4
Мюллер и фрау Арнольд по окончании рабочего дня задержались в конторе: Мюллер сидел в кресле. У него был измученный вид, он устал, а возможно, и температурил, глаза покраснели, он дышал прерывисто и трудно.
Фрау Арнольд была в своей синей робе и, несмотря на жаркий июньский вечер, как всегда, в косынке, из-под которой выбивались пышные черные волосы. У нее были темно-синие лучистые глаза. Если б не нарочито невзрачный наряд, всякий назвал бы ее красавицей. Одной рукой она подперла голову, а другой что-то чертила карандашом в блокноте.
— Ни на минуту не забывай, что мы в первую очередь сернокислый завод, — говорил Мюллер. — Нас заедает текучка, ты сразу убедишься, когда будешь работать здесь одна.
— Не надо так говорить! — прервала его фрау Арнольд.
— Да и вообще трудностей не оберешься! — продолжал Мюллер. — Но пусть мелочи не заслоняют тебе главного. По части центрального общегерманского управления вряд ли что выйдет; все упирается в вопрос о Рейне и о Руре — это по существу все та же старая конкуренция между германскими и французскими монополиями. Без центрального управления мы окажемся отрезаны от всех сырьевых ресурсов. — Мюллер чаще обычного утирал лоб. Он продолжал, не выпуская изо рта окурок потухшей сигары: — Я уже говорил, что по сути дела мы производим серную кислоту. Камерным способом. Я показывал тебе, что еще уцелело от наших старых цехов. Доктор Бернгард как-то сострил: «Если б в древнем Египте знали серную кислоту, ее бы вырабатывали этим же камерным способом». А Бернгард свое дело знает. Он что-то все поет про новый способ производства, видно, слышал звон. Но толком ничего не известно. А вдруг это не простая болтовня? А вдруг серную кислоту уже и в самом деле вырабатывают из… постой… Как же это называется? — Он взял со стола какую-то папку. — Кизерит и ангидрид… А этого сырья у нас завались. Я уже повсюду зондировал, нельзя ли из него вырабатывать серную кислоту. — Он снова полистал бумаги. — Вот здесь у меня записан весь процесс. Да и вообще читай внимательно мою переписку и этого дела из виду не упускай, для нас оно в перспективе важнее всего прочего. Как только пройдет референдум, мы наконец приступим к плановой работе. Попроси у профессора, он даст тебе книги, увидишь, какое значение в народном хозяйстве имеет серная кислота. — Минуту он молчал, борясь с приступом удушья, а потом добавил: — Мне скоро придется выключиться из всего этого.
Фрау Арнольд отложила карандаш.
— Тебе необходимо отдохнуть.
— Да, отдохнуть не мешало бы, — согласился Мюллер. — Опять бы половить форелей на Белодонке… — Он улыбнулся. — Что может быть лучше! Но, говорят, переселенцы опустошили все водоемы в горах, да и не мудрено, ведь наше кулачье заморило их голодом. Шесть смен постельного белья отдай им за рюкзак семян, а за фунт сала тащи швейную машинку. А не нравится — скатертью дорога, и картофелины не вынесут.
— Выключиться тебе нужно! — твердила свое фрау Арнольд. — Поезжай в горы и лови себе рыбу!
— Это было бы совсем неплохо, — сказал Мюллер. И мечтательно продолжал: — Ты ведь знаешь, как бывает на ранней заре, когда горные ручьи дымятся! А как форель подпрыгивает за приманкой — этого не расскажешь, это надо испытать! — Он и в самом деле оживился. — На Белодонке мне посчастливилось поймать мою самую большую форель, почти двухфунтовую. Это было летом тридцать второго, на тот вечер у нас было назначено собрание, а я, представляешь, закатился рыбу ловить! Ну и была же мне вздрючка! А иначе не поймать бы мне мою самую большую форель, двухфунтовую. Представляешь, какая рыбина? Вот! — И он руками отмерил в воздухе.
