Книга: Встретимся в суде
Назад: Пятая картина из прошлого ПОСЛЕОБЕДЕННАЯ СИЕСТА
Дальше: Седьмая картина из прошлого КРЕСЛО, В КОТОРОМ НЕКОМУ СИДЕТЬ

Шестая картина из прошлого ЗАГОРОДНАЯ ПОЕЗДКА ЛЮБЯЩИХ СУПРУГОВ

Отчего-то Марина Криворучко не могла забыть ту поездку загород вместе с Шаровым. «Не могла забыть», — слабо сказано: эта проклятая поездка стояла у нее перед глазами, она ввинтилась Марине в мозг, Марина просыпалась среди ночи в липком ледяном поту и видела, словно со стороны, словно на киноэкране, Шарова за рулем их машины, себя — рядом с ним, на переднем сиденье, и еще — обступившие их, наглухо заполнившие салон автомобиля серые сумерки. Серые, как грязная вата, ни единого проблеска голубизны… Только слабо желтела вьющаяся через поле ухабистая дорога… Обстановка ночного кошмара: дорога, которая никогда не кончится, сумерки, в которые никогда не проникнет луч солнца. И — знакомый незнакомец рядом. Человек, которого она считала насквозь знакомым и который вдруг обернулся к ней неожиданной и волнующей стороной…
Выехали они в то воскресенье засветло: собрались посмотреть загородный дом. Марине не нужны были современные коттеджи, она — интеллектуалка, гордящаяся изысканным вкусом, — давно мечтала о солидной старой даче, а тут вдруг наклюнулось хорошее предложение: тридцать километров от Александрбурга, домик в респектабельном обжитом поселке, газ, канализация, все удобства, маленький яблоневый сад… Ну, это все — если верить газетному объявлению. Атак как при крупных покупках никто никому не верит на слово, домик с садом надлежало хорошенько осмотреть. Поэтому, договорившись с нынешними владельцами участка, они тронулись в путь.
Был поздний август — граница лета и осени. Рано вечерело, но дни стояли жаркие: природа словно брала реванш за дождливое неудавшееся лето. Марина пользовалась последней возможностью поносить в этом сезоне облегающее ее тонкую ладную фигуру белое в красно-фиолетовых разводах, с полностью открытыми плечами, платье — простое, но фасоном похожее на вечернее. У Шарова на случай жары имелась только одна форма одежды: просторная рубашка с рукавами до локтей, скрадывающая его круглое брюшко и почти женскую, вследствие ожирения, грудь, плюс свободные серые брюки, плюс дырчатые сандалии, в которых вентилировались его вечно потеющие ноги. Марина питала к облику Шарова привычное отвращение, но не могла не признать, что этот его вид вполне подходит для загородного отдыха. Представив себе почему-то Шарова, вот так одетого, в кресле-качалке под сенью яблонь, Марина смягчилась и на робкий вопрос мужа: «Как, по-твоему, в такой рубашке прилично покупать дом?» — почти сердечно ответила:
— Конечно, милый. Ты отлично выглядишь. Как всегда.
Мысленно заметив при этом, что до покупки, по крайней мере сегодня, дело не дойдет. Если дом приглянется, надо сказать, что они подумают, а тем временем посмотреть еще несколько вариантов по объявлениям. Непредусмотрительно было бы останавливаться на одном варианте: а вдруг пропустишь другие, лучшие? Марина Криворучко всегда действовала так, и в бизнесе, и в отношениях с мужчинами, — почему должна стать исключением покупка дачи? Конечно, нужно принимать во внимание только свое мнение, а не мнение Шарова. Ему вряд ли доведется когда-нибудь отдохнуть в качалке под яблонями. Ведь, в соответствии с планом ликвидации владельцев акций, Шаров скоро будет мертв.
Ожидаемая смерть Шарова значительно примирила Марину с супругом. Он совершенно перестал раздражать госпожу Криворучко, и давно уже не посещал Марину образ той самой свиньи, которая когда-то поселила в ней чувство враждебности к Шарову. Да ведь, если хорошенько разобраться, Марина еще до заговора одиночек перестала ее вспоминать… Привыкла, что ли? Может, сексуальные запросы ее с возрастом пошли на убыль? Одним словом, за последние полгода, отмеченные двумя убийствами близких друзей, госпожа Криворучко ни разу не поссорилась с господином профессором Русланом Георгиевичем. Их отношения стали настолько идеальными, что Марину это, откровенно говоря, даже удивляло… С нелюбимым ранее мужем она здорово сблизилась, при том что от Леонида здорово отдалилась. Кровожадные замыслы, воплощаемые в жизнь, их разделяли: трудно любить человека, в котором видишь воплощение своей темной стороны. Все меняется в жизни: к лучшему, к худшему, — кто разберет? Человек стремится к изменениям, надеясь, что они приведут именно к лучшему, но судьба — или Бог? или кто там еще есть, надзирающий за всем нашим бедламом с высокой точки? — все расставляет на свои места. Крайне редко сообразуясь с нашими намерениями.
Хозяева дачи, седовласые и румяные супруги, встретили их так, будто они были не покупателями, а приехавшими издалека родственниками: прежде всех расспросов и выяснения денежных аспектов усадили гостей на веранде при свете заката пить чай. Возможно, это был с их стороны хитрый коммерческий ход, потому что чай заварили с мелиссой; в крошечных, янтарно-желтых розетках растекалось собственное, из здешнего крыжовника изготовленное варенье, на веранду, щекоча плечи, проникали низко склоненные ветви яблони — и все это в совокупности рождало неповторимый, душный, тягучий, райский аромат. Ничего не надо, только бы неторопливо посиживать на веранде и вдыхать его, купаться в нем… Марина почувствовала, что расслабилась, что вся ее деловая хватка утекает в щели дощатого пола веранды, и, встряхнувшись, попыталась рассердиться на себя. Но рассердиться не удалось, потому что немедленно после чаепития их повели по участку, где аккуратные посадки чередовались с вольными, радующими глаз зарослями, а после — по дому.
Дом — бревенчатый, двухэтажный, с русской печью и обширным чердаком — понравился Марине не меньше, чем сад. Скорее всего, даже больше. От его прочной, местами уютно поскрипывающей древесности на нее повеяло чем-то первоначальным и родным. Похоже на нижнеуральский окраинный домик, где она выросла, только в осовремененном, облагороженном варианте. Все привилегии городской жизни в виде исправной канализации, стабильного электроснабжения и газовой плиты здесь наличествовали, в объявлении супруги не соврали… Да они вообще, кажется, не врали. Хотя и старались выставить свой товар в наилучшем свете, дотошно демонстрируя все его достоинства.
— А вот здесь, смотрите, — показывал старик, судя по громкому голосу и безукоризненной осанке, бывший военный, — как это раньше называлось, черный ход, задняя лестница. Эта дверь постоянно закрыта, не пользуемся мы ею сейчас, потому что ни к чему. А вот в прежние времена, бывало, приезжала дочь с внуками, так мы открывали ее, да, открывали… И, понимаете, какое хорошее дело — ни мы им не надоедаем, ни они нам! Хотят — проходят на свою половину дома, хотят — уходят. Это же две изолированные половины получаются. Для гостей, так очень удобно…
Жена, привыкшая, как видно, поддакивать мужу, усиленно кивала почтенной седовласой головой.
Счастливая от того, что весь этот кусочек райского бытия с прилегающими окрестностями может принадлежать ей — и в обмен на не такие уж большие деньги! — Марина взглянула на мужа. И вздрогнула. Ей показалось, что ее укусила залетевшая из сада свирепая поздняя оса. Но это была не оса — это было новое, незнакомое чувство, рожденное насупленными бровями Шарова. Кто бы мог подумать, что Шаров умеет супить брови? Вдруг он еще и искры из глаз метать научится? Марина мысленно попыталась обратить все в шутку, хотя на самом деле ей было не до смеха. У нее, что называется, поджилки затряслись. Как если бы стенной шкаф с ней поздоровался, а смирно лежавший на столе нож взлетел и попытался перерезать ей горло, как если бы… если бы… короче, этого просто не могло быть!
— Спасибо, — чугунным, давящим голосом произнес Шаров, — мы подумаем.
