереть на глазах у Хохрина» — была, пожалуй, достигнута: возможностей умереть было хоть отбавляй. Хохрин был далеко. Очередь была за конкретной целью. И я решила идти в Томск к польскому консулу. О том, как зародилась подобная бредовая идея, скажу позже. А пока что мне указали дорогу на Пудино и посоветовали оттуда идти в Кенгу, а дальше — на Бахчар. Вскоре, объяснили мне, наступит весна, а с нею такое бездорожье, что тут, в болотах, и вовсе пропадешь. Совет был дельный, и я, не теряя времени, им воспользовалась.
В тех местах я натыкалась на ссыльных того же улова, что я сама. Но не бессарабцев, а главным образом эстонцев. Работали они большей частью на лесоповале. Трудились старательно, и жилось им, казалось, не так уж плохо. Но бросалось в глаза, что тут были почти исключительно женщины, дети, подростки и юноши лет до двадцати двух. Мужчины от двадцати трех до сорока пяти лет отсутствовали. Впрочем, точно таким же образом были разбиты семьи наших бессарабцев. Должно быть, «протягивая руку дружбы братским народам», в первую очередь хватают за шиворот, а то и за горло, полноценных мужчин. О том, что их, жителей Прибалтики, таким же порядком умыкнули, как и нас, я лишь тогда узнала! Только нас 13 июня, а их 14-го.
Иное дело — поляки.
Как-то я попала в один лесной поселок. По всему было видно, что тут тоже народ пришлый и вряд ли по своей воле попавший в эту таежную глушь. Но вели они себя совсем иначе: из дома в дом сновали группы шумливых, говорливых горожан. Не было заметно, чтобы кто-либо из них работал или собирался работать. И вместе с тем нужда не наложила на них своего печального клейма.
Не утерпев, я задала давно вертевшийся на языке вопрос:
— Как это вас не заставляют работать?
— Не смеют! — последовал заносчивый ответ. — Мы поляки! Впрочем, видно было, что это польские евреи. На наше содержание Англия дает деньги, а Америка — продукты! Нас должны после победы над Германией репатриировать в свободную великую Польшу!
«Ну, — подумала я, — пошла писать губерния! Опять „от можа до можа!“ Неисправимы эти поляки!»
Из дальнейшего я узнала, что в Томске находился польский консул. (Польши и в помине не было; немцы в начале 1942 года, как чернила на промокашке, расползались по всей Европе.) Этот консул печется о поляках; он же вербует волонтеров, которые через Персию будут брошены против Германии и союзников.

Решено — иду в Томск!

Я шагала дальше, обдумывая создавшееся положение, и у меня зародился еще один безумный проект. Что я русская, это бесспорно. Но дед мой по отцу был поляк. Сирота, он по настоянию опекуна принял в кадетском корпусе православие. Его брат Ромуальд остался католиком, а сестра Ванда вышла за графа Кандыбу. В Польше у меня должна быть родня.
Отчего бы мне не обратиться к польскому консулу? Я могу в армии пригодиться в качестве медсестры (по образованию я ветфельдшер). Кроме того, хорошо знаю французский, немецкий, румынский и, разумеется, русский языки. Немного английский, испанский, итальянский. И, пожалуй, хуже всего — польский. Почему бы не попробовать? Гитлер — наш общий враг; значит, против моей родины идти не придется. Напротив, я могу быть связующим звеном между Польшей и Россией!
Решено: иду в Томск!

