19
Момо сбивает китайских солдатиков на огромном экране. Куча трупов непрерывно растет, кровь брызжет на стекло экрана, но на нем тотчас возникает новый батальон солдат, нетерпеливо рвущихся в бой, где их ждет мгновенная гибель. Момо не знает промаха, он убивает, как дышит.
За его спиной торчит Хосин, настороженный, агрессивный, с беспощадным взглядом, с перекошенным ненавистью ртом. Оправившись от взрыва, он набрал вес, вдвое увеличился в размерах, стал намного ярче и теперь расправляет плечи, как орел – крылья, накрывая младшего своей тенью, – вылитый ангел смерти. Конечно, Момо сам жмет на гашетку, но Хосин науськивает его, беснуется, что-то неслышно вопит, наслаждаясь зрелищем бойни, которую ведет руками брата.
Интересно, осознаёт ли Момо, какую власть имеет над ним жестокий старший брат? Не знаю, не уверен… Но в его спокойствии чувствуется что-то механическое, покорность марионетки, управляемой кукловодом. Я трогаю его за локоть:
– Тебе нравятся эти игры?
Момо вздрагивает от неожиданности и, очнувшись от своего смертоносного исступления, оторопело глядит на меня:
– Раньше я их ненавидел…
Китайцы, не встречая больше препятствий на своем пути, заполонили весь экран и, свирепо оскалившись, идут в атаку. Разъяренный Хосин энергично протестует, а Момо растерянно смотрит на пластмассовый пульт в виде автомата Калашникова, лежащий у него на ладонях.
– Вообще-то, теперь это меня успокаивает…
При этих словах Хосин торжествующе и воинственно размахивает руками, вслед за чем делает непристойный жест в адрес «косоглазых».
Вокруг нас десятки подростков лежат, раскинув ноги, и тоже строчат из пулеметов по целям – кто в русских, кто в динозавров, кто в пиратов или вампиров, а один из них даже обстреливает полк девушек-мажореток, взвизгивая: «Получай, шлюха!», когда подбивает очередную красотку. Видеосалон, с его пурпурными шторами, черными бархатными панелями и зеркалами на потолке, напоминает бордель, каковым он, впрочем, раньше и был, с той лишь разницей, что теперь стоны несутся из компьютеров.
Момо поворачивается ко мне:
– Огюстен, прими меня в свою группу!
– В какую группу?
– Ну, в твою, где и Хосин был.
Я отступаю на шаг. Здрасте, снова-здорово! Вот так я пожинаю плоды собственной трусости… Когда мы с Момо встретились в контейнере, где он искал ноутбук Хосина, я хорохорился, изображая из себя друга его брата-террориста. Да и потом всякий раз, как он задавал мне вопрос, на который у меня не было ответа, я строил многозначительную мину человека, который знает больше, чем может сказать. И таким образом убедил его, что стер всю компрометирующую информацию с жесткого диска, чтобы никого не подвести. Момо, конечно, уцепился за эту гипотезу. Он жалобно спрашивает:
– Ты считаешь, что я еще слишком молод?
Я молча киваю, стараясь выиграть время.
– Но мне уже четырнадцать! Многие начинали раньше.
– Начинали и тут же кончали! В Судане они подрывают себя уже в одиннадцать лет.
– Меня это не пугает. Я готов.
Я заставляю себя держаться спокойно, притворяясь, будто уже много раз вел такие разговоры.
– Что тебя толкает на такие действия?
– Мой брат!
Я гляжу на Хосина, реющего над мальчишкой: он скрестил руки на груди и мерит нас снисходительным взглядом, упиваясь своим превосходством.
– Ты его видишь?
– Кого?
– Ты слышишь брата?
– Чего?! Я тебе говорю про Хосина, он же умер.
– Вот и я о нем.
– Так как же ты хочешь, чтобы я его видел или слышал?
Ага… значит, Момо не сознает присутствия мертвеца, который его сопровождает, и это делает мальчишку податливым, легкоуправляемым. Опыт подсказывает мне, что лучше иметь около себя видимого мертвого, с которым можно что-то обсуждать, даже спорить, чем вот такого – невидимого, который руководит живым, нашептывая ему на ухо, как себя вести.