Произнес он это так, что сразу становилось ясно: думать он будет только о том, как бы повежливее отказать. Огорченные старички-супруги переглянулись и едва заметно пожали плечами, очевидно, пребывая в непонимании, какие дефекты обнаружили покупатели в их сокровище…
— Ты что, Шаров, с ума сбесился? — попыталась Марина восстановить семейный статус-кво, едва они сели в машину и захлопнули дверцы, оказавшись вне пределов слышимости владельцев дачи. — Почему ты их так отшил? Дом-то в отличном состоянии, не дом, а прелесть…
Шаров вдавил педаль газа так, что у Марины лязгнули зубы, а под колесами скрежетнул гравий.
— Пре-елесть, — издевательски заблеял Шаров, на недозволенной скорости выезжая на ухабистую дорогу. — Просто пре-елесть. Две половины дома—раздельные! На одной половине — я со своими научными занятиями, на другой — моя жена любовников принимает. А можно еще лучше устроить: на одной половине дома — один любовник, на другой — другой. А я в саду, в кресле-качалке под яблонями… Просто пре-елесть!
Марину сразил не только смысл сказанного, но и то, что Шаров буквально описал картинку, увиденную ею накануне поездки. Будто в мозги к ней залез! Стиснуло, как железным обручем, низ живота, захотелось в туалет, но попросить остановить машину было бы некстати.
— Ты хочешь сказать, — через силу проговорила Марина каким-то не своим, чересчур тонким голосом, — что я тебя обманываю?
Шаров визгливо, нехорошо рассмеялся:
— Я не знаю, кого ты столько лет обманываешь. Меня? Нет, я все знал с самого начала. Должно быть, себя.
Дальше уж ей говорить было нечего, и она только слушала, невольно вжимаясь в спинку кресла и придерживая у плеча ремень безопасности. А кругом были сумерки, серые, как грязная вата, без единого оттенка синего…
— Я с самого начала понимал, — звуки исповеди Шарова глохли в этой ватной жаре, — что ты вышла за меня из корысти… Ну ладно, по необходимости! Я — богатый, ты — бедная, тебе негде жить — у меня жилплощадь. Ничем другим я бы тебя не соблазнил. Да, я не Аполлон Бельведерский! Да, я не секс-машина! И я смотрел сквозь пальцы на твои… романы. Для меня главное было, чтобы такая уникальная женщина, как ты, оставалась со мной. Согласно житейской мудрости: лучше есть торт с друзьями, чем дерьмо в одиночку… Житейская глупость это называется! Хороши друзья! Ну да ладно…
Шаров перевел дух. Марина приготовилась к самому худшему.
— Но я мужчина! — Слова текли из Шарова, как содержимое давно нарывавшего и только сейчас лопнувшего гнойника. — Может быть, гормонально я не совсем мужественный, но у меня душа мужчины! Есть предел того, что я готов стерпеть! И когда моя жена делает аборт от любовника, я заявляю: это перебор! Это — пе-ре-бор!
Шаров потряс перед носом у Марины указательным пальцем, который сумерки превратили в незнакомый и угрожающий предмет. Марина растерялась: что ему сказать? Подтвердить, что бортанулась от Леонида? Настаивать, что ребенок был от Шарова? Но в таком случае…
— Я стерилен, моя дорогая, — предупредил второй вариант ответа Шаров. — Когда я обнаружил, что ты не беременеешь, я сдал анализы. Азооспермия — так, кажется, они написали в этой бумажке? Выражаясь по-простецки, все мои живчики дохлые. Они плавают кверху брюхом, как снулые головастики.
Наконец-то он убрал свой ужасный, свой грозный палец от ее побледневшего — она чувствовала — лица.
— Неужели ты думаешь, что я такой плохой человек? А может, я привязался бы к ребенку. Уверен, что привязался бы. Он звал бы меня папой. Я ходил бы на родительские собрания и купил бы ему велосипед, если бы он учился на пятерки. А если бы и на двойки, все равно бы купил… Знаешь, у некоторых народов принят здравый обычай: если у семейной пары долго нет детей, на помощь приходит родственник по отцовской линии. Если не родственник, то приятель, гость — это неважно: все равно тот, кто родится, будет считаться сыном своего, фактически недееспособного по этой части, отца…
Снова будто в мозгах ее, как в своем кармане, копается! Точно такие же доводы приводила себе Марина, до дрожи желая сохранить этого ребенка — позднего ребенка, ее последний шанс. Она тогда еще колебалась, отдавать ли на растерзание Леониду своего шаровидного свиноподобного мужчину, с которым она, как-никак, спала и пробуждалась рядом столько лет?.. А Леонид, уверенный, что Шарова надо убить, твердил, что это слишком опасно, что Шаров ей этого не простит, что на основании генетического анализа крови младенца ее могут заподозрить в убийстве мужа, что она погубит их обоих, и настоял на аборте… Леонид никогда не понимал ее чувств и мыслей. А Шаров, получается, понимает. Единственный человек, который ее по-настоящему понимает — поразительно, но это ее муж!
«Хватит прикидываться, будто он тебе чужой», — с раздражением сказала себе Марина. Какой бы независимой особой она себя ни воображала, как бы ни отстранялась от него, а все-таки, что ни говори, муж и жена — одна сатана, одним миром мазаны, из одного теста слеплены… Из одного материала сделаны. Если Шаров — резиновый Будда, то она — резиновая… резиновая Зина. Заучивала она в детстве такое стихотвореньице. «Резиновую Зину купили в магазине, резиновую Зину в корзине принесли…» Да, точь-в-точь о ней. Это ее приобрели в супермаркете, на ярмарке тщеславия, где люди продаются за материальные блага, это ее положили в потребительскую корзину, через решетку которой она так долго созерцала мир… Что там дальше? Пара строк забылась… та-та-та, та-та-та-та… а дальше безжалостное: «…упала из корзины, испачкалась в грязи». Боже, в какой густой грязи она испачкалась!
Но разве Шаров в этом виноват? Разве без него ей было бы легче? Без него ей было бы невыносимо! И в молодости, и… теперь… И если в молодости трехкомнатная квартира и профессорская зарплата играли ведущую роль, то теперь госпожа Криворучко и сама хорошо обеспечена. И только теперь она вдруг поняла, что ценит Шарова не за материальные ценности, которые он ей давно уже не в состоянии предоставить в прежнем объеме. Она ценит его надежность… его преданность ей… его мужественность, которая не измеряется уровнем гормонов и количеством активных сперматозоидов…
К тому времени, когда Шаров включил автомобильные фары, призрачно высвечивавшие перед ними дорогу, Марина осознала, что любит своего мужа. При других обстоятельствах это событие стало бы прелюдией к счастью. Теперь оно превратилось в ночной кошмар.
Потому что это все осложняло.
Александрбургская область, поселок Нижний Забой,
7 апреля 2006 года, 14.40.
Галина Романова — Елизавета Самойлова
Зная обаяние Галочки Романовой, которая умела слушать так, что люди охотно выкладывали ей любые сведения, ее направили на место проживания предполагаемого убийцы, Петра Самойлова, — в поселок Нижний Забой. Надо полагать, первоначально название поселка указывало на связь местных обитателей с горнодобывающей промышленностью, однако теперь оно неожиданно зазвучало по-другому, и даже Галя Романова, поклонница поэзии Серебряного века, не могла не констатировать мысленно, что живущие здесь люди решили, грубо говоря, на все забить. В результате их действий, а скорее бездействия, поселок представлял собой воистину некий нижний, подземный мир — обратный, вывернутый по отношению к тому, где обретаются и александрбуржцы, и тем более благополучные москвичи. Обшарпанные бетонные коробки домов с выпирающей там и сям железной арматурой. Продырявленные фанерные стенды, с которых дожди и ветра начала нового тысячелетия не смогли до конца стереть красного жирного обращения «Товарищ!». Неясного назначения деревянные серые постройки, которые медленно, но неотвратимо превращались в дровяной хлам. Продуктовый ларек с единственным крошечным окошечком, напоминающим не то леток улья, не то амбразуру дзота, — судя по обилию решеток на нем, самое охраняемое здание в поселке, содержащее ценный скарб. А валяющиеся в окружности ларька пустые бутылки из-под алкогольных напитков показывают, что именно представляется посельчанам наивысшей ценностью. Поклонница поэзии Серебряного века, Галя вспоминала здесь строчки не Мандельштама и не Ахматовой. Настырно лез ей в голову Гребенщиков: «На улицах пьяный бардак, на улицах полный привет. А на нем узда из огня, на нем венец изо льда. Он мог бы спалить этот город, но города, в сущности, нет…» Поселка Нижний Забой, в сущности, не было — и странно было осознавать, что попадающиеся на улицах личности, в каждом из которых, даже в детях, проступало нечто заброшенно-неотмирное, все еще живы.