Борьба с врагами всех бродяг

Шла я большими переходами, расходуя последние деньги на турнепс и картофельную кожуру; я даже ни разу не воспользовалась возможностью заработать немного денег заготовкой дров: понимала, что к наступлению весенней распутицы должна выбраться из здешних болот!
Глубокий снег, выпавший во время последнего бурана, был рыхлым и глубоким. Приходилось придерживаться дорог, а это угрожало беглецу большими неприятностями. Я даже избегала расспрашивать о дороге: делала вид, что мне и так все знакомо. Однако внимательно прислушивалась к разговорам и мотала на ус: все услышанное могло мне пригодиться!
Зайдя однажды в Дом колхозника, своего рода заезжий двор, где можно отдохнуть и вскипятить чай, я купила тушку бурундука (вид древесной крысы с полосатой шкуркой) и, пока варила его, услышала, что до следующего населенного пункта — 72 километра. Заметив, что на меня косо поглядывает парень, продавший мне этого зверька, и что он о чем-то шепчется, я вынесла сперва свой рюкзак, а потом и недоварившегося бурундука с бульоном и зашагала в сырую холодную ночь.
Подкрепившись бурундуком, я шагала всю ночь напролет, и рассвет застал меня в невероятно унылой местности. На поляне, в стороне от дороги, темнел стожок прошлогоднего льна, и я свернула к нему в надежде отдохнуть. Не тут-то было!
«Усталость — самая мягкая подушка», но на сей раз уснуть я так и не смогла. Откуда взялась первая вошь, не знаю, но теперь они расплодились, и к голоду и стуже присоединился еще и это бич. Я не могла воспользоваться отдыхом. Лишь пока я двигалась, они меня не трогали. Стоило прилечь и пригреться под снопами льна, как все тело начинало зудеть и гореть. Таков удел бродяг всех эпох и всех народов. Пришлось шагать дальше, преодолевая усталость.
Среди дня солнце выглянуло из-за туч. На солнце начало подтаивать — во всяком случае, было не так уж холодно, и я решила воспользоваться получасовой передышкой, чтобы объявить войну своим мучителям. В сугробе у корней вековой сосны я вытоптала на солнечной стороне углубление и, раздевшись донага, уселась на рюкзак, накинула на плечи телогрейку и занялась «охотой».
Это неэстетичное воспоминание, но слов из песни не выкинешь, а эту песенку мне приходилось повторять ежедневно, дабы не быть заживо съеденной.
С тех пор ежедневно с двенадцати до часа дня, в самый адмиральский час, я занималась этим сугубо неадмиральским делом. Чаще всего я раздевалась лишь до пояса, так как оплот моих гонителей находился в майке.
Никогда не забуду первый улов. В одной лишь майке я их уничтожила 312 штук! На следующий день — 238; на третий — 112. Если каждая из них ужалит всего по 10 раз, то это больше трех тысяч укусов! Можно ли при этом спокойно отдохнуть?!

Слезы

Я не плаксива. И поэтому хорошо запомнила те редкие случаи, когда я плакала.
Я плакала, похоронив отца, и то лишь вечером, оставшись одна; я плакала, отправив маму за границу, но ночью, посреди поля, и только лишь звезды видели мои слезы; я плакала в ссылке 24 декабря — в день своего рождения, когда поняла свое бессилие, крушение всех моих надежд. Этих слез я не стыжусь. Но должна признаться, что однажды я плакала от разочарования, оттого что… Нет, лучше расскажу по порядку.
Погода испортилась: подул сильный ветер и пошел дождь пополам со снегом. Дело приняло плохой оборот: ночью подмерзнет, а я промокла. Чтоб не замерзнуть, шагать надо всю ночь. Но я уже иду 40 часов без отдыха, если не считать те час-полтора в колхозном доме. За это время съела полусырого бурундука. Силы мои на исходе.
«Скоро будет деревня», — утешала я себя и жадно вглядывалась в верстовые столбики: 70-й, 71-й и 72-й километр, а деревни нет как нет! Дождь со снегом шел не переставая. Валенки отсырели.
И вдруг за поворотом вижу я дохлую лошадь! Освежеванную. Кроваво-красную. Значит — свежую! Ура! Я рванула рысью. Откуда и сила взялась! Мясо — пусть дохлая конина — это спасение! Последний рывок. Последнее усилие. И я подбегаю. Увы! Меня ждало горькое разочарование. То, что я приняла за освежеванную тушу лошади, оказалось ошкурованным лиственничным сутунком…
Заболонь у лиственницы такого темно-кровавого цвета, что она, особенно на фоне снега, вполне может сойти за освежеванную тушу.
Без сил я опускаюсь на это злополучное бревно и заливаюсь горькими слезами — от обиды и разочарования. Слезы полнейшей беспомощности…
Но здесь же взяла себя в руки и вслух обругала себя:
— Дура стоеросовая! Да разве здесь, в Советском Союзе, в таком голоде и нужде, когда уже всех собак поели, разве оставили бы павшую лошадь тебе? Тут любую падаль разделят в счет зарплаты. А ты выдумала!
Я встала и не оглядываясь пошла дальше. Отойдя буквально на несколько десятков шагов, я заметила в наступающих сумерках силуэты домов. Поселок оказался лишь на 75-м километре.