— Собери-ка снасть, и айда! Положись на меня, здесь все будет в порядке. Я по себе знаю, как полезно хотя бы воскресенье провести на воде!
— У меня не осталось больше времени! Или ты думаешь, что Мюллер загодя свертывает паруса? — И он смерил фрау Арнольд почти насмешливым взглядом. — Нет, я в самом деле готовлюсь отдать концы.
— Ты и выглядеть стал лучше.
— Не заливай! — И Мюллер посмотрел на нее с открытой насмешкой. — Я уже и лежать не могу от одышки и еле-еле взбираюсь по лестнице, а ты меня решила уверить, что я лучше выгляжу. Да и чего ты, собственно, хочешь? Послушать врачей, я уже с год перебрал лишку. Боже упаси от врачей-товарищей!.. Знаешь, кто это говорил?
Фрау Арнольд отрицательно покачала головой.
Это говорил… — Мюллер так радовался, предвкушая эффект своих слов, что задохнулся. — Это говорил Ленин. Заруби себе на носу!
— Уж тебе-то не к лицу пессимизм! — пожурила его фрау Арнольд.
— Пессимизм тут ни при чем. Надо мириться с фактами. Каждому придется умереть. Мюллер не исключение.
Он закрыл глаза.
— Когда у меня еще были силы бороться, мне такие мысли в голову не приходили. А за последнее время я часто думаю о жизни и смерти, потому что знаю — час мой близок. И радуюсь близкому концу. Я был привязан к жизни, может быть, как никто другой, я радовался всему, что составляет жизнь, а потому радуюсь и смерти. — И так же негромко и трезво, как он только что рассуждал о серной кислоте и производственных методах, Мюллер продолжал: — Потому что смерть неразрывно связана с жизнью. Я толковал об этом с профессором, он, правда, не марксист и насчет классовой борьбы не больно силён, к сожалению. Но что касается природы, он настоящий материалист, а если хочешь знать, так иногда и диалектик. Ну да я считаю, у него все еще впереди: Церник его здорово допекает! Природа — это процесс развития, это возникновение и исчезновение, без развития не появился бы и человек. Смерть, исчезновение — непременное условие всякого становления. Только тысячекратная смена поколений сделала возможным превращение животного в человека. Пойми же меня правильно: единственное бессмертное существо так и осталось бы животным. Все то, что радует нас в человеке, его способность создавать, мыслить, чувствовать, действовать — все это было бы невозможно без чередования жизни и смерти. А когда это знаешь… — Тут он открыл глаза, и в его ясном проницательном взоре незаметно было и следа усталости. — Когда это знаешь, то лучше понимаешь мир, да и собственную жизнь.
Спустя два дня к Мюллеру ворвался Шнайдерайт.
— Слышал новости? — воскликнул он. — Во-первых, в угле нам отказали. Во-вторых, профессор переезжает, мансарды освобождаются, Блом хочет снять крышу и надстроить все здание. В-третьих, в ящике его письменного стола уже лежат готовые планы строительства. Спрашивается: почему профсоюзному руководству ничего об этом не известно?
— Во-первых, насчет неувязки с углем я уже слышал, — отвечал Мюллер. — Во-вторых, мы завтра едем с Юдит на шахту, хочу познакомить ее с тамошней публикой; принимая во внимание ее личные данные, я уверен, что это разрешит все наши трудности с углем, ведь хорошенькой женщине ни в чем нет отказу.
— Вздор ты городишь! — откликнулась Юдит.
— Вот ведь, не верит! — подмигнул Мюллер Шнайдерайту. — У нас, видишь ли, детская болезнь левизны: красота, мол, аморальна. Юдит невдомек, что хорошенькая женщина, будь она сто раз членом партии, остается хорошенькой женщиной даже для членов партии; но она еще постигнет эту истину, наверняка постигнет! — Он снова обратился к Шнайдерайту: — В-третьих, ты едешь с нами, мы захватим там ампулы, и я еще смогу с тобой спокойно потолковать.