Я осторожно пытаюсь закамуфлировать свою предыдущую реплику:
– Ну… я думал: может, он является тебе во сне.
– Ой, вот было бы счастье! На самом деле я не очень-то хорошо его знал, Хосина. Сейчас я это понимаю. Вот почему я хочу пройти тот же путь.
Я с жалостью смотрю на подростка, который из любви вступает на дорогу ненависти: он не понимал брата при его жизни и теперь хочет сблизиться с ним, повторив его ошибки.
– Всем на меня наплевать.
– Неправда! Ты дорог своей матери.
– Да она только и умеет, что скулить.
– Она оплакивает Хосина?
– Конечно!
– Значит, ты хочешь, чтобы она оплакивала и тебя тоже? И еще кого-нибудь? Хочешь предоставить ей такую возможность?
Момо опускает голову, – кажется, его проняло. Хосин на своем насесте – братнином плече – беснуется и что-то неслышно выкрикивает ему в затылок. Через полминуты Момо снова заговаривает со мной, глядя куда-то в сторону:
– Я тут начал читать Коран…
– По-французски или по-арабски?
– По-французски. В Интернете.
– Ах, в Интернете! Значит, ты изучаешь только избранные места.
– Ну и что? Все главное я записал. И чем чаще я это повторяю, тем больше проясняется у меня в голове. Мне нужны корни.
– Ладно. Можешь сыграть еще одну партию.
И я сую монетку в щель автомата. Экран просыпается, на нем возникают новые китайцы. Момо хватает автомат и начинает их косить. Его молодое, еще не окрепшее тело вздрагивает от возбуждения, он упивается яростью, вкладывает в эту виртуальную бойню всю свою энергию. Судя по счетчику, он укокошил за пару минут человек триста.
В полном упоении он оборачивается ко мне, гордый своими успехами:
– А ведь я могу сделать то же самое и по жизни, клянусь Аллахом! Дай мне только шанс!
Вот за кого он меня принимает – за вербовщика… За того, кто поможет ему перейти от виртуальной реальности к нашей. За того, кто сделает его супергероем террора.
Я обвожу взглядом зал, рассматриваю подростков, поглощенных игрой, и мне кажется, что передо мной армия сомнамбул. Они вырвались за пределы действительности; бурлящие гормоны приводят их в неистовство, удовольствие от бойни ослепляет, они одержимо строчат из автоматов, расстреливая в упор, убивая, уничтожая людей на экране, о которых ровно ничего не знают.
Меня прохватывает дрожь. Вот где зарождается бесчеловечность – в этом раю виртуальных развлечений. Эти мальчишки действуют так, как мы, взрослые, действуем во сне, – беззаботно, без страха последствий и наказания. Я мысленно благодарю своих неизвестных родителей за то, что оставили меня сиротой и никогда не дарили электронных игрушек. Моими единственными союзниками в борьбе со скукой были только книги.
Момо спрыгивает с возвышения, на котором стрелял.
– Я тебя не подведу. Я заслужу твое доверие.
Его беззаветная преданность приводит меня в оторопь. Из любви и благодарности он готов совершить злодейство. Что делать?
В этот момент я замечаю человека с узкими волчьими глазами; он стоит в глубине зала, прислонившись к флипперу.
Поняв, что я его увидел, он быстро отворачивается и делает вид, будто разговаривает по мобильнику.
Что делать?
Момо хватает меня за руку:
– Теперь я понял, в чем смысл моей жизни!
– Оправдать брата?
– И продолжить то, что он начал.
– Момо, ты ведь знаешь, чем это кончится…
– Я ничего не боюсь.
– Тебе даже умереть не страшно?
– Если моя жизнь послужит правому делу, значит в ней есть смысл.
– А ты не боишься, что придется убивать невинных людей?
– На свете нет невинных! Есть только предатели или герои. И я уже выбрал, на чьей я стороне.
– Тебе кажется, что ты знаешь правила игры, но это уже не игра, Момо. Это реальная жизнь.
– Вот именно. И я хочу ее исправить.
– Нет, ты хочешь ее уничтожить. Потому что она не похожа на ту, о которой ты мечтаешь.
– Я понимаю: ты меня испытываешь, это нормально. Но ты должен относиться ко мне серьезно.
– Скажи, ты молишься?