Тем не менее, как и в большом мире, здесь жили. И здесь умирали, переходя из одного мира в другой, возможно, во многом схожий с Нижним Забоем, так что местным покойникам не приходилось тратить загробное время на то, чтобы привыкнуть к новым условиям обитания…
— А чего, — медленно, чуть-чуть заторможенно повествовала почтовая приемщица Елизавета Самойлова, — я так и думала, что Родьке и Егору недолго осталось. Мужик, он ведь как начал пить по-черному, так и готов. Мой-то Петя не шибко пил, когда мы с ним расписывались, ну я и подумала, что у нас заладится. А он потом не то чтобы по-черному, но вкрепкую заливал. У нас заработать тут негде: либо получай гроши, либо едь на заработки. Я так думаю, если б заработок основательный в поселке был, меньше бы мужики бухали. Я так думаю, мужик должен себя высоко ценить. Чтоб к нему было уважение, потому что — мужик же! А если мужика никто не ценит, то он с того и пьет…
В голосе супруги Петра Самойлова звучало эпическое спокойствие, как у народной сказительницы, повествующей о небывалых событиях и героях. Елизавету Самойлову как будто давно перестало волновать и то, что ее муж попал в тюрьму за избиение и вымогательство, и то, что ее брат и шурин погибли в пьяной драке, и то, что трое ее сыновей (младшему одиннадцать лет, старшему пятнадцать), кажется, готовы повторить их неблагополучный, но, похоже, предначертанный всем мужчинам Нижнего Забоя жизненный маршрут. Глядя на выбивающиеся из-под застиранного, белого с черным узором, платка волосы Елизаветы, то ли от природы очень светлые, то ли рано поседевшие (среди нижних слоев общества старость не тождественна возрасту), Галя Романова пессимистически размышляла о том, что не могла же молодая Лиза с самого начала желать себе такой судьбы. Наверное, она по-своему любила мужа. Наверное, пыталась бороться с его пьянством. Наверное, причитала в минуты отчаяния: «Господи, за что мне это?» А теперь все в ней перегорело, и, возможно, она отчасти рада тому, что муж в тюрьме: по крайней мере, и далеко от нее, и — известно, где он находится. Скорее, Самойловой придется горевать, когда Петр, отсидев свой срок, вернется…
— У вашего мужа в последнее время перед тем, как он попал в тюрьму, появлялись большие деньги? — выпытывала Галя. — Может быть, он намекал, что вскоре материальное положение семьи улучшится?
Ей с самого начала казалась неестественной ситуация, которую заставляло предполагать признание Самойлова. Ну, как вообразить? Крепко пьющий житель Нижнего Забоя получает от московского бизнесмена заказ на убийство… Уже в этом заключается определенная несообразность: богач предпочел бы послать на такое дело профессионального киллера или доверенное лицо, а не алкоголика, который сам не знает, что ему в следующую минуту в голову взбредет. Ну, допустим, сделка состоялась, и Самойлов с родственниками выполнил условия договора. Но тогда где же деньги, которые он якобы получил от Баканина? И зачем было ему, располагая колоссальной, по нижнезабойским меркам, суммой, вымогать деньги у проезжего человека? Алкоголики — люди непредсказуемые, но не до такой же степени!
— Никаких денег мы не видели, — Елизавета Самойлова печально покачала головой, на которой белый платок выглядел, точно медицинская повязка, прикрывающая рану. — Сколько там Петя и работал в последнее время? От случая к случаю, как чего подвернется. Отовсюду его выгоняли, даже у нас, в поселке. А вы говорите — деньги! Если б не бедность, разве б он на такое пошел? Петя — он ведь не злой…
— Может быть, ваши родственники, Егор Самойлов и Родион Машкин, незадолго до смерти разбогатели?
Недоуменный взгляд ответил на вопрос лучше прямого отрицания.
— А у их семей после их смерти никаких денег не появилось?
— Чего-то не пойму, о чем вы толкуете?
— Елизавета Павловна, ваш муж в тюрьме утверждает, что еще до того случая, из-за которого он попал в тюрьму, он вместе с братом и Родионом Машкиным убил по заказу одного бизнесмена троих человек. Если это так, должны остаться…
Галя не успела договорить. Эпическое спокойствие вмиг слетело с Елизаветы, и она взметнулась с ветхого стула, точно молния:
— Петя? Да что вы такое говорите! Да как у вас язык повернулся? Чтоб Петя кого-то убил? Да еще заказ брал? Не было этого! Побить мог, но чтоб убить…
— Елизавета Павловна, — мягко остановила Самойлову Галя, — я тоже в это не верю. Но так утверждает ваш муж. Он сам так заявил следствию.
Елизавета снова рухнула на стул, заставив его заскрипеть.
— Все равно не было такого, — менее воинственно, но все так же настойчиво буркнула она. — Не могло. Что я, Петю не знаю? Не скрыл бы он от меня такого секрета. И в поселке проведали бы — шила в мешке не утаишь… Заставили его. Как пить дать, заставили поклеп на себя возвести. Слыхала я, в тюрьме и не такое бывает.
Самойлова завсхлипывала. Стянула с головы платок и принялась утирать им слезы. Слежавшиеся белые волосы, рассеченные прямым пробором, который своей шириной и розовостью напоминал лысину, внушали жалость и — отчасти — брезгливую жуть.
— Вы вот Петю не знаете, — превозмогая всхлипывания, говорила Елизавета, — а судите. А он, может, и не такой. Не корыстный. Чего заработал, тратил сразу, не копил. Гульнуть мог, это да. В семью, бывало, ничего, а все на люди… Вот двоюродному племяннику своему, Митьке, в октябре свадьба у него была, перед тем как Петю арестовали… Так он, верите или не верите, сервиз ему дорогущий на свадьбу купил! А мы все в это время последний хрен без соли доедали. «Стыдно мне, — говорит, — Лиза. Что я, как нищий, без подарка явлюсь?» Вот такой у меня Петенька. А вы говорите, деньги…
— Свадьба была в октябре? — уцепилась за эту внезапно всплывшую подробность Галя. — А какого числа?
— Да откуда ж я помню? Это вы самого Митьку спросите. А если и он не вспомнит, посмотрите свидетельство о браке. А что, для Пети это важно?
— Посмотрим, — неопределенно пообещала капитан Романова.
Галя наведалась и к двоюродному племяннику Митьке, и к Машкиным, и навестила семью покойного Егора Самойлова, и опросила других нижнезабойцев, и в итоге, покидая это малопривлекательное место, имела право гордиться собой: ей удалось установить факт, который вдребезги разбивал признание Петра Самойлова. Приходилось выбирать между двумя возможностями: припереть лжеца этим фактом к стенке немедленно по возвращении из поселка Нижний Забой — или приберечь это удовольствие для Александра Борисовича. Скорее, Галя предпочла бы второй вариант. Ведь Турецкий уже позвонил, чтобы его спустя сутки ждали в Александрбурге…

 

Москва, 9 апреля 2006 года, 15.10.
Леонид Ефимов — Мирослав Вишневский
Наружное наблюдение за Леонидом Ефимовым принесло свои результаты в считанные дни. Леонид Ефимов оказался весьма деятельным человеком: помимо основной работы, связанной с фирмой «Уральский инструмент», он, по-видимому, имел разнообразные интересы. Одно направление интересов связывало его с юридической конторой, которую он посетил за короткое время не менее трех раз. Второе, очевидно, влекло его к изучению чужих стран, так как однажды Ефимов посетил упомянутую юридическую контору в обществе высокого брюнета. Брюнет проживал в гостинице «Варшава» и, как выяснили агенты, являлся гражданином Польши и носил типично польскую фамилию Вишневский. Очевидно, Ефимов с Вишневским были большими друзьями, хотя, видя их вместе, так нельзя было бы подумать. Однако, не проявляя особенной приязни на людях, вдали от публики они вели интенсивные телефонные переговоры. Не прослушать которые было бы досадным упущением…
В кабинете генпрокурора Кудрявцева собрались несколько человек: Кудрявцев собственной персоной, а кроме него — Меркулов, Турецкий и Грязнов. Все они готовы были слушать записанные тайным путем доверительные переговоры Леонида Ефимова с паном Вишневским.
