Книга: Человек, который видел сквозь лица
Назад: 17
Дальше: 19

18

Солнце терзает мне голову. Прежде я не замечал, что лучи света способны раздирать плоть, издавая при этом зловещий свист. А сейчас чувствую, как они исполосовали мой левый висок и не отступают… За что они меня так ненавидят?!
С трудом переваливаюсь на бок, чтобы избавиться от них. Ну слава богу, теперь жгучее лезвие меня не достанет. Я спасен.
Мои веки приподнимаются.
Где я?
Грузная туша в кислотных узорах, лежащая передо мной, издает ворчание, бульканье и хрипы. Мои ноздри заполоняет множество запахов – едких, тяжелых, жирных, прогорклых, смрадных, – и все они отвратительны.
Почти рядом с моим лицом возникает паук. Огромный. Мясистый. Его грузное тело, усеянное редкими волосками, сжимается, он вот-вот прыгнет на меня. Вздрагиваю от ужаса. Пытаюсь его отогнать и тут только осознаю, что это не паук, а моя правая рука.
И тут раздается звонок.
Этот банальный звук вырывает меня из оцепенения, возвращает к действительности. Я поднимаю голову. Затем, упершись руками в пол, кое-как сажусь и констатирую, что мои одеревеневшие члены стали неподъемно тяжелыми.
Где я?
Озираюсь и узнаю кухоньку газеты «Завтра». Все перевернуто вверх дном, пол загажен блевотиной, мочой и фекалиями, засыпан битым стеклом, осколками тарелок и чашек. Склоняюсь над лежащей тушей: ага, это Умм Кульсум в ее тропическом наряде. Она храпит, повизгивая, как свинья. Изо рта ручьями течет слюна. Подтаявший макияж размазался по лицу – вид такой, будто это синяки от побоев. А по шумному бурчанию в животе нетрудно понять, что ее кишечник освобождается от газов.
Снова звонок.
Катастрофа! Комнатка напоминает мусорную свалку. Одурманенные айяуаской, мы с Умм Кульсум разорили ее дотла.
Встать на ноги мне не удается, но я полон решимости вести себя так, словно все в порядке, и, подчиняясь звонку, ползу на четвереньках к передней.
По дороге, в коридоре, борюсь с новыми позывами к рвоте и мужественно заставляю себя шевелить руками и ногами, хотя мне кажется, что мое тело погребено под несколькими слоями асфальта.
Еще один звонок.
Мне с трудом дается каждый сантиметр пути.
– Да-да… иду…
Меня испугал собственный голос – вялый, апатичный, он отражается от стен, хотя непонятно, откуда исходит.
Последнее усилие. Наконец-то я лежу перед входной дверью.
– Кто там?
– Это я, Огюстен, я, Шмитт!
Вздыхаю с облегчением. Услышав голос писателя, я представил себе, как вместо него в дверь барабанит Пегар, кто-то из коллег, полицейский, и даже вспотел от страха – задним числом. Из всех них Шмитт – наименее опасный вариант.
– У вас все нормально? – кричит он мне с площадки.
– Да… мне удалось дотащиться досюда.
– А ты сможешь мне открыть?
– О-о-о… Здесь такой бардак. Я на ногах не стою. Мы все переломали, все загадили – Умм Кульсум и я…
– Умм Кульсум?
При мысли о том, что мне придется описывать Умм Кульсум, я чувствую смертельную усталость и последние рвотные позывы, которые стойко подавляю.
Молчание. Хорошо бы мне покемарить хоть немножко…
– Открой мне, Огюстен! Я помогу тебе убрать.
– Ладно.
Надо же, нынче утром я подчиняюсь всему на свете – приказам, звонкам в дверь…
С неуклюжим старанием пытаюсь дотянуться до замка, сперва самостоятельно, потом с помощью подставки для зонтов и, следом, табурета, за который держусь, чтобы передохнуть на полпути; глубокий вдох, и – опля! – наконец поворачиваю ключ в скважине.
– Вот…
– Я могу открыть дверь?