«Товарищ по несчастью» еще не значит «друг»

В трех или четырех домах меня и на порог не пустили. Мне все же удалось разжиться кое-какой едой (миска пустых щей, две репы, кружка кислого молока — все это за рубль), но меня попросили, чтобы сразу после еды я ушла. Я сделала вид, что это вполне отвечает моим желаниям.
И темная холодная ночь «открыла мне свои объятия»! Но, утолив (правильнее было бы сказать — обманув) свой голод, всего остального я уже не боялась. Выйдя за околицу, я не пошла прочь, а стала обходить деревню, подыскивая стожок более гостеприимный, чем дома, захлопнувшие двери перед моим носом. Найдя уютный стожок, я быстро, привычными движениями устроила себе замечательный ночлег.
Мороз крепчал, тайга гудела, но я уже видела во сне родное Цепилово, родных и друзей… Бледный свет пасмурного рассвета вернул меня к действительности. Но эта действительность преподнесла мне сюрприз. Еще не раскрыв глаза, сквозь смеженные веки я увидела, что в трех шагах от меня из того же стога вылезает какой-то взлохмаченный, небритый субъект. В его глазах отразился такой звериный ужас, что инстинкт, который заставляет жучка притворяться мертвым, подсказал мне самый правильный в данном случае образ действия: симулировать сон. Я, не открывая глаз, крякнула, повернулась на бок и, пробормотав что-то «сквозь сон», стала дышать глубоко, как во сне. Сквозь ресницы я зорко следила за моим товарищем по несчастью (и — по квартире) и мысленно прикидывала, сумею ли я выхватить тесак, который, ложась спать, засунула за пазуху?
Нелегко было мне дышать ровно и глубоко, когда сердце колотилось где-то в самом горле! И мысли с еще большей быстротой метались в голове: «Он испугался не меня, я сама по себе ему не страшна, а своего положения. Он, безусловно, скрывается. Кто он? Дезертир? Убийца? Или то и другое? Я — угроза для его жизни. Я могу его выдать. Он боится. А страх делает человека жестоким и беспощадным. Единственное спасение — это убедить его, что я сплю».
Кажется, моя тактика была самой мудрой. Мой компаньон по ночлегу, выбравшись из сена, даже не дал себе труда отряхнуться, а, подхватив небольшую котомку и дубинку, так рванул прямо в лес, что любо-дорого!
Я также не заставила себя долго упрашивать. Только все же отряхнула с себя сенную труху и застелила постель, то есть привела в прежний вид копну сена, чтобы никто с первого взгляда не смог определить, что она служила приютом паре бродяг. С этого дня я поверила, что дезертиромания не была плодом фантазии энкаведистов.
Я — в Кенге. Поселок как поселок, и Дом колхозника, как ему полагается, стоит при дороге. Но не успела я туда зайти, как выяснилось, что тут нужно сдать паспорт или удостоверение, что для меня — проблема. И я опять на улице.
В первом же доме, куда я, постучав, зашла, жил учитель. Он на меня накинулся с такой бранью, что я просто не могла уловить смысла в фонтане его воплей и проклятий. Даже отойдя на квартал, я слышала рулады этого желчного педагога. Из второго дома я сама выскочила, как пробка из шампанского: там поперек широченной кровати спал — в фуражке и сапогах — энкаведист. Тогда я применила давно проверенный метод: прошла через весь поселок, что оказалось нетрудно, так как он состоял из единственной улицы, застроенной лишь с одной стороны, выбрала самую бедную, захудалую избенку и смело зашла.

