Книга: Встретимся в суде
Назад: Вторая картина из прошлого РОЖДЕНИЕ БРИГАДЫ
Дальше: Четвертая картина из прошлого ЗАГОВОР ОДИНОЧЕК

Третья картина из прошлого КАРЬЕРА, ЛЮБОВЬ И СВИНКА

Марина Криворучко, в придачу к своей привлекательной внешности и незаурядным умственным способностям, обладала редким талантом: она умела просыпаться… Нет, конечно, все люди просыпаются, за исключением тех, которые проводят годы в летаргическом сне, и худо-бедно у большинства этот процесс получается. Но дело в том, что у Марины просыпаться получалось не кое-как, а полноценно, обворожительно, точно она была ранней пташкой жаворонком. Никакой утренней отечности век, никаких надавленных подушкой отвисающих щек, никакой бесцветности лишенного косметики лица, способного перепугать мужчину, которому вчерашняя фея с утра кажется ведьмой. Счастливчик, просыпавшийся рядом с Мариной, видел на соседней подушке лицо, не утерявшее прелести, пожалуй, даже приобретшее новые краски спектра. Всегда выглядевшая моложе своих лет, Марина поутру напоминала девочку в ожидании праздника: широко раскрытые глаза, разметавшиеся пшеничными волнами волосы, разгоревшиеся щеки, губы, к которым прилила кровь. Как можно было удержаться, чтоб не начать целовать эти щеки, эти губы, эти трепещущие, словно бабочкино крыло, веки? Счастливчик, однако же, обыкновенно удерживался…
Здесь уместен вопрос: кто же был тот счастливчик, заполучивший в безраздельное пользование только что пробудившуюся Марину Криворучко? Ответ, должно быть, многих разочарует своей тривиальностью. Это постоянно и неизменно был ее муж, Руслан Георгиевич Шаров. Потому что, вопреки факту, что не с одним мужчиной Марина занималась тем, что на языке провинциально-стыдливых иносказаний обозначается словом «спать», в буквальном смысле она спала — то есть засыпала и просыпалась — на супружеской постели. А где супружеская постель, там и супруг. И никуда его не денешь.
Хотя так часто Марине хотелось его куда-то деть!
Тогда, на первом курсе, она ничего не понимала. То есть во всем, что касается науки и бизнеса, уже тогда она была умнее большинства своих сверстниц, но в жизни женщины она не понимала ничего, хотя бы из-за этого была глупа прямолинейной глупостью, полагающей, что перед сияющим лицом интеллекта чувствам полагается смириться. Марина привыкла, что в этой жизни, чтобы достигнуть того, что хочешь, приходится смиряться. Но — до поры до времени. Когда она достигнет всего, что хочет, она перестанет себя стеснять. А достижения предполагаются великие, учитывая ту нижнюю точку бытия, откуда Марина Криворучко начала старт. В Александрбург Марина вырвалась из маленького домика на окраине провинциального городка. Мать, отец — в одной комнате, бабка, братья, Марина — в другой, разгороженной занавесочками. Все школьное детство Марина стеснялась звать к себе в гости одноклассниц из-за того, что бабка сушила вонючие валенки на печи, братья то дрались, то с визгом и воем возили по стенам игрушечными машинками, изображая автогонки, а отец разгуливал по дому в одних трусах — семейных, черных, до колен: закалялся, видите ли. Утверждал, что нагота для тела полезна. В этом, собственно, не было ничего экстраординарного, учитывая местные нравы. У одноклассниц наверняка дома было не лучше, но они по этому поводу ничуть не переживали. Скорее всего, даже не подозревали, что у них или их родителей что-то не в порядке… Марина же постоянно обращала внимание на дикости окружавшего ее быта. В ней, как путеводная звезда, обитало откуда-то взявшееся и генетически не запрограммированное стремление к чистой, вежливой, опрятной, элегантной жизни, известной ей из литературы и кино, и, сравнивая с этим внутренним эталоном внешнюю убогость семьи Криворучко, Марина не могла не стыдиться. Вследствие этой стыдливости, принимаемой за пренебрежение коллективом, худенькую и глазастую молчаливую девочку, лучшую в классе по математике и физике, считали гордячкой. Сначала Марина переживала, что у нее нет подруг, но уже в подростковом возрасте, когда ее рано развившийся разум постоянно анализировал жизненные ситуации, пришла к выводу, что подруги ей ни к чему. Женская дружба — вещь эфемерная: сегодня обнимаются, как шерочка с машерочкой, а завтра предадут одна другую или поссорятся из-за парня. Мужчины надежнее. По крайней мере, мужчина точно знает, что он хочет от женщины…
Почему-то на первом курсе считалось, что Марина намеренно соблазнила Шарова. Гнусные инсинуации! На первом курсе Марина была нацелена на учебу. Марина была полностью невинна — во всех смыслах, включая физиологический. Честно говоря, впервые увидев профессора Шарова на празднике посвящения в студенты, где он в числе других преподавателей поздравлял свежеиспеченных политеховцев, Марина даже не поняла, сколько ему лет. С его равномерной гладкостью, округлостью, отсутствием морщин он был человеком без возраста — что, кстати, потом оправдалось, Шаров не менялся на протяжении всех этих двадцати лет супружеской жизни… Понравился ли он Марине? Да ей даже мысли такой в голову не пришло. Ей бессознательно нравились ровесники, а Шаров был слишком взрослый, слишком… чужой. Не отошел у нее еще стресс вступительных экзаменов, где такие, как Шаров, могли завалить умненькую девушку на элементарном вопросе, отбросить ее обратно в скучный маленький городок, к малоквалифицированной работе, печке и валенкам. Шаров был преподаватель, а она — студентка. Разве между представителями этих враждебных лагерей возможны нежные чувства?
