Вторая попытка стать медиком
Мне не потребовалось много времени, чтобы стать шахтером. Шахтером настоящим. Верным. Убежденным.
И все же однажды я шахте изменила.
Каждый человек ищет объяснение и оправдание своих поступков. Я не исключение. Объяснение заключается в следующем. Начальником к нам назначили с 11-й шахты некоего Власенко Василия Власовича. Это был «начальник наоборот», то есть совмещал в одном лице все смертные грехи, которые могут встретиться у плохих начальников. Он не знал шахты, не знал шахтерского труда, не имел представления о том, что можно требовать от шахтера и чего нельзя. Но хуже всего то, что это был паникер, и вдобавок малодушный. А уж нытик — непревзойденный и неповторимый.
В шахте нельзя просто работать — в шахте приходится бороться, и надо иметь волю к победе.
Иногда забой, в котором мы рассчитывали работать по чистому углю, оказывался перекрытым диабазовой дайкой. Приходилось порой приостанавливать добычу из-за нехватки крепежного леса или не поданного вовремя порожняка.
В любую минуту, вместо того чтобы спокойно работать, могло оказаться, что надо второпях выносить оборудование под угрозой аварии. Предвидеть всего нельзя — парировать все можно! А Василий Власыч умел лишь ныть, скулить и осыпать всех упреками. Атмосфера на участке создалась невыносимая.
Невольно вспомнилось, как прошлым летом на нашу шахту приходил заведующий хирургическим отделением ЦБЛ Виктор Алексеевич Кузнецов. Приходил… за мной.
Это была сенсация! Все шахтерские девчонки прибежали ко мне. Тогда я отказалась покинуть шахту. Но теперь я колебалась. Кузнецов был сама любезность. Обещал интересную, плодотворную работу: это, дескать, не прежняя больница, где было тесно; здесь целый больничный городок!
Мне надо было принять решение: быть или не быть медработником (или по меньшей мере медхудожником). Врач Авраменко с жаром уговаривала меня. И тут, как назло, подвернулся «предлог»: кусок угля свалился мне на ногу с борта. Травма пустячная: отрыв наружной лодыжки. Пара недель с гипсовой «стремянкой» — и все бы прошло, но это был благовидный предлог, и я решила: попытаюсь еще раз.
Клозетный конфликт
Большой рыдван «скорой помощи», ныряя в ухабы и разбрызгивая лужи, ползет куда-то за город. Поворот — приехали! Так, значит, это и есть больничный городок?! Влево — ряды бараков. Высокий забор из колючей проволоки. Повсюду вышки с «попками». Это шестое лаготделение. Рядом — три двухэтажных корпуса (из них достроен лишь один— хирургический). Котельная. Еще несколько недостроенных зданий. Тропинки из строительного мусора. Кругом чавкает болото. Внешний вид более чем непрезентабельный.
Внутри задумано неплохо, но недостроено. На первом этаже свой рентгенкабинет. Это огромное удобство! Но вообще видно, что все построено «на гихер»: двери не закрываются, окна не открываются, в полах — щели. Отопление работает плохо, водопровод — еще хуже.
Персонал? Пожалуй, все недоделки не имели бы значения, будь во главе больницы дельный начальник и расторопный завхоз. И если бы все работали с душой. Но в том-то и беда, что всего того, что было в старой больнице, здесь нет.
Начальник больницы Елизавета Ивановна Урванцева, в полувоенной форме и сапогах, производила впечатление фельдфебеля в юбке. Грубая и бездушная, она ценила только дисциплину и безоговорочное повиновение.
Привожу пример. Это мелочь, но «в капле росы отражается солнце».
Канализация (как, впрочем, все в этой новой, но рассчитанной исключительно на заключенных больнице) была неудачна. Чуть что она засорялась, и получалось что-то вроде «антиперистальтики». Из унитазов текло через край…
Тут-то и поразила меня Елизавета Ивановна. Она отдала приказ: всему среднему медперсоналу явиться за получением инструкций!
Вере Ивановне Грязневой это не пришло бы в голову. Она бы просто сказала то, что хотела сказать, и к ее словам, безусловно, все бы прислушались.
Мы выстроились шеренгой и с удивлением услышали:
— Вы должны следить за больными, идущими в уборную. Они засоряют канализацию! Каждый, направляясь в сортир, несет в руке кто — кусок ваты, кто — бинта, а кто — обрывок бумаги. Так вот, вы должны это отобрать!
Все с удивлением переглянулись. Разумеется, единственным, кто решился ответить, была я.
— А чем же, вы думаете, они подотрутся? Полой халата! А халатов — один-два на палату, то есть на двенадцать человек. Во что превратится халат? Да халаты и так — тьфу! И так они ими подтираются. Я бы, напротив, стала всячески поощрять чистоплотность, снабдила бы больных хоть каким-нибудь подтирочным материалом. А чтобы не засорялись унитазы, достаточно поставить рядом ведро. Хотя бы банку от сгущенного молока емкостью десять литров. Ведь их выбрасывают на свалку!
Это первая коллизия. Отношения были испорчены.
Хирургическое отделение в лицах
Кузнецову, главному хирургу, я была нужна как художник-иллюстратор. Он собирался писать монографию об оперативном лечении выпадения прямой кишки. Выпадение, вернее выворачивание, прямой кишки в момент дефекации и просто при любом напряжении, натуге — явление в лагерях весьма распространенное. Истощение, полное исчезновение жировой клетчатки, и все это при непомерно тяжелой физической работе, — причина этого явления. Кузнецов решил устранить этот дефект оперативным путем. Раньше это никому не приходило в голову. В этом и заключался его научный труд, который я снова должна была иллюстрировать, как это я уже делала, когда он — тоже оперативным путем — лечил энтериты, вырезая метрами участки воспаления тонкого кишечника.
Можно было не бояться, что «подопытных кроликов» не хватит. Он ходил на консультации по всем лаготделениям, узнавал через местных эскулапов, есть ли жалобы на «выпадения», и рекомендовал направлять таких больных (вернее было бы сказать — истощенных) в ЦБЛ. «Кроликам» обещали, что не придется больше пальцами, да еще на морозе, вправлять кишку, выворачивающуюся наподобие чулка!
«Кролики» валом валили! Доходяги были рады любой ценой попасть в больницу. Лежать, отдыхать, три раза в день получать питание и настоящий хлеб, а не лагерный суррогат — пусть же за все это блаженство доктор режет и шьет все, что ему угодно!
Поначалу и меня эта идея увлекла. Но вскоре я к ней охладела. Правда, кишка больше не могла вывернуться, но какой ценой? Ее подшивали к апоневрозу, то есть к «изнанке» позвоночника у основания копчика. Как-никак, это полостная операция. И есть ли уверенность, что кишка не оторвется или, что куда страшнее, не порвется при запоре?
Еще хуже был второй способ: кисетный шов на анальное отверстие. Если рана инфицировалась и образовывался парапроктит, тогда Кузнецов переводил больного в гнойное отделение к другому врачу и больше не интересовался его судьбой. На какие мучения обрекал он доверившегося ему бедолагу?..
Хирургический корпус ЦБЛ занимал большое двухэтажное здание, и контакта с другими отделениями у нас вовсе не было. По-моему, это плохо. Особенно в том случае, когда старший хирург хоть и виртуоз ножа, но откровеннейший профан в том, что касается неразрезанного пациента! Анаш старший, Кузнецов, еще и ненавидел терапевтов и не признавал врачей узких специальностей. Что ж, может, его симпатии на стороне хирургов? Я стала присматриваться к хирургам.
Его жена в счет не шла: в хирургическом отделении была она тем, что у фармацевтов называется «наполнителем».
Глебова Надежда Алексеевна. Маленького роста, старательная, очень себе на уме. Она еще не решила, на чем остановить свой выбор — на хирургии или гинекологии.
Пуляевский, или, как его называли, Пуля. Парторг. Отвратительный тип. Старый дурак, окончательно выживший из ума.
Это плеяда далеко не ярких, зато вольнонаемных врачей.
Яркими личностями были врачи-заключенные.
Карл Карлович Денцель, рентгенолог, был мне давно знаком. Большой, неуклюжий, добродушный, лысый как колено и неестественно бледный. Никто и никогда не видел его взволнованным, а тем более сердитым. Работал он добросовестно, но держался в тени. Зачем лезть вперед? За ним никакой вины, кроме немецкого происхождения, не было, а срока — 20 лет! Как рентгенолог он был незаменим. Как хирург он не пытался стать выдающимся. Одним словом, симпатяга, но далеко не светило. Впрочем, поговаривали, что в частной практике (он занимался нелегальными абортами) он проявлял куда больше жизни…
Второй немец, Сигурд Генрихович Людвиг, в противоположность Денцелю — личность на редкость яркая. Немцем можно было его считать весьма условно — он был из крымских колонистов. Отец— врач, расстрелян в тридцать седьмом. Они с матерью уцелели, но весной 1941 года Людвиг был арестован и выслан в Караганду, где он, студент последнего курса мединститута, которому оставалось до диплома три месяца, освоил новую специальность — вывозил в поле навоз. Вскоре, однако, и эту специальность пришлось бросить: его этапом отправили в Норильск, где он… Тут я затрудняюсь сказать, к счастью или к несчастью, заразился сифилисом. Трудно считать сифилис счастьем! Это, однако, ему помогло. Попав в больницу, он там и остался на работе. Сначала в венерологическом отделении, а затем, закончив лечение, — в качестве врача-универсала, в том числе и хирурга. Больница на этом не прогадала: Людвиг был врачом по призванию — все, за что он брался, осваивал в совершенстве. Понятия «как-нибудь» для него не существовало. В этом он был настоящим немцем!
Кузнецов, артист и шулер, в хирургии не признающий ничего, кроме ловкости рук, однажды сказал:
— Людвиг берет все крепкой задницей, — намекая на его феноменальную усидчивость и настойчивость.
Вот пример.
Приходит Людвиг ко мне в перевязочную:
— Евфросиния Антоновна, обучите меня французскому языку!
— Вы его хоть немного знаете?
— Абсолютно нет.
— Учебники, какие-нибудь пособия у вас есть?
— Ровно ничего, даже словаря.
— Так это же невозможно!
— Но это очень нужно. Освободившись лет через пять-шесть, я не смогу работать ни в одной порядочной больнице — немец, политический преступник… В городах мне не разрешат жить. Значит, я буду врачом в захолустье, поэтому мне необходимо освоить все отрасли медицины, в том числе отоларингологию: «ухо-горло-нос». Я раздобыл замечательный учебник по этой специальности, но он на французском языке. Мне надо его выучить!
И он его выучил. Как? Да вот так: он приходил со своей увесистой «библией», и мы начинали читать слово за словом, фразу за фразой. На каждом слове приходилось останавливаться и объяснять все: правописание, произношение, значение…
Боюсь, что я неважный педагог, но он был идеальным учеником. Вскоре дело пошло на лад: своего он добился.
Разумеется, эта дополнительная нагрузка была для меня нелегким бременем. Работы у меня всегда было больше всех допустимых норм, и Людвиг пытался, как мог, вознаградить меня за труд: после урока мы пили чай. С сахаром! С хлебом — не лагерным, из разных отбросов, а настоящим — черным, ржаным, из муки. Настоящей! Бывало, что Людвиг приносил коробку каких-нибудь консервов.
Ходил он по пропуску. В его обязанности входило обследование заключенных в лаготделениях для выявления случаев заболевания сифилисом. Ну а попутно были у него пациенты среди вольнонаемных, предпочитавшие лечиться, скрывая свою болезнь.
Вольняшки платили хороший калым натурой: американской тушенкой, паштетом. Часть калыма доставалась и на мою долю.
Наверное, картина были дикая: в стерилизаторе булькает кипяток, в колбе заварен чай. На перевязочном столе — полотенце, а на нем — деликатесы. Оба мы не были брезгливыми, и испортить аппетит было бы нелегко.
— Этим ножом в последний раз мы разрезали газовую гангрену, — говорю я, отрезая длинным ножом ломти ржаного хлеба.
Людвиг шпателем мажет на хлеб паштет, и мы с аппетитом ужинаем. Это такая редкость — по-настоящему поужинать!
Осилив свою французскую книгу, Людвиг с успехом применял на практике приобретенные знания. Но недолго: его отправили в Горлаг, где он был, пожалуй, самым ценным врачом, мастером на все руки.
Много лет спустя встретила я его уже на воле. Но он был не врачом, а инженером-электриком… Он получил медицинское образование; он работал врачом свыше десяти лет, но «бумажку» не успел получить, и ему не разрешили держать экзамен. Предложили вновь поступить на первый курс. Удивительный бюрократизм! Не добившись ничего, он работал электромонтером, заочно окончил институт и стал инженером-энергетиком. Зарабатывает в три раза больше, чем врач, но, как он сам мне признался, «рана не перестала кровоточить», так как настоящее его призвание — медицина и только медицина.
Николай Семенович Ванчугов, военный врач, герой Севастополя… Пардон! Изменник Родины, статья 58–10. Измена его заключалась в том, что после падения Севастополя он попал в плен. Еще инкриминировали ему саботаж. Впрочем, это обвинение до того дико, до того нелепо, что даже после всего пережитого и увиденного плохо умещается в голове. Обвинялся он в том, что не убил 16 бойцов, а пытался их лечить! Точнее, ему было приказано замуровать в погребе 16 солдат, больных тифом, чтобы инфекция не распространилась среди осажденного гарнизона. Больные были без сознания, а погреб был тесен, и если закрыть отдушину, то все кончилось бы скоро: еще 16 героев пали бы «смертью храбрых». Но Ванчугов, который тогда был врачом-инфекционистом, продолжал их тайком лечить. Отсюда — обвинение в саботаже.