Крошки с тараканами

В комнате, пустой и убогой, возле остывающей уже печурки-буржуйки грелись дед и баба. Не было у них курочки рябой, да пожалуй, и разбитого корыта.
Как и все бедные люди, они радушно встретили меня, потеснились, чтобы и я могла погреться. Старик подбросил дров, чтобы вскипятить чай. Но на мою просьбу продать чего-либо съестного оба горестно вздохнули, переглянулись, и старуха сказала:
— Вот что скажу я тебе, дочка! Жили мы, двое позабытых Богом стариков. Но был у нас внучек — утеха старости, один он у нас остался. Сына в тридцать седьмом забрали, сноха к другому ушла. Но вот два года тому сравнялось — и внука, хоть он и малолеток, в тюрьму забрали. Хоть и недалеко — в Томске, пока годы не вышли. Ох и жаль нам кровиночку свою! Как-то освободился один его кореш, он от внука весточку принес. Все рассказал: где он, как там живет. Сказывает, шибко голодно, жалуется! Пропадает с голоду — и все тут! Ведь дитё еще! Ох и нелегко нам со стариком живется! Хлеба по 200 грамм получаем. Ни огорода, ни живности. Летом старик подрабатывает: где городьбу подправит, где кровлю починит. Опять же колодцы чистит. А я кудель пряду. Ну а зимой хворь одолевает. Однако насушили мы из своих граммов сухарей, и старик съездил в Томск, в Черемошки, в лагерь. С внуком свиданку получил, сухарики-то ему и передал, порадовал парнишку. Отвез ему и весь свой самосад — парень вроде бы и не курит, но на курево, сказывает, хлеба наменять можно. Так-то, доченька!
Затем переглянулись. Старик кивнул головой, и старуха добавила:
— Как видишь, путной корочки у нас нет. А вот крошки… очень они сорные — со всяким мусором! Смела я их, на чердаке они. Тодысь мы еще курочку держали — она бы их склевала! Но курочку-то у нас за налог забрали: причиталось с нее полста яичек сдать, а она и двух дюжин, чай, не снесла! Вот крошки, они и остались. Коль не брезгуешь — слазь на чердак, возьми их!
И вот я на чердаке. Передо мной куча мусора — крошки. Но, Боже мой, чего только там, кроме крошек, нет! Даже на меня сомнение напало. Что там был сухой березовый лист от банных веников, мелкий самосад и, разумеется, пыль — это бы еще полбеды. Хуже, что первое место в ряду этих примесей занимали тараканы! Сушеные и мелко накрошенные тараканы.
Тараканы во всех видах вызывают у меня непреодолимое отвращение! Но как отказаться от хлебных крошек!
Голод — беспощадный диктатор, и его воля — закон. Я надеялась, что сумею отделить крошки от тараканов, но — увы… Ни отвеять на ветру, ни отмыть их водой не удалось. Пришлось, поборов брезгливость и отвращение, съесть все подряд. И все же дня два я была не слишком голодной.

Переправа за переправой

То ли за Кенгой дорога стала хуже, то ли я сбилась с пути и пошла по таежной тропе, но трудно представить себе что-либо более кошмарное, чем тамошние болота в оттепель!
Тропу пересекали речушки. Вернее, каждая ложбинка превращалась в речушку. Кругом еще лежал снег, и откуда могло появиться столько воды — этого мне и до сей поры не понять!
Переправа через эти речки — это была целая серия акробатических трюков!
Летом этот район представляет собой сплошную трясину, а тогда, весной, это была сеть ручьев и речек. Обычно, идя вдоль такой речушки, можно было найти затор: поваленное дерево, на котором из бурелома, принесенного водой, образовалось что-то вроде гати, по которой, осторожно прощупывая дорогу, можно было пройти без особого риска и без слишком большой потери времени. Иногда дело обстояло сложнее.
Это, когда дерево, подмытое водой, упало через речку, но зависло на вершине дерева по ту сторону. Тут переправа осложнялась: надо было, сбросив лишнюю одежду, перекинуть ее вместе с рюкзаком и обувью на другой берег, а затем, используя эквилибристику, карабкаться по скользкому стволу на вершину «потустороннего» дерева, спуститься по нему на снег, одеться, обуться и, потеряв уйму времени и сил, продолжать путь.
Хуже всего приходилось, однако, когда не было деревьев и речка пролегала через заросли тальника. Такие речки приходилось пересекать вброд, а то и вплавь, раздевшись догола и перебросив всю свою «движимость» на ту сторону. Это было, безусловно, удовольствие ниже среднего.
Теперь мне даже трудно себе представить, как это я, почти не умея плавать, без всякого колебания смело лезла в черную на фоне снега воду, по которой шла шуга, а иногда и крупные льдины. Выбравшись на берег, я, подхватив весь свой скарб, пускалась бегом во все лопатки в чем мать родила и бежала, пока кожа просыхала и я хоть немного согревалась. Тогда я одевалась и опять шагала, пока очередная речушка вновь не вставала на моем пути.
Как-то заглянув в озерцо черной торфяной воды, я невольно расхохоталась: в своем отражении я увидела какое-то сходство с крылоногим посланцем богов Гермесом! Сандалий с крылышками, правда, не было, и вместо золотого тирса на плече был посох, а на нем весь мой гардероб, но шапка и худощавая голая фигура, право же, неплохо дополняли сходство!
Бедный Гермес! Нечего и говорить, что не подкрепись он теми сушеными тараканами, то свалился бы, так и не добравшись до Бахчара.