Возможны, да еще и как! Сколько фильмов снято на эту тему, сколько книг написано… Марина не была опытной женщиной. Точнее сказать, она и женщиной еще не была. Но интерес к себе Шарова уловила на биохимическом уровне или, возможно, вычислила своим блестящим математическим умом. То, как Шаров наклоняется к ней, что-то объясняя, стараясь соприкоснуться… Как он выделяет ее среди всей группы, то ставит в пример, то ругает за то, что она, такая способная, чего-то не сделала, чего-то не поняла — ругает, хваля… Как он сулит ей большие перспективы, если она займется программированием…
Марина была очень неопытна. Однако математика приучила ее мыслить логически. И когда однажды Марина оказалась единственной, кто пришел на дополнительные занятия, и в аудитории остались двое — она и Шаров, Марина с математической простотой и откровенностью, точно о какой-нибудь формуле, спросила:
— Руслан Георгиевич, я вам нравлюсь, да?
Это стало открытием, потрясением! По крайней мере, для Шарова. Кажется, он сам скрывал от себя природу чувств, которую Маринин вопрос вывел на поверхность. В тот раз он ничего не ответил — просто сбежал из аудитории, взметнув вихрь своим обтекаемым китовым телом, а Марине пришлось объяснять добравшимся все-таки в аудиторию из столовой одногруппникам, что дополнительных занятий не будет. Зато, справившись с первоначальным шоком, Шаров буквально спятил со своего профессорского ума. Выслеживал Марину после занятий. Дарил ей цветы, преподносил скромные, по его разумению, но для студентки очень даже немаленькие презенты. В день ее рождения заказал институтскому радиоузлу поставить модную в тот год песню о Марине с глазами цвета ультрамарина… Словом, совершал глупости, за которые его не решались упрекать ни родители, ни коллеги. Родители, те даже радовались: впервые их дитятко, по уши увязшее в науке, проявило такой стойкий интерес к существу противоположного пола! И когда сын объявил, что решил жениться, со стороны старшего поколения Шаровых не последовало ничего, кроме полнейшей благожелательности…
А Марина думала. Рассчитывала своим математическим умом. Не стоит воображать, будто решающую роль в ее выводах сыграло проживание в общежитии, — после отчего дома общежитие казалось Марине раем земным: здесь было так чисто, тихо, спокойно! Нет, просто призрак вонючих бабкиных валенок все еще маячил на ее жизненном горизонте. Чтобы выполнить программу-максимум и сказать, что она никогда не вернется к быту своих родителей, Марине требовалось окончить институт, получить денежную работу в Александрбурге, заработать себе на квартиру, найти достойного мужа… А тут ей предлагали все это сразу — и без усилий с ее стороны. Она не любила Шарова — ну так что же, ведь никого другого она тоже не любила. А бывает ли вообще такая штука, как любовь? Можно прождать ее лет двадцать без результата и в итоге влюбиться в человека, который тебя унизит и исковеркает. В конце концов, возможно, здесь сыграла роль линия наименьшего сопротивления: так легко протянуть руку и взять то, что тебе предлагают! Марина взяла…
Взяла все, что предлагал Шаров, вместе с ним в придачу. Отказалась только от его фамилии: оставила свою. Не потому, что считала ее красивой, и тем более не потому, что хранила верность фамильным корням. Просто Марина не мыслила себя Шаровой: уж в ком, в ком, а в ней нет ничего округлого и шарообразного. Она острая, тонкая, подтянутая. Зато ее муж — выпитый Шаров! Так она и звала его все годы совместной жизни: по фамилии, которая так к нему подходила. Обращаться к нему «Руслан» без «Георгиевич» казалось неловко и смешно, и не любила Марина это имя — Руслан. Оно — для заросшего дикой густой бородой парня с Кавказа или для сказочного витязя с конфетной коробки. Зато Шаров — он и есть стопроцентный Шаров. Плотный, обтекаемый, спокойный. Невозмутимый. Словом, резиновый Будда…
Стоп-стоп-стоп! Резиновым Буддой он для нее стал не сразу. Прежде должно было кое-что случиться. И к этому кое-чему непосредственное отношение имел Валька Баканин. И Леня Ефимов. Оба они ее привлекали, но по-разному. Валька — он такой весь открытый, заводила, весельчак, светлый, но очень уж какой-то простой. Весь на виду: вот какой я есть, получайте меня и ешьте меня с кашей. Зато Ефимов — менее броский, однако в нем есть свой шарм. Остроумец, любящий уязвлять точным словом других, при том, что сам — болезненно уязвимый. Улавливалось в нем что-то… что-то надтреснутое, Марина не умела сформулировать точнее.