— На два-три часа ты меня отпустишь? — обрадованно воскликнул Шнайдерайт. — Инженер обещал показать мне экскаватор.
— В-четвертых, насчет строительных наметок Блома мне тоже ничего не известно. Что до его проектов, не забудь: ты не единственный, кто в них заинтересован. Но надо признать: новый этаж в главном корпусе нас больше бы устроил, чем огромное здание, на которое топлива не напасешься. К сожалению, у нас острая нехватка в строительной технике.
— На что нам техника! — отозвался Шнайдерайт. — Сами сообразим!
Дверь распахнулась. Сейчас, летом, доктор Бернгард щеголял в люстрине, а не в обычных своих грубошерстных куртках; голову его вместо лохматой меховой шапки украшало клетчатое кепи.
— Я насчет транспорта угля, — начал он без предисловий. — Как вам известно, нам сегодня обещали завезти уголь — собственно, даже вчера, а не сегодня, но, как я слышу, ни вчера, ни сегодня не завезли, да и никогда не завезут — во веки веков, аминь!
Мюллер вздохнул.
— А знаете, где наши брикеты? — напустился на него Бернгард. — В Москве. Москва завалена брикетами! Весь наш уголь вывезли русские! Русские демонтируют всю страну, нам они оставляют только топоры да мотыги!
Доктор Бернгард был видный мужчина, но против Шнайдерайта и он не вышел ростом, и Шнайдерайт с высоты своего роста глядел на злобствующего резонера.
— Полегче на поворотах! — сказал он. — Насчет демонтажа мы не раз уже толковали, но вам что ни говори, как об стену горох! Поезжайте-ка лучше в угольный район! Там технику всю раздолбали, шахты затоплены, война поглотила квалифицированные кадры!
— Вздор, молодой человек! Германия — культурнейшая страна! Она поставляла машины во все концы света, наших специалистов домогались во всем мире. Это вы довели страну до разрухи, вы и ваши товарищи своим неумелым хозяйничаньем…
— Кто довел до разрухи? Кто оставил нам в наследство все это дерьмо, эти сплошные развалины? — Шнайдерайт повысил голос. — Кто разорил страну в то время, как мои товарищи и я сидели в концлагерях и тюрьмах?
Доктор Бернгард пробормотал что-то невнятное. Уже у порога он обернулся и выпалил без всякой связи с предыдущим:
— Вздор, молодой человек! Бросьте ваши увертки! Вы намерены упразднить собственность! Мне это доподлинно известно!
— Если мы что собираемся упразднить, — терпеливо ответил Мюллер, — то не всякую собственность, а только капиталистическую!
— Тем хуже! — буркнул Бернгард. — Это значит, что мое вы хотите отнять, а свое не прочь сохранить. — И он со злобной гримасой исчез за дверью.
— Этот тип меня просто бесит! — выругался Шнайдерайт.
— Так, значит, в два часа, на самой заре выезжаем, — сказал Мюллер. И Шнайдерайту: — Бернгард не только тебя бесит. Все мы от него стонем. Я думаю, он и сам от себя стонет!
Грузовик остановился, Шнайдерайт соскочил и побежал к кабинке водителя.
— Часам к десяти у брикетной фабрики. Договорились?
Машина загромыхала дальше.
Шнайдерайт прошел еще шагов сто по шоссе и свернул на проселок. За невысокими голыми холмами вставало солнце. Зажмурив глаза, он огляделся. Все кругом затянуло легкой дымкой. Вдали вырисовывался силуэт брикетной фабрики, высокие трубы выбрасывали в небо густые клубы черного дыма, весь горизонт заволокло непроницаемой пеленой. Из-за стены облаков, дыма и утреннего тумана выглядывал кроваво-красный диск солнца. Повернувшись на запад, Шнайдерайт увидел широкую выемку открытых разработок, ее заполнял молочный туман, но поднявшийся утренний ветер будто распахнул занавес, и взору открылись рельсовые пути, сеть проводов, платформы, пыхтящие паровозы, мощный экскаватор и высящиеся вдали отвалы.