Первый деревянный город на моем пути

Я уже успела привыкнуть к виду деревянных домов в деревнях и даже таком крупном поселке, как Парабель. Но Бахчар был первый город, и притом деревянный город, на моем пути. Дома двух- и даже трехэтажные и вдруг — деревянные! Что-то от Ивана Грозного. Впрочем, как я впоследствии сама убедилась, Томск, прежняя столица Сибири, был тоже деревянный.
Бахчар я поторопилась проскочить поскорее, однако все же позволила себе роскошь — пообедала в ресторане. Увы! Тараканы с листьями веников и самосадом были все-таки сытней обеда в бахчарском ресторане! Тараканы были, как-никак, с хлебными крошками, а обед состоял из двух порций рассольника — мутной водички с кусочками кислых огурцов. Хлеб и мясо полагались только командировочным, да и то у них вырезали соответственный талон из карточек. Однако официантка, славная девушка, сунула мне тайком 100 грамм хлеба, сказав с мольбой:
— Только чтобы никто не увидел!
У какой-то тетки я купила два турнепса и 5 порций (горстей) соленой хамсы и пустилась на ночь глядя в путь, благо дорога от Бахчара пошла настоящая, насыпная, с двумя кюветами, полными воды.
Что поделаешь? Все, что имеет темную сторону, должно иметь и светлую. К сожалению, и обратная аксиома также неоспорима. На бахчарском тракте не было необходимости переправляться вброд через речки или пользоваться еще более рискованной воздушной переправой. Зато можно было нарваться на проверку документов. Поэтому приходилось шагать по ночам, а днем отсыпаться после очередной гигиенической процедуры.
Я бы, безусловно, влипла, так как эта дорога, Бахчар — Томск, была буквально усеяна мышеловками. Помог мне случай, а может быть, моя непрактичность.
Мои сбережения подходили к концу, и в поисках работы я забрела к одному бобылю-инвалиду. Я сгребла снег с его крыши, попилила, наколола и сложила в поленницы разный хлам — плахи, горбыли, чурки, старый тес, — за что он меня хорошо накормил: горох, тертый с чесноком, овсяный кисель — и дал на дорогу картошки.
Собираясь в путь, я переобулась в сапоги: промокшие валенки были тяжелы и не грели, и я, не задумываясь над тем, что не так уж богата, чтобы делать подарки, протянула их старику:
— Возьми их, дедушка! Ноги у тебя больные, а ты в онучах. Подсуши и носи на здоровье!
Старик даже прослезился! А затем, лукаво подмигнув мне, сказал:
— Слушай меня, дочка! Ты мне говорила, что дом, мол, сгорел и пробираешься к сродственникам. Так вот что я тебе скажу: погорельцы своих вещей не раздаривают! Что из огня спасли, за то еще как держатся, ой-ой! Но если ты все же к сродственникам добраться рассчитываешь, то не ходи днем по большой дороге! Там и заставы, там и патрули. Все те, кто не хотят на фронт попасть, все они из кожи вон лезут, чтобы подозрительных вылавливать. Долго ли тут до беды? Так вот: как светать станет, ты сворачивай с тракта на ту свертку, где сена иль соломы натрушено. Она тебя и доведет до риги иль навеса, а там — остатки сена иль соломы. Вот и отдыхай до самой ночи! Никто не потревожит: теперь распутица, снег смяк, кони проваливаются — никто возить не будет! Можешь спать спокойно. А и ночью: случись навстречу машина или что, ты через канаву сигай — и за сосну! И в Мельникове через Обь не ходи. Подымись к югу, до Воронова. Оттуда на Томск — проселком. Так-то вернее будет.
Не все советы, которые я получала, были разумные, но в том, что я этому совету последовала, мне не пришлось раскаиваться.
Все дороги, по которым я шла, могли привести меня к одному из двух: к могиле или к тюрьме. Важно было лишь одно: отодвинуть развязку на как можно более отдаленный срок.
С легким сердцем пустилась я в путь. Может быть, оттого, что цель, которую я себе поставила — визит к польскому консулу в Томске, — была близка, а может быть, и оттого, что в рюкзаке была котомка с почти настоящей пищей: пригоршня жареного гороха, вяленая рыбина и картуза два печеной картошки.