Оба — Валентин и Леонид — были для нее привлекательны. И оба были для нее запретны. Ведь она была замужем.
Впрочем, девственная Марина и в супружестве осталась почти столь же девственной. Лишение ее той крохотной перегородки, о которой она ничего не знала, которую никогда и не видела у себя, сопровождалось незначительным волнением и весьма малой кровью. А дальше потянулись будни. Шаров постоянно тискал ее, обнимал, обожал, точно огромный ребенок, присасываться к ее острой маленькой груди, однако до того акта, который соединяет мужа и жену, дело у этой четы доходило раз в месяц, не чаще. Ну, раз в три недели как максимум. Марина думала, что так и надо. Но что-то густое и темное, горячее и сладкое вздымалось внутри нее — что-то, чему не давали выхода по-куриному кратковременные сношения с Шаровым. И как ни старалась Марина загружать свой мозг числами, все же в нем оставалось достаточно места для неясных мечтаний. Она делалась то истерична, то нежна. Она накидывалась на Шарова, стремясь получить от него то, что он так неохотно давал. Он старался, но, очевидно, большие старания приводили к микроскопическим результатам, и Шаров решил поговорить с женой начистоту:
— Понимаешь, Марина, как бы это тебе сказать… Дело в том, что в детстве у меня была свинка.
— Что? — изумилась Марина. Прежде всего ей пришло на ум домашнее животное — свинья. Горожане, профессора, отец и мать Шаровы держали в доме свинью? Но Шаров уже поправил первое впечатление. В худшую сторону.
— Я перенес свинку. Это такая детская болезнь.
— А, я знаю. При ней лицо распухает. Одна моя одноклассница тоже болела.
— К сожалению, свинка затрагивает не только лицо. У мужчин… то есть у мальчиков, она иногда поражает тестикулы… яички. И если отек лица проходит, то поражения яичек остаются навсегда. Во взрослой жизни могут быть… затруднения… Я могу, как ты видишь… Я все-таки могу… Но не всегда на высоте…
Они сидели в разных углах пышной двуспальной супружеской кровати. Никогда не ведите подобных разговоров на супружеской кровати! Конечно, Марина тотчас же встала и направилась к Шарову, чтобы обнять его и слегка покровительственно погладить по голове. Чтобы сказать, что все это жуткие глупости и для нее, свинка или не свинка, не имеет ни малейшего значения. Но внутри себя все равно знала: имеет. Теперь они с Шаровым никогда больше не останутся наедине вдвоем. Третьим членом их союза неизменно будет свинья. Невидимая, но отчетливо представляемая. Гладкая, плотная, крупная. С голой белой кожей и небольшими глазками. С загадочной восточной улыбкой. Очень похожая на Шарова.
«Ну и свинью же он мне подложил этой свинкой! — тосковала ночью Марина, юлой вертясь на своей части кровати, в то время как Шаров флегматично сопел на своей. — Неудивительно, что выбрал в жены дурочку. Студентку, беднячку из маленького городка. Знал, что я клюну на его материальные блага, и не предупредил обо всем остальном. Опытная женщина, уверенная в себе, сразу бы его раскусила. А я не была опытной женщиной… Зато теперь — стану! Назло ему!»
С этой мыслью Марина уснула. А наутро проснулась — прекрасная, как обычно, девочка в ожидании праздника, — чтобы пойти в институт на экзамен. Экзамен ее не волновал: как обычно, студентка Криворучко отлично подготовилась. Зато ее кровь заставлял бурлить экзамен иного рода, который она сегодня себе устроит. На котором она одновременно будет экзаменуемым и экзаменатором. И в тех же двух ролях выступит намеченный ею товарищ по этим вольным упражнениям — Валька…
Экзамен прошел как нельзя лучше. Точнее, два экзамена, но Марина могла думать только об одном. И еще о том, что следом будут и другие. Обязаны быть!