Из вновь сгустившейся мглы вынырнули бараки; Шнайдерайту попадалось навстречу все больше людей. Он остановил молодого парня: «Где тут найти инженера?.. Спасибо!» — и зашагал по рельсовым путям, мимо нескончаемой вереницы пустых платформ. Впереди паровоз разводил пары. Один вагон сошел с рельсов, здесь толпился народ. Распоряжался человек с всклокоченной шевелюрой, в кожаной куртке и гетрах; это и был инженер, которого искал Шнайдерайт. Он вместе со своей командой надсаживался над массивной, в руку толщиной, железной вагой, поддетой под ось сошедшего с рельс вагона. Шнайдерайт, не говоря ни слова, присоединился к ним. Общими усилиями они приподнимали вагон, паровоз дергал — напрасно! То и дело слышались окрики:
— Взяли!
Только час спустя вагон стал на место, и весь заждавшийся состав пришел в движение.
— Чертова незадача! — выругался инженер, маленький жилистый человек лет пятидесяти. Шнайдерайт рассматривал свои ладони, перепачканные ржавчиной. Они направились к баракам, инженер впереди.
— Что у вас тут стряслось? — спросил Шнайдерайт.
Инженер не отвечал.
Они вошли в барак. Сквозь грязные окна с трудом просеивался солнечный свет.
— Садись, — сказал инженер. — Позавтракаем. Ты что-нибудь припас в дорогу?
— Что у вас стряслось? — снова спросил Шнайдерайт. — Почему вы оставили нас без угля?
— Ты думаешь, мы здесь баклуши бьем? — огрызнулся инженер. — Мы начали поставки угля еще до того, как закончили водоотливные работы на добычном участке. А для чего мы пошли на такой риск? Чтобы у вас был уголь. Но когда водоотливные работы так отстают, риск становится чересчур велик. Я понятия не имел, чем это пахнет.
— Ну и что же?
— Обвалился вскрышный козырек, — коротко отвечал инженер. — Пять дней начисто потеряно. Брикетная фабрика три дня перебивалась запасами из бункеров, а там и всё! Шабаш!
Шнайдерайт зашагал по небольшой комнате из угла в угол.
— Кто же виноват? — спросил он. — Кто несет ответственность?
— Ответственность несу я, — заявил инженер. — И виноват тоже я. Я недооценил опасность.
Шнайдерайт остановился.
— Как же ты такого маху дал?
Инженер нагнулся за своим портфелем. Он поставил на стол термос.
— У меня нет опыта в открытых работах. Я специалист по подземной разработке. Всю жизнь протрубил в каменноугольных шахтах, а главное, в очень глубоких. Но партия поставила меня сюда.
— Хочешь снять с себя вину? Дескать, не я, а партия виновата?
— Ерунду ты мелешь! Партия меня спросила: «От нас ждут угля. Можем мы его дать?» Я вроде бы тщательно все взвесил и ответил: да! — Инженер глянул на Шнайдерайта и сказал решительно и твердо: — Я совершил ошибку, но избежать ее я не мог. Я при всем желании не мог предвидеть по недостатку опыта, что эта дрянь так скоро оползет и что вскрышный уступ рухнет. Да и на всем комбинате нет человека, который бы лучше знал здешние условия и правильнее мог их оценить.
Он разлил солодовый кофе в две жестяные кружки.
Шнайдерайт сел за стол.
— Небось, не хотел показаться перестраховщиком? Признаться, это могло бы случиться и со мной. Я удивляюсь Мюллеру. Он у нас наладил дело без сколько-нибудь серьезных просчетов. Правда, у него под рукой профессор, но и профессору производство в новинку.
Инженер достал свой завтрак. Тут и Шнайдерайт вытащил сухари и принялся так уписывать, что только за ушами трещало.