– Минутку!
Я шлепаюсь на пол и откатываюсь на метр от двери, в восторге от того, как блестяще провел эту операцию.
Шмитт входит, видит меня, изумленно таращится. На его лице гримаса отвращения – это он учуял вонь, – кусает губы, наклоняется ко мне:
– Как ты себя чувствуешь?
– Скверно.
– Болит где-нибудь?
– Везде.
– Ты совершил путешествие?
– Да.
– Встретил Его?
– Да, я…
Шмитт закрывает мне рот рукой:
– Ни слова!
Он глядит на меня с восторженной улыбкой и твердо повторяет:
– Ни слова! Я хочу, чтобы ты все описал. А до тех пор храни это в себе.
Обернувшись, он смотрит в сторону кабинетов.
– Где вы это сделали?
– В кухне.
– Там?
– Вместе с Умм Кульсум.
– Умм… Ну хорошо, я сам всем займусь, для этого и пришел. Я получил твой мейл вчера вечером и сразу заподозрил, что сегодня утром ты будешь не в форме.
Шмитт берет меня под мышки, приподнимает с пола и одним махом взваливает к себе на руки; я безвольно свисаю с них, точно увядший букет лилий. Устроив меня в кресле рядом с кухней, он входит в нее.
– Ох, черт!
Я фыркаю: мне смешно глядеть, как он поскользнулся, ступив в лужу нечистот. Он подходит к храпящей цветастой туше.
– Это еще что?
И, вернувшись ко мне с перекошенным лицом, спрашивает шепотом:
– Вот это – Умм Кульсум?
У меня в животе бурчит так, что, наверно, на улице слышно. Я громко икаю. Шмитт, не ожидая ответа, хватает швабру.
– Ладно, за работу!
Борясь с упорной отрыжкой и звоном в ушах, я слежу за ним, не в состоянии двинуть и пальцем; он, кажется, это понимает и сам энергично берется за дело, бегая с ведрами из кухни в туалет и обратно, подтирая, отчищая, выскребая, отдраивая, проветривая, распыляя освежитель воздуха.
Наконец кухня приобрела свой прежний вид.
Шмитт приседает рядом с Умм Кульсум и похлопывает ее по одутловатым щекам:
– Месье… месье… проснитесь, пожалуйста… Месье… вы меня слышите?.. Месье!
Умм Кульсум на минуту перестает храпеть, задержав дыхание с опасностью для жизни, но не отвечает.
Шмитт снова кидается ко мне:
– Он что – в коме?
– Это не «он», это «она».
– Ах, вот как…
– Умм Кульсум, даже бодрствуя, выглядит словно в летаргическом сне. А уж когда она дрыхнет, то и подавно.
– Помоги мне привести ее в чувство.
Я опираюсь на плечо Шмитта, и мы беспомощно топчемся рядом с ней.
– Умм Кульсум! Эй! Ау!
Никакой реакции. Но тут я замечаю на столике рядом с раковиной ее плеер.
– Включите ей музыку.
Шмитт хватает аппарат, щелкает кнопками, и раздается монотонное пение: «Ghanili chwaya chwaya…»
Умм Кульсум поднимает веки, взгляд у нее восхищенный.
Я наклоняюсь к ней:
– Как ты себя чувствуешь?
– Башка трещит!
– Неудивительно! Тебе на голову свалилась пирамида.
Ее глаза на миг испуганно расширяются, потом до нее доходит, что это шутка, и она отвечает на нее слабой улыбкой. Я похлопываю ее по плечу.
– Боюсь, ты выпила вчера мой травяной отвар, Умм Кульсум.
– Вау!.. Шикарная штука… First class!..
И она прыскает.
– Ты встанешь?
Умм Кульсум отдает приказ своим мускулам, но ни один из них не реагирует; она смотрит на меня с огорченной миной провинившегося ребенка, потом начинает смеяться.
Но тут вмешивается Шмитт:
– Ей нужно переодеться, у нее все платье изгажено.