Впоследствии Баканин принес ей много удовольствия, но не однажды создавал и затруднения — своей неразумной привязанностью, своей глупой ревностью. Что поделать, если Валька по природе — семейный, как трусы до колен! Его мораль включает представление о том, что женщина и мужчина, объединенные фактом совместного траханья, обязаны принадлежать друг другу до гробовой доски… «До гробовой тоски», — про себя язвила Марина. Как можно выбрать что-то одно, зная, что этим актом отрекаешься от всего другого? И с какой, спрашивается, стати она должна себя так ограничивать? Нет, Валька решительно не годился ей в спутники жизни. Шаров как муж был предпочтительнее. Шаров не требовал объяснений. С ним достаточно было соблюдать элементарные правила вежливости: ночевать дома и точно в срок возвращаться с работы.
Можно задержаться, но ненадолго: в пределах получаса. Точность — вежливость королей. А если по выходным жена ездит навестить подругу или маму, то муж не имеет оснований возражать, не правда ли? Шаров никогда не возражал.
Правда, он больше и не целовал ее по утрам, немедленно после пробуждения, когда — Марина знала — она бывала особенно красива. В первые месяцы их совместной жизни целовал, а после того, как она сексуально оставила его в покое, переключившись на Вальку Баканина, почему-то перестал. Но, в конце концов, может быть, это элементарное совпадение. Не все супруги сохраняют привычки новобрачных. Страсть увядает не так быстро, как свадебный букет, но все-таки увядает.
Одним словом, в целом Марина приходила к выводу, что ей повезло с мужем. По крайней мере, она намерена так считать, пока Шаров помогает ей, а не мешает. Как она поступит в случае, если существование Шарова станет ей мешать? Ну, когда такое случится, тогда она и озаботится этой проблемой. А пока будет считать, что ей повезло. И что тогда, на первом курсе, приняв предложение Шарова, она совершила правильный ход.
Александрбург, 24 марта 2006 года, 22.45.
Юрий Гордеев, Роберт Васильев и группа неизвестных
— Ну как, Юрий Петрович, — спросил Роберт Васильев, отпив апельсинового сока из стакана, — я был прав? Город-то оказался кафкианским?
— Правда твоя, Роберт, — согласился Гордеев, готовясь расправиться со шницелем. — Даже хуже. Кафке и не снился такой махровый бред. Перестаю понимать: то ли местные работники прокуратуры настолько изолгались, что все вместе дружно сошли с ума, то ли намеренно меня с ума сводят. Ничего, они у нас никуда не денутся! Дай только добраться до Москвы…
— Но мы же не можем улететь в Москву, не увидев Баканина.
— Об этом не беспокойся: не предоставить свидания с Баканиным они просто не имеют права!
После трудового дня, как это уже вошло у них в обыкновение, адвокаты ужинали в гостиничном ресторане. Судя по ценам, его работники верили в легенду о том, что у москвичей денег куры не клюют. Однако тратить усилия на поиски другой точки общественного питания не хотелось. Все же здешние салаты, шницели и мясо по-венгерски обнаруживали свое приличное качество. Вот только ни Роберт, ни Юрий Петрович не заказали к этим блюдам ни пива, ни вина. Время, проведенное в коридорах областной прокуратуры, настолько одурманивало голову, что дополнительное одурманивание было бы уже чрезмерным. В противовес ему хотелось ясности.
— Грубо работают ребята, — высказался в адрес тружеников облпрокуратуры Гордеев. — Я, конечно, не допущен ко всем материалам, но подозреваю, что в таком виде, каким оно сейчас выглядит, дело Баканина развалится, не дойдя до суда.
— А судьи работают с ними в одной связке, Юрий Петрович!
— Да, Роберт, надо думать, что так. В противном случае эта безобразно сляпанная халтура не имела бы ни малейшего шанса… Я только не понимаю: зачем? Это явно не тот случай, когда надо повесить дело об убийстве все равно на кого. Баканин — солидная персона, бизнес у него не маленький. Полагаю, что кому-то выгодно… Да, простите?
К адвокатам, сидевшим за столиком вдвоем, подошел какой-то человек немалого роста. Борцовские мускулы топорщили на плечах серый, в мельчайшую клетку, костюм. Роберту показалось, что борец спрашивает, свободен ли у них третий стул — при том, что мест в ресторане хватало. Однако, судя по реакции Гордеева, речь шла о другом.
— Уж вы простите, что вмешиваюсь, — басистым шепотом прогудел борец, заговорщически наклонившись к адвокатам, которые непроизвольно сблизили головы. — Услыхал я, что вы говорите: Баканин, Баканин… Это не тот ли, случаем, Баканин, который «Уралочка»? Не тот, у которого дружка убили, Айвазова?
— Именно тот, — подался вперед Юрий Петрович.