Среди заключенных, лечившихся в ЦБЛ, было много фронтовиков, перенесших ранения; встречались боевые санитары, медсестры. Много страшных, нечеловеческих историй в этом роде довелось мне услышать, но впервые об этом говорил мне врач.
Впрочем, Ванчугов был мне весьма антипатичен: какой-то запуганный, ненадежный, скользкий. Как раз такой тип врача очень нравился Кузнецову.
Он любил «делать хирургов». Для этого он выбирал среди попавших в неволю врачей «сырой материал» — с политической статьей, разумеется. Обычно это был человек сломанный. Период негодования, протеста из-за несправедливости уже далеко позади; позади и период надежды: «Они разберутся!..» Кругом — щемящий ужас и страх. Страх голода, страх тяжелой, физической работы, страх перед расправой, когда знаешь, что невиновен, но чувствуешь полную беспомощность перед тупой и жестокой силой, во власти которой находишься.
И вот такой субъект попадает в больницу. С аппендицитом, грыжей, фурункулезом — безразлично. Перед ним открывается «путь к спасению» — возможность остаться в больнице. Работать в тепле, в сравнительно человеческих условиях, к тому же у такого знаменитого хирурга, как Виктор Алексеевич Кузнецов! И он их натаскивал: дрессировал, не щадя самолюбия, и на каждом шагу давая почувствовать свое превосходство.
Иногда ученик оказывался слишком способным. Так было с Билзенсом. Он, впрочем, прибеднялся и долго был очень скромным, но Кузнецов почувствовал, что этот латыш становится опасным. Билзенс был хоть и не такой ловкий «закройщик», как Кузнецов, зато выхаживал своих больных, заслужив таким путем хорошую репутацию. И Кузнецов его охотно «уступил» (чтобы не сказать — сплавил) в Игарку.
Но если Кузнецов кого-либо ненавидел, так это Евгения Даниловича Омельчука. Круглолицый, полный, с тихим голосом и добродушной улыбкой, он производил впечатление увальня, всячески старался остаться в тени. Для меня он так и остался загадкой. Украинец, родом из Чехословакии. Почему он оказался военным врачом в немецкой армии? Ведь немцы чехов не мобилизовывали! Ему дали расстрел, затем заменили его пятнадцатью годами каторги, а каторгу сменили на десять лет ИТЛ. Врач-педиатр… Когда стал он таким эрудированным хирургом? Он «не владеет» немецким языком… Но когда из спецлагеря приводили на операцию немцев-военнопленных, меня вызывали как переводчика, и однажды, войдя в палату, где лежал немецкий офицер, я услышала, как Омельчук вполголоса вел с ним беседу.
Врач он был действительно первоклассный, когда хотел… Впоследствии его отправили в спецлагерь. Кузнецов не мог ему простить удачной операции на сердце.
«Под грудь он был навылет ранен…»
Оказывается, даже с ранением в сердце можно остаться в живых. «Неисповедимы пути Господни!» А что ж тогда сказать, если в игру вступает и лукавый враг рода человеческого?
Рядом с больничным городком, как стали называть ЦБЛ, находилась шестая зона — самое большое лаготделение. Была новогодняя ночь. Какой-то бытовик, срок которого был на исходе, сумел раздобыть спирт, напился и полез через проволочное заграждение в зону ЦБЛ, где проживали женщины, главным образом медсестры и санитарки. Это «приключение» было прервано пулей охранника, и лагерный донжуан свалился буквально у порога хирургического отделения. Второе совпадение: наши санитары как раз принимали какого-то больного. Видя более тяжелого клиента, они его сгребли и вне очереди понесли, минуя приемный покой, прямо в предоперационную. Третье совпадение: врач попался им у самого входа. И наконец, четвертое совпадение: этим дежурным врачом как раз был Омельчук.
На этом совпадения закончились, и началась медицина. Раненого, не раздевая, уложили на стол. Пока мы срезали с него одежду (именно срезали, а не снимали), врач наскоро мылся, а я вводила пентатол, как вводный наркоз, и сразу же перешла на эфир в очень малых дозах, только чтобы продлить действие пентатола. Омельчук тут же приступил к операции. Он разрезал по краю os sternum, перекусил ребра и открыл грудную клетку, как форточку. Пуля прошла через перикард, распорола левый желудочек и вышла под лопаткой. Образовался гемоторакс. Кровь в полости перикарда еще не успела свернуться, и этим, наверное, объяснялось то чудо, в силу которого человек был еще жив. Три шва хирург наложил на сердце, и три раза сердце останавливалось. Омельчук пальцами делал массаж, и сердце оживало. Затем освободил перикард от сгустков крови, зашил его и закрыл «форточку». И все это так быстро! Я давала наркоз и не смогла получше разглядеть этот фокус.
Двое суток он был на кислороде, еще две недели был очень плох — синюшный, весь в липком поту, в Но вскоре уже сам сидел. Цвет лица у него, не скрою, был далеко не идеальный: все нюансы синюшного, сиреневого и серого. Недели через три-четыре начал сам вставать. А через два месяца выписался прямо на волю: срок его окончился, когда он лежал в больнице.
Прав был Омельчук: «Кому суждена виселица, того пуля не берет».
Надя Хром-хром
С электровозом лучше не встречаться в узком месте. Почему Надя Хорошилова решила перебежать ему дорогу? На этот вопрос она так и не сумела ответить:
— Знала, что не успею, а побежала.
Но задавать вопросы и получать ответы мы смогли значительно позже, а груда истерзанного мяса и переломанных костей, лежащая перед нами на столе в предоперационной, дать нам интервью не могла. Невольно вставал вопрос: «А стоит ли пытаться?» Однако, хоть и мало оставалось надежды, но сделано было все, что в силах человеческих, и бедная девочка была превращена в подобие мумии фараоновой.
У нее были переломаны оба бедра (одно — оскольчатый перелом), обе голени, оба предплечья и левое плечо, несколько ребер. В двух местах проломлена голова. Множество ссадин и контузий всего тела. Ко всему — тяжелейший шок. Еще до того, как приступить к «сборке» ее разрозненных «деталей», надо было, перевязав зияющие сосуды, ввести ей литра два противошокового раствора.
С поразительной ловкостью и умением придавал Омельчук этой груде обломков надлежащий вид: сверлил кость, продевая спицу для вытяжения, делал репозицию отломков, фиксируя их гипсом, зашивал, заклеивал…
Когда очередь дошла до ран на голове, я обратила внимание, что ее не обстригли: волна пышных рыжевато-каштановых волос свисала чуть ли не до пола.
Я хотела исправить эту оплошность, но Омельчук остановил меня:
— Не надо, Евфросиния Антоновна! Такие красивые волосы… Пусть хоть это возьмет с собой в могилу.
Но бывают еще и чудеса! Я осталась на вторую смену, что со мной нередко случалось, и пришла к дежурному врачу. Дежурил все тот же Омельчук.
— Евгений Данилович! Дайте морфий для Хорошиловой, она очень страдает, — сказала я, подавая ему рецепт.
— Для этой, что с одиннадцатой шахты? Да разве она жива? — удивился он.
— А мертвой морфий не был бы нужен! — возмутилась я.
— Да быть этого не может!
Омельчук встал и быстро, чуть ли не бегом, поспешил в палату, где лежала несчастная девочка. Я,недоумевая, последовала за ним. Он вынул из кармана ампулу морфия и продолжал с удивлением осматривать свою пациентку, пока я делала укол.
— Похоже, однако, что мы еще обстрижем ее прекрасные волосы, — сказал он, улыбаясь.
Будь на ее месте мужчина, вряд ли бы он выжил. А она не только выжила, но и поправилась настолько, что почти не хромала.
По выздоровлении Надя Хром-хром устроилась копировщицей в проектном отделе, где я ее встретила, уже будучи на воле. Она с благодарностью вспоминала… электровоз, по милости которого она избавилась от шахты и приобрела специальность, а впоследствии нашла мужа. О том, чем она обязана Омельчуку, она как-то не думала.
Мой «сын» Хачетуров
Я так и не раскусила Омельчука, но ясно было одно: работая с Кузнецовым, он явно прибеднялся, видимо, опасаясь талантливого, но очень коварного, завистливого и морально нечистоплотного патрона. Зато, когда он мог показывать поистине высокий класс, не слишком рискуя навлечь на себя недовольство Кузнецова, то он это делал, особенно если надо было кропотливо, шаг за шагом отвоевывать человека у смерти.
Случай сам по себе был тяжелый: человек попал под поезд, груженный кирпичом. Прежде чем паровоз, который шел задним ходом, остановился, бедняга превратился в нечто, весьма мало похожее на «образ и подобие Божие». Но он остался жив. Об этом мне сообщили по телефону с Нулевого пикета— с железнодорожной станции. Послав санитара за хирургами, отдыхавшими после работы, и не дожидаясь прихода операционной сестры, я поставила инструмент для полостной операции и для обработки, не забыв и аппарат Боброва для переливания крови, и всего того, что требовалось для определения группы крови.
Хирурги кончали мыться, когда на стол в предоперационной положили изуродованного человека. Кузнецов подошел, взглянул на него и возмущенно воскликнул:
— Безобразие! Сколько раз я говорил, чтобы такие абсолютно безнадежные случаи не тащили сразу наверх! Если он умрет в приемном покое, то его смерть моему отделению не засчитывается. Если же его внесли в хирургическое отделение, то будет считаться, что он умер у меня. Такая неосмотрительность портит мою статистику!
И то сказать: я еще не видела более обескровленного живого человека! Губы у него были белы как бумага. Особенно меня поразил крупный сосуд в развороченной паховой области: сосуд зиял, но не кровил. Пульса, разумеется, не было.
Машинально я размешивала кровь с сыворотками для определения группы крови. Э, да что я вижу! У него группа «Б» — третья группа, моя! А если попробовать?
— Доктор, у него третья группа!
— Ерунда! Ваша кровь может пригодиться там, где есть надежда. В данном случае это бессмысленно.
— Когда понадобится, дам еще. Вам-то чего жалеть? Кровь-то моя, а мне не жалко. А вдруг?..
— Я сказал — ерунда!
С этими словами Кузнецов «размылся» и вышел из предоперационной, хлопнув дверью.
И тут… Нет, это показалось мне невозможным! Яопиралась рукой об стол, и вдруг этот «покойник» коснулся пальцем моей руки: бескровные губы шевелились, он силился что-то сказать. Я наклонилась к самым его губам и скорее догадалась, чем услышала:
— Спасите… Доктор… Спасите… Я один у матери… Она… ждет…
Я посмотрела на Омельчука. Он пожал плечами:
— Если вы настаиваете… Что ж, можно попытаться!
Я себя не пожалела: взяла самую толстую иглу. Переливали кровь путем перекачивания — теплую, без подогрева, без цитрата. Занималась этим операционная сестра Тамара Клотц и резервная сестра Верочка Савельева, а Омельчук с поразительной быстротой и ловкостью перевязывал сосуды, чтобы кровь из них не выливалась. Делалось все не по правилам. Некогда было принести стол, чтобы я могла лечь рядом. Перекачивали также быстрее, чем положено: пол-литра за какие нибудь три-четыре минуты. И, пожалуй, взяли больше чем пол-литра. У меня закружилась голова и зашумело в ушах. Потом Верочка стала вводить рингеровскую жидкость, но уже капельным способом. Я следила: когда же появится пульс? Вот губы чуть-чуть, самую малость порозовели. Вот… Кажется мне или это на самом деле?!
— Пульс… Доктор! Есть пульс! Прощупывается!
Омельчук оперировал. Тамара Клотц ассистировала. Верочка продолжала капельное вливание и одновременно корнцангом подавала инструмент, а я давала наркоз. К тому же не эфир, а хлороформ. Моя задача была отнюдь не из легких. Эфир был дефицитен, и Кузнецов его запер для «своих» операций, главным образом гинекологических: внематочная беременность и кесарево сечение. А хлороформ… О, это опасная штука! Особенно в данном случае, когда жизнь теплилась, как огонек свечи на ветру. Надо было удержать больного «на грани»: чуть недодашь — шок; лишнюю каплю дашь — смерть. Даже сама не пойму, каким чутьем я руководствовалась! Нескольких капель хлороформа хватило, чтобы его усыпить; затем, с интервалами, я добавляла по одной капле. Операция длилась бесконечно долго, но закончилась успешно. Всю ночь не отходила я от постели больного. Это не входило в мои обязанности, ведь я дежурила днем, но это был такой необыкновенно тяжелый случай! К тому же — моя кровь. Но самое главное — утереть нос Кузнецову!
Время шло. События сменялись, менялась и наша судьба.
Кузнецов избавился от сопеpника, который, даже оставаясь в тени, заставлял иногда меркнуть трескучий фейерверк «великого хирурга Заполярья» — Омельчука отправили в спецлагерь.
Я окончательно разочаровалась в медицине и отряхнула прах больничный со своих шахтерских бахил. Вновь я в дружной шахтерской семье — проходческой бригаде. Наш участок — самый дальний; в нем много разбросанных на большое расстояние забоев, и обычно мы собираемся у центральной лебедки и оттуда уходим все вместе, чтобы никто не остался в беде.
Бурильщик Володька Йордан наконец вышел на работу. Он долго и очень тяжело болел: «ангина Людовика» — глубокая флегмона шеи. Омельчук ее вскрывал, я ему помогала. Но выписался он тогда, когда Омельчук был уже в спецлагере, а я опять работала в шахте.