Даже в амплуа бродяги остаюсь хозяином

Попутно я делала открытия.
Я привыкла с любовью и уважением относиться к рабочему инвентарю: ни плуг, ни борона, после того как они сделали свое дело, не оставались под открытым небом, а о сеялке, жатке и тем более молотилке и речи быть не могло!
Высушенные, смазанные, покрашенные, помещались они в подкатном сарае, и я следила, чтобы в дверях или крыше не было щелей.
Каково же было мое удивление, когда, добравшись до первого тока, куда я свернула днем, чтобы выспаться, я увидела остатки соломы, растоптанную мякину, груды прогнивших отходов и молотилку — старинную, добротную, тяжелую, стоящую под открытым небом!
Не то что сарая или хотя бы навеса — просто крыши из досок или соломы над ней не было. Внутри полно снега.
Металл ржавеет, дерево коробится… С сеялки даже сошники не были сняты.
Первый раз, увидев подобную бесхозяйственность, я не могла глазам своим поверить.
В дальнейшем я часто видела и не такие формы головотяпства. Боюсь, что и настоящее время, почти четверть века спустя, я все еще продолжаю делать подобные «открытия», которые теперь уже никак невозможно ни объяснить, ни оправдать.
Тогда я очень многое объясняла войной, пока не убедилась, что причина еще более глубокая и беспощадная и кроется в самом жизненном укладе.
Впрочем, можно удивляться совсем другому: зачем было возмущаться отношением к техническому инвентарю, когда я еще совсем недавно могла изучать отношение к живому, двуногому инвентарю — людям!