— Что, живот подвело? — сказал инженер. — Весь день урчит в желудке. А на разговенье бутерброды с кормовой патокой. Ею, говорят, отравиться можно!
— Меня никакая отрава не берет. Корми хоть мухоморами! Подумай только, когда мы выехали в третьем часу ночи, люди уже стояли у мясных за колбасным отваром.
— Колбасный отвар не уступит твоим мухоморам, — заметил инженер, и Шнайдерайт рассмеялся. — До нового урожая лучше не будет, — продолжал инженер, прихлебывая кофе. — Людям невмочь работать. Говорят: сперва накормите!
— Повсюду одно и то же, — отозвался Шнайдерайт. — Покажешь мне ваш экскаватор? И объяснишь, как он работает? Машины — моя страсть. Мы, строители, работаем, как в средние века. Про экскаваторщика этого не скажешь: вот уж кто связан с передовой техникой!
Инженер посмотрел на часы. Он спрятал термос.
— Наш экскаватор — порядочная древность. Столько раз ломался, живого места нет.
— А будут когда-нибудь машинами строить дома? — поинтересовался Шнайдерайт.
— Вряд ли. Скорее их будут изготовлять заводским способом.
На дворе туман и мгла рассеялись. Карьер был залит солнцем. И только из труб брикетной фабрики валил черный дым, застилая горизонт.
— С этой ночи мы опять выдаем уголь, — сказал инженер. — Последние дни вкалывали, не покладая рук. Зато уголь вы получите.
Когда Мюллер и Шнайдерайт вечером возвращались в город, грузовик был забит ящиками. Фрау Арнольд пригласили на районное собрание. Она предполагала вернуться утренним поездом.
Ночь была ясная, теплая. Мюллер из одеял устроил себе между ящиками сравнительно удобное ложе. Шнайдерайт сидел рядом и без устали перечислял:
— Производительность откатки — четыреста кубометров за смену. Вышина — с трехэтажный дом. Току на него идет, как на целый округ. Да и то инженер считает, что их экскаватор устарел.
— Что же ты сразу у них не остался? — спросил Мюллер.
— Вот и инженер говорит: стоит познакомиться с горным делом, как не оторвешься. Ты ведь знаешь, машины моя страсть. Помнишь маленький автомат, что ты раскопал среди развалин на заводе? Я до сих пор ничего хитрей не видывал, но с экскаватором его, конечно, не сравнишь. В моем деле машинам нет ходу. Инженер…
— У тебя что ни слово, то инженер…
— Да, этот человек не то, что, скажем, наш Бернгард, с таким можно построить социализм.
Мюллер с трудом приподнялся на своем ложе.
— Это звучит противоречиво, — сказал он, — но тебе надо усвоить: чем лучше ты поладишь с такими людьми, как Бернгард, тем скорее построишь социализм.
— Такие типы нам только помеха, — возразил Шнайдерайт. — Возьми хоть молодого Хольта, он заявил мне в лицо, что не желает иметь с нами дело. Мы его, видишь ли, не интересуем.
— Однако я тут встретил старика Эберсбаха, — рассудительно возразил Мюллер, — и спросил его насчет Хольта. Он говорит, что парень выправился: за короткое время всех обогнал по математике, а Эберсбаха на этот счет не проведешь. В Хольте что-то есть, но ему нужно дать время, только бы он опять не попал под дурное влияние.
— Так-то оно так, но политически он контра!
— Почему же он тогда не остался у своих гамбургских буржуев? — возразил Мюллер. — Война многих выбила из привычной колеи. И теперь они ищут. Раньше они общество воспринимали как фон для своего «я». А сейчас ищут свое место среди людей. Мы — ведущая сила общества, и наше дело позаботиться, чтобы они нашли свою дорогу и свое место. — Немного подумав, он добавил: — Хольту следовало бы в подходящую минуту прочитать «Манифест». По-моему, он ухватится за правду, как голодный за кусок хлеба.