— Так вот, когда я выписывался из ЦБЛ, вдруг — мать честная! — вползает в палату какое-то страшило: заштопанное, забинтованное, все в гипсе! Однако скачет на костылях. «Есть ли, ребята, — спрашивает, — кто-нибудь из первого лаготделения, кто выписывается?» — «Я, — говорю, — из первого». — «Так вот, браток, найди ты там кого-нибудь из шахты 13/15». — «Я из этой самой шахты», — перебиваю я его. «Отыщи там мою мать и скажи ей: Хачетуров жив, поправляется, уже ходить начинает». — «Вроде бы всех женщин на нашей шахте знаю, а Хачетуровой, кажется, нет». — «Слушай! Она мне мать, но не та, что меня родила, а та, что своей кровью мне жизнь вернула. Она — милосердная сестра. Вай-вай! Всем — настоящая сестра, а мне — мать. Но она на шахту ушла!» — «Э, — говорю, — да это наша Фрося! С нашего участка. Как же, я хорошо ее знаю». — «Знаешь? — обрадовалось это пугало. — Так ты ей скажи: я матери на Кавказ написал, что она мне свою кровь дала, когда я уже мертвый был. А я у матери один… Мне уже осенью срок исполняется. Меня и мать и сестра там ждут. Так вот, мать велит ей передать: она за нее Богу молится. И всю жизнь молиться будет! Так и скажи: эта молитва ее от беды убережет и домой вернет». Вот оно что, Фрося! За тебя теперь турецкий Бог горой стоит!
В шахте — непроглядный мрак и вечная мерзлота; над головой не небо, а миллионы тонн бездушного камня. Но мне показалось, что в душу проник луч света и осветил все вокруг. И было так тепло и радостно.
«Все должно быть гармонично…»
Медхудожником была я только в нерабочее время; основная же работа у меня была в перевязочной хирургического отделения. Фактически до меня перевязочной как таковой и не было. Заведовал ею какой-то вольнонаемный — дурак и алкоголик. Ксчастью, он почти не показывался на работе, и перевязки делали врачи и сестры, кто во что горазд. Там даже санитарки не было! Сначала Кузнецов назначил санитаркой хорошенькую девчонку — артистку КВО (культурно-воспитательного отделения) Темникову. Она неплохо исполняла монолог Лжедимитрия у фонтана, но в первый же день при виде гниющей кости (остеомиелит бедра) упала в обморок и наотрез отказалась от такой «ужасной работы». Вторая избранница Кузнецова, тоже смазливая девчонка, проработав два дня, вернулась на прежнюю работу в санбаклабораторию. Тогда Кузнецов предложил мне самой подобрать себе помощницу.
— Вы знаете своих девушек на «Нагорном». Подберите по своему вкусу, а я затребую. Желательно бытовичку.
Перебрав в уме всех девчат, я остановилась на Маше Симаковой.
Это была на редкость старательная, аккуратная мотористка с участка № 3. Она неоднократно была премирована, и не зря. Ее не приходилось «тыкать носом». Ни на кого не оглядываясь, она выполняла всю работу, и не только свою, а и своих сменщиц. Характером веселая, приветливая и очень добрая, мягкая и ласковая какая-то. Педантично чистоплотная, работать она могла день и ночь. Лучшей санитарки и не придумать. К тому же бытовичка, сидела за мелкую кражу.
Но бедняга была феноменально уродлива! Передние зубы выбиты на допросе, курносая до умопомрачения, как говорят, «через ноздри кишки видны». Сероватые, тусклые, жиденькие волосенки дополняли ее портрет. Мне и в голову не приходило, что Кузнецов раcсчитывал, что я ему подыщу одалиску для его гарема. И я от души радовалась: наконец-то будет у меня надежная помощница. Но, Боже мой, что произошло в понедельник! Понедельник — перевязочный день и день гнойных перевязок. Маша кипятила инструмент, а я пошла за списком тех, кого предстояло обрабатывать. Возвращаясь, я вдруг услышала «раскаты грома»:
— Вон из моего отделения! Чтобы духа твоего здесь не было!
Закрывая лицо руками, Маша пятилась к двери.
— В чем дело? Это моя санитарка! — воскликнула я, подбегая.
— Чтобы такая уродина работала в моем отделении?! Никогда! Чтобы через полчаса ее отправили назад!
— Она замечательная работница! А ей здесь не красоту показывать, а гнойные бинты стирать и всякую грязь убирать!
Но он меня не слушал и уже мчался по коридору.
Я кинулась к Урванцевой. Ее не было. Омельчук только улыбнулся и развел руками. Так я вновь осталась без санитарки. Бедная Маша! Я даже попрощаться с ней не успела. А Кузнецов как ни в чем не бывало пришел ко мне. Ясно: он не хотел терять медхудожника! Со сладенькой иезуитской улыбочкой он сказал, потирая руки:
— Вы не сердитесь, Евфросиния Антоновна, я погорячился. Поверьте, я не хотел вас обидеть, но эта девушка весь вид отделения портила. Вы знаете, как я дорожу репутацией нашего отделения. А такое страшилище способно испугать любого больного. Помните, как Чехов говорил: «Все должно быть гармонично…» — и так далее. Ну, не сердитесь, прошу вас очень! Больше вмешиваться не буду, выбирайте кого хотите.
Я была совершенно дезориентирована. Я полагала, что, став вольным, Кузнецов изменится к лучшему, а выходит, что он еще хуже, чем прежде. Как же так? Чего ему еще нужно? Третья жена к нему приехала. Квартира — на Гвардейской площади в «бельэтаже». Заработок ему обеспечен, ведь аборты делают все жены начальников, и хороший специалист нарасхват. Откуда же такая ярость, когда его похотливые вожделения были обмануты?
Что ж, попробую еще раз. Пишу врачу Авраменко: «Пришлите мне Ольгу Бабухивскую!»
Испытательный срок
На всю шахту Ольга Бабухивская прославилась тем, что ни один горный мастер и ни один бригадир не могли вынудить ее к сожительству. Ее послали навалоотбойщиком в лаву. Грузить уголь приходилось ей наравне с мужчинами, а пайку все равно выписывали минимальную — «гарантию». Она буквально «дошла», но не сдалась. Взрывник Леонов, вольнонаемный, пытался покорить ее ценным подарком: суконная юбка, килограмм масла и сапоги. Она с презрением отвернулась. На ее счастье, Байдин взял ее лебедчицей на наш участок. И не пожалел об этом. Быстрая, расторопная и аккуратная, она с любой работой справлялась легко. Как-то Ольга мне сказала, что и бабка, и мать у нее были повитухами и ее заветная мечта — стать акушеркой. Да и осудили ее (на 10 лет как изменницу Родины) за то, что она перевязала двух бандеровцев, приползших к ним на гумно и истекавших кровью.
Ольга — высокая, стройная девушка с волосами цвета ржаной соломы и карими глазами. Пожалуй, ее можно было назвать красивой. Прямые брови и подбородок «лопаточкой» указывали на упрямый характер, но слишком тонкие губы лишали ее того, что принято называть обаянием.
Я была рада за нее, за больных и, разумеется, за себя. С каким вниманием присматривалась она ко всему, как быстро запомнила названия и назначения медикаментов и инструментов, с какой готовностью выполняла любую работу! Но санитаркой ее не оформили. Кузнецов сказал, что она должна пройти испытательный срок, а я уже начинала понимать, что это означает… Впрочем, к «испытаниям» приступили многие. Сначала — старший санитар. Осечка. Затем — оба медбрата (Кузнецов решил постепенно заменить медсестер мужчинами, но результат был далеко не блестящий: медбратья без зазрения совести воровали спирт, морфий заменяли водой, а из иноземцевых капель выпаривали опий).
— Цецю! — сказала мне Ольга (вместо того чтобы называть меня «сестра», она упорно говорила мне «цецю», то есть «тетя»). — Возьмите меня в барак к себе! Здесь мне покоя нет. Не успею я лечь спать, как кто-нибудь из медбратьев вызывает меня якобы на работу, а сам пристает и угрожает!
Так мы и сделали: вечером, поужинав, она пробиралась ко мне на верхотуру — в барак. Если ночью вызывали меня на обработку травматика, то шла и она. С дежурным врачом или без него мы оказывали первую помощь, а иногда накладывали гипс. Затем вместе же делали уборку и отправлялись досыпать, если оставалось на то время. Чем не идиллия? Увы, в условиях лагеря идиллия длится недолго.
Высокая ампутация
Иногда человеку просто не везет. С самого начала постигла неудача, затем — вторая, третья, и все пошло наперекос.
Доставили с рудника паренька восемнадцати лет с переломом плеча. Перелом закрытый, без осколков. Пустяк! Устроить «самолет» (проволочная шина, согнутая под прямым углом и укрепленная к корсету), сделать вытяжение, фиксировать, и через месяц-полтора все в порядке. Но ему не повезло: обрабатывал его Ванчугов. Как все глупые люди, он, сам не зная, как делать, никого не спрашивал и советов не признавал. Вместо вытяжения он наложил глухой гипс на всю руку, даже на кисть до пальцев!
Второе невезение: юноша с неправильно наложенным гипсом попал в палату Пуляевского. Пуля — классический рамолитик. Как могли допустить, чтобы такая выжившая из ума развалина была врачом, не знаю. Скорее всего, оттого что он был парторгом больницы. Впрочем, выжившему из ума вольному врачу надо дать возможность работать, то есть зарабатывать заполярные длинные рубли. Кого же доверить его заботам? Не вольнонаемных же! Пусть распоряжается жизнью и здоровьем заключенных: их страдания и смерть не так уж интересуют начальство. Жена Пули, врач-ушник, должна дотянуть до пенсии, а пока что пусть Пуля получает свои сто процентов полярных.
Третье невезение: придя на дежурство в субботу вечером, я обратила внимание на то, что пальцы больного юноши холодны и нечувствительны. Грозный симптом! Сосуды пережаты, и это угрожает омертвением. Я сразу пошла к дежурному врачу, но не повезло и в четвертый раз. Дежурным врачом был все тот же Ванчугов — он и слушать не хотел о том, что гипс наложен неправильно!
В воскресенье я была выходная, но пришла: на душе было неспокойно. Я хотела добиться снятия гипса, так как это единственный способ избежать гангрены. Пуляевский был не только слабоумен, но еще и упрям, с огромным самомнением. Он требовал, чтобы никто не касался его палаты, и никто не посмел. Когда же в понедельник гипс сняли, гангрена уже началась: два пальца, указательный и средний, были мертвы. Ампутировать надо было лишь два уже погибших пальца, но сколько возни, сколько койко-дней! Это «портит статистику». К тому же гнойная ампутация — это медленное заживление вторичным натяжением, при руке «на самолете», с вытяжением. Куда проще ампутировать всю кисть, а культю зашить, тогда заживать будет первичным натяжением. Так рассуждал Кузнецов.
И тут пятое невезение. Молодая врач-практикантка воскликнула:
— А вы знаете, Виктор Алексеевич, я еще никогда не видела высокой ампутации руки!
— Вы сможете не только ее видеть, но и сами ее сделать, — галантно улыбаясь, сказал Кузнецов.
В самом деле, отрезать всю руку до плеча — это «чистая» операция. Через восемь дней снять швы и выписать больного — и никакого «самолета» с вытяжением, при котором нужно полтора-два месяца. Кроме того, хорошенькой Наде Глебовой предоставляется возможность сделать высокую ампутацию.
Быстрый оборот койки… Минимум койко-дней… Цепочка невезений замкнулась. Судьба молодого паренька была решена.
Официально больной должен дать согласие на ампутацию. И он дал, но — на ампутацию двух пальцев! Даю наркоз. Больной засыпает. Постой, что они затеяли? Ведь они собираются ампутировать плечо!
Я прекращаю наркоз:
— Надежда Алексеевна! Ведь это правая рука! Поражены, по существу, лишь два пальца…
— Сестра! Давайте наркоз!
— Но… Правая рука… Он не давал согласия!
— Да как вы смеете! Санитарка! Зови сестру Любченко давать наркоз!
Кузнецов вне себя от негодования.
Наложен жгут. Разрезали ткани. Надя перевязывает сосуды. Визжит пила, перепиливая кость. Вот с глухим звуком упала рука — правая рука — в таз.
С шумом распахивается дверь. На пороге — санитар.
— Виктор Алексеевич! Приехал Воронин. Он с Елизаветой Ивановной идет сюда.
Что тут стало с Виктором Алексеевичем! Он, врач, ассистирующий на операции, схватил ампутированную руку и стал с ней метаться по комнате, как кошка на пожаре! Сорвав стерильную простыню, которой был укрыт инструмент, он с лихорадочной поспешностью искал, куда бы ее спрятать. Ведь начальник норильских лагерей Воронин мог бы обратить внимание, что при гангрене двух, всего двух пальцев, была ампутирована вся рука, то есть «рабочая единица» сделана нетрудоспособной. Это предрешило участь Ольги Бабухивской. Кузнецов не мог простить тем, кто видел его — «великого хирурга» — в столь неавантажном ракурсе. Как Ольга на него смотрела, зажимая рот руками!
Ее так и не оформили санитаркой: она продолжала работать, числясь больной. Работала Ольга отлично, но вскоре ее выписали и отправили не обратно, на лагпункт «Нагорный», а в спецлагерь — лагерь усиленного режима. Опять я осталась без санитарки!
Непокорная Лэся
Каждый день приносил все новые и новые разочарования. ЦБЛ, этот некогда оазис в пустыне бесчеловечности, превратился в нечто вполне лагерное. На каждом шагу натыкалась я на возмутительное безразличие к страданиям и несправедливость. Жестокость и бесчувствие стали фоном, на котором протекала наша жизнь. Один из характерных примеров — случай с Лэсей Кульчицкой, операционной санитаркой.
Роль операционной санитарки — ответственная и очень нелегкая. Она вместе с сестрой заготавливает материал — «шарики», салфетки большие и маленькие; она стерилизует в автоклаве материал, операционные простыни, халаты, маски, инструмент и, разумеется, делает уборку в операционной, предоперационной, автоклавной и кабинете Кузнецова. Да всего и не перечесть! И сколько бы операций ни было, днем и ночью она первая приступает к работе и последняя ее заканчивает.