Умм Кульсум оценивает размеры бедствия и тычет пальцем в одного из львов, изображенных на трикотажном платье, которому угодил прямо в пасть кусок полупереваренной еды, извергнутой вместе с остальной блевотиной.
– Он хотел есть! – восклицает она.
И хохочет. Я тоже. Мы с ней веселимся от души. Умм Кульсум прямо плачет от смеха. А Шмитт испуганно пялится на нас.
Когда мы унимаемся – скорее от усталости, чем от недостатка радости, – он озабоченно замечает:
– Вас не должны застать в таком состоянии. Пошли отсюда!
И в этот момент в двери щелкает ключ. Я вздрагиваю:
– Пегар!
Узнаю позвякивание его связки ключей, манеру распахивать толчком входную дверь и придвигать к себе стоячую вешалку. Я спрашиваю торопливым шепотом:
– Который час?
– Семь.
– Он никогда не приходил так рано…
– Сегодня особый случай, – возражает Шмитт. – Ночные теракты…
– Какие теракты?!
Я стою, изумленно разинув рот. Но Шмитт не дает мне времени на переживания:
– Огюстен, где тут у вас можно спрятаться?
– Что?
– Где бы нам спрятаться – тебе, Умм Кульсум и мне?
– Мы пропали…
Неожиданно Умм Кульсум проявляет сообразительность:
– Вы оба – лезьте в кладовку. А я останусь.
– Нет! Тебя же уволят!
– Не твоя забота!
Я хватаю Шмитта за руку и тащу в закуток, где хранятся бутылки, он же служит нам редакционной свалкой. И хотя звук шагов Пегара угрожающе близок, я все же успеваю вовремя прикрыть за нами дверь.
– Сейчас хлебнем кофейку, – благодушно мурлычет Пегар, заходя в кухню.
И тут же осекается – наверно, при виде Умм Кульсум, распростертой на полу.
– Ты что тут делаешь?
– Отдыхаю.
– Ты не имеешь права ночевать здесь! А чем это воняет? Ты, небось, еще и наблевала тут с похмелья, мерзавка?
Умм Кульсум не отвечает. Пегар орет, задыхаясь от ярости:
– Вон! Я тебя выгоняю!
– Нет.
– И даже не проси, ты уволена!
– Если ты меня выгонишь, я молчать не буду.
Наступает мертвая тишина. Потом Умм Кульсум продолжает – медленно и раздельно:
– Я выложу полицейским все, что скрыла от них. А еще призна́юсь, что́ ты меня подговаривал им сказать.
Снова тяжкая пауза.
– Ну ладно, не будем ссориться! – восклицает Пегар совсем другим, благодушным тоном. – Я тебя оставляю. Это просто от неожиданности… я разозлился… вышел из себя… Но ты не думай, я пошутил! Вставай-ка, мне не хочется, чтобы другие увидели тебя в таком состоянии, ради твоего же достоинства…
– Ради твоего! Боишься, что они подумают: а с чего это шеф так с ней носится?
Пегар смущенно хмыкает и спрашивает ясным, приветливым, почти беззаботным тоном:
– Помочь тебе подняться?
– Да иди ты…
Пегар похохатывает, включает кофемашину и уходит вглубь редакции, беспечно насвистывая, словно хочет показать, что ему море по колено. Там он закрывает за собой дверь.
Через несколько секунд я шепчу Шмитту:
– Путь свободен.
Отворив дверцу, я выхожу в кухню, делаю несколько шагов и… натыкаюсь на табурет. Умм Кульсум прижимает палец к губам, напоминая мне об осторожности, и мы со Шмиттом на цыпочках крадемся к выходу.
Но на пороге стоит девочка с косичками.
– Здравствуй, Офелия.
– Ты с кем разговариваешь? – шепчет Шмитт.
Но я жестом объясняю ему, что все скажу позже.
Офелия изумленно разглядывает Умм Кульсум, лежащую на полу и похожую на кита, который выбросился на берег и задыхается.
– Ты ее знаешь? – спрашиваю я.