Наступило молчание, а немного погодя Шнайдерайт спросил:
— И ты находишь время расспрашивать Эберсбаха о Хольте? Мне этого не понять. Ведь тебе дохнуть некогда!
— Тебе этого не понять? — повторил за ним Мюллер. — Однако ты это поймешь, обязательно поймешь. Легко болтать о социализме, но нелегко его построить. Для этого тебе понадобятся такие люди, как наш профессор и его сын, как Блом и Хаген. Разве я постоянно не твержу тебе: ты должен вести их за собой, а для того, чтоб они за тобой пошли, надо, чтоб они тебя понимали. А для этого надо, чтобы ты их понимал. Сколько раз я тебе повторяю…
Приступ удушья прервал Мюллера, особенно тяжелый и мучительный приступ. Если бы Шнайдерайт его не поддержал, он повалился бы без сил.
— Перестань разговаривать! Пожалей себя! Разве можно так надрываться!
Но приступ уже прошел, осталась только слабость.
— Послушай, — сказал Мюллер с расстановкой, и видно было, как трудно ему говорить. — Мне нужно кое-что сказать тебе. Социализм еще не стоит у нас на повестке дня. Когда до этого дойдет, меня с вами не будет. Вот я и должен заранее тебя предупредить. — Он выговаривал слова раздельно, с усилием. — Послушай же меня, послушай старых товарищей! У тебя есть мужество, есть классовое сознание и достанет характера, но нет ни опыта, ни терпения, ни понимания всей сложности человеческой души. Придет время, ты будешь строить здесь социализм. А это означает, что многих людей ты лишишь привычного им мира. Социализм — это не привычный нам уклад, очищенный от недостатков! А ведь множество людей всеми корнями вросли в старое и лишь с трудом отрываются от привычного. Да и социализм ты будешь строить не затем, чтобы доказать правильность нашей теории и не только для классово сознательных товарищей. За исключением юнкерства, крупной буржуазии и их продажного охвостья, ты будешь строить социализм для всего народа, а стало быть, и для тех, кто считает, что он им не нужен, и для тех, кто его еще не понимает. А между тем без них тебе его не построить! Поэтому учись быть требовательным к людям — для их же пользы, — причем начни с самого себя, а также учись понимать людей и говорить с ними на понятном им языке. Прислушивайся внимательно, понимают ли тебя, а если нет, ищи причину и в себе. Лень, косность, привычка — злейшие наши враги.
Шнайдерайт внимательно слушал. Мюллер так устал, что говорил еле внятно.
— … Сравнение с Антеем… у Сталина… — разобрал еще Шнайдерайт, а потом он слышал только прерывистое, трудное дыхание рядом, гудение мотора да свист ветра, задувавшего под брезент и овевавшего их весенней прохладой.
На троицу дни выдались сухие и жаркие, и Хольт с семейством Аренсов уехал в горы. Он без большой охоты принял это приглашение, больше от обиды и в знак протеста, так как давно задумал провести праздники с Гундель. Шнайдерайт на эти дни уехал в Бранденбург на какой-то молодежный съезд. Хольт уговаривал Гундель как только мог, но у нее опять нашлись основания для отказа.
Куда бы Хольт ни звал Гундель, вечно у нее находились отговорки. Это не могло быть случайностью, слишком часто такие случайности повторялись! Гундель делает это нарочно. Она знать его больше не хочет, ее тянет к Шнайдерайту, для Шнайдерайта у нее всегда находится время. Сейчас она по заданию Шнайдерайта организовала на праздники туристский поход и пригласила Хольта — сначала дружески, а потом и с обидой — присоединиться к ним. Очень ему нужно ехать с Гундель в качестве заместителя Шнайдерайта, да к тому же в обществе двух десятков незнакомых личностей! Так низко он еще не пал, его гордость еще не сломлена. Он ни с кем не намерен делить Гундель, а раз она не хочет, он и без нее обойдется.