Внешность у Лэси запоминающаяся: брови — ласточкино крыло, точеный носик, красивый рисунок губ, с которых не сходила улыбка. Улыбалась она тем более охотно, что зубы у нее были очень красивы, а улыбка — обаятельна. Ко всему этому — жгучие черные глаза. И — волосы. В операционной волосы не должны быть видны, но при первой же возможности она выпускала свои французские локоны, спадающие до плеч.
В числе больных, приходивших ко мне ежедневно в перевязочную, был некто Семенов — изрядно занудливый тип, очень боявшийся за свое здоровье. Поступил он к нам с тяжелой травмой — разрывом уретры. Прежде этого рода травма считалась безнадежной, но Кузнецов починял уретру весьма остроумным способом: он делал разрез в области промежности, вводил в разрез катетер: одним концом — в мочевой пузырь, а другим — наружу, сквозь оба отрезка поврежденной уретры. Катетер закреплялся лейкопластырем, и его конец опускался в подвешенную бутылочку. Таким образом, моча не скапливалась в пузыре, а выделялась каплями в бутылочку, а уретра заживала. Когда уретра срасталась, катетер удаляли. Только уже после его удаления, чтобы отверстие не сузилось, надо было его бужировать, то есть вводить гибкие бужи — кожаные прутики с небольшой пуговкой на конце, постепенно подбирая бужи все большего сечения. Процедура, что и говорить, мучительная для больного и далеко не из приятных для меня. С Семеновым приходилось ежедневно подолгу заниматься, и, лежа на столе, он обычно развлекал меня болтовней.
— Ой, сестрица, что я вам расскажу! — начал он, располагаясь на столе поудобнее. — Только вы никому не говорите, так как мне может здорово влететь.
Я уверила его в моей полной незаинтересованности в этом, и он продолжал:
— Пробрался я сегодня тайком в кабинет. Там справа есть дверь. Она постоянно закрыта, а в ее глубокой нише, за портьерой стоят весы. Дай, думаю, взвешусь. А вдруг, Боже упаси, я похудал? Исхудать, потерять силы — это же конец! Вот я и рискнул самовольно взвеситься. Только подошел, стал на весы, а тут кто-то входит. Я так и замер, притаившись в углу за портьерой! Но не утерпел и выглянул. Вижу — Лэся из операционной. Подходит она к письменному столу, отперла ящик и стала какие-то инструменты раскладывать. Вдруг скрипнула дверь. Я выглянул и обомлел: сам Кузнецов. Дверь на ключ и к Лэсе. Та выпрямилась, попятилась: «Что вы, что вы, Виктор Алексеевич!» А он: «Ты что это, — говорит, — не понимаешь?» Прижал Лэсю к столу, а сам уже ее юбчонку задирает. Ну, думаю, пропал я! Увидит — сразу выпишет! Но, однако, смотрю. Тут Лэся рванулась, нырнула под стол и — в угол. Стол, он в углу стоит, наискось. За ним — угол отгороженный. Лэся и забилась туда. «Виктор Алексеич, побойтесь Бога! У вас жена… Стыдно! Да и у меня жених, Михаил, тоже в заключении. Но он на меня надеется, ждет, верит мне. Нам вместе освобождаться…» — «Чепуха все это! Брось артачиться, не то худо будет: на общие работы пойдешь!» А она — так гордо на него, ногой как топнет: «И пойду! А чести своей девичьей вам, старику, не отдам!» Так и сказала, ей-богу. Ох и обозлился же он! Весь, как туча, почернел: «Постой же, дрянь, вот увидишь!» — и подался. А Лэся вся так и дрожит, бедняга. Как она вышла, я — шасть в дверь — и давай Бог ноги! И про весы забыл…
Я уже успела убедиться, что, выйдя на волю, Кузнецов стал куда меньше заниматься работой и куда больше — удовлетворением своей похоти. Я знала хитрость и коварство Кузнецова. Обид он не прощает. И все же я полагала, что, имея такой богатый выбор (все девки, которым он делал аборт, предварительно «проходили обследование» при закрытых дверях), он не станет губить непокорную Лэсю, ведь она образцовая операционная санитарка, очень нужная работница его коллектива.
Нет, обиду он ей не простит, особенно того, что она назвала его стариком. Какой же он предлог найдет? Я не догадывалась, как легко это можно устроить.
Маленькие палочки и большие последствия
В операционной всегда должен быть большой запас палочек с ватным тампоном для смазывания йодом операционного поля. Их, как и весь материал, должна заготавливать и стерилизовать санитарка. Но это просто физически невозможно, чтобы операционная санитарка, и так перегруженная сверх всякой меры, могла еще наколоть и выстругать 200–300, а то и больше палочек. Естественно, она поручала заготовить палочки кому-нибудь из выздоравливающих, отдавая ему за труд свою пайку хлеба.
На следующий день после события, о котором рассказывал Семенов, Лэся, по обыкновению, принесла в палату выздоравливающих обрезки досок, нож и хлеб.
И вот, когда больной, весь усыпанный стружками, усердно строгал палочки, в палату внезапно ворвался начальник режима Сорокин — маленький и очень злой тип. Минуя три палаты, он ринулся в четвертую и — прямо к тому доходяге, что стругал палочки.
Выхватывая у него из рук нож, он завопил:
— Кто дал право санитарке Кульчицкой давать заключенному оружие?!
Больной растерялся и пробормотал, что он всегда заготавливает палочки для операций.
Спасать положение ринулась врач Надя Глебова:
— Это я дала ему нож!
— Неправда! Это санитарка, заключенная! И за это она будет наказана!
Вот и ответ на вопрос. Так Кузнецов отомстил девушке, не пожелавшей ценой своей девичьей чести заплатить за право на чистую работу в тепле, за работу, отвечающую ее слабому здоровью. На следующий день Лэсю угнали в седьмое лаготделение на общие работы, без права на трудоустройство.
Года через три, будучи уже на воле, я ее увидела на улице. Была пурга, на улицах — заносы, и Лэся с бригадой слабосиловки расчищала улицу возле первого магазина. Я бы ее не узнала, до того она была измученной, почерневшей!
Я накупила белых булок и, пользуясь тем, что конвоир повернулся спиной к ветру, сунула их в фанерный ящик на санках, в котором девочки вывозили снег…
Году этак в 1955-м я была приглашена на свадьбу Лэси и ее Михаила. Лэся — помолодевшая, счастливая, опять с французскими локонами, и ее Михаил, типичный чернобровый украинский парубок, замечательно подходили друг другу. Народу пришло мало. Комнатка совсем крохотная. Да и друзья молодых были, наверное, еще «там»…
И вдруг на бал явилась «тринадцатая фея» — Кузнецов! Потирая руки и улыбаясь своей иезуитской улыбочкой, он, как ни в чем не бывало, подошел поздравить молодых.
Я оставила свой подарок — постельное белье — и под благовидным предлогом: «Работа, мол!» — распрощалась. Мне было душно в атмосфере лжи и лицемерия.
Рама Бэйера
Как это заметно, когда начальник не соответствует занимаемому им месту! Нет, Грязнева более соответствовала своему месту, чем Урванцева, и коллектив врачей был совсем иной. В прежней ЦБЛ все врачи, кроме одного-двух эпизодических, были заключенные, и притом почти все одного набора. Здесь большинство врачей были вольнонаемные, работавшие без интереса и, что еще хуже, без чувства ответственности, а заключенные врачи — с бору по сосенке. Единственной их заботой было «прожить день до вечера» и сорвать свое маленькое удовольствие — трусливый «суррогат любви». Процветало среди них и пьянство.
Что тут было делать мне, белой вороне? Инстинкт самосохранения подсказывал: надо принять защитную окраску и выполнять волю сильнейшего, то есть Кузнецова. А совесть диктовала: надо помогать страдающим, ориентироваться на Омельчука.
Разумеется, я избрала последнее.
То, что Омельчук был мастером по части гипсов, — это факт. Быстро, уверенно и очень точно производил он репозицию отломков, а мне приходилось, следуя его указаниям, второпях делать остальное, так как эта операция производилась без всякой анестезии, как принято говорить, «под крикаином»: два санитара тянули в разные стороны переломанную конечность, что доставляло пациенту явно не слишком большое удовольствие.
По этому поводу Омельчук говорил, пожимая плечами:
— У нас гипс накладывали, пользуясь рамой Бэйера, и применяли анестезию, вводя в область перелома один-два грамма раствора дикаина. Удивляюсь Кузнецову! Он об этом и слушать не хочет: баловство, мол. А так? Мало того, что человеку больно, но еще — зови двух санитаров. И спешить приходится. А вынужденная спешка и качество несовместимы!
После того как Омельчука сплавили в спецлагерь, всех травматиков Кузнецов поручил Пуляевскому. Да, этому выжившему из ума, полуслепому рамолитику! Не помню ни одного правильно наложенного им гипса: всегда после рентгена гипс приходилось срезать и делать репозицию заново!
Этой переделкой занимались мы с Людвигом. Если поступал открытый перелом, то, естественно, обработку делали в предоперационной, там же сразу и гипс накладывали. Хуже обстояло дело с закрытыми переломами: Пуля объявил гипсовым днем четверг и лишь в исключительных случаях — субботу. Какое это мучение для пострадавшего — лежать иногда целую неделю с переломом, кое-как фиксированным лубками! Каждое движение причиняет страдание: отломки костей травмируют ткани, а доска, из которой сделан лубок, повреждает кожу. Если больной поступал после трех часов (Пуля отбывал в три часа, а то и раньше), то мы с Людвигом накладывали гипс самовольно, Пуля даже не замечал этого. Так и повелось: если закрытый перелом поступал ночью, то санитар сообщал нам, и мы с Ольгой шли в перевязочную, накладывали гипс, делали уборку, и все было шито-крыто.
Обычно в аптеку, которая находилась в соседнем корпусе, ходила за медикаментами старшая сестра Любченко, хохлушка. Толстая, остроумная и хитрая. Но однажды, когда она приболела, в аптеку пошла я.
— Послушайте, Евфросиния Антоновна! — обратилась ко мне заведующая аптекой Марья Николаевна Гейнц. — Вы работаете в перевязочной? Так может, хоть вы заберете из аптеки эти железины? Уж год, как их выписали и не берут!
— А что это за железины?
— Какая-то рама. Тут и руководство.
Да это и есть пресловутая рама Бэйера, о которой говорил Омельчук! Не помня себя от радости, я поволокла эти «железины» — в действительности очень красивые никелированные трубки — к себе в перевязочную. Ночью, крадучись, я пробралась туда и принялась за изучение аппаратуры.
Все было предельно просто: за несколько минут рама монтировалась из трубок и привинчивалась к перевязочному столу справа или слева, по обстоятельствам. Из своих брюк и сапога я сделала макет ноги и упражнялась, укрепляя эту «ногу» к раме с помощью подвесок под коленом и на голеностопном суставе, откуда шнур пропускался через блок. К шнуру подвешивалась подставка, на нее накладывалось столько гирь, сколько нужно, чтобы равномерно натянуть отломки, которые обычно смещались в силу контрактуры мышц. Что же касается руки, то тут в макете не было необходимости: я упражнялась на своей руке. Разобрав раму, я пошла спать. И во сне мерещилась мне эта рама!
Таким путем открылась новая эра гипсования! Рецепт дикаина я подсунула на подпись Людвигу.
И вот появился первый пациент моей рамы Бэйера. У молодого рудокопа, упавшего из дэмпкара — самоопрокидывающегося вагона, был закрытый перелом голени. Когда его клали на стол, он стонал, дрожал и скрипел зубами.
Сердце у меня колотилось быстрее обычного, но руки не дрожали, когда я, ощупав место перелома, вонзила иглу шприца, стараясь действовать по инструкции.
— Ох, полегчало! — вздохнул с облегчением парень.
Вздохнула и я.
Ольги уже со мной не было, и помогал мне молодой каторжанин из выздоравливающих.
Все было еще легче и удобнее, чем я даже ожидала. К удобно закрепленной ноге я постепенно прибавляла груз; отломки растягивались, и я их складывала. Когда они встали на место, я наложила бинты, сделала «стремя», на него круговой гипс и закруглила, не торопясь, стопу. Делая это, я мирно разговаривала с больным, который лежал спокойно и отвечал на мои вопросы. Когда гипс застыл, его отнесли в палату. На рентгене выяснилось, что репозиция — идеальная. Уф! На душе отлегло: рама Бэйера себя оправдала. Невольно чувствуешь гордость, когда «первый блин», вопреки поговорке, получается пышный и румяный!
По вторникам и пятницам, в операционные дни, я работала в операционной наркотизатором, если не было необходимости зарисовывать достижения Кузнецова для научных трудов. В понедельник и субботу — гнойные операции, по четвергам — гипс, и по всем дням — перевязки. Это плановые работы, а сколько внеплановых операций и обработок! Но по-настоящему я получала удовлетворение от «ночных» гипсов, которые накладывала, пользуясь рамой Бэйера и обезболиванием.
Но, к сожалению, всегда находятся люди, которые вполне бескорыстно любят ставить палки в колеса. Для таких цель жизни — наушничество.
Я собиралась натирать гипсовые бинты. Работа была в самом разгаре: я сама перекаливала на железном листе в котельной гипс; толкла, терла, просеивала… И лишь после этой предварительной и весьма трудоемкой работы натирала и скатывала гипсовые бинты. Приготовленные подобным кропотливым образом бинты были неплохие: скоро схватывались и не превращали постель больного в песчаный пляж.
Вдруг с треском распахнулась дверь, и в перевязочную буквально бурей ворвался Кузнецов. В три шага он достиг шкафа, за которым в разобранном виде находилась рама.
— Кто разрешил притащить сюда это безобразие?! Я не потерплю самовольничания у себя в отделении! — зарычал он, хватая в охапку трубки рамы и швыряя их на пол.