Офелия хмурит бровки, почесывает нос, кусает нижнюю губу:
– Не-а…
Потом вдруг, часто замигав, оборачивается ко мне:
– Но я знала ее брата.

 

Двадцать минут спустя, сидя лицом к лицу за столиком бистро, мы со Шмиттом поглощаем обильный завтрак. Несмотря на то что я выбрал себе место в тени, солнечный свет все еще терзает меня, затуманивая сознание. А головная боль усугубляет эту одурь.
Бистро гудит от возмущенных и скорбных возгласов. Растерянный хозяин бродит между столами, занятый не столько обслуживанием клиентов, сколько обсуждением событий. Все присутствующие растеряны, выбиты из колеи.
Шмитт только что рассказал мне, что в Шарлеруа всю ночь бушевали пожары, вызванные поджогами. И хотя преступники использовали примитивные средства – пивные бутылки, наполненные бензином, – сам выбор объектов говорил об их неумолимой логике: церковь, синагога, светская ассоциация, местное отделение «Amnesty International». Нет никаких сомнений, что действовали исламисты; власти ждут объявления о том, кто берет на себя ответственность за случившееся. К счастью, на сей раз теракты причинили только материальный ущерб; обошлось без человеческих жертв – погибших и раненых нет, если не считать одного пожарного, получившего ожоги во время тушения огня; зато символические потери налицо, и их немало.
Я замечаю, что в зале, вокруг нас, у людей изменились глаза: в них мелькает страх, в них сверкает гнев. Еще недавно жители нашего города смотрели недоверчиво; теперь они смотрят с подозрением на всех и каждого. Если взрыв на площади Карла Второго породил волну братской солидарности, то нынешние события вызвали полное смятение в умах. После первого теракта мои сограждане еще были готовы «сомкнуть ряды», объявляли, что злобным террористам их не запугать, превозносили общечеловеческие и христианские ценности, теперь же идеи мира и согласия забыты напрочь: люди приготовились к войне с коварным и трусливым врагом, способным напасть в любую минуту. Террористы достигли своей цели: они посеяли ужас в сердцах.
Шмитт, насупившись, резким жестом отталкивает тарелку с едой:
– Больше всего нас пугает то, что недоступно нашему пониманию. Страх питается неизвестностью. Вот ты мог себе представить, что парень из Шарлеруа, такой как Хосин Бадави, никогда не выезжавший из Бельгии, способен устроить бойню во имя сражений в Сирии, в Египте и в других странах, которых он и в глаза не видел?! Так как же мне не бояться тех, кто избирает цели для удара таким вот опосредованным образом?! Любой из нас, будь он молодым или старым, христианином, атеистом или мусульманином, добропорядочным гражданином или жуликом, идиотом или гением, рискует стать их жертвой только потому, что он француз или бельгиец. Хуже того, достаточно просто оказаться в таком месте. По чистой случайности. Можешь ты мне объяснить, зачем человек губит себя, лишь бы сгубить окружающих? Почему он так яростно стремится к смерти, а не к жизни? Вот оно – торжество фанатизма, Огюстен. Террор… нам его никогда не понять!
И Шмитт сдавленным голосом продолжает свое мрачное пророчество:
– Настали времена борьбы всех со всеми. Исламисты, посягнувшие этой ночью на христианство, иудаизм и государство, внедрили в наше сознание неистребимую вражду к исламу.
– Но террор – это не только ислам.
– А ты попробуй объяснить это людям! Они теперь услышат только тех, кто кричит громче других, то есть исламистов. Молодцы ребята, хорошо сработали! Наше общество откатится назад к мракобесию и застою, вместо того чтобы гибко приспособиться к нынешней ситуации. Потрясения истекших дней, страх и зрелище страданий буквально раздавили нас. Это начало дороги в ад. На боль не отвечают терпимостью. Во всяком случае, не сразу. Что у нас, что у мусульман люди будут губить себя одинаковым бессмысленным стремлением вернуться назад, создать будущее из прошлого. И эта ностальгия по прошлому обернется большой кровью. Вместо того чтобы взращивать в себе человечность и учиться жить вместе, мы начнем деградировать. Духовная жизнь – единственный путь к мудрости и открытости – станет полем битвы, самоубийственной схваткой религий.