Сквозь далекий разрядный фон неизбежных шумовых помех отчетливо вырисовывались два голоса. Один — без акцента — очевидно, принадлежал Ефимову, другой — с некоторыми пришепетывающими дефектами произношения — соответственно Вишневскому. Вопреки особенностям прононса, по-русски поляк изъяснялся бойко, проявляя юмор и употребляя жаргонизмы, чем обнаруживал немалую практику.
«— Ну как, птичка по-прежнему в клетке? — спрашивал он.
— За Уральским хребтом, как договаривались, — рапортовал Ефимов, причем в его голосе появлялись приниженные нотки, словно у подчиненного, разговаривающего со строгим начальником.
— Не упорхнет?
— Не вырвется. Киллер дал признательные показания и на очной ставке изобличил нашего голубчика. Баканина скоро «закроют». Обижаешь, Мирик, все тип-топ, как договорено!
— Но ведь адвокатишка подпортил музыку «прокурорскому бизнесу»? Почему пропустили?
— Не смогли предотвратить! Кто же знал, что он в Александрбург потащится… Но ему там ничего не дали сделать! Там же все наши люди, на самом высоком уровне: Барышников, Михеев… Капитаны Савин и Боровец его так отсандалили, что в травмопункт попал.
— Это плохо.
— Почему?
— Потому, что неразумно. Побои его только обозлили. А насчет того, что ничего не успел сделать, ты врешь как сивый мерин. Мало того что адвокат помешал «прокурорскому бизнесу» собрать доказательную базу, так он еще и обработал Баканина и Мускаева настрочить жалобы в прокуратуру. Вдруг нагрянет проверка из Москвы?»
На другом конце телефонной связи Ефимов подавленно замолчал, очевидно подыскивая оправдания.
«— Бить больше никого не надо, — по-отечески ласково посоветовал Вишневский. — А вот ликвидировать, думаю, кой-кого придется. Даже если Баканин и Мускаев попадут в лагерь, при условии прокурорской проверки они могут стать опасными обвинителями тех, кто их заказал… Ну, ты подумай, как это устроить. В условиях тюремного заключения, думаю, несложно.
— Но я…
— Думай, Леня, думай. Не забывай, цена вопроса слишком высока. Для меня — шесть тысяч долларов. А для тебя еще выше. Я прав?
— Прав, Мирик, — убитым голосом ответил Ефимов. — Ты, как всегда, прав.
— А как с твоей пассией?
— Марина? Ты же знаешь, Марина в деле. Она сообщница, все делим пополам.
— Она будет вести себя тихо?
— Она в этом заинтересована».
Они не попрощались. Связь прервалась без предупреждения.
— Что такое «закроют»? — первым нарушил тишину Кудрявцев.
— Отправят в лагерь, — охотно перевел с блатного языка на общедоступный Слава Грязнов. — А там кирдык нашим подзащитным сделают… ой, извините…
На Славину лингвистическую вольность никто внимания не обратил: ситуация становилась критической.
— Мы видим, Саша, — обратился Меркулов к Турецкому, — все, что ты мог сделать в Москве, ты уже сделал. Срочно вылетай на Урал и прими необходимые меры. В первую очередь освободи из-под стражи Баканина с Мускаевым, а во-вторых, займись «прокурорским бизнесом». Пора коррупционеров и взяточников во главе с областным прокурором Нефедовым самих взять под стражу. У вас возражений нет? — спросил он генпрокурора.
Против задержания Нефедова и других Кудрявцев не возражал: в его ушах зазвучали слова президента о борьбе с взяточниками и коррупционерами в прокурорской и милицейской среде… И в этой связи Меркулов добавил, что немедленно свяжется с руководством Федеральной службы безопасности, чтобы не дали указание областному управлению оказывать помощь группе из Генпрокуратуры, поскольку к ГУВД никакого доверия у него нет.

 

Москва, 9 апреля 2006 года, 13.18.
Мирослав Вишневский
Он возник буквально из ниоткуда — так возникают на сцене черти в классических операх. Но если относительно оперных чертей достоверно известно, что их поднимают незаметно для зрителя через открытый люк, то с гражданином Польши Вишневским дело обстояло сложнее…
«Мирик», — представился Вишневский Леониду при первой встрече, протягивая длинную загорелую влажноватую длань. «Марек?» — переспросил Леонид при пожатии длани, так как ему показалось, что он услышал одно из немногих знакомых ему польских имен. Оказалось — нет, именно Мирик. Мирослав. Вот странно, Леонид всегда полагал, что это имя не польское, а чешское… Двоящийся западный славянин, Мирослав Вишневский обладал типичной средиземноморской внешностью и больше всего смахивал на итальянца; конкретнее даже, на какого-нибудь певца сладкой до отвращения итальянской эстрады, по которой сходила с ума в восьмидесятых годах неискушенная советская публика. Жирноватые черные волосы, кольцами спадающие на лоб и затылок, темно-карие глаза с поволокой, оттопыренная нижняя губа, выраженная одутловатость, которая по утрам и вечерам приближала форму лица Мирика к грушевидной. Если трех национальных красок — польской, чешской и итальянской — для характеристики пана Вишневского все еще недостаточно, добавим четвертую. Американскую. Генеральный представитель фирмы «Профиль», специализирующейся на производстве комплектующих для авиационной промышленности США, надо думать, имеет на это право.
Когда Ефимов услышал от Мирика Вишневского (в исключительно приватной беседе, с предъявлением всех необходимых документов) об американской фирме «Профиль», он понял, что пора действовать. Другой такой возможности может в дальнейшем и не представится. Тогда он совсем не думал об оперных чертях. А также о других чертях, которые встречаются не только в аду среди вонючего серного пламени, но которые ходят рядом с нами по земле и на коих всегда есть шанс нарваться…
Ефимов и Зарубин тогда сделали попытку поговорить с Валентином Баканиным. Закинули удочку: мол, «Зевс» нынче в самом зените, пора подумать о том, как выжать все возможные выгоды из этого положения. Но Баканин проявил досадную тупость:
— Какие это выгоды? Нам надо производство развивать, на пользу себе и стране. А что вы еще предлагаете сделать с «Зевсом»?
Услышав первые же деловые предложения относительно того, что неплохо бы «Зевс», на пике успеха, продать другой, зарубежной фирме — и на него уже находятся покупатели! — Баканин не стал даже выяснять, сколько миллионов долларов предлагают за его детище. На сей раз он даже не дергал себя за нос. Он просто налился свирепой свекольной багровостью и заорал:
— Парни, а вы понимаете, кому выгодно нас купить? Нет, вы подумайте своими деревянными башками: кому выгодно купить предприятие, работающее на российскую оборону? Вы же потом локти кусать будете, когда наши стратегические разработки попадут к НАТО! Дошло?

 

Еще как дошло! В смысле, до Баканина — очень хорошо все всегда доходило. Недаром в институте был записным отличником. Вот и в данном случае он, не видя Мирика Вишневского, мог с математической точностью просчитать, кому выгодно… Польская «Лодзь», возглавляемая Вишневским, в самом деле является дочерней фирмой концерна «Профиль». Но Баканину об этом знать не обязательно. Теперь — даже вредно.
Последовала цепь долгих попыток свалить Баканина. Сперва Ефимов пытался заключить пакт с другими бывшими «реаниматорами». Исподволь, прощупывая почву… Безрезультатно. Потом попытались подковырнуть его мнимой попыткой захвата фирмы «Новые приборы». Получилось из этого только то, что сами подставились. Теперь Баканину стало ясно, что Ефимов и Зарубин ему враждебны. И если бы не генерал-майор Владимирцев, с которым у Ефимова через Ксению давно было все схвачено, и не Марина Криворучко, которая попыталась затушевать острую ситуацию, насколько смогла, неизвестно, что бы из всего этого вышло. Пришлось затаиться. Лечь на дно. Надолго? Леонид Ефимов думал, что навсегда, и зло досадовал по этому поводу. С определенного момента он почувствовал, что жизнь его затормозилась, что она обещает не новые финансовые высоты, а приращение уже достигнутого, и такая стагнация торчала у него костью в горле. Это Валька Баканин, работяга и сын работяги, способен изо дня в день заниматься привычным монотонным трудом, развивать производство — и тэ дэ и тэ пэ. Леонид Ефимов — не той породы: он из таких людей, которым постоянно нужно что-то оставлять позади, к чему-то стремиться, чего-то достигать… Достигнуть следующей ступени благополучия без содействия концерна «Профиль» и Мирика Вишневского он не мог. Поэтому не мог не затаить злобу на Баканина, помешавшего восхождению.