— Это не безобразие, а рама Бэйера. И выписана она для хирургического, а не лично чьего-либо отделения. Я пользуюсь ею для работы, и притом небезуспешно.
— А как вы осмеливаетесь делать анестезию перелома? Вы можете сделать жировую эмболию!
— Анестезия не только снимает боль, что и само по себе неплохо, но и расслабляет мускулатуру, что облегчает репозицию отломков. Что же касается эмболии, то я ввожу не в сосуд, а в ткани, что и проверяю поршнем.
— Я не потерплю, чтобы в моем отделении ставили эксперименты на живых людях!
И кто мне это сказал? Тот, кто калечил людей, зашивая им кисетным швом задний проход, подшивал кишку к позвоночнику и нисколько не расстраивался, калеча «подопытных кроликов»!
Нет, этого я перенести была не в состоянии! В душе у меня что-то воспротивилось дальнейшему моему пребыванию в больнице. Решение было принято: в шахту! Там тяжелее, опаснее, но чище… на душе. Однако принять решение — это одно, осуществить его — это другое. Нужен был какой-то толчок. Долго ждать его не пришлось.
Закон парных явлений
Не помню, кто (но, очевидно, наблюдательный человек) заметил, что в событиях, происшествиях и особенно в несчастных случаях и преступлениях наблюдается какая-то парность. Если поступил один с очень редким видом травмы, то жди вскоре и второго с такой же травмой. Так было и в данном случае. Стоило поступить одному уже немолодому каторжанину с разрывом уретры, как вслед за ним доставили и другого — совсем еще молодого парня с такой же травмой. Обоих прооперировал, и очень удачно, Кузнецов. На этот счет он был мастер. Обоим, сделав разрез в области промежности, он ввел катетер: одним концом — в мочевой пузырь, другим, — соединяя оба отрезка мочеиспускательного канала, — наружу. Моча, не задерживаясь в мочевом пузыре, каплями поступает в баночку. Заживление пошло быстро, и оба больных уже ходили, придерживая баночку рукой и отвечая на шутки, на которые не скупились товарищи по несчастью. Но судьба готовила неожиданный удар. То есть не судьба, а Пуляевский. Говорят, судьба — индейка. И почему-то считают индейку дурой. Вот Пуляевский — настоящий индюк, глупый и надутый. А когда власть в руках глупца, к тому же партийного… Обоих бедолаг положили в палату Пуляевского, палату травматиков. И Пуля вознегодовал оттого, что Кузнецов прооперировал обоих по-своему.
— У нас, — бурчал он, — делали в подобных случаях sectio alto — свищ мочевого пузыря, и моча «сифоном» стекала через резиновый шланг наружу.
— …А больные, помучившись с месяц или два, умирали от сепсиса, вызванного мацерацией, — подсказал Людвиг.
Пуляевский надулся — совсем как индюк:
— Вы, молодой человек, материнское молоко с губ сотрите и тогда будете спорить с людьми, имеющими многолетний опыт.
Мы с Людвигом переглянулись. Нам стало ясно, что спорить с выжившим из ума вольным врачом бесполезно.
Но вот настал этот роковой день. Было воскресенье. Из вольных никого — ни Кузнецова, ни Урванцевой. К несчастью, один все же был: Пуляевский. Он дежурил по больнице.
— Сестра! — обратился ко мне Пуля (он так и не запомнил, как звали средних медработников хирургического отделения). — Сестра, подготовьте к операции в гнойном отделении тех двух, что с баночками ходят. Я их прооперирую так, как нас учили.
— Они уже прооперированы, причем удачно. И на пути к полному выздоровлению.
— Я распоряжаюсь, а не собираюсь вступать в препирательства с какой-то девчонкой!
— И я не собираюсь с вами спорить. Но их оперировал Кузнецов. Он — заведующий отделением. Он знал, что и как делать!
— Я лучше знаю, как положено поступать! Это мои больные, из моей палаты, и я сделаю так, как считаю нужным!
— А я считаю нужным не допустить подобного самодурства! Я не впущу вас и инструмента не дам! — воскликнула я, заслоняя собой дверь.
В это время к дверям перевязочной подошло целое шествие: санитар Август и медбрат вели под руки растерянного больного, который был уже без кальсон. Он испуганно ежился, одной рукой натягивая вниз подол рубахи, другой — придерживая баночку. Все сестры следовали за ним.
— Санитар! — завопил Пуля. — Отопри или взломай дверь, а вы, — сказал он, обращаясь к сестрам, — приготовьте инструмент. Кто из вас умеет давать наркоз?
— Я дам наркоз! — с готовностью сказала Любовь Яковлевна, всегда лебезившая перед вольными врачами.
Зажимая ключ в кулаке, я ринулась вниз в поисках хоть кого-либо из вольных, но куда там! Кто из вольняшек будет в воскресенье на рабочем месте!
Что делать? Как спасти обоих несчастных? Убедить этого злого дурня невозможно. Надо ему запретить! Но что могу сделать я?! Я же видела, весь наш персонал и не думает протестовать. Напротив, они с готовностью предлагают свои услуги.
Вихрем помчалась я — как была, в тапочках — по снегу, через всю зону, в штаб. Урванцева являлась начальником больницы; начальник же зоны был какой-то квазивоенный, носивший славную фамилию Суворов.
Я буквально силой прорвалась в кабинет начальника и сразу получила «по носу»:
— Куда прешь, сумасшедшая?!
— Извините, но дело срочное. Необходимо предотвратить непоправимую беду! Врач Пуляевский абсолютно некомпетентен как врач, но он, пользуясь тем, что заведующего хирургическим отделением сегодня нет, решил повторно прооперировать двух больных, которых оперировал Кузнецов. Оба уже почти здоровы, а то, что затеял Пуляевский, сделает их положение безнадежным. Надо остановить безумного старика, пока он их не погубил!
— А твое-то какое дело?
Это было сказано таким безразличным тоном, что я пристально взглянула ему в глаза и поняла, что здесь меня не поддержат.
Однако я не могла сдаться!
— Я медсестра. Забота о больных — мой долг.
— А мне какое до них дело?
И правда, разве таким есть какое-либо дело до страданий и гибели людей?
— Начальника больницы нет; заведующего отделением — тоже. Если вы не убедите Пуляевского подождать до прихода Кузнецова, то эти оба, уже выздоравливающие, погибнут!
— Товарищ Пуляевский — дежурный, и он отвечает за то, что делает. Ступай и не вмешивайся не в свое дело. Эй, уберите ее!
И я опять очутилась во дворе больницы и растерянно осмотрелась вокруг. Невольно взор устремился туда, в сторону Шмитихи.
Шахта! Ну, разумеется, мое место там.
Нет, центральная больница была не той, прежней, что оставила когда-то глубокий след в моей душе! Да, страшная это штука — шахта, но самое страшное — это неволя, а как раз в шахте я меньше всего чувствовала гнетущий ужас этого слова. Это должно казаться безумным шагом: променять чистую работу в теплом и светлом помещении на тяжелую и опасную работу в темной и холодной шахте! Питаться пусть не досыта, но трижды в день и вполне доброкачественными продуктами и предпочесть этому «жуй-плюй» из неободранного овса и баланду из протухшей трески дважды в день. Тут прошел через больничный двор — и ты на работе, а там надо выстаивать на вахте все разводы, шагать под конвоем, мерзнуть у рогаток. Что и говорить, разница огромная и отнюдь не в пользу шахты. Но я поставила за правило всей моей жизни не входить в сделки с совестью.
Майор Джумаев, заменивший Урванцеву, ушедшую в отпуск, вытаращил глаза, услышав мою просьбу об отправке на шахту. Он переспросил дважды, рассмеялся и отказал.
Но я знала, что добьюсь своего, и добилась.
И вновь возвращается на круги своя…
Вновь весенний ветер бьет в лицо. Знакомая вахта — и вот я в седьмом бараке. Удивление и недоумение на лицах у всех:
— Как, ты опять к нам вернулась? Ты, лучшая из сестер больницы?
— На шахте я тоже вроде не из худших!
Однако на душе лежит камень. Как встретит меня шахта? Ведь я по своей воле сменила черную робу на белый халат.
К шести часам вернулась утренняя смена. Машка Сагандыкова ворвалась бурей в барак и кинулась мне на шею:
— Как хорошо, что ты вернулся, тёта Фроса! Я знал, что ты вернешса! Все мы знал! Начальник наш, Аброськин, говорит: «Не хватает у нас Керсновской!» А вот ты снова с нами! Будем на пару с тобой рекорд делать!
И все же я была не в своей тарелке, входя в раскомандировку шахты 13/15, но вскоре все сомнения рассеялись. Одним из первых встретил меня горный мастер Ионов. Улыбаясь, он протянул мне руку:
— К нам, к нам, в нашу смену! Нам во как нужны хорошие работники!
Аброськин, наш новый начальник, был мне и прежде знаком. Дельный, справедливый мужик. Он указал мне место рядом с собой, и я уселась на черную, отполированную угольной пылью лавку, на которой потеснились мои старые товарищи. Все наперебой объясняли мне положение на участке.
Будто и не было тех нескольких месяцев, что я провела среди белых халатов. Здесь, среди черных спецовок, стало как-то светлее.
Шахта, ты меня не подведешь! Даже если мне суждено здесь погибнуть, как многие, многие… Шахта, я с тобой! «Ave! Morituri te salutant!»
«Эти руки принадлежат тебе!»
Просто удивительно, до чего легко и естественно я вошла в «свою борозду», которую мне, как старому коню, не пристало портить. Будто и не было этого перерыва — гастролей в больницу лагеря. Но однажды воспоминание о моей медицинской карьере нахлынуло на меня…
Ужасно неприятно зимой, проработав смену в шахте и смыв с себя уголь, идти на вахту, куда должны собраться все. Лишь тогда конвой принимает нас по счету и гонит в зону. (Никогда не повернулся мой язык, чтобы сказать «домой», потому что «дом» — это слишком святое слово, чтобы называть им барак — наше тюремное стойло!) Девчата тянутся по одиночке. Никто не хочет быть первым. Поэтому быть первой и показать другим «пример мужества» выпадало на мою долю.
В тот памятный день (вернее, в темную полярную ночь) я, по обыкновению, пришла раньше всех. Сильный ветер гнал жесткую, как толченое стекло, поземку. Я устала. Подъем сил, вызванный напряжением на работе, спадал, по мере того как холодный ветер, проникая под телогрейку, выгонял последнее тепло шахтерской бани. Нарастала нечеловеческая усталость. Стало неудержимо клонить ко сну, и мне пришло в голову зайти погреться на расположенную поблизости пилораму. Однако долго я там не задержалась — слишком много темных личностей собралось туда «на огонек», и я вернулась на вахту и села возле проходной в снег с твердым намерением не уснуть. Но глаза сами собой стали слипаться, когда меня разбудил чей-то голос:
— Сестра! Сестрица! Не спи! Я тебя сразу узнал.
Я с удивлением посмотрела: кто это обратился ко мне со столь непривычным для шахтера словом «сестра»? Из окошка проходной падал луч света на фигуру в бушлате, закутанную по самые глаза.
— Ты откуда взялся?
— Все равно ты меня не узнаешь, но это ты должна узнать. Вот эти руки… Это твои руки!
И он протянул ко мне руки. Луч света упал на них: одна была изуродована рубцами, другая замотана тряпкой. И я их узнала…
— Алиев! Это ты, Алиев?!
Я вспомнила, как в больницу доставили «скорой помощью» паренька-татарина с тяжелыми ожогами конечностей. Работая в обувной мастерской, где ремонтировали сапоги, он вышел ночью по нужде, забыв, что у самого порога стоит котел расплавленной смолы. Второпях он оступился и упал в эту смолу. Ожоги третьей степени были ужасны. Но ногах лишь «кольца» вокруг голеней, чуть выше башмаков, но на руках… Вместе со смолой отстала не только кожа, но и ткани, обнажив сухожилия и кости.
— Безнадежное дело! Придется ампутировать обе кисти! — был единогласный приговор всех врачей.
Ампутацию назначили на ближайший день гнойных операций — на понедельник.
— Остаться без обеих рук… Какой ужас! Неужели, доктор, нет возможности хоть что-нибудь спасти? — спросила я Омельчука.
— Боюсь, что нет. Не думаю, чтобы отмершая часть сама собой отпала. Если не ампутировать, то это вызовет сепсис и смерть от септикопиэмии.
Это было в пятницу. Суббота, воскресенье, понедельник…
Несчастный татарчонок смотрел с такой мольбой! Если терять нечего, то почему бы не попытаться выиграть?
Каждое утро я приходила на два часа раньше, чем нужно, и принималась за Алиева. Соблюдая величайшую осторожность, я отмачивала повязку, удаляла отмершие ткани, делала марганцовую ванночку для обеих рук и накладывала повязку с сульфидиновой эмульсией. К счастью, парень оказался на редкость терпеливым. И доверчивым.
В понедельник, хоть и была назначена ампутация, я сделала обработку еще до света.
— Сестра! Подавайте больного для ампутации!
— Доктор! Я его уже перевязала. На сегодня у нас много и без него.
— Ну, в следующий операционный день, в среду!
В среду повторилось то же самое. И в субботу. Ив понедельник.
— Однако должен же я посмотреть, что там происходит! Давайте сюда больного!
Что сказать? Больной не температурит сверх нормы. Общее состояние — неплохое. Раны? А кто знает? А вдруг?..
— Что ж, ждали долго. Подождем еще, — и Омельчук усмехнулся, взглянув на меня. — Вы, Евфросиния Антоновна, очень непослушный подчиненный, но инициативный сотрудник. И отзывчивый человек…
И вот передо мной стоит Алиев и с гордостью демонстрирует свои руки.