– Но межрелигиозная рознь никогда не сможет уничтожить Бога.
– Зато она вполне способна уничтожить людей. Эра войн заканчивается. В предыдущих тысячелетиях, в средоточии самых страшных жестокостей, в самом сердце хаоса существовал все-таки лучик разума – законы. Законы войны – вот что спасало людское сообщество даже тогда, когда оно опускалось до самых отвратительных деяний. Но отныне нам грозит другая, куда более страшная опасность – без видимых врагов, без всяких правил. Мы достигли той критической точки, после которой гибель человечества станет реальностью.
– Вы имеете в виду то, что возвещено в Библии, – апокалипсис?
– Да. Если мы не откажемся от кровожадных помыслов, то просто-напросто истребим друг друга. А в мире ничто не распространяется так быстро, как жестокость. Она подобна раковой опухоли, которая множит и множит метастазы и новые болезни, продлевая череду мщений, наказаний, репрессий…
– И что же делать? Вступать в переговоры?
– С угрозой апокалипсиса переговоров не ведут.
– Тогда что?
– Наша судьба находится в руках тех, кто пока, увы, держится в стороне, – в руках истинных мусульман. Пусть они откажутся от своих комплексов, восстанут против исламистов, объявят всеобщими духовные ценности, которыми руководствуются представители других религий. И пусть интеллектуалы всего мира, художники, журналисты и прочие, примут участие в этой миссии просвещения. Духовный кризис может быть разрешен только духовными средствами.
Наклонившись к нему, я спрашиваю полушепотом:
– Хотите, я расскажу вам о своей беседе с Богом?
– Ни в коем случае! Ты должен изложить это только письменно. Исключительно письменно.
– Почему?
– Все важное должно пройти через дверь, через единственную, самую узкую дверь, чтобы найти свое истинное выражение. Твоя дверь – письменное повествование. Поведав эту историю устно, ты рискуешь упростить ее, опошлить, то есть погубить.
– Но мне все-таки кажется…
– Книги, о которых я говорил с другими, так и остались ненаписанными. Когда я делился своими проектами романов с близкими, мой рассказ становился кладбищем этих книг незаметно для меня.
– Неужели… до такой степени?
– Те, кто трубит на весь свет о своем намерении писать, никогда не пишут.
И он отпивает кофе из чашки – это уже третья по счету.
– Когда заканчивается твоя стажировка в газете?
– Через двадцать дней.
– И сколько тебе там платят?
Я коротко обрисовываю ему реальную ситуацию: неоплачиваемая стажировка, никаких гарантий дальнейшей работы, полная неопределенность в будущем и материальные проблемы в настоящем. Шмитт ударяет кулаком по столу:
– Я заплачу тебе две тысячи евро, а ты напишешь рассказ о своей встрече с Богом!
– Вы это серьезно?
– Я буду твоим меценатом. Тебе удобно работать у себя дома?
Стоит ли признаваться и в этом? Наверно, стоит: с первой же нашей встречи моя откровенность шла мне только на пользу.
– Я сквоттер.
Шмитт отодвигается вместе со стулом, пристально рассматривает меня и бросает взгляды вокруг, словно ищет одобрения людей, которых здесь нет.
– Тогда вот что: переселяйся-ка на месяц в Германти. В глубине моего сада есть домик, я построил его для друзей. Ты там будешь абсолютно независим, даже еду сможешь себе готовить. Я живу в большом доме, сам по себе; кроме того, мне часто приходится уезжать, так что я тебя не потревожу. А ты – меня. Но сразу предупреждаю: через месяц ты заберешь свой чек и отчалишь. Идет?
Шмитт произносит последние слова намеренно грубо, притворяясь эдаким желчным ворчуном, чтобы скрыть доброту.
Он протягивает мне раскрытую ладонь, и мы ударяем по рукам.
– Спасибо вам!