Но оперные черти исчезают в одном действии лишь для того, чтобы появиться в другом. Мирик тоже не исчез бесследно. Его грушевидная отечная физиономия и маслиновидные итальянские глаза взошли на горизонте, когда затих ажиотаж, вызванный первыми попытками легального отъема «Зевса». Вся последующая часть была целиком нелегальной. Включая отстрел всех, кто мог претендовать на главенство в концерне. В конце концов остался один Баканин… Убрать его с пути насовсем, как Парамонова, Шарова и Айвазова, было бы слишком опасно: Баканин успел наделать много шума своими заявлениями, и в случае его убийства чересчур многое указывало бы на друзей-партнеров-конкурентов. Подумав, остановились на промежуточном варианте: убрать временно.
Зарубин и Ефимов уже ударили по рукам с паном Вишневским. Обо всем договорились: платят за сделку американцы, получают «Зевс» в собственность тоже они. Осталось изъять господина Баканина из Москвы хотя бы на пару недель, но лучше на более долгий срок, чтобы не помешал сделке. Господин Ефимов заверил покупателя, что эта проблема решаема: они уберут главу концерна из российской столицы и отправят его за Уральский хребет. Но для реализации этого мероприятия нужны деньги: приличные деньги в размере шести миллионов американских долларов. Причем наличными!
Все остальное уже известно…
И вот сейчас Мирик Вишневский диктовал условия. Не просил, как бывало раньше, а диктовал! Леонида Ефимова, который по его милости разрывался между Москвой и Александрбургом, стремясь успеть и там, и тут, снедало возмущение, и после очередного разговора такого рода он чуть не запустил мобильником об стену. Но сдержался. Мирик — хам, но это не главное. Главное — деньги. А деньги будут.
Ходят слухи, что даже мобильные телефоны, не говоря о стационарных, сейчас запросто прослушиваются. Но как же еще общаться с Вишневским? Леонида и так слишком могут заметить в его обществе, а это небезопасно…
Александрбург, 10 апреля 2006 года, 17.40.
Александр Турецкий — Петр Самойлов
— Мертвые ездят быстро, — задумчиво произнес Турецкий.
Слава Грязнов посмотрел на него подозрительно: кульбиты эрудиции друга (хорошее образование даже годами работы в прокуратуре не вытравишь!) всегда были неожиданны и могли означать что угодно.
— Сань, ты это к чему? Какие мертвые? Куда они ездят?
— Это, Слав, строчка из старинной немецкой баллады, в которой к девушке приезжает ее покойный жених. А к чему — предельно ясно. Нефедов и прочие говнюки привыкли делать что хотят, они уже давно похоронили и Генпрокуратуру, и закон. А тут мы — раз! — и примчались. Как свирепые карающие скелеты с косами. Здорово, а?
Турецкий и Грязнов с оперативной группой действительно проявили чудеса быстроты передвижения. После прослушивания телефонных переговоров Ефимова с Вишневским они ночным самолетом отбыли в Александрбург, а ранним утром уже предъявляли постановление Генпрокуратуры о передаче дела об убийстве Айвазова и членов его семьи из областной прокуратуры в Генеральную. Затем Турецкий в обществе Грязнова направился в местный следственный изолятор, вошел в кабинет начальника тюрьмы и предъявил ему два постановления об освобождении заключенных Баканина и Мускаева из-под стражи. Бывшие заключенные попали в руки спецназовцев, которые отвезли их в помещение местного Управления госбезопасности, где Поремский принялся подробно допрашивать обоих освобожденных.
Но Турецкий этого допроса не наблюдал. Переговорив с Галей Романовой и ознакомясь с предыдущими протоколами, он вплотную принялся за «киллера» Петра Самойлова, доставленного под конвоем.
Петра Самойлова приезд следователя из Москвы (так сообщили ему о Турецком) нисколько не смутил. Наоборот, он чувствовал себя народным артистом на гастролях. Он успел органично войти в свою роль, можно сказать, сроднился с ней. Неоднократно произносимые уже на предыдущих допросах словесные периоды лились из его окруженного редкой растительностью рта, если воспользоваться пушкинской цитатой, так, как если б их рождала не память рабская, но сердце:
— А чего, бля. Я русский патриот, бля. Развелось всякой черноты, некуда ступить белому человеку. А ее замочил, Милену эту, потому что она хоть и русская, а с черножопым связалась. Значит, хуже черножопой, предательница. Потому и согласился их обоих замочить, как мне Мускаев, значит, заказывал…
Однако у Турецкого не было времени выслушивать монолог русского патриота в исполнении лица, задержанного за избиение и вымогательство. Он начал задавать вопросы:
— Из какого оружия вы убили Рубена Айвазова и Милену Бойко?
— Из этого… из «Макарова», — моментально ответил Самойлов.
— Откуда вы его взяли?
— Баканин дал.
— Значит, заказывал вам Айвазова Мускаев, а пистолет вы получили от Баканина?
— Мускаев… Баканин… Короче, Мускаев получил у Баканина пистолет и дал мне.
— Куда вы его потом дели?
— Выбросил.
— Куда?
— В реку.
— Где это было?
— За… за территорией, бля, короче… Не помню.
— Когда это было?
— Двадцать пятого октября, вечером.
— В какое время?
— Стемнело… поздно было…
Темп вопросов убыстрялся.
— Как вы проникли в дом Рубена Айвазова?
— Чего, не понял?
— Отвечайте не раздумывая. Как вы попали в дом Айвазова?
— Позвонил, он и открыл.
— Что вы ему сказали?
— Сказали, что от дружка его пришли, Вальки Баканина.
— Все втроем?
— Все втроем.
— Он вам поверил?
— А то!
— Вы уверены, что вам открыл сам Айвазов?
Запинка.
— Может, это была Милена? Или Оксана?
Петр Самойлов выглядел как лошадь, которую остановили на скаку.
— Ладно, проехали, дальше. Где была собака?
— Какая, бля, собака?
— Это я вас должен спросить, какая собака. Как она выглядела?
— Чего?
— Какая порода?
— Я… это… не разбираюсь.
— Уточняю: большая или маленькая?
— Бо… большая.
— Гладкая или лохматая?
— Гладкая… а вроде и лохматая тоже… Не разбираюсь!
— Откуда вы взяли бензин для поджога дома?
— В гараже.
— Раньше бывали в доме Айвазова?
— Нет.
— Как же вы сумели так быстро найти ключи от гаража?
— Они…
— Ну?
— Айвазов мне открывать с ключами вышел… Я их и взял…
— Планировали поджог?
— Нет… Родька ключи увидел и дай, думает, подожгу…
Самойлов был уже измочален этим допросом, но Турецкий не собирался его щадить.
— Кого вы убили первым: Милену, Айвазова, девочку?
— Черного и убил. Как вошел в дом, так и убил. — На этой почве Петр Самойлов чувствовал себя увереннее.
— Что-нибудь взяли в доме?
— Драгоценности. В тяжеленной такой заразе, вроде ларца. Это Родион брал. Куда их девал, не знаю, пропил, наверно. — Живые краски возвращались на лицо Самойлова: вопрос о драгоценностях Милены Бойко был с ним неоднократно отрепетирован.
— А может, вы купили на эти деньги подарок своему шурину на свадьбу?
— Подарок? Не, подарок мы заранее прикупили.
— А что за подарок? — просто, как будто даже по-дружески поинтересовался Турецкий.
— А сервиз посудный. Посуда в хозяйстве такое дело, бьется легко.
— Хорошо на свадьбе посидели-то? — продолжал интересоваться Турецкий такими, казалось бы, не относящимися к делу вопросами. — Как, салатом вас кормили? Кормили, говорите? А-а, ну я так и предполагал. Какая ж песня без баяна, какая ж свадьба без салата? Я салат «оливье» под майонезом уважаю… Ну, а в остальном? Много выпили? Не подрались?