— Это не мои руки. Они твои. Ты их спасла. Они тебе принадлежат, и я это всегда помню! Меня актировали. Как откроется навигация, отправят домой. А пока что я дневалю на пилораме. Делаю, как ты учила: распариваю, делаю гимнастику, чтобы разработать суставы. Они все лучше и лучше двигаются. Левая уже совсем хорошо. Будет и правая. Но с правой я не спешу, пусть раньше домой отпустят!
Что ж, еще один, кому я сумела помочь. Еще один, кто это понял и оценил. И это единственная радость, которая может выпасть на мою долю…
Да разве этого мало?!
Какому хозяину мы достанемся?
В шахте произошло важное событие: по 15-й штольне наконец был пущен электровоз. Сразу поползли слухи, что в скором времени наша шахта распадется на две: 13-ю и 15-ю. И встал вопрос: вкакую шахту мы попадем? Кто будет нашим начальником, точнее, хозяином? Лучшими из претендентов были начальник шахты Коваленко и главный инженер Гордеенко. Кто из них будет на пятнадцатой? Никто по окончании смены не торопился на-горб. Мы ждали, какие новости принесет новая смена. Собирались группами, спорили, строили планы, предположения. Ведь судьба невольника во многом зависит от хозяина.
Начальник шахты Коваленко вполне заслуживал нашего уважения. В его справедливости я сама успела убедиться в конфликте с Горьковым. Обычно за глаза начальника всегда ругают, а здесь то и дело слышишь:
— Андрей Михайлович — капитан НКВД. Как будто он нас должен презирать и за людей не считать, но он правильный мужик, даром что партейный: он нас в обиду не дает!
— А Гордей тем хорош, что дело свое туго знает. Он чует шахту: всегда знает, когда угрожает опасность. Он не заставит лезть к Курносой под косу. С ним — спокойнее.
Но «человек предполагает, а Бог располагает», и все эти предположения и сомнения разрешились самым неожиданным образом.
Пожар в шахте
Наш участок наряду с проходкой приступил и к добыче: вся смена с горным мастером Сидоркиным работала в лаве, я же — довольно далеко от них, на проходке, то есть нарезке новых «столбов».
В тот день все шло нормально: я забурила «под клин», отскрейперовала уголь из забоя, но отгрузить его не успела, так как энергии не стало; затем электроэнергию дали вновь, но транспортер стоял и почему-то его не включали, несмотря на повторные сигналы. «Ну, черт с вами, — подумала я, — чтоб времени не терять, возьму приямки для крепления и забурю забой. А отгружу уголь потом!»
Я разметила забой, протянула кабель, подключила электросверло и приступила к бурению.
Признаться, меня удивляла непривычная тишина: не слышно ни грохота скребковых транспортеров, ни громыхания рештаков, от ритмичного качания которых содрогается забой. Не вздрагивало все кругом от проходящего неподалеку электровоза, хотя откаточная штольня находилась совсем рядом.
Вдруг за спиной послышались торопливые шаги и шуршание осыпающегося угля. Оглянувшись, я увидала работника вентиляции. Меня поразил его вид: он тяжело дышал и тревожно озирался. В руках — потухшая газомерная лампа.
— Ты что здесь делаешь?! — завопил он не своим голосом. — Бросай все и беги из шахты!
— Это с какой вдруг стати? — удивилась я.
— Бросай все, спеши, уходи… В шахте пожар на втором участке!
«Пожар» — жуткое слово, «пожар в шахте» — страшно вдвойне.
Совсем недавно произошло несколько ужасных взрывов газа метана на шахте 11-й, повлекших за собой пожар. От первого взрыва погибло 64 человека, а от последующих — еще 240. Их изуродованные трупы с вылезшими из орбит глазами, рельсы, свернутые в спираль, расплющенные вагонетки — все это трудно забыть.
— Все уже вышли. Спеши! — бросил он мне и исчез.
Почему-то я не испугалась. «Взрыва не произошло; значит, можно надеяться, что и не будет, — рассудила я. — Воображаю, что творится на выходе из шахты!»
Не спеша я собрала кабель, отключила трансформатор, вскинула на спину сверло и пошла на-гора.
Подходя к устью шахты, я услышала «гул прибоя»: на выходе образовалась пробка: все толкали друг друга, давились и матерились. Тут я застала своих товарищей — всю смену. Они стояли в ожидании, когда представится возможность идти дальше.
— Это ты, Антоновна? Вот хорошо, что ты вышла, — сказал несколько смущенный горный мастер.
«Да, — подумала я. — Ты-то не позаботился о том, чтобы меня предупредить».
— А вы, мастер, участок обесточили? Трансформатор отключили?
Вопрос был не праздный: Василий Сидоркин был назначен к нам недавно и мог не знать, где у нас центральный трансформатор.
Так оно и оказалось.
— Нет! Я не знаю, где он.
— А вот дойдете до перемычки и сразу налево.
Он только махнул рукой.
— Чтобы я туда вернулся? А пропади он пропадом!
Я положила сверло, повернулась и пошла обратно.
— Вернись, Антоновна! — крикнул он вдогонку, но не очень уверенно, ведь пришлось бы признаться, что, уходя, он оставил участок под напряжением.
Странное чувство испытывала я, идя обратно в покинутую всеми шахту. Казалось, что где-то здесь, рядом, расхаживает Смерть, еще не решившая, что ей предпринять. Я отключила наш трансформатор и пошла дальше, к следующему участку, на котором возник пожар. Зачем? На это я вряд ли сумела бы ответить. Любопытство? Желание «потянуть черта за хвост»? В этом я и сама себе не признавалась, говоря, что хочу, мол, проверить, отключен ли их трансформатор. Впрочем, не зря: трансформатор мирно гудел, а железные двери трансформаторной камеры были настежь открыты.
Я обесточила и этот участок. Наступила такая тишина, какую на поверхности трудно себе представить. Еще труднее было поверить, что где-то совсем близко, рядом, разгорается пожар!
При одном этом слове испытываешь какую-то нервную дрожь. Нельзя без волнения наблюдать пожар: треск и рев пламени, извивающиеся и будто отрывающиеся и улетающие ввысь языки, где-то в высоте рассыпающиеся огненными «галками», багровый отблеск на небе, то разгорающийся, то замирающий, будто огненный дракон дышит!
Здесь ничего этого нет. Мертвая тишина. Пожалуй, чуть теплее, чем обычно. Ну и какой-то незнакомый запах. И то, если ты уже предубежден и придирчиво обращаешь на каждую мелочь внимание. Но в этой темноте и тишине притаился враг — невидимый и неизвестный, коварный и беспощадный. Он может вызвать взрыв газа метана и угольной пыли, когда те, кто не погиб сразу, будут долго и мучительно умирать в завале. Может тихо и незаметно подкрасться в виде коварного угарного газа, лишая сил и валя с ног человека, сознание которого сохраняет ясность, чтобы познать весь ужас смерти.
Я отключила электроэнергию, захлопнула железную дверцу трансформаторной камеры, заперла ее, повесила ключ в специальный шкафчик и пошла назад.
Своих я застала все там же, у входа — давка еще продолжалась.
Подсобники горноспасателей
Тушение подземного пожара, как вообще ликвидация всех аварий на шахте, — дело военизированных отрядов горноспасателей. Они вольные. Нам, заключенным, не доверяют. Но мы числимся за шахтой! Нас приводят. Мы сидим в раскомандировке. Затем уводят. И записывают акцепт — 50 процентов. Это голодно. Очень голодно. Зато можно отдохнуть и ждать: без работы нас не оставят, хоть нелепую, но найдут. Пассивное ожидание не dolce far niente, а просто апатия. А это явно не по мне.
Иду в кабинет начальника шахты. Там полно народа. Все специалисты по тушению пожара. Почти все мне незнакомы.
— К кому тут можно обратиться по делу?
— А что это за дело?
— Я полагаю, что многие наши шахтеры пошли бы добровольно помогать горноспасателям ликвидировать аварию.
Присутствующие переглянулись.
— А ведь это идея! Мы не имеем права кого-то взять как горноспасателей. Но почему бы не использовать тех, кто этого желает, в роли подсобников?
И вот мы — «горноспасатели».
Нет, для этого недостаточно надеть резиновые сапоги и вздрючить на хребтину тяжелый и ужасно неудобный кислородный аппарат. И даже пройдя самый обстоятельный инструктаж и расписавшись в полудюжине увесистых фолиантов, еще нельзя сказать, что ты уже знаком со всеми каверзами и неожиданностями, с которыми приходится сталкиваться при ликвидации аварийного положения на шахте. Со всеми этими тонкостями нужно столкнуться и, столкнувшись, набить шишки.
Первую «шишку», едва не оказавшуюся для меня роковой, набила я буквально в первый же день моей горноспасательской деятельности.
Горноспасатели отгораживали перемычками завалы, через которые кислород проникает к месту пожара; из завалов же просачиваются в шахту продукты неполного сгорания, в том числе угарный газ. Особенно опасен он тем, что не имеет ни запаха, ни цвета. Удельный вес его равен единице. И замечаешь его присутствие обычно слишком поздно, при полном сознании уже не хватает сил, чтобы спастись бегством. Теоретически это известно всем, но лучше всего познается эта истина, как и множество других, на собственном опыте.
За приобретение этого опыта я чуть было не заплатила жизнью.
Нас было много. Горноспасатели, снабженные кислородными аппаратами и обушками, вырубали ложе для кирпичной кладки. Подсобники подносили им кирпич и раствор. Я сбросила телогрейку и каску и повесила их вместе с аккумулятором на колышке, вбитом в стойку. А сама, засучив рукава, размешивала, или, как говорится, «гарцевала», раствор из песка, цемента и воды, заготовленных возле дощатого корыта, вернее ящика для раствора. Несмотря на минусовую температуру, я обливалась потом. Смотреть по сторонам было некогда.
Несколько раз ко мне подбегал молодой специалист инженер Усков и задавал один и тот же вопрос:
— Керсновская, голова не болит?
— Нет, не болит, — был стереотипный ответ.
Болеть-то она и правда не болела, но вскоре я стала замечать, что она немного кружится. Приписала я это усталости и довольно-таки противному запаху бензола.
Работать приходилось тем более напряженно, что все могли по очереди выходить подышать на свежую струю, а меня сменить было некому. Скорее, скорее!
Но что это? Лопата как будто к днищу приросла. А, понимаю, она под гвоздь попала. Надо выдернуть! Но отчего же я не могу ее выдернуть? Лопата такая тяжелая… Руки сами разжимаются… Лопата погружается в раствор…
Догадка быстрая, как молния: все ушли, я — одна. И я угорела!
Спасаться! Скорее спасаться!
Машинально я потянулась за телогрейкой. Рука чуть приподнялась и бессильно упала… Ноги стали подгибаться.
«Три минуты — и смерть…» — мелькнуло в голове.
Ноги как из ваты. Нечеловеческим усилием я рванулась к люку, проделанному в бункере. Все вертится… Под ногами нет ничего. Или нет — к ногам приклеена вся шахта. Надо оторваться! Я рванулась. Люк надвинулся на меня. Смутно помню, что с грохотом куда-то качусь.
— Ну что, хлебнула?
Надо мной улыбающаяся физиономия начальника шестого участка Соломко. Рядом Илюша Сухарев, горный мастер. Отчего они вверх ногами? Нет, это я лежу на трапе вниз головой. Меня тормошат, помогают встать. Все перед глазами плывет. Я стою, беспомощно хватаясь за воздух руками. Кто-то надевает на меня телогрейку, нахлобучивает каску, сует в руки аккумулятор:
— Ступай на-гора! Продышись!
Иду по штольне и покачиваюсь, налетая то на один, то на другой борт.
— Ну и хватила хмельного! — слышу насмешливый голос Соломко.
Смеется! А ведь еще немного и — всё… Теперь я на практике знаю, что такое — угарный газ.
Реверс
Чего греха таить: мы, шахтеры-забойщики, смотрим на рабочих участка вентиляции свысока. Но это в «мирное время». Когда же создается аварийная ситуация, то волей-неволей приходится ежечасно оглядываться на тех, в чьих руках воздух, а следовательно и жизнь.
Мы помогали горноспасателям ставить перемычку в заброшенном уже забое. Печка соединяла его с вентиляционной штольней, по которой с большой скоростью неслись клубы дыма с аварийного участка. Обычную (деревянную, с дверкой) перемычку сняли и устанавливали кирпичную, на растворе.
Горноспасателей-кладчиков было двое. Нас, подсобников, было пятеро, в том числе вольный начальник участка немец Фрей, очень старательный и заботливый, но худющий — «в чем душа держится» (не зря его кличка была Цыпленок). Был еще Розенберг — молоденький немец из военнопленных. Очень трусливый парень, который больше мешал, чем помогал, за что не раз выслушивал: «Жаль, что не тебя в Нюрнберге повесили!»
Настоящих работников было трое: механик Штамп, бурильщик Йордан и я.
«Сделай дело, потом гуляй смело» — с этим мудрым правилом, однако, не соглашаются лодыри всех времен.
Работа подвигалась слишком быстро, с точки зрения горноспасателей, которые опасались, что если они закончат кладку перемычки заблаговременно, то их могут, не ровен час, послать на помощь другим кладчикам. Поэтому они «тянули резину», усаживаясь отдыхать, чтобы дотянуть до конца смены (горноспасатели работали по шесть часов, мы — по восемь).
Меня всегда выводило из себя недобросовестное отношение к работе. Но если особого рвения трудно требовать от заключенных, голодных и обездоленных, то ведь горноспасатели — вольные, притом они хорошо получали. Самое возмутительное — это нежелание учесть, что работа опасная, ведь в каких-нибудь трех-четырех метрах под нами проходят клубы ядовитого дыма и газов. Осталось несколько рядов положить, и — отдыхай, черт возьми! Так нет, уселись.
— Заведем хоть брезент! — говорю.
— Вот еще!