— Наконец-то! — с облегчением выдохнул борец. — А вы из Москвы? Приехали с этим убийством разбираться? Ну, вас-то мне и надо! Есть у меня, что сказать об убийстве Айвазова. Давно бы сообщил, да боюсь. Милиция у нас такая, что с ней лучше не связываться. Себе дороже.
Роберт понимающе кивнул.
— Но вам все расскажу, если пообещаете не выдавать меня до поры до времени. Обещаете?
— Сделаем все, что в наших силах.
— Только здесь базарить не стану. Больно народу много. Доедайте, чего заказали, и пошли.
Гордеев промокнул губы салфеткой, скомкал ее и бросил на тарелку со следами шницеля.
— Мы готовы. Поднимемся к нам в номер? Розовощекое лицо борца отразило попытку сомнения:
— Нет, в номер не пойду. Стремно как-то. Потом каждая собака настучать может, что я здесь был. Пройдемся по свежему воздуху, если вы не против.
Роберт, частыми глотками допивая свой апельсиновый сок, подумал, что ситуация ему не нравится. Не то чтобы ему не понравилось то, что его бесцеремонно оторвали от ужина, хотя это тоже обычно ни в кого не вселяет восторг, но когда незнакомый человек в угрюмом, враждебном городе зовет прогуляться на свежем воздухе на ночь глядя, здесь невозможно не уловить что-то подозрительное. В одиночку Роберт ни за что не отважился бы на такую авантюру. Предложил бы борцу выбрать для свидания хорошо освещенное место, где в любую минуту можно позвать на помощь, или катиться подобру-поздорову со всеми своими сведениями… Но Юрий Гордеев — тертый калач, и если он сразу согласился на условия борца, значит, уверен, что все идет как надо…
— Господин Васильев, вы с нами?
Роберт поперхнулся последней порцией сока.
— Конечно, Юрий Петрович.
На воздухе оказалось действительно свежо. Еще не окончательно стемнело, но фиолетовые сумерки залили окрестности густыми чернилами. В их лиловизне мозаично горели огни гостиничного корпуса, белые и желтые, матово светились вдоль дорожек длинные фонарики из разноцветного стекла, похожие на витую карамель. Борец сразу у выхода из ресторана выбрал правую дорожку и после все время забирал вправо, по мере удаления из гостиницы.
— Я человек простой, — нес он при этом что-то невразумительное, — я если вижу чего-нибудь, то сразу все так и говорю, как оно есть. Другие, конечно, могут как хотят, а я не могу. Я должен все, как есть говорить, иначе мне не по сердцу. А зачем я буду все на сердце таить? Я ведь человек простой…
Роберту Васильеву подумалось, что их непрошеный собеседник пьян или психически болен. А о Баканине и Айвазове способен был услышать случайно, к примеру, в теленовостях и сделать из этого свои кривые, болезненные выводы: вообразить, скажем, что присутствовал при убийстве или знает, кто это совершил. Очевидно, похожая идея посетила и Гордее-ва, потому что он жестче, чем прежде, потребовал:
— Ну, так будете вы говорить?
— Сейчас, сейчас, — бурчал борец, которого сумерки преображали в совершеннейшего уж медведя, — еще чуток потерпите. Почти пришли…
— Куда пришли?
— А вот сейчас увидите.
И Гордеев увидел. Увидел ослепительно вспыхнувшее, неоновой белизны, зарево, которое выхватило из полутьмы троих амбалов. «А где же тот, который нас привел?» — не успел подумать Юрий Петрович, когда сообразил, что борец остался сзади. И что именно он-то и нанес Гордееву удар по голове, осветивший в его глазах все вокруг. Недаром ведь в народе говорится: «искры из глаз посыпались»…
Искры из глаз больше не сыпались. Но это мало радовало, потому что в следующий миг Гордеева и Васильева повалили на землю и начали рьяно молотить руками, ногами и, кажется, подсобными предметами, наподобие вошедших в бандитский обиход благодаря голливудской продукции бейсбольных бит. Избиение сопровождалось негромким, но внушительным ревом на четыре голоса:
— Катитесь в свою Москву. Не расследуйте тут ничего. Хуже будет…
И еще было сказано много всякого, чего не выдержал бы лист бумаги, даже при нынешних тенденциях введения мата в большую литературу.
Куда делись нападавшие по завершении своей костоломной работы, Гордеев не уследил: потерял сознание. Очнулся с дикой головной болью и в течение некоторого времени лежал, не смея пошевелиться, чтобы не усилить боль движением. Рядом копошилась огромная черепаха… Не сразу Гордеев догадался, что это не черепаха, а Роберт, который с какой-то стати ползает на четвереньках, описывая круги.
— Роберт, — в ужасе простонал Юрий Петрович, — что с тобой?
Роберт остановился, не довершив полукружия.