Потерпев поражение с Гундель, Хольт подумал об Ангелике, но еще задолго до праздников он сочинил ей целую историю в объяснение того, почему у него на троицу не будет времени. И вот он с семейством Аренсов отправился в горы к водохранилищу. Остановился он в гостинице «Лесной отдых». Комнаты для приезжих, общий зал, обставленный во вкусе тирольской горницы, домашние настойки и наливки, на стенах — оленьи рога и голова вепря, а также чучело рыси под стеклянным колпаком. Хозяин с распростертыми объятиями встретил постояльца, рекомендованного ему столь почтенным семейством. Он в любой час дня и ночи готов был плакаться на нелегкую жизнь трактирщика в нынешние тяжелые времена.
Зато комната Хольта наверху оказалась просто сказкой. В окна заглядывали голубые ели, сквозь их ветви сверкало внизу озеро, а вечерами где-то рядом заливался соловей. До чего же самозабвенно поет эта пташка, ее песня навевает то радость, то печаль, то грусть одиночества. Недаром поэты славят соловья. «Всю ночь до рассвета мне пел соловей…» Уж не Шторм ли это? При мысли о Шторме ему невольно вспомнилась Гундель. Гундель, которая сейчас где-то в походе. Но Хольт подавил закипающую горечь, и мысли его обратились к Ангелике. С Ангеликой слушал он недавно в лесу на окраине пение соловья. Ангелика! Если б не Гундель, он был бы счастлив с Ангеликой. Ангелика, милая девушка, прелестное дитя, сколько радости он узнал бы с ней, если бы не Гундель! Да, Гундель. Слушать бы с Гундель пение соловья в такую ночь, над тихим озером…
Уже на следующий день Хольт готов был возненавидеть Аренсов. Он катался с ними по озеру, а в пять часов пил у них чай на террасе. Его представили другим гостям, среди них — некоему господину Грошу и его дамам. Это был экспроприированный банкир, несносный болтун, говоривший на швабском диалекте и то и дело вставлявший в свою речь «скажем прямо»: «Эти люди, скажем прямо, не способны восстановить страну без нас, хозяев промышленности и финансов, скажем прямо…»
Фрау Аренс, страдавшая ожирением, задыхалась и хватала ртом воздух, однако уму непостижимо, сколько она умудрялась выпить и съесть.
А вечером, когда можно было наконец удрать от гостеприимного семейства, Хольта ждали в деревенской гостинице сидр и танцы и целый цветник девушек — девушек из окрестных деревень и городских девушек. Здесь можно было потанцевать и пофлиртовать вволю или, сидя над озером, глядеть на луну и целоваться, захмелев от сидра.
Еще до полуночи Хольт поднялся к себе и, стоя у окна, сказал вслух: «Все отвратительно, мерзко!» И снова слушал пение соловья.
Уже на другой день он вернулся в город. Сел за работу, но не мог сосредоточиться и все думал о Гундель, которая должна была вечером вернуться. Так он и просидел бесплодно весь праздничный день над книгами. Он чувствовал усталость. Скорей бы наступили каникулы! Но когда вечером приехала Гундель, оживленная и загорелая, к Хольту вернулось обычное равновесие. Он посидел часок у Гундель, с успокоенной душой слушая ее рассказы.
А затем наступил вторник.
В этот вторник Хольт к вечеру заглянул в правление завода, чтобы договориться с отцом и Гундель насчет предстоящего уже на этой неделе переезда. Как вдруг телефонный звонок. Фрейлейн Герлах выронила трубку. «О господи!» Профессор взял трубку, послушал и положил ее на рычаг.
— С Мюллером плохо! — сказал он.
Все бросились к баракам.
В маленькой комнатке с тремя телефонами фрау Арнольд беспомощно стояла на коленях возле Мюллера. Смертельно бледная, она не переставая твердила: «Помогите ему… Да помогите же ему!» Хольт с отцом перевернули Мюллера на спину. Профессор сразу же вызвал по телефону карету скорой помощи, а затем позвонил в университетскую клинику.