Меня так и тянуло взглянуть еще и еще раз на это ядовитое облако, ползущее под нами. Освещенное моим аккумулятором, оно казалось белым как снег.
Оба горноспасателя примостились возле своих кислородных аппаратов и мирно посапывали.
Вдруг бег клубящегося облака как будто замедлился. Нет, я не ошиблась: движение не только замедлилось, но даже остановилось. Происходило что-то непонятное. Облако закипело, вспучилось и ринулось через незаконченную перемычку в бункерную камеру.
Что тут произошло!
Освещенный сверху, дым казался белым. Теперь же он заволок все густой, черной, удушливой тучей.
Горноспасатели, вместо того чтобы надеть свои кислородные аппараты и дымозащитные очки и помочь нам выбраться из дыма, подхватили свои аппараты и, сбивая нас с ног, ринулись одновременно с размаху на лестницу. Треск, звук падения и ругань…
Мы очутились в ловушке: лестница сломана и под нами — шесть метров высоты. В ту пору у нас еще не было респираторов. Дым, газ, темнота. Дышать нечем. Дым ест глаза. Положение создалось отчаянное.
— Спускайся по веревке! — кашляя, командовал Фрей. — Розенберг — первый!
Но Розенберг не то испугался, не то растерялся. Вперед скользнул Йордан, вслед за ним — Штамп. Розенберг свалился без сил: он терял сознание. На ощупь я продела под него веревку, и вдвоем с Фреем мы спустили его вниз. Судя по тому, что груз становился все тяжелее, я поняла, что Фрей теряет силы.
«Свалится!» — подумала я. Несмотря на его сопротивление — он хотел пропустить меня вперед, — я обмотала его веревкой и спихнула в люк. Ролик загрохотал, и веревка, обжигая мне ладони, понеслась…
— Есть! — крикнул снизу Штамп. — Я держу веревку! Спускайся, Фрося!
И вовремя. Я уже задыхалась. Помню, что Йордан и Штамп меня подхватили и я больно ударилась обо что-то.
Что же произошло?
Об этом мы узнали, выйдя из шахты.
Кто-то (это так и осталось невыясненным) позвонил дежурной на центральном вентиляторе Шуре Суворовой и распорядился немедленно дать реверс, и девчонка опрокинула струю, отчего дым и газы поползли по шахте. К счастью, жертв не было, но пострадали многие. Бедную девчонку чуть не засудили, хотя вся ее вина была в том, что она немедленно выполнила полученный ею приказ, не допытываясь, кто его дает. А вот позорное поведение горноспасателей никакого наказания за собой не повлекло!
Я вытаскиваю инженера Пожевилова из забоя
Теперь уже и нам, заключенным, выдали «самоспасатели» — противогазы с угольным фильтром, а если приходилось длительное время работать в загазированном забое, то и респираторы — кислородные аппараты. Правда, устаревшего образца — ужасно тяжелые. Работать с такой тяжестью за спиной было очень неудобно, и мы норовили, сбросив респиратор, таскать кирпичи и прочие стройматериалы налегке, зная, что за это придется расплачиваться головной болью и всем, что положено при отравлении. Одно правило, однако, соблюдалось свято: держались мы в куче, никто не работал в одиночку.
Наша группа работала на пятом участке в ночную смену. Задание — поднести как можно больше кирпича к тому месту, где в дневную смену горноспасатели будут выкладывать перемычку. Забой был сильно загазирован, и работать приходилось не снимая респираторов. Каждый час мы, сбросив респираторы минут на десять, выходили на штольню, то есть на свежую струю, продышаться.
Забой старый: кровля просела, почву «поддуло», так что ходишь, согнувшись в три погибели, и кирпичи приходится нести в руках перед собой. Какая досада, что нет «козочек», — с ними куда легче носить кирпичи на спине.
А ведь совсем неподалеку, на втором участке, на аварийном, имеются в избытке эти самые «козочки»! Там самый опасный район: в глубине забоя горит уголь. Продукты сгорания отсасывает по вентиляционной штольне центральный вентилятор. Когда надежно перекроют и этот забой, тогда перекроют и вентиляционную штольню. Кислород перестанет поступать — и амба! Огонь, лишенный кислорода, мало-помалу погаснет. А для проверки в перемычку вделывают железные трубы с герметическими заглушками: время от времени оттуда будут брать пробы воздуха и по ним судить о том, как протекает затухание пожара. Однако в этом забое установить перемычку с первого раза не удалось: температура воздуха поднялась до 70 градусов и концы труб раскалились докрасна. Тогда, отступив на несколько метров, установили временную перемычку из досок, обшитых асбестом, засыпали промежуток инертной пылью (молотым камнем) и за этим щитом стали вновь возводить перемычку.
Эту самую ответственную работу выполняли лишь в присутствии начальства, днем. Начальство, как известно, ночью предпочитает спать, а никто не хочет нести всю ответственность, то есть работать в отсутствие начальства.
В ночную смену работы на втором участке не проводятся. Если бегом, то минут за пять-десять можно обернуться. Как раз то самое время, что мне положено для продышки. Пусть думают, что я — «по нужде». Я обернусь быстро, а победителей, как известно, не судят.
Дождавшись очередной продышки, сбрасываю для легкости телогрейку и бегу во всю прыть. На штольне пусто, тихо. Здесь, где обычно все грохочет и движутся партии вагонеток, все замерло. Дует холодный, морозный ветер, та самая «свежая струя». Здесь безопасно… пока. Но вот поворот на второй участок. Подбежав к забою, я остановилась, чтобы «запастись» кислородом и оглядеться. Да, здесь уже чувствовалась близость огня: веяло теплом, кругом лужи. В воздухе витал уже знакомый мне запах, какой-то аптечный — запах бензола.
Вдохнув несколько раз поглубже, всей грудью, я мчусь в забой, как ловцы жемчуга — в морскую пучину. Метров 20 туда и столько же обратно. «Козочки» лежат кучей у борта. Хватаю штук пять и без оглядки бегу обратно. Уф! Вдыхаю полной грудью. Все в порядке! Но все ли? Теперь, когда я в полной безопасности стою на свежей струе в штольне, мне вспоминается, что в забое было что-то необычное. Как будто там светился шахтерский аккумулятор…
В шахте постоянно видишь эти лампочки. Самого человека не видно, но о его присутствии говорит этот слабый огонек.
Но ведь в этом забое никого нет! Так откуда там быть аккумулятору? Наверное, мне померещилось. А вдруг?.. Ведь это смерть! Нужно принять решение. Сейчас же. И это решение должно быть правильным. Я не колеблюсь: надо выяснить и помочь, если надо. Бросив «козочки», я набираю воздух и опять ныряю в забой.
Да, мне не померещилось: огонек светится. Еще несколько скачков, и передо мной, верхом на неоконченной перемычке, человек! Жив? Мертв? Сомнения нет: это Пожевилов — специалист по тушению подземных пожаров, переведенный к нам с 11-й шахты. Но ведь он только что, каких-нибудь десять минут тому назад был у нас в забое, где мы складывали кирпичи. Он с нами говорил, предупреждал быть особенно осторожными из-за присутствия коварного угарного газа в забое. Он был этой ночью дежурным по аварийной шахте и от нас пошел дальше — в обход. Сразу после этого я побежала за «козочками». И вот он передо мной. И — мертв… Нет, не может быть! Он угорел. Его надо спасать. Но как? Он крупный, плотный мужчина. До «свежей струи» больше двадцати метров… И я без респиратора. Знаю из собственного опыта, что до самого того момента, когда уже поздно спасаться, не чувствуешь приближения опасности.
Но это я теперь рассуждаю — тогда я действовала. Схватив его за плечо, я его сильно тряхнула:
— Алексей Николаевич, очнитесь!
Голова его бессильно мотнулась, и он еще больше осел. Я его рванула изо всех сил на себя, и он грохнулся с перемычки на кучу битого кирпича. И я услышала не то вздох, не то стон.
— Жив! — обрадовалась я и, не теряя времени, ухватилась за лямки респиратора и сдернула Пожевилова с кирпичей на «подошву» — гладкую почву. Мне не приходило в голову бежать за помощью. Я знала: в моем распоряжении считанные минуты. Если замешкаюсь — смерть. Hе только ему, но и мне.
Чтобы вытащить Пожевилова, надо сначала глотнуть воздуха, и я мчусь на свежую струю, жадно, до головокружения, вдыхаю воздух и ныряю, как в воду, в ядовитую атмосферу забоя. Теперь я действую без колебаний: вцепившись в лямку, пячусь задом, упираясь каблуками в угольную крошку. Продвигаемся мы довольно быстро, но еще быстрее покидают меня силы. Воздуха не хватает, в ушах шумит, сердце колотится где-то в самом горле. Глотнуть бы еще воздуха, но нельзя. Тяни! Тяни изо всех сил! Осталось немного: штольня рядом! Откровенно говоря, последние два-три метра я уже не могу восстановить в памяти. Смутно помню, как хрустел лед на лужах. Значит, я уже на штольне.
Когда в голове прояснилось, я обнаружила, что лежу рядом с Пожевиловым на льду ничком и лед холодит мне лицо.
Я довольно легко встала и только собралась делать Пожевилову искусственное дыхание, как увидела, что глаза его открыты и взгляд довольно осмысленный. Уф! Слава Богу, он жив. И жить будет! Тогда я его подтащила к борту, посадила, прислонив поудобнее к стене, всунула в рот загубник и приоткрыла посильнее кнопку Байпаса, подающую кислород.
— Алексей Николаевич, вам лучше? Вы отдохните— и на-гора. Здесь свежая струя, вы дойдете. А мне надо торопиться: меня хватятся.
С этими словами я подхватила свои «козочки» и побежала на слегка заплетающихся ногах.
Правильно ли я поступила, бросив его, мягко говоря, не совсем в форме? Пожалуй, да. Может, оно и лестно было для меня, если бы все на шахте узнали, что я с опасностью для жизни спасла человека, но рыльце у меня было в пушку, ведь я грубо нарушила жесткий закон — на тушении подземного пожара категорически запрещается всякая самодеятельность, вроде моей экспедиции за «козочками». Впрочем, моего отсутствия никто не заметил, а «козочки» нам еще как пригодились!
И главное, я думала, что для самого Пожевилова это был бы большой конфуз: он, специалист по ядовитым газам, образующимся при пожаре, которому доверена забота о нашей безопасности, — и вдруг так обмишуpился! Его, как куль картошки, из забоя вытащила девка! Авторитет Пожевилова был бы подорван. А это вред для самой шахты.
Тайное становится явным
После этого прошло четыре года. Я, уже вольная, училась по программе горно-металлургического техникума на курсах горных мастеров. Шахтную вентиляцию читал Пожевилов (Сталин уже умер, и свои пушистые сталинские усы он сбрил). Никогда не забуду того дня, когда он нас знакомил с газом СО, хотя практически все мы — увы! — были с ним очень даже знакомы.
— Угарный газ — коварный газ, — сказал он. — Метан легче воздуха, его мы обнаруживаем у кровли; углекислота тяжелее, она стелется по почве, по «подошве»; присутствие сероводорода выдает его запах; окислы азота — цвет. СО не имеет ни запаха, ни цвета, и удельный вес его равен удельному весу воздуха. И вот что я вам скажу: я — опытный, старый шахтер, специалист по шахтным газам, но если бы не присутствующая здесь Керсновская, то лекции о шахтных газах читал бы вам кто-нибудь другой!
И он, не хитря и не лукавя, рассказал, как при всей своей опытности чуть не погиб.
— В ту ночь я был дежурным по шахте и делал обход. Ответственность — очень тяжелая штука. Я дотошно осматривал все забои. Дойдя до выработки второго участка, где была незаконченная перемычка, я хотел осмотреть, как ведет себя эта перемычка, под прикрытием которой велись работы. В выработке было тихо и тепло. Перешагивая через перемычку, я на мгновение задержался, прислонясь спиной к борту. Мгновение! Всего одно мгновение, но его оказалось достаточно: усталость взяла верх, и сон сморил меня. Загубник выскользнул изо рта, и я хлебнул газа. Я сразу же очнулся, но был уже словно парализован: я не мог пошевельнуться, но понимал, что это смерть. Как там очутилась Керсновская, не знаю. Это было грубое нарушение! Одна в загазиpованном забое без респиратора… Тройное нарушение! Но меня она вытащила на свежую струю. Каким-то чудом ей это удалось. И каким-то чудом не осталась она сама в этом забое…
Моя «лебединая песня» на шахте «Заполярная»
Свершилось то, о чем так долго упорно поговаривали, к чему готовились: шахта 13/15 распалась на две шахты. И это случилось в результате пожара, преждевременно. У 15-й шахты, «Заполярной», еще не было ни устья, ни подъемника, ни раскомандировки, ни даже бани!
Самое неожиданное, и к тому же неприятное, что начальниками этих шахт не стали ни Коваленко, ни Гордиенко. Коваленко пошел на повышение, а Гордиенко на понижение.
Коваленко получил чин майора НКВД (кстати, во время полета в Красноярск, где ему был присвоен этот чин, самолет потерпел аварию, хотя сам Андрей Михайлович отделался лишь контузией) и место в горнорудном управлении, его назначили начальником управления угольных шахт. А Гордиенко, опытнейший и знающий руководитель, лучше которого и представить себе немыслимо, оказался опять лишенцем: у него отняли паспорт и стоял вопрос о его высылке в места еще более отдаленные. Это очень характерно. Тогда, в 1950–1951 годах, именно так поступали со всеми политическими, уже отбывшими срок. Гордиенко перевели в вентиляцию и поручили ему окончательную ликвидацию последствий пожара — заливку аварийных забоев. А ведь 15-я шахта была поистине детищем Ефима Васильевича! Наперекор начальству, которое требовало, чтобы шахта проходилась «прямым ходом», Гордиенко сумел настоять, чтобы шахта отрабатывалась «обратным ходом».