– Ты меня уже один раз благодарил, и больше повторять незачем. Собирай свои манатки, и встретимся здесь же в восемнадцать часов.
Затем он протягивает мне бумажку в пятьдесят евро:
– Держи, это тебе аванс, в счет заработка.
Я сую деньги в карман, воздержавшись от благодарности, раз уж это его нервирует, и спрашиваю:
– Вы все делаете так же?
– Как – так же?
– Решительно! Я смотрел, как вы убирали сегодня утром в редакции: вы были предельно сосредоточены, словно от этого зависела ваша жизнь.
– Вообще-то, я всегда собран, бдителен и готов к бою. И функционирую только в двух режимах – либо за работой, либо во сне. Даже когда я играю в карты, когда болтаю, перескакивая с пятого на десятое, когда маюсь на скучном спектакле, моя память и мое внимание все равно максимально напряжены.
– Вот и сегодня, с самого утра, вы занимаетесь мной так, будто это вопрос жизни или смерти.
– Все, что происходит на свете, – вопрос жизни или смерти!
И он накрывает мою руку своей широкой, горячей ладонью.
– Наша жизнь может прерваться в любую минуту, Огюстен. Настоящее кажется тебе надежным, но внезапно разлетается вдребезги, как хрупкий бокал. Например, оторвался тромб… Лопнул сосуд… Или кровоизлияние в мозг… Падение с высоты… Бомба… Пьяный за рулем…
– Вы об этом думаете?
– Специально не думаю, зато мои мысли постоянно вертятся вокруг этого.
– Грустно.
– Да нет, это весело, это вдыхает в человека жизнь, заряжает бодростью.
– Значит, не стоит торопиться умереть?
– Стоит торопиться жить. Слишком много людей, которых я любил, ушли из жизни, вот почему ни одна секунда моей жизни не должна пройти даром. Делать как можно лучше, как можно быстрее, как можно больше – вот мой девиз.
Судя по всему, его жизненная энергия родилась из этого стремления; колосс черпает свою энергию из собственной уязвимой хрупкости. Я вспоминаю о женщине с удивленными глазами, о той мертвой, которая сопровождает его и чью историю он мне рассказал. Угадал ли он мои мысли? У него вздулись вены на шее, глаза раздраженно сверкнули, и я чувствую, что он готов меня избить.
– Простите, месье Шмитт, я вас рассердил.
– Я всегда сержусь, когда люди оправдывают меня такого, какой я есть.
Он расплачивается с хозяином бистро.
Надевая плащ, я случайно бросаю взгляд в окно и указываю Шмитту на высокого, худого человека, прислонившегося к дереву метрах в десяти отсюда; он глядит в нашу сторону.
– Вы знаете этого типа?
Шмитт рассеянно смотрит на улицу:
– Где?
– Вон там.
Но человек с узкими серыми глазами уже исчез, наверняка поняв, что его заметили.
– Странно! Сегодня утром, когда мы выходили из редакции, он наблюдал за нами. А теперь оказался здесь! Его узкие глаза почему-то кажутся мне знакомыми. Вчера… И позавчера тоже…
Заинтригованный, Шмитт нагибается, пытаясь сквозь блики оконного стекла разглядеть незнакомца, но тщетно. Тот уже скрылся из виду. Набычившись, он шутливо-зловещим шепотом спрашивает:
– Как думаешь, за кем он следит? За тобой или за мной?
Я не колеблясь отвечаю:
– За мной!
Шмитт поднимает брови, удивленный моей серьезностью, тогда как сам он валял дурака.
– За тобой? Почему?
– Не знаю.
Он усмехается:
– Ты меня разочаровал, Огюстен: я-то считал себя знаменитостью, а следят почему-то за тобой.
Я с улыбкой качаю головой, не смея признаться ему, какая догадка меня мучит. И снова меня прошибает холодный пот.
Кто же он – этот незнакомец с волчьими глазами, которого я встречаю на протяжении двух последних дней?
Уж не мой ли мертвец?
Назад: 17
Дальше: 19