— Линза, — скупо сообщил он.
— Какая линза? — Гордеев заподозрил, что голова Роберта пострадала еще сильнее, чем его.
— Контактная. Мало того что мне, кажется, ногу сломали, вдобавок я контактную линзу потерял. Фиг ее в такой тьме найдешь…
— Я не знал, что ты плохо видишь, — виновато произнес Гордеев.
— Минус пять диоптрий, — пожаловался Роберт. — А ведь подсказывало мне шестое чувство, что не надо уходить из ресторана…
Услышав снова о шестом чувстве Роберта, Гордеев хотел выругаться или зарыдать. Обстановка одинаково располагала к тому и к другому. Скрутив нервы в узел, сказал сдержанно:
— Что сделано, то сделано, ничего не изменить. Впредь умнее будем. Давай решать, как нам действовать сейчас: звонить по мобильнику в гостиницу или своим ходом ползти туда же.
— По-моему, Юрий Петрович, проще доползти.
— Погоди-ка, я попробую встать… Только ты, пожалуйста, не вздумай этого делать: если у тебя действительно сломана нога, получишь перелом со смещением… Ага, вот! Все в порядке, стою!
Заявление, что все в порядке, следовало счесть излишне оптимистичным: Гордеев не стоял, а шатался, хватаясь за ломающиеся ветви кустарников. Он чувствовал себя в положении антипода, у которого земля располагается над перевернутыми кверху ногами, а под головой — опрокинутый небесный свод. По затылку стекала за воротник неостановимая струйка горячей липкой жидкости.
— Сейчас доберусь до гостиницы, — продолжал бодро говорить Юрий Петрович, удерживая себя от нового обморока, — поставлю всех на уши, вызову милицию, «скорую помощь»…
— Юрий Петрович, по-вашему, с нами все так плохо?
— Плохо или не плохо, Роберт, а врач нам в любом случае необходим. Пусть зафиксирует телесные повреждения. Это называется «снимать побои», никогда не слышал? Эх, молодо-зелено! Тебя, Роберт, еще учить и учить. Что бы ты делал без старшего коллеги…

 

Александрбург, 24 марта 2006 года, 23.20.
Вадим Мускаев
В результате вышеописанных чрезвычайных происшествий главный бухгалтер московского отделения «Уралочки» впервые в жизни ощутил, что отец был прав: княжеская кровь течет в жилах Мускаевых, удерживая их от бесчестных поступков. Что здесь шло от крови, а что от воспитания, сказать мудрено, однако Вадим Мускаев отдавал себе полный отчет в том, что ни за что на свете не поддастся на посулы своих мучителей и не оговорит Валентина Викторовича Баканина. Предательство есть предательство, даже совершенное под давлением превосходящей силы противника. А значит, предавать нельзя. Ведь после этого поступка Вадим не сможет смотреть в глаза даже своему отражению в зеркале.
Честно говоря, скромный бухгалтер сам от себя никогда такого мужества не ожидал. Но он не называл это мужеством. Он просто как-то внезапно обнаружил, что в ответ на побои он только злее и упрямее желает расквитаться с обидчиками. Что сделают при этом с ним, ему безразлично. Его рыхлое, незакаленное тело, которым жена Надя в последнее время была недовольна (и с различными обидными шуточками тыкала его в перетянутый резинкой трусов живот), внезапно обнаружило прочность… и пускай это была прочность не железа, а резины, он был уверен, что не умрет. Он перенесет все и увидит победу справедливости.
— Я хочу написать жалобу, — повторял он следователю Алехину. — Я хочу написать жалобу на ваши методы добывания… выбивания признаний. Я невиновен. Я невиновен.
Его желание было удовлетворено: под руководством своего адвоката, тощего запуганного человечка, Вадим Мускаев написал жалобу, сперва, как ни покажется это смешным, на имя следователя Алехина. Адвокат заверил его, что как начальный этап это необходимо. Как и следовало ожидать, жалоба Алехину на Алехина не возымела никаких последствий: следователь Алехин раздваиваться не умел и отличался монолитной, неуязвимой, можно сказать, цельностью.
Далее со стороны Вадима последовала жалоба на имя начальника следственного управления Макаровой.
Она имела так же мало результатов, как и первая бумага.
На имя областного прокурора Нефедова…
Молчок.
Одна за другой жалобы исчезали в тиши прокурорских кабинетов. Создавалось впечатление, что в этих кабинетах завелось чудовище, которое питается бумагой… И не только бумагой! Оно с удовольствием пьет слезы и кровь невинно избиваемых, оно не прочь отведать мясца тех, кто не выдержал гонки за признаниями… Чудовище хочет питаться. Этим сказано все.