— Как же без драки? Было, так ведь уж ближе к утру, часа в три…
Самойлов запнулся. Лицо его начало стремительно краснеть, склоняясь к фиолетовому оттенку. Он замахал на Турецкого руками, будто желая что-то сказать, но не мог выдавить из себя ни слова.
— На свадьбе-то вы изрядно погуляли, гражданин Самойлов, — безжалостно подытожил Турецкий. — Там вас, вашего брата Егора и Родиона Машкина видело полдеревни. И сервиз ваш, извините за выражение, посудный отлично запомнили. Вы его вручали молодоженам как раз в то время, когда был убит Айвазов с семьей. В точности вечером двадцать пятого октября. Так что, извините, я обязан сделать вывод: если вы умеете раздваиваться, вас надо изучать как научный феномен. А если раздваиваться вы не умеете, значит, к убийству и поджогу никак не причастны.
— Егор… Родион… — пытался как-то спасти положение Самойлов, но так неумело, что Турецкий досадливо его перебил:
— Егор и Родион мертвы и за себя сказать не могут. Как не стыдно на покойников валить… как на покойников!
Очные ставки с Баканиным и Мускаевым, которые якобы являлись заказчиками преступления, окончательно выбили Самойлова из наезженной колеи. Столкнувшись лицом к лицу с людьми, на которых возвел поклеп, предпочитал отмалчиваться. А когда наконец заговорил по-настоящему, сказал приблизительно то, что и ожидал от него Турецкий:
— Мне Алехин предложил: тебе же так и так сидеть, возьми на себя еще и убийство. Я аж перепугался: убийство? Чтобы я кого-то убил? Ну, может, по пьяни уложил бы кого-нибудь, под горячую руку, так ведь это же не со зла. Так ведь я же этого и не сделал… Кого же это, спрашиваю, гражданин следователь, я убил? А как услышал, что, кроме мужика-армянина, еще молодую бабу и девчоночку шестилетнюю, мне так поплохело, водой из графина отливать пришлось. Вы же не смотрите, что я здоровый, я жуть до чего чувствительный… Да-а… Ну, обрабатывали они меня долго, в камеру ходили чуть не каждый день, но обработали все-таки. Посулили, что в тюрьме послабления мне сделают. И семье моей обещали деньги, долларовый счет… Виноват я перед своей семьей. Поэтому, может, и согласился. А перед женой особо виноват. Сколько она меня за свой счет кормила! Сколько блевотины за мной подтирала. Сколько водки, мною припрятанной, выливала… Кровопийца! — мгновенно переходя от лирики к истерике, взревел Самойлов. — Лизка моя, кровопийца! Если б не она, я бы, может, и не согласился…
Рыдающего, хохочущего и матерящегося Петра Самойлова отправили в камеру. Ему предстояла отсидка, но исключительно за то, что он совершил. Преступные деяния, которые он взял на себя, доказательной силы не имели.

 

Александрбург, 10 апреля 2006 года, 13.12.
Валентин Баканин — Владимир Поремский
Перед тем как все неожиданно и резко переменилось, Валентин помнил, стало тихо. В выжимании признаний из Баканина наступил перерыв, какая-то передышка, показавшаяся Валентину зловещей. Его больше не вызывали к следователю, его больше не лишали сна в камере, его больше не изводили побоями… Сначала Баканин воспринял это с некоторым облегчением, но вскоре задумался: что стоит за этим странным затишьем? Ничего хорошего от своих преследователей он ждать не мог. На нем, похоже, испробовали все способы… А может быть, теперь о нем просто забыли? Нуда, нуда, сидят ведь люди в СИЗО месяцами, годами… Как ни мало общался Валентин со своими сокамерниками, он сумел уловить, что пребывают они здесь уже очень долго, он среди них новичок. Сколько он уже здесь сидит: две недели, месяц, больше? В голове все путается. Даже зарубки на стенах нельзя делать — по методу Робинзона Крузо: для этого нужно постоянное место, хотя бы собственные нары с клочком стены, а их камера так забита, что с нар постоянно сгоняют, и приходится искать, где бы притулиться. Ну, допустим, для ровного счета месяц. Потом минует еще месяц, потом еще, потом полгода, а потом и год. Забудут о нем следователи, забудет адвокат, забудут сотрудники. В конце концов он сам забудет, что был когда-то Валькой Баканиным, сыном своих родителей, отцом своих дочерей, удачливым бизнесменом… Останется от него существо, тупо глядящее перед собой пустыми глазами, не имеющее ни мыслей, ни желаний, кроме самых примитивных: поесть и поспать. Больше всего Валентина испугало то, что эта перспектива его даже как-то не особенно испугала. Он уже давно привык, что еда и сон — две главные ценности в быту обитателей СИЗО. Неужели он готов превратиться в такой вот ходячий мешок внутренностей? Неужели он готов утратить то, что составляло его личность? А может быть, исподволь, по кусочку, он уже ее утрачивает?
Поэтому, стоило на пороге камеры возникнуть двум дюжим спецназовцам с криком: «Баканин, на выход! Вещи возьмите!», Валентин по-особенному встрепенулся. Стало радостно, что, по крайней мере, он не забыт. Но особых радостей от того, что о нем вспомнили, ждать не приходилось, и Баканин помедлил, отираясь в толпе тел своих невольных товарищей по несчастью, как будто собирая вещи, которые не стоило собирать. Он не успел здесь обзавестись вещами. Единственное, чем он здесь обзавелся, — такими чувствами, как страх и равнодушие к своей судьбе. Как они, противоположные, могут сосуществовать в одном человеке?
— Баканин Валентин Викторович! Поторопитесь, пожалуйста!
Он пробирался, наступая на терпеливые ноги. Что ждет его в ближайшем будущем? Какой этап терзаний? А вдруг — об этом не стоило думать всерьез — адвокат добился?.. Нет, адвокат ничего не добился. Не мог добиться в этом мире кривых зеркал, которые отражаются одно в другом, окончательно искажая первоначальное изображение, и все это вместе почему-то называется правосудием по-российски… Не стоит строить радужные надежды. Иначе потом постигнет злое разочарование. Для того чтобы его конвоировать, прислали спецназ. А значит, Вальку Баканина признали еще более опасным, чем раньше. Поговорка гласит, что надежда умирает последней, но Валькина надежда, кажется, уже умерла. А может, это он умер, даже не заметив того? Бывает так, что человек ходит по земле, ест, пьет, совершает какие-то незначительные действия, а внутри него — мертвая пустыня, выжженная почва… Неужели он уже стал таким? Неужели для него все кончено?
В большом, возле выхода, коридоре, куда его вывели спецназовцы и которым он проходил только единожды, перед тем как его бросили в это узилище, Баканину перехватило горло: как ему здесь показалось просторно, чисто, светло! Он даже не сразу заметил присоединения еще одной группы спецназовцев, которая вела… Вадима Мускаева! Ну конечно же его! Бухгалтер сильно изменился со времени той очной ставки, похудел, стал каким-то более подтянутым и жестким — но, несомненно, это по-прежнему Вадим Мускаев.
Вот и свиделись… Не исключено, что перед смертью. Не поймешь, плакать здесь или улыбаться. Баканин постарался изобразить улыбку, застрявшую в светлой жесткой бороде, отросшей за время заключения, но на глаза навернулись слезы.
— Валентин Викторович! — вскрикнул Мускаев голосом полупридушенного зайчишки, и на секунду Валентин ощутил вину за то, что сделали с этим безобидным человеком — исключительно по причине того, что он работал на бизнесмена Баканина. Но чем он мог быть виноват? Чушь полная! Если кто-то и виноват, то не они двое, это уж точно.
— Что, князь, — успел бросить Баканин, — дела наши неважнецкие?
Княжеское происхождение Мускаева неоднократно служило предметом безобидных шуток и подначек — в дружеской расслабленной обстановке, когда сотрудники собирались, чтобы отдохнуть. Здесь этот намек болезненно уколол обоих, напомнив прежние светлые, благополучные дни, когда вся предстоящая жизнь казалась продолжением того, что было, и казалось, ничто не изменится, с каждым днем все будет становиться лучше и лучше… Ненадежная эта штука — жизнь человеческая!