– Я молюсь, чтобы ты меня услышал. Огюстен, а как твое настоящее имя – имя в джихаде?
Я молча пожимаю плечами: это неизменно производит впечатление на Момо, который и не надеется услышать ответ. Человек с волчьими глазами наблюдает за нами из своего угла.
Момо шепчет:
– Это твоя группа устроила пожары прошлой ночью?
– Конечно нет.
Момо усмехается, глаза у него горят.
– Я так и знал.
– Ты знал? Откуда?
– О, я могу много чего тебе рассказать…
И внезапно этот мрачноватый подросток превращается в ребенка, которым был еще несколько месяцев назад и который сейчас обволакивает меня ласкающим, прямо-таки женским взглядом. Я бормочу, пытаясь найти выход из положения:
– Я уезжаю, Момо.
– Куда?
– Этого я не могу тебе сказать.
– Ты едешь… туда?
Мне даже отвечать не нужно, он и без этого убежден, что я еду в Сирию. Его взгляд грустнеет.
– До чего ж я тебе завидую! А ты скоро вернешься?
– Через месяц.
– А-а-а… слушай, дай мне свой адрес, свою электронку или номер мобилы!
Ничего такого я ему дать не могу, поэтому отвечаю заговорщицким шепотом:
– Лучше ты дай мне свой адрес, Момо, я тебе напишу.
Он буквально захлебывается от радости. И восторженно лепечет:
– О, спасибо… спасибо тебе… Ты правда мне напишешь?
– Клянусь!
Момо не помнит себя от счастья. Мне чудится, что он сразу прибавил с десяток кило. Его глаза сияют.
– Ну а ты, Момо, проинформируешь меня о тех, кто устроил пожары в городе?
– Конечно! Ты сам-то что об этом думаешь?
Я откашливаюсь, прочищая горло и стараясь, чтобы мой голос звучал назидательно:
– Инициатива сама по себе неплохая: горожане паникуют, подозревают друг друга. Но исполнение-то любительское, как будто действовала шайка мальчишек. Если бы бомба твоего брата не взорвалась какое-то время назад, об этих пожарах и говорить бы не стали и никто бы не обделался со страху.
– Ты ожидал чего-то покруче?
– Естественно. Так ты скажешь мне, кто это?
Момо уже открыл было рот, чтобы ответить, но, видимо, внезапно передумал: нахмурившись, он пристально смотрит мне в глаза:
– Скажу… когда ты мне напишешь.
Он нахлобучивает на глаза свой капюшон, сует кулаки в карманы, втягивает голову в плечи и, скользнув между игроками, мгновенно исчезает.
Мой узкоглазый призрак тоже скрылся из виду.
А вокруг меня продолжается виртуальная бойня под хриплые стоны умирающих врагов.
Я покидаю видеосалон.
На тротуаре, привалившись спиной к стене, курит Терлетти, его глаза и волосы темны как ночь. Плащ цвета хаки – его вторая кожа – мог бы многое рассказать о своем владельце: истертый, измятый в долгих ночных бдениях, с замызганным подолом, он тем не менее аккуратно, как военный мундир, застегнут до самого подбородка.
– Ну как, Огюстен, тебе по-прежнему нечего мне сказать?
– Почему же нечего: здравствуйте, месье Терлетти!
Он мусолит свою сигарету, зажатую в уголке рта. Табак временами ярко вспыхивает, и сигарета чернеет, укорачиваясь на глазах. Этот полицейский не курит – он «смолит».
– Я гляжу, ты вожжаешься с подозрительными типами.
– Вы имеете в виду Момо Бадави?
– А может, это он вожжается с подозрительными типами вроде тебя?
Его упорная враждебность непонятна мне и одновременно льстит: значит, он не считает меня ничтожной букашкой, и в его глазах я представляю собой потенциальную опасность. Мне приходит в голову, что это он и установил за мной слежку, и узкоглазый – один из его информаторов. Что ж, я польщен и гордо жду следующего вопроса.
– О чем вы там говорили?
– Он признался, что бросил свой коллеж, а я уговаривал его продолжать учебу.
– Еще о чем?
– О пожарах.
– Ага!
– Надеюсь, вы меня не подозреваете?
– Нет, потому что прошлой ночью ты спал в редакции «Завтра».