Вадим Мускаев чувствовал, как наползает на него бред первых дней этих невероятных событий. Не люди вокруг, а оборотни. Не живые, а мертвяки с оловянными зенками. Пропадешь, сгинешь без следа, и никто не заметит. Никто не заплачет… Плачут разве что родные и близкие, не зная, где он, что с ним. И, пожалуй, хорошо, что не знают: если бы жена знала, она бы, наверно, с ума сошла… Увидит ли он еще Надю? И Москву? А если не заглядывать так далеко, удастся ли ему хотя бы вдохнуть воздух за пределами этих стен, отделяющих его от всего мира?
Но предавать нельзя. Эта максима подтверждалась не только чувствами, но и рассудком. Нельзя признать себя виновным в преступлении, которого не совершал. За этим всегда следует суд, тюрьма и… впрочем, какое там «и», разве суда и тюрьмы недостаточно? В его профессиональном прошлом бывали эпизоды, когда фирма, обещая большую прибыль, принуждала его нечестно вести бухгалтерию. Из таких фирм он без колебания уходил, не соблазняясь деньгами. Вадим Мускаев всегда был честным человеком. И останется им.
Ну, по крайней мере, очень постарается остаться. Если у него получится. Если он вытерпит…
Со стороны следователя и начальства СИЗО терпеть Мускаеву приходилось не меньше, чем Бака-нину. В одном только ситуация отличалась: если Баканина в его камере постоянно изводили придирками, руганью, тычками и бессонницей, то Вадиму посчастливилось попасть в более здоровую, если можно так выразиться, обстановку. Причиной тому являлся маленький седенький старичок с широким, белым, точно от ожога, шрамом на месте бровей, державший камеру в ежовых рукавицах. Кем он был, этот местный теневой лидер, и в чем его обвиняли, Вадим так и не узнал. Не узнал даже полного имени: все обитатели камеры обращались к старичку кратко, хотя и уважительно: «Фомич». Ему было достаточно того, что Фомич сплотил вокруг себя десяток самых сильных заключенных и, опираясь на эту свою гвардию, поддерживал порядок. Кроме шуток, не уголовный порядок, а самый обычный, максимально приближенный к бытующим в нормальном человеческом обществе понятиям о справедливости. Фомич не допускал воровства, не допускал, чтобы сокамерники издевались друг над другом. Съестное из передач распределялось таким образом, чтобы перепало что-то и тем, кто передач не получал. Строго следил Фомич за соблюдением очередности: кому в эту ночь спать на нарах, а кому — на полу… Э, да разве обо всем расскажешь! Поначалу Мускаев, как любой человек, угодивший с воли в СИЗО, чувствовал себя раздавленным тяжестью тюремной обстановки, но, чуть-чуть обвыкнувшись и осмотревшись, сделал вывод, что могло быть и хуже. Гораздо хуже, если бы не Фомич…
Фомич, кажется, по-своему симпатизировал Вадиму. Правда, никогда не ободрял его, не успокаивал, даже наоборот, предрекал сплошные неприятности, но делал это без насмешки, сочувственно, исключительно желая пылкому сокамернику добра.
— Ты, мужик, готовься к худшему. Всегда, что бы с тобой ни случилось, предвидь плохой исход. И, главное, не надейся. Надежда — она ведь такая гадюка, как баба-динамистка: поманит своей красою и оставит ни с чем. А тебе после того, как она тебя покинет и не даст, хоть в петлю. Я тебе добра желаю и потому говорю: выплюнь из себя надежду. Раз уж ты в СИЗО попал, обратно на волю отсюда выйти не рассчитывай. Если и выйдешь, то только через тюрьму. А то еще и пожизненное дадут. Скажи спасибо, что сейчас не расстреливают. Так что жить будешь. Но плохо.
— Но я невиновен! — не выдержал Вадим.
— Тем хуже, — стоял на своем Фомич. — Был бы виновен, мог бы рассчитывать на твердую статью. А невиновного в чем угодно обвинить могут.
— Как же так?
— А вот так. Христос тоже был невиновен. А вспомни: кого распяли? Его или разбойника?
Вадим всю эту тюремную премудрость от Фомича выслушивал, но в сердце не впускал. Потому что расставаться с надеждой на освобождение не собирался. Слабенькая была эта надежда, маленькая, хиленькая, глупенькая, как дефективный ребенок, но это было единственным, что еще принадлежало Вадиму после того, как все остальное было потеряно. Надежда согревала его в те ночи, когда выпадало спать на ледяном каменном полу, надежда ласково прикасалась к его ушибам после побоев, и Вадим чувствовал, что он благодарен своей надежде. И останется благодарен, даже если она не оправдается…

 

Александрбург, 24 марта 2006 года, 23.18.