Кошмарное зрелище

Понятно, ночью ходить по большой дороге безопасней, чем днем, но до чего же осточертело, завидев вдалеке фары машины, подбирать юбки и скакать через кювет. Я знала, что машину не остановят, даже если меня заметит представитель власти, едущий на ней. Открыть стрельбу может, но остановить? Нет! Ведь бензина не было; машины пользовались газогенераторами на березовых чурках и с трудом стартовали.
И все же, поскольку по мере приближения к Оби почва повышалась, трясины исчезли, леса поредели и появились большие площади распаханных полян, я решила расстаться со ставшим беспокойным большаком и идти на Вороново це?ликом, по азимуту. То, что я наблюдала по пути, повергло меня в недоумение: оказывается, хамское отношение к инвентарю — явление повсеместное. Повстречала я даже трактор, торчащий из грязи, как какое-то надгробие. Тамошние поля напоминали какое-то кладбище сельхозтехники. Даже моему неопытному глазу было заметно, что на этом кладбище уже успели помародерствовать любители запчастей, предвидя возможность в будущем с выгодой их продать. Но наиболее печальную картину увидела я в самом Воронове.
Я слыхала (вернее, читала в газетах, еще дома), что в Вороново есть Дом престарелых, и притом образцовый.
Большие двухэтажные бараки казарменного типа. Выглядят они уныло, зато очень просторные. Но неужели это сами престарелые так бодро суетятся у подъезда? И откуда там дети? Да и вообще я не вижу тут стариков.
Ответ на этот вопрос я получила, войдя в один из домов, должно быть — сотрудника этого учреждения. Вошла в другой, в третий… И всюду та же картина: в нежилой горнице устроено что-то вроде стойла. Невысокая перегородка разделяет комнату (иногда отделяет только угол). А за перегородкой на неопрятной, скудной соломенной подстилке. Нет, я не могу назвать этих призраков людьми! Мужчины это или женщины? Больше всего были они похожи на больных обезьян из неблагоустроенного зверинца. Сходство дополнял запах, присущий зверинцу: смесь запахов мочи, плесени и больного, к тому же старого, тела.
Говорят, самый счастливый возраст — это когда дети в одних трусиках резвятся на берегу моря и еще нельзя отличить мальчиков от девочек. И, безусловно, самые несчастные человеческие существа — это одинокие человеческие обломки, загнанные за перегородку на грязную солому. В этих неестественно маленьких, сгорбленных фигурках, замотанных в лохмотья неопределенного покроя и неописуемого цвета (не говоря о запахе), нельзя было отличить стариков от старух. Простоволосые старухи; старики, замотанные в рваные женские шали; покрытые пухом, будто паутиной, лица и лысые черепа. Все худые, все беззубые, с гноящимися глазами.
Ужас! Ужас! Ужас!
В четвертый дом я заходить не стала. Стоя посреди просторной площади, собиралась с мыслями. Но мысли разбегались, и перед глазами стоял сгорбленный, покрытый платком старик, протягивающий дрожащей рукой жестяную кружку и почти беззвучно шамкающий беззубым ртом:
— Воды бы мне, кипяточку…
Впоследствии я узнала, что стариков распихали по частным домам, а бараки отдали беженцам с Украины. Война ударила по всем, но почему-то мне кажется, что самый глубокий ужас — это беспомощные, обезьяноподобные фигурки в человеческом зверинце.
Я поспешила покинуть этот поселок. На опушке леса увидела какой-то не то подвал, не то разрушенное овощехранилище. Не без труда протиснулась я в эту развалину. Ярко светила луна. Было холодно и жутко.
Я не могла уснуть, несмотря на усталость и привычку спать в любых условиях. Что же мне мешало? Лунный свет? Непривычка спать в подвале? Холод? Но кажется, мне мешала уснуть мысль о тех несчастных стариках. Мое будущее было очень сомнительно. Но это было будущее. А у тех несчастных будущего не было, а настоящее — ужасно!

Обь ломает не только лед, но и мои надежды

Я стою на берегу Оби.
Море внушает ужас во время шторма; степь нагоняет страх, когда по ней гуляет буран; тайга всегда жутковатая штука, главным образом тогда, когда в вершинах воет ветер и стволы гудят и вздрагивают.
В данном случае погода была тихая, но нельзя было смотреть без какого-то суеверного ужаса, как по бескрайней реке стремительно неслись с грохотом и скрежетом огромные льдины. Земля содрогалась, и казалось, что это — тоже от ужаса.
Я стояла на самом берегу и испытывала двойное чувство: во-первых, восторг, без которого невозможно присутствовать при таком могучем явлении природы, а во-вторых, чувство глубокого разочарования… Прощай, надежда по льду перебраться на правый берег! Прощай, Томск и все сумбурные надежды на мифического консула!
На пароме — проверка документов. Нанять лодку? Спросят, почему не на пароме? Да и ждать долго. В последнем я глубоко ошибалась, так как исходила из ложной предпосылки. Я рассуждала примерно так. На Днестре ледоход длится две недели. Обь неизмеримо более могучая река, значит, ледоход затянется Бог знает на сколько времени! Ошибка была в том, что я не учла одного весьма важного фактора: Днестр течет с севера и вскрывается по частям, начиная с низовья. Затем вскрываются притоки: Русавы и три Мурафы — Верхняя, Нижняя, Средняя. Обь же течет на север. Вскрывается она, начиная с верховьев, ледоход дружный: лед, идущий сверху, уходит под лед, подымает и ломает его, и река сразу очищается. Все это я узнала позже, а пока что стояла и думала, как быть, куда податься?
Постояв на берегу Оби, вдоволь полюбовавшись этой поистине впечатляющей картиной, я вскинула рюкзак за плечи, повернулась спиной к реке и зашагала прочь от нее: если уж нельзя ее пересечь, то нечего задерживаться там, где людно, где селение следует за селением и в каждом из них НКВД.
После ночевки в подвале, в Воронове, прошел дождь и снег превратился в синеватую кашицу, а на открытых местах появлялись проталинки. Даже воздух стал каким-то весенним, с особым запахом. И солнце светило по-иному.
Я изрядно устала и присела отдохнуть, чтобы держать в некотором роде военный совет сама с собой. Мне надо было поставить себе какую-то цель и решить, каким образом ее достигнуть.
Дело идет к весне. Если зимой я вынуждена была тащить с собой все тряпье, способное защитить меня от мороза, то теперь нужно все лишнее выбросить: путь передо мной неблизкий, а сил, увы, мало. Прежде всего, расстаться надо было с моими штанами — теми холщовыми, домоткаными, стеганными мхом. Их уже и штанами трудно было назвать: целая мозаика дыр и заплат (дыр больше: рваных и прожженных). Но когда я отпорола пуговицы и крючок, я не смогла выбросить эти лохмотья и бережно повесила их на ветку старой дуплистой вербы.