Ну, теперь я абсолютно уверен, что узкоглазый – его информатор.
Мимо нас проходит нищенка с пупсом, которого она прижимает к себе так, словно только что кормила его грудью; она пристает к прохожему:
– Месье, пожалуйста, дайте хоть что-нибудь моему ребенку и мне!
Я еще никогда не видел ее при ярком весеннем свете и только теперь обнаруживаю, что ей сильно за шестьдесят. Раздраженный прохожий, за которым она упорно тащится, в конце концов сует ей монету – то ли пожалев, то ли решив избавиться от ее приставаний. Терлетти грубо окликает попрошайку:
– Эй, Жоселина, не пора ли сменить пластинку? Тебе не кажется, что в твоем возрасте поздновато иметь младенцев?
Изумленная Жоселина оглядывает себя, потом розового пупса и твердо отвечает комиссару, помахав монетой в два евро, полученной от прохожего:
– Команду-победительницу с поля не удаляют!
И, злорадно хихикнув, идет прочь. Терлетти пожимает плечами и повторяет свой вопрос, исподволь внимательно наблюдая за мной:
– Так тебе нечего мне сказать?
Оттолкнувшись от стены, он в два коротких движения оказывается в нескольких сантиметрах от меня, слишком близко, чтобы я мог сбежать. Он нависает надо мной, едва не раздавливает. Его мужской запах, смешанный с ядреным запахом табака, проникает в мои легкие, я ощущаю жар этого сухощавого, чуть ли не прижатого ко мне тела. Меня прохватывает дрожь.
– Кто устроил пожары?
– Я не знаю, но…
– Но?
Я колеблюсь. У меня дрожат ноги. Терлетти угрожает мне, как другие обнимают, – на таком же близком расстоянии. Никак не могу решить, продолжать этот разговор или прервать его.
Глаза Терлетти обшаривают меня, ощупывают, пронизывают. Сколько времени я продержусь, не хлопнувшись в обморок? Наконец я лепечу:
– Момо… он знает. Или хвастает, что знает…
– Хм… несовершеннолетний… Нас часто обвиняют, что мы давим на этих сопляков.
– И?..
– Давай-ка выведай у него сам, потом мне расскажешь.
Отступив назад, он вынимает новую сигарету. Закуривает, медленно втягивает в себя дым и, прикрыв глаза, надолго задерживает его в легких. Он даже не скрывает, что наслаждается, так явно смакуя свое удовольствие, что это выглядит почти непристойно.
– Знаешь, Огюстен, ты мне очень нравишься.
Эта фраза поражает меня, как удар в лицо, она до того неуместна, что я, в кои-то веки, забываю о робости и дерзко отвечаю:
– Вот оно что! Интересно, как бы вы себя вели, если бы ненавидели меня? Хотелось бы понять, в чем разница.
Лицо Терлетти омрачает разочарование. Швырнув наземь окурок, как будто он повинен в его неудаче, комиссар пожимает плечами и удаляется. Но перед тем как сесть в машину, не оборачиваясь, бросает мне:
– Жду тебя с новостями.
На другой стороне улицы опять возникает узкоглазый. Но теперь он притворяется, что читает газету.
Шмитт поджидал меня перед бистро «Рыцари».
Перед этим я забрал с завода рюкзак со своим скарбом. Странное смятение владело мной. Я ликовал, подходя к цехам с приятным сознанием, что покончил с бесприютностью и нищетой, однако, начав собирать вещи, вдруг ощутил непонятную тревогу. Пронзительное воронье карканье объяснило мне это чувство: я испытывал страх. Жить целый месяц во флигеле замка, зарабатывать деньги – вот что меня угнетало. Мусор, пыль, сырость, улюлюканье диких птиц – все это было знакомо, привычно и понятно. А там… в Германти? Понравится ли мне новая обстановка? Смогу ли я жить в этой непривычной роскоши?