Юрий Гордеев, Роберт Васильев и александрбургская милиция
Милиция, прибывшая в гостиницу в связи с фактом нападения на московских адвокатов, вела себя довольно-таки своеобразно. В ответ на просьбу Гордеева срочно осмотреть место происшествия, на котором могли остаться характеризующие напавших улики, местные оперативники равнодушно высказались в том духе, что кто же ищет улики в ночной темноте. Вот завтра, когда выберут время, обязательно осмотрят.
— Но до завтра следы могут затоптать! — напрасно возмущался Гордеев.
Милиционеров Александрбурга не смущали подобные мелочи. Затопчут так затопчут. У них и без того много дел.
— Неужели у милиции нет ручных фонариков?
Фонарики, как выяснилось, имеются, вот только батарейки к ним не выдаются. И вообще, ночью никто ни в какие кусты категорически не пойдет.
Словесный портрет того, кто заманил адвокатов в уединенное место, чтобы там избить, милиция приняла, но как-то вяло. Настоятельные советы опросить присутствовавших за ужином в гостиничном ресторане, Гордеев видел, пропадут без пользы. И он опустил руки, устав сражаться. Тем более что и тошнота давала о себе знать все сильней, и голова напоминала гудящую банку, набитую ядовитыми осами…
— Чего вы вообще переживаете, — утешил Гордеева оперативник, — вас же не убили. Не ограбили даже. Остались живы, почти здоровы… Радуйтесь!
Гордеев обрадовался только одному: тому, что в момент произнесения этой эпохальной фразы рядом не присутствовал Роберт. Непременно помянул бы и Кафку, и свое шестое чувство. А ко всему прочему, подобное нападение Юрий испытал далеко не в первый раз.
Так что, если обратиться к факту объективно, мог бы оказаться в данной ситуации и сам поумнее…
По счастью, медики-александрбуржцы не участвовали в здешнем тотальном кафкианском сговоре. Они квалифицированно и милосердно осмотрели пострадавших и оказали им первую помощь. Рана на голове Юрия Петровича оказалась не опасна, хотя пришлось наложить на нее три шва, и в ближайшее время возня с перевязками грозила осложнить насыщенный график адвоката. А вот потеря сознания и тошнота свидетельствовали о сотрясении мозга, не сулившем ничего хорошего.
— Главное при вашем диагнозе — отлежаться, — категорично потребовал хирург. — Затемненное помещение, побольше сна, легкоусвояемая углеводистая пища, никакого спиртного, никаких умственных нагрузок, не смотреть телевизор, не читать…
— Доктор, да вы просто рай описываете! — Гордеев развел руками. — Дайте срок, разберусь я наконец с этим делом и отосплюсь на полную катушку. Если только меня не добьют раньше.
Врачу не оставалось ничего, кроме как проворчать сентенцию о том, как люди не заботятся о своем здоровье, а потом спохватываются, да уже ничего не вернешь.
Роберт напрасно испугался: как показал рентгеновский снимок, нога у него не была сломана. У адвоката были всего лишь разорваны связки голеностопного сустава. Однако и эта травма должна была воспрепятствовать ему участвовать в усилиях по вызволению Баканина. Кроме того, контактная линза, как и следовало ожидать, бесследно растворилась в темноте. А сохранившаяся линза, оставшись непарной, была отныне бесполезна.
— Не страшно, Юрий Петрович, — бодрился молодой адвокат Васильев, — у меня с собой очки. Я по-прежнему готов работать. Теперь-то я от этого дела не отступлюсь. Запугать хотели? Фиг! Я и с разорванными связками по Александрбургу побегаю…
— Нет уж, Роберт, — пригасил юношеский азарт своего помощника Гордеев, — никуда ты не побежишь. Будешь лежать в гостинице со своими разорванными связками, сколько надо. А я тебе обязуюсь приносить свежие новости.
«Кафкианские», — чуть не прибавил Гордеев, но сдержался.
Оставлять Роберта одного в номере на целый день, конечно, было рискованно, но вряд ли ему будет лучше в местной больнице, куда могут беспрепятственно войти представители милиции и прокуратуры… Какой идиотизм: опасаться не бандитов, а милиционеров! Однако этот идиотизм в Александрбурге цветет махровым цветом. Судя по наглости нападения и безграничному хамскому наплевательству прибывших в гостиницу ментов (назвать их иначе язык не поворачивался), все они тут связаны круговой порукой до такой степени, что не стесняются никого и ничего.
И все-таки Гордеев решил написать жалобу в прокуратуру — на сей раз не относительно дела Баканина, а относительно нападения на Юрия Гордеева и Роберта Васильева. На все эти жалобы им, ясный перец, наплевать, но надо делать все, что можно. Капля камень точит.
Назад: Вторая картина из прошлого РОЖДЕНИЕ БРИГАДЫ
Дальше: Четвертая картина из прошлого ЗАГОВОР ОДИНОЧЕК