Вадим Мускаев хотел ответить что-то прежнее, задорное, но не сумел. В горле застрял колючий ком, подходящие слова не шли в голову. Баканин и Мускаев посмотрели на своих конвоиров, и диалог увял, не начавшись. О чем здесь говорить, когда оба думали об одном и том же и читали мысли и чувства друг друга лучше, чем делают это профессиональные телепаты в эстрадных фокусах? Конечно, Вадим Мускаев имел право прокричать во все горло, что он не предал Баканина, не дал показаний против него, несмотря на все издевательства и побои. Но Мускаев считал, что здесь не о чем говорить: мужчина должен поступать именно так, и это не предмет для похвальбы. У Баканина даже мысли не возникло заподозрить его в предательстве. Все-таки этот рыхлотелый бухгалтер с мордочкой чешской куклы по благородству достоин был носить княжеский титул…
Весенний воздух, душистой волной плеснувший в лица, чуть не сбил узников с ног, и то, чем они дышали совсем недавно, показалось не воздухом, а какими-то чуть-чуть разбавленными кислородом помоями. Надышаться им, однако, не дали: сразу же засунули в стоявшую возле каменного наружного забора машину. Машина, чего уж никак нельзя было ожидать, оказалась не фургоном с зарешеченным задним окошечком, в каких перевозят заключенных, а обычным автомобилем щегольского лилового цвета. Внутри тоже было не душно, и пахло приятно, хоть и не по-весеннему: подвешенная к лобовому стеклу картонная елочка распространяла новогодний запах хвои. Баканин отметил, что, возможно, в последний раз вдыхает хвойные ароматы: неизвестно, доживет ли он до следующего праздника Нового года, а если и доживет, то уж точно не может ожидать в тюрьме танцев вокруг натуральной ели, украшенной сверкающими разноцветными шариками и гирляндами. Отметил безо всякой грусти, даже с иронией. Когда столько потеряно, нечего жалеть о пустяках.
— Куда нас везут? — Вадим Мускаев не потерял любопытства к окружающей обстановке — наверное, в отличие от Баканина, еще на что-то надеялся. Баканин думал, что Мускаеву не ответят. Тем не менее один из спецназовцев расщедрился на краткую реплику:
— В Управление ФСБ.
— А-а, — удовлетворился ответом Мускаев. Эта известная аббревиатура символизировала для него возможную перемену в судьбе.
Баканин воспринял сообщение равнодушно. Не все ли равно, куда его везут? Если он и ждал перемен, то только к худшему и старался запастись душевными силами, чтобы во всеоружии встретить новый крутой поворот. Что бы ни случилось, он будет спокоен. Он дал себе слово быть спокойным. Его уже ничем не удивить… Вадима вот Мускаева только жалко. Хватит ли сил у бухгалтера справиться с тем, что еще обрушится на них? Валентин попытался выдавить из себя хотя бы несколько утешительных слов, но не получилось. Утешить Мускаева ему было нечем. Так же, как и утешить себя. А притворяться не стоило. Оба они дошли до такой душевной точки, где не остается места притворству.
В здании, куда доставили Баканина с Мускаевым, их снова разлучили: Валентина повели в один кабинет, Вадима в другой. Напоследок они успели переглянуться.
«Вот и все, Вадим, наверное, больше не увидимся», — попытался взглядом сказать Баканин. Он не знал, понял ли Мускаев его безмолвную сигнализацию, но надеялся, что, по крайней мере, бухгалтер почувствует исходящую от начальника (от бывшего начальника — теперь они оба в одинаковом положении) искреннюю симпатию. Может, хотя бы это его подбодрит…
В кабинете, куда доставили Валентина, находился следователь. Довольно-таки молодой, статный, привлекательный, соломенный блондин с синими глазами. «Ну вот, опять красавчик, на мою голову», — неприязненно оценил следователя Баканин. После негативного опыта с «важняком» Алехиным от одного вида этого холеного блондинчика у Баканина встали дыбом мельчайшие волоски на коже. Спокойно, Валька! Ты дал себе слово сохранять выдержку!
А «блондинчик» Володя Поремский всматривался в сидящего напротив него человека — такого же светловолосого, как он сам, только грязного, заросшего, потускневшего, словно присыпанного пеплом поражений. Но не сломленного… нет, не сломленного! Поремский заключил это из того, что Баканин, готовясь к новой стычке с силой, готовой, как он вправе думать, уничтожить его, подсобрался, непроизвольно напряг мускулы: «Ну же, нападайте! Какие еще гадости вы для меня припасли?»
— Валентин Викторович…
— Да, я.
Баканин ожидал от нового следователя любых слов. Только не тех, которые прозвучали:
— Меня зовут Владимир Дмитриевич Поремский, я следователь Генпрокуратуры. Простите меня, Валентин Викторович.
— Что-что? — Баканину показалось, что он ослышался. В следующие секунды показалось, что это новая разновидность игры, которую ведет с ним следователь, как кошка с мышью. Но следователь говорил:
— Да, Валентин Викторович, я прошу у вас прощения за все, что вам пришлось пережить. Вас, невиновного, обвинили в убийстве, бросили в камеру, издевались над вами. И закон вас не защитил, потому что это совершили люди, которые, вместо того чтобы следить за исполнением закона, присвоили себе его права. Я в этом не участвовал. Я ничего об этом не знал. Но от лица всех честных работников прокуратуры и милиции я прошу у вас прощения за то, что мы по незнанию терпели в своих рядах этих, — По-ремский сглотнул крепкое армейское ругательство, — этих, короче, нечестных граждан. Не сомневайтесь, они понесут заслуженное наказание. Но чтобы разобраться, что именно произошло, я должен сейчас побеседовать с вами. Пожалуйста, соберитесь с силами и постарайтесь отвечать на мои вопросы.
Что-то вздымалось из глубины пересохшей, выжженной, растрескавшейся Валькиной души. Что это, неужели радость? Счастье, свобода — неужели все это снова для него? Верить было боязно. Но даже если не верить — разве может ему повредить то, что он расскажет новому следователю все, что довелось ему пережить с того вечера, когда он, беспечный и спокойный, вошел в кабинет майора Эдмонда Дубины? И Баканин, загоняя, запихивая, утрамбовывая неуместную, может статься, радость обратно в глубину своего существа, сказал:
— Мне вам прощать нечего: я вас впервые вижу, и вы передо мной ни в чем не виноваты. В любой профессии попадаются люди честные и нечестные. Пусть честные отвечают за себя, а нечестные за себя: по-моему, так будет по справедливости. А на вопросы я отвечу.
Это был один из самых нестандартных допросов в практике Володи Поремского! Нестандартность заключалась в том, что он скорее напоминал не допрос, а монолог: Валентин Баканин во всех подробностях излагал историю своих злоключений, а на долю следователя оставались лишь уточняющие вопросы. Оказалось, что память Баканина ничуть не ослабела за период пребывания в СИЗО, и хотя в последнее время все дни для него объединились в какую-то вязкую серую кашу, за предшествующими датами он, хотя бы приблизительно, мог следить. Он помнил имена и фамилии всех, чьими стараниями его там держали. Что касается своего бизнеса и всего, что с ним связано, Баканин проявлял удивительную четкость мышления. Учитывая и другие полученные сведения, картина преступления вырисовывалась во всей полноте…
Как, оказывается, долго Валентину не с кем было поделиться рассказом о своих бедах! Он говорил, говорил и говорил, и вот запас невысказанного начал иссякать, потом на донышке осталась последняя порция слов, потом и того не осталось… Когда слова кончились, Баканин взглянул на следователя неестественно потемневшими, расширенными глазами — и ни с того ни с сего начал валиться набок. Поремский вскочил, чтобы подхватить его. — Врача! — крикнул Володя Поремский.

 

Александрбург, 11 апреля 2006 года, 10.10.