Разница огромная! Работая «прямым ходом», наравне с прокладкой основных, капитальных выработок, вели и очистные работы. Шахта сразу давала уголь, но какой ценой? Рядом с выработками, которым предстояло стоять годы и годы, находились завалы, из-за чего горное давление до того увеличивалось, что приходилось с ним непрерывно бороться.
При «обратном ходе» этого нет. Пройдя до намеченной границы шахтного поля, начинают очистные работы и, постепенно отступая, оставляют завалы, к которым уже больше не возвращаются. Надо было иметь немало мужества, чтобы противиться этому «давай-давай» партийных хапуг, живущих сегодняшним успехом, без заботы о завтрашнем дне.
Гордиенко же настоял на том, чтобы по штольне был пущен полукрупный электровоз, а не маленький, способный тащить лишь однотонные вагонетки. Этот расход с лихвой окупился. И появилась возможность развернуться. И все же Гордиенко был признан не заслуживающим доверия и отстранен от ответственных работ!
Слухи ползли все настойчивее: скоро всех женщин из шахт и рудников уберут и лагпункт «Нагорный» — «ласточкино гнездо» на груди Шмитихи— ликвидируют.
Много рождалось разных лагерных «уток». Чаще всего — предполагаемая амнистия, приуроченная к какому-нибудь юбилею. Например, к тридцатилетнему юбилею революции, в 1947 году, или в 1950-м, к пятилетию Победы. Сколько было разговоров, надежд! А обернулось все усилением режима и спецлагерями.
Но в данном случае «утка» была зловещей и поэтому могла быть правдой.
Хоть и нелегкая эта штука — шахта, но девчата к ней уже притерлись, притерпелись. Когда над твоей душой не торчит «попка» с винтовкой — это уже счастье.
А я за четыре года стала настоящим шахтером, полюбила свою трудную и опасную работу и была благодарна шахте: меня там ценили и уважали. Работая так, как я работала, там можно было сократить срок неволи — заработать зачеты. За один отработанный день — три дня зачета.
Итак, наш участок отошел к 15-й шахте. Ходить на работу было очень далеко. Нас водили, как и прежде, до Оцепления. Затем мы шли до 13-й шахты, а оттуда, уже под землей, до 15-й шахты спускались вниз. Это 1575 ступенек! Получали наряд и опять поднимались по тем же ступенькам в шахту, а после работы опять спускались, чтобы выкупаться в бане ЦУСа. Баню не достроили, и вода почти всегда была холодная. Назад нас вели с девчонками угольной сортировки. Целое кругосветное путешествие! Больше двух часов ходьбы! Но мы были и этому рады, лишь бы не седьмое лаготделение, где находилось тысяч пять заключенных, из которых добрая половина — бытовички.
Работала я на смешанном участке № 8 у горного мастера Васи Сидоркина. Смешанным участок был, потому, что давал он одновременно и добычу, и проходку. На первом пласту он давал коксующийся уголь из лав и камер; на втором пласту — нарезал для себя «столб». Главное — добыча из забоев первого пласта; по ней надо было выполнять план. Проходка же — это будущее. Она очень нужна, но за нее не платят. Значит, тот, кто работает на проходке, всегда будет получать минимальный паек — «гарантию».
Я охотно взяла на себя проходку. Голодать мне было не привыкать, зато полная свобода действий: я и мой забой!
Приходя, я осматривала и обирала кровлю, забуривалась под клин, вешала ролик, отскрейперовывала от забоя весь уголь и перевешивала ролик на раму. Затем провешивала забой, то есть определяла маркшейдерское направление забоя, отмечала центр забоя и ямки для крепления. Доставляла в забой крепежный лес на две-три рамы, затяжку, клинья, брала приямки. Лишь после этого я шла к мастеру, чтобы он дал кого-нибудь, чтобы поставить со мной рамы. Поставив рамы, я забуривала забой и отправлялась на бремсберг к телефону и через диспетчера вызывала взрывника. Возвращаясь, я прихватывала глиняных пыжей, которыми затрамбовывают патроны в шпурах. Дожидаясь прихода взрывника, я отгружала скрейпером уголь в бункер. Когда приходил взрывник, мы вдвоем заряжали забой и палили. Взрывник очень неохотно лезет в забой, я же очень хорошо переносила ядовитые газы, так что практически отпалку производила сама. Пока забой проветривался, я заканчивала погрузку угля и начинала весь цикл сначала.
Мне нравилось добиваться самого высокого КПД проходки на один цикл. За одну отпалку я продвигалась почти на два метра. Когда работают лишь «для галочки» — только, чтобы записать себе «цикл», — забой продвигается лишь на 80 см, а то и на 35.
Такая работа меня вполне удовлетворяла. На любой иной я могла бы чуть меньше голодать, но зато тут имела полную независимость и работала «со вкусом» — от всей души.
В этот день все шло своим чередом. Забой был готов к отпалке. Я побежала на бремсберг, вызвала взрывника и, наложив на затяжку глиняных пыжей, быстро зашагала назад. Второпях я допустила непростительную неосторожность: чтобы идти было легче, каску вместе с телогрейкой я оставила в забое. Дойдя до сопряжения (перекрестка) штрека с откаточной штольней, по которой был проложен транспортер, обслуживающий три участка, я остановилась как вкопанная — этого обычно абсолютно спокойного сопряжения было не узнать. Все вокруг стонало и трещало, стойки на глазах колченожились, а одну, особенно толстую, выкручивало буквально как половую тряпку.
Я просто остолбенела, увидев эту картину. «Сейчас произойдет обвал! — подумала я. — Даже если лава и не сядет, то все работающие в ней будут отрезаны от выхода. Надо подхватить кровлю — не дать ей обрушиться. Надо выводить из лавы людей. Надо сообщить по телефону диспетчеру…»
Все это надо! Но с чего начать? Казалось бы, в первую очередь следовало позвонить диспетчеру. Он пошлет рабочих, вызовет горноспасателей. Но когда прибудет помощь? По подземным выработкам— это так далеко! Пока я доберусь до телефона, кровля рухнет. Люди — те, что в лаве, — будут отрезаны завалом. Пожалуй, лучше сообщить горному мастеру в лаве. Он выведет людей. Там их человек 30–35. На бремсберге есть лес. Можно «подхватить» кровлю, а уж затем звонить диспетчеру. А если произойдет обвал, а диспетчер не поставлен в известность? Пока с других участков позвонят, чтобы узнать, почему транспортер остановился, пока моторист пойдет… Решено. Прежде всего — в лаву: вывести людей с инструментом и ликвидировать аварийное положение своими средствами. А там и помощь подоспеет. Все эти рассуждения заняли столько времени, сколько понадобилось, чтобы сбросить с плеча затяжку с пыжами.
Трап, соединяющий первый пласт со вторым, был слишком далеко, и я решила воспользоваться гезенком — вентиляционной выработкой, соединяющей оба пласта. Довольно рискованный акробатический номер — лезть по шатким перекладинам в этой каменной трубе! Зато не прошло и двух-трех минут, как я была уже в лаве.
Без видимой спешки подошла я к Сидоркину и сказала вполголоса (опять же для того, чтобы не вызвать паники):
— Вася, выводи сейчас же людей. На сопряжении, в откаточном, положение угрожающее: вот-вот произойдет обвал. Надо подхватить кровлю!
И тут случилось то, на что я не рассчитывала. Сидоркин мне не поверил:
— Что ты мелешь? Какой обвал? Да там нет ни малейшего горного давления. Не может быть опасности!
— Не теряй времени! Положение угрожающее: если сейчас еще есть время, то через несколько минут будет поздно!
Но он, не слишком спеша, пошел к трапу, ведущему вниз. Я его не осуждаю: весть, принесенная мной, была просто неправдоподобна! Откуда ему или мне было знать, что Шмитиха дала трещину? Весь угол, выходящий на север в сторону Горстроя, та его часть, где на месте гибели самолета поставлен обелиск, чуть осел. На поверхности образовалась трещина метров двадцать шириной, а точка упора рычага пришлась как раз на это сопряжение.
Вернулся Сидоркин. Теперь он убедился, что положение действительно угрожающее, растерялся и совсем потерял голову. Выводить людей из лавы? Поздно! Кровля рухнет, и все, в том числе и он сам, будут отрезаны. Надо немедленно подхватить кровлю! Крепежный лес — он тут, рядом, на бремсберге! Озираясь, он увидел двух лесогонов, идущих вниз от лебедки. Прихватив их обоих, он побежал с ними за стойками, не подумав о том, что здесь нет крепежного инструмента, чтобы замерить, отрезать и заклинить стойки.
К счастью, в моем забое, совсем рядом, нашлось все, что нужно. Я ринулась туда, сгребла весь свой инструмент: топор, пилу, лом, кайло, шуровку и лопату, не забыв несколько заготовленных мной клиньев, — и помчалась к месту аварии, перескакивая через все препятствия. Когда Вася Сидоркин с лесогонами приволокли три бревна, весь необходимый инструмент был под рукой. Я расчистила наиболее угрожающее место и уже «брала приямок». Пока они «подхватывали» наиболее угрожаемый участок, я — опять же по гезенку — поднялась в лаву, вывела людей (с инструментом) и помчалась к телефону — сообщить об аварийном положении.
Диспетчер мне тоже сначала не поверил. До того все это было неправдоподобно, что походило на дурную шутку. К счастью, диспетчером был Ананьев — опытный шахтер с лицом, изрешеченным взрывом, и стеклянным глазом. Одно время он работал начальником на нашем участке (еще на шахте 13/15) и знал меня хорошо, так что он сообщил об аварии на те три участка, что были за нашим и в случае обвала оказались бы отрезанными. Когда же Сидоркин распорядился, расставив подоспевших из лавы рабочих, то он сбегал к телефону и подтвердил все сказанное мной.
Тут уж пошла кутерьма! На ликвидацию аварии бросили все силы. Целую неделю длилась борьба со взбунтовавшейся Шмитихой, и наконец была одержана победа. Этого, увы, мне не довелось увидеть… То, о чем все время говорили, свершилось. Женщин вывели из шахты и угнали в седьмое лаготделение. Свою шахтерскую «лебединую песню» я спела, а услышала ее эхо несколько позже.
Премия
Какое это счастье — спать! По крайней мере, для меня. Я сплю. И нет для меня ни тюрьмы, ни лагеря, ни всего того, что меня окружает. Я снова в Цепилове, вокруг меня шумят дубы. Где-то ржет кобылица, и ей в ответ заливисто ржет жеребенок. Скрепит журавль колодца. Ветер колышет душистые листья ореха, и где-то рядом — отец, мать. Все мне дорого, близко…
Но почему так холодно?
Впрочем, это становится ясно, когда я открываю глаза. Я не в Цепилове. Я на полу этапного барака седьмого лаготделения. Начался новый отрезок моей подневольной жизни.
Наверняка не самый приятный.
Ноябрь в Заполярье — это глухая зима. Ночь. Пурга. Все самое отвратительное, что только могла придумать природа и что становилось еще отвратительнее стараниями людей, имевших власть над другими, бесправными и абсолютно беспомощными людьми (вернее, не людьми, а заключенными).
— Керсновская! Тебя вызывают в штаб к начальнику! — разбудил меня голос посыльной.
Я уже спала на своей верхотуре после целого дня тяжелой работы на морозе. Кости еще гудели от тех кирпичей, которые я таскала весь бесконечно долгий и беспросветно темный день. Я только начала согреваться: из меня как бы сочился холод, накопленный на работе и особенно по пути с работы — километров пять против ветра.
«В чем я провинилась?» — подумала я, но вопроса этого не задала. Заключенный всегда виноват. Даже если за собой никакой вины не чувствует. И поэтому я напялила на себя весь мой весьма скудный гардероб. ШИЗО не отапливается, и пытка холодом— одно из распространенных видов наказаний (точнее, издевательств).
И вот я стою навытяжку перед заместителем начальника седьмого лаготделения Кирпиченко. Впервый раз (но, увы, не в последний) встречаюсь я с этим «злым гением» нашего лаготделения. Он довольно долго и с явной подозрительностью осматривает меня с ног до головы.
— Ты Керсновская?
— Керсновская Евфросиния Антоновна, статья 58, пункт 10, срок — 10 лет.
— Ты работала в шахте?
— На шахте 13/15, а после ее разделения — на шахте 15.
Опять он уставился на меня, кривя губы под крючковатым носом, и опять я с наигранным безразличием смотрела на его переносицу. Мое сердце сильно колотилось (что греха таить?) при напоминании о шахте, черной шахте, единственном светлом пятне на фоне темных лет неволи.
— Вот! Это тебе!
И он, вынув из конверта листок бумаги, на котором было что-то напечатано, протянул его мне.
Я читала, и строчки плясали перед моими глазами: «На торжественном собрании по поводу Дня шахтера 23 августа 1951 года начальник участка № 8 Сидоркин Василий (ага, он уже начальник!) предложил премировать… сто рублей… высказать благодарность… мужество и находчивость… предотвратить аварию… могущую причинить человеческие жертвы… материальные убытки…»
Я смутно помню, как Кирпиченко взял из моих рук эту бумагу и сказал:
— Можешь идти. Премию тебе выдадут!
Я словно летела на крыльях сквозь ночь и непогоду, и сердце пело.
Слезы душили меня.
Шахта вспомнила обо мне! Шахта сказала мне спасибо!
Меня уже там не было, и не было никакого интереса поощрять отсутствующего. Но начальник участка, когда надо было назвать самого достойного извсех, назвал меня — женщину, уже изгнанную из шахты!
В бараке встретили меня удивленные взгляды:
— Как это тебя не посадили?
Репутация Кирпиченко вполне оправдывала подобный вопрос.
Впрочем, своей премии — ста рублей — я так и не получила. Но разве имело это какое-нибудь значение?