И пока я карабкался на стену, покидая территорию заброшенного завода, меня не оставляло ощущение, что он, как старый друг, провожает меня, прощается со мной, не удерживая, а только с достоинством шепча: «Ты уходишь, и это нормально; я мало что мог тебе предложить». Перед тем как спрыгнуть в контейнер, я задержался и глянул назад: по правде говоря, я был богачом, когда жил здесь, ведь завод так радушно оказал мне гостеприимство, подарив три огромных корпуса, мастерские, пристройки, разоренный двор, колодец, заросший сорняками. Никто не претендовал на это богатство, и ничто мне здесь не принадлежало, а значит, все это было мое. Я делил свои владения только с несколькими боязливыми грызунами и домовитыми пауками, а снующие взад-вперед птицы почти не мешали нам.
В автобусе, который вез меня к заводу, а потом обратно в город, сероглазый незнакомец держался на почтительном расстоянии. Вот и сейчас, на бульваре Шарлеруа, он идет за нами примерно в полусотне метров. Я указываю на него Шмитту:
– Вы видите вон того человека?
– Нет.
– Как – нет?
Обернувшись, я констатирую, что он исчез, – наверно, юркнул в боковую аллею.
– Мне кажется, что он из полиции и следит за мной.
Шмитт бледнеет и пристально смотрит на меня:
– А с чего это полиция организовала за тобой слежку?
– Меня подозревают в принадлежности к террористической организации.
Успокоенный Шмитт пожимает плечами: эта идея кажется ему нелепой. Судя по выражению его лица, он полностью исключает эту гипотезу – разве я могу быть террористом?! А собственно, почему он в этом так убежден? В конце концов, он меня совсем не знает и мог бы опасаться. Его уверенность в том, что я безобиден, где-то даже уязвляет меня…
– Вы считаете возможной мою принадлежность к терроризму?
– О нет!
– Почему?
– Потому что ты задаешь себе вопросы, размышляешь. А у террористов вопросов нет, у них есть одни ответы.
– Но ведь есть и умные террористы.
– Абсолютная вера требует не ума, а волевых качеств. Она служит средством не познания мира, а внедрения в мир. Фанатик всегда сталкивается с поводами для сомнения, но он не желает сомневаться. Он так уверенно предпочитает свой воображаемый мир реальной жизни, что очищает эту реальность с помощью «калашникова», как только она вступает в противоречие с его верой. Тогда как ты ищешь истину, а не претендуешь на истину в последней инстанции…
– Ну, спасибо за доверие.
Шмитт разражается хохотом:
– Лучше благодари меня не за доверие, а за тщеславие: я даже представить себе не могу, что парень, который так старательно и пристрастно изучал мои книги, вдруг окажется тупицей!
Я тоже смеюсь и добавляю:
– Если б вы знали, что мне сказал по этому поводу Бог…
– Молчок! Ни слова! Я желаю это прочесть, а не услышать.
И он кивком указывает мне на соглядатая, вынырнувшего из своего укрытия.
– Слушай, ты, наверно, мечтаешь оторваться от него, от этого топтуна?
– Я не решался вас об этом попросить.
– Здорово! Я никогда еще не занимался этим в жизни – только в своих книгах.
Он с минуту размышляет, потом его лицо проясняется, и он посылает эсэмэску своему шоферу. Затем ведет меня дальше. Узкоглазый крадется сзади, метрах в двадцати.
Мы подходим к театру.
– Сюда!
Мы быстро ныряем в вестибюль, Шмитт обнимает кассиршу, напоминает ей, какие его пьесы игрались в этом театре, и говорит, что хочет повидаться с постановщиком Жераром.
– Давайте я его позову! – предлагает кассирша.
– Не надо, я знаю дорогу.
Он тащит меня за кулисы, в темные недра театра, мы проходим через какие-то тамбуры, по каким-то коридорам, и наконец Шмитт толкает железную противопожарную дверь.
Ослепительный дневной свет бьет мне в глаза, я зажмуриваюсь.
– Алле-гоп! Артистический выход!
И Шмитт указывает на ожидающий нас автомобиль. Мы торопливо усаживаемся, и шофер жмет на газ. Несколько минут спустя машина уже мирно катит по сельской дороге, и позади – никакой слежки.
– Вот так так! – восклицает Шмитт. – Я даже разочарован – слишком легко все прошло.
– Похоже, вас это забавляет.
Он удивленно смотрит на меня:
– Ну конечно забавляет. Меня все забавляет. – И говорит, вздыхая и улыбаясь одновременно: – Жизнь – это трагедия, и сначала нужно прожить ее как комедию.