Марина Криворучко — Александр Турецкий
Собираясь на работу в половине восьмого утра, Марина Криворучко не удержалась, чтобы не выпить чашку зеленого чая. Это вошло у нее в привычку, несмотря на то что зеленый чай, вообще говоря, на нее плохо действовал: за удовольствие отведать этой горьковатой желтой (кстати, ничуть не зеленой) жидкости приходилось в течение дня расплачиваться усиленным сердцебиением, повышенной нервной чувствительностью, а то и головной болью. Ну так что же: эта повышенная возбудимость, этот стук сердца ей даже нравились. Позволяли ощущать, что она еще жива… Но, кроме того, она ценила зеленый чай за то, что его неподдельная, не замаскированная сахаром горечь позволяла ей хоть ненадолго отвлечься от горечи мыслей о мужчинах, которые были рядом с ней на протяжении двадцати лет и которых она никогда больше не увидит, потому что они, как это называется по-английски, присоединились к большинству… И еще одном мужчине, который пока что не пополнил ряды покойников, но надо полагать, до этого недалеко. Он сгниет в тюремной камере или его прикончат на зоне. Этот мужчина был какое-то время близок ей, по крайней мере, то, что между ними происходило, принято называть близостью между мужчиной и женщиной. Она никогда не любила его; теперь понимает, что не любила… Но сейчас, когда она думала о Вальке Баканине за чашкой чая, полной утренней зеленой горечи, что-то проснулось в душе Марины. Вряд ли это называлось любовью, но, возможно, это называется совестью? Марина скривилась: то ли от вкуса чая, то ли от вкуса мысли. Ей поздно играть в проснувшуюся совесть. Если это странное чувство проснулось после всего, что случилось, пусть засыпает снова. Ничего уже не исправить. А когда ничего исправить нельзя, совесть способна стать оружием самоубийства… Нет уж, Марина не хочет умирать. Правда, и ту жизнь, которую она ведет, трудно назвать полноценной.
В дверь позвонили. Полностью одетая, в деловом сером костюме, с подкрашенными глазами, Марина заспешила по коридору трехкомнатной квартиры, той квартиры, которая теперь постоянно ощущалась ею как слишком большая для одинокой вдовы. На полдороге к двери замедлила шаг: ранний звонок не предвещал ничего хорошего. Само собой, оставалась возможность, что это кто-нибудь из домоуправления. Или соседи. Или, в крайнем случае, почтальон. Но Марина Криворучко отличалась развитым интеллектом. Кроме того, горький чай навеял ей слишком горькие мысли, так что действительность вряд ли могла оказаться еще горше. Поэтому, увидев тех, кто пришел за ней, Марина никак не выказала своего удивления. Она почти не побледнела. И когда она спросила «В чем дело?» — голос ее был тверд и строг.
— Марина Евгеньевна? Вам повестка из прокуратуры. Дело не терпит отлагательства, поэтому лучше, чтобы вы проехали с нами прямо сейчас.
— Вы должны знать, что я — очень занятой человек. — В голосе Марины звучали королевские ноты. — Но если дело срочное, так и быть. Подождите, пока я помою чашку. Не терплю беспорядка. Неприятно будет потом возвращаться домой.
И, прямая, вытянутая в струнку, проделала обратный путь по коридору на кухню. Не забыв заглянуть в ванную и подкрасить губы — последний штрих ее повседневной внешности, самый важный.
— Марина Евгеньевна, — мимоходом, будто о погоде разговаривая, бросил реплику Турецкий, — я не верю, что вы могли заказать убийство своего мужа.
Марина пораженно воздела на него обведенные тенями глаза… Тени, поставляемые косметической промышленностью, на ее веках давно стерлись, их место заняли естественные, порожденные усталостью. Допрос в кабинете начальника ФСБ длился уже третий час и заставил порядочно вымотаться обоих противников. Допрашиваемая Марина Криворучко за это время перепробовала на Турецком все средства воздействия, которые только может применить женщина к мужчине: от законных до незаконных, от ледяного непонимания до угроз, от кокетства до рыданий… С нулевым результатом. Впрочем, и Турецкий от нее ничего не добился. Марина не позволяла поймать себя ни в одну ловушку и постоянно твердила о своей невиновности. Она ни сном ни духом не причастна к убийствам «реаниматоров», о которых искренне горюет: ведь покойные были ее друзьями! Она понятия не имеет, по чьему заказу попал в тюрьму Валя Баканин. То, что случилось, это какое-то чудовищное совпадение, наверное, так сошлись светила, но она здесь ни при чем!
Читая материалы дела, роковую женщину этой кровавой, почти братоубийственной истории Александр Борисович представлял другой: высокой, суровой, с властным выражением лица, возможно, с чертами мужеподобия во внешности. Одним словом, уральская Брунгильда. Тем не менее Марина Криворучко — живой пример, когда характер резко не совпадает с наружностью. Эта миниатюрная, с осиной талией особа кажется такой беззащитной… Ей не дашь ее тридцати восьми лет. Кстати, усталость от допроса, как ни удивительно, благотворно сказалась на ее внешности, превратив влиятельную г-жу Криворучко в испуганную девочку-подростка: очевидно, Марина относилась к тому редкому типу людей, которых молодят страдания.
О муже Турецкий заговорил по наитию, перебрав уже все, какие только можно, зацепки. Если финансовые аспекты не заставили Криворучко дрогнуть, перейдем на личные…
— Нет, вы не хотели убивать своего мужа, — повторил Турецкий, понимая причины удивления Криворучко: до сих пор следователь ее только обвинял, а теперь вдруг ни с того ни с сего оправдывает. — У вас не было на это причин. Вы прожили вместе столько лет, вас связывало множество повседневных нитей, общее прошлое… Если бы хотели от него избавиться, развелись бы, причем гораздо раньше: вы оба — самостоятельные, обеспеченные люди, у вас не было детей. Вы не заказывали Руслана Шарова.
Марина Криворучко шумно, с надрывом, дышала, словно астматик, разбуженный от страшного сна. Ее покатые плечи поднимались и опускались. Сзади на шее под волосами, собранными в пучок имитирующей золотистую бабочку заколкой, уязвимо проступали, вертикально нанизанными в ряд крупными бусинами, позвонки.

 

— Нет, — жалобно прошептала она, — я не заказывала моего мужа… Я этого не делала…
— Но кто-то его убил.
— Я не могла… Вы же сами только что…
— Но кто-то же его убил?
— Но я же его не убивала!
— Тогда кто?
Турецкий нависал над сидящей Мариной, твердя одно и то же:
— Кто его убил? Я верю, что это не вы, но тогда кто? Кто убил Руслана Шарова? Кто его…
— Это Леонид! — вырвалось у Марины. Тут же она сделала судорожное движение, подалась вперед всем корпусом, точно желая нагнать и схватить вырвавшееся слово. Но слово, как гласит поговорка, не воробей, поймать и вернуть его — вне человеческих возможностей. И, потому ли, что слово все равно было произнесено, потому ли, что усталость от допроса вызвала нервную реакцию, госпожа Криворучко начала лихорадочно уточнять хриплым, надорванным голосом. — Это Леонид Ефимов и… кроме него… Дагилев, Логунов… Я этого не делала! Я не хотела смерти Шарова!
— Кто такие Дягилев и Логунов? — Получив долгожданный «момент истины», Турецкий не собирался бросать дело на полпути и откровенно «дожимал» Криворучко.
— Дагилев… Антон… бывший спецназовец, мой телохранитель. А Логунов — завгар «Уральского инструмента». У него еще сыновья — Толя и Сергей… Такие же амбалы, как папаша… — Марина прижала пальцами тревожно бьющуюся жилку на бледном, покрывшемся потом виске. Голос у нее окончательно сел. — Извините, мне трудно говорить…
— А вы напишите, — пришел ей на помощь Турецкий, пододвигая стопку бланков допроса свидетеля и шариковую ручку.
Марина Криворучко, как это называется на профессиональном арго следователей, «поплыла». Она покрывала листок за листком убористыми описаниями махинаций, совершенных ею совместно с Леонидом Ефимовым. Не скрыла, что в убийствах «реаниматоров», за исключением гибели Шарова, она, наряду с Ефимовым, выступала в качестве не только заказчика, но и организатора. По мере того как количество строк, начертанных темно-синими, казенного цвета чернилами увеличивалось, лицо Марины становилось все более спокойным, почти умиротворенным, только щеки пылали.
От собственных признаний Марина испытывала какое-то напряженное удовольствие, словно, давая сведения, на основании которых ее должны будут отправить в тюрьму, она избегает другой, худшей кары, которая нависла над Марининой головой со времени того разрушительного разговора с Ефимовым…
Назад: Пятая картина из прошлого ПОСЛЕОБЕДЕННАЯ СИЕСТА
Дальше: Седьмая картина из прошлого КРЕСЛО, В КОТОРОМ НЕКОМУ СИДЕТЬ