Прощание со штанами

Повесив штаны на ветку дерева, я уселась на проталинке, погрузившись в воспоминания. Солнце клонилось к горизонту, сильно посвежело, и следовало подумать о ночлеге — ночью может сильно приморозить. Но я смотрела на эти штаны, и картины прошлого одна за другой возникали в моей памяти. Вечер. Также, как и теперь, заходит солнце. Заходит оно над родным, дубовым лесом. На поляне, там, где картофельное поле, я посеяла коноплю, и теперь мы дергаем эту коноплю. Мы — это я и две девчушки из нашего села: Надя и Таня. Мы торопимся закончить работу. Нам весело. После жаркого дня вечерняя свежесть так приятна!
Певунья Таня, смуглая кудрявая хохотушка, и ее более серьезная сестра Надя, мастерица рассказывать сказки, дергают коноплю; я ее связываю снопиками и устанавливаю для просушки шалашиками.
Только что мы допели песню про Ионела:
Cine vine de la vie? — Ionel cu palarie.
Дома нас ждет ужин: домашняя лапша с брынзой и шкварками, арбуз, дыня. А кто хочет — горячее молоко с калачами. Надо закончить работу да заката солнца. И я поворачиваюсь, чтобы посмотреть, как там солнце? Но солнце слепит глаза, я ничего не вижу и только слышу звонкие голоса девочек, подбадривающих друг друга.
С поля возвращались рабочие, с дороги доносились то песня, то громкие голоса. Молдаване не любят молчать. Особенно после рабочего дня.

Последняя встреча с земляками

Но что это — бред, галлюцинация? Я и впрямь слышу с той стороны, где заходит солнце, молдавскую речь! Заслонившись рукой от заходящего солнца, всматриваюсь. Да! Я не ошиблась. Это мои земляки. Это чисто молдавская привычка громко разговаривать на ходу!
По тропинке из лесу идут двое. Я вижу лишь силуэты, но по голосу это женщина и мальчик-подросток. За плечами у обоих большие вязанки хвороста. Когда они почти поравнялись со мною, я обратилась к ним с приветствием:
— Вuna seara!
Оба — пожилая женщина и подросток лет четырнадцати — остановились как вкопанные. Минуту мы молча смотрим друг на друга, и вдруг мальчик бросает на землю свою вязанку и, всплеснув руками, кидается к матери:
— Мама! Да ведь это наша барышня!
Боже, что тут было! Старуха (которая оказалась вовсе и не старой) ринулась ко мне, тоже бросив свою вязанку хвороста, и заголосила. Я даже растерялась и не сразу узнала ее, Пержовскую из Околины, и сына ее Толика. Пошли расспросы, рассказы… Однако тут мы спохватились, что надо засветло добраться домой. Выяснилось, что ее мужа как отделили тогда от них, так и вестей о нем нет, как, впрочем, и о всех тех, кого тогда во Флорештах обманом забрали под предлогом отправить вперед, построить дом. Живут они в деревне со странным названием Гынгаса.
Назад: «Крепко о тебе кто-то молится, Фрося!»
Дальше: Самая ценная услуга

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(953)367-35-45 Антон.