Хольт стоял рядом и, глядя на расплывающееся перед глазами лицо Мюллера, говорил себе, что смотрит в лицо умирающего. Челюсть отвалилась, из горла вырывался хрип.
Где-то рядом звучал голос:
— Соедините меня с главным врачом!.. Да, по срочному, неотложному делу! Алло, говорит Хольт… Хорошо, что вас застал, коллега. Речь идет о моем ближайшем сотруднике, я прикажу отвезти его прямо к вам…
Голос отца звучал громко, но словно издалека, и только лицо Мюллера было рядом, такое знакомое, но изжелта-бледное, опустошенное, отмеченное смертью. Да, Мюллеру конец! Ты хотел ему что-то доказать, добиться его уважения, а там и похвалы и, может быть, совсем уже скоро прежнего чудесного дружеского кивка: «Ну, как поживаем, Вернер Хольт?» Слишком поздно! Сознайся же: ты жаждал одобрения Мюллера, ты рвался убедить его любой ценой, что оно возможно, это превращение, о котором говорится в романе Бехера, ты работал, не жалея сил и, быть может, уже стал другим, в какой-то мере стал другим, отчасти и ради Мюллера, но еще недостаточно, цель все еще далека. Ты уже ему не докажешь, что в силах это сделать! Нет! Вмешалась смерть и все перечеркнула жирной чертой. Признайся же перед лицом смерти: ты бы ничего не пожалел, чтобы стать другом этого человека, стать таким, как он… Подострый септический эндокардит… Далекий голос отца дает смерти название: метастатическая эмболия мозга… Кто-то в синей робе стоит на коленях подле Мюллера и плачет, плачет, закрыв лицо руками… Но вот подъезжает карета, а вот и санитары, и ты глядишь, как носилки с Мюллером исчезают в машине, и глядишь на заходящее солнце, озаряющее завод.
Хольт и Гундель стояли перед бараком. Сами того не замечая, они схватились за руки и крепко прижались друг к другу. Осталось чувство пустоты, зябкая дрожь охватила обоих. Там, где только что стояла машина, в воздухе повисло облако пыли, оно постепенно рассеивалось.
Вечером Хольт пытался работать, но не мог успокоиться; волнение, растерянность не проходили; напрасно он силился понять, почему его так потрясла смерть этого человека. Ведь он в сущности был едва знаком с Мюллером и, как все на заводе, знал, что Мюллер неизлечимо болен, что не сегодня-завтра он умрет. Но сейчас, когда Мюллер и в самом деле лежал при смерти, Хольт не находил себе места. Он видел перед собой лицо Мюллера, то приветливое: «Ну, как поживаем, Вернер Хольт?», то суровое, замкнутое: «Что вы, что ваш приятель, — оба вы деклассированные отщепенцы!» Видел его лицо изжелта-бледным, угасшим. Перед Хольтом вставали тени прошлого: смерть Петера Визе, узники в полосатых куртках… Угрызения совести, желание стать другим и скорбь, неподдельная скорбь.
Наутро он позвонил Готтескнехту и отпросился с занятий. Он поехал в университетскую клинику. Корпуса клиники стояли в обширной каштановой роще в западной части города. Хольт управился о Мюллере. Следуя указаниям, он нашел нужный корпус, но его не впустили. Мюллер еще жив, сказали ему. Под утро он ненадолго пришел в сознание, вот и все, что Хольт узнал. Однако он пробился к главному врачу, представился, и его впустили в палату.
Мюллер отходил. Он лежал без сознания, без движения. Дыхания почти не было, грудь едва заметно колебалась. В осунувшемся лице никаких признаков жизни, ибо вместе с сознанием угасла воля, и ничто уже не мешало физическому распаду. Но суровые черты смягчились, лицо успокоилось, расслабло.
Хольт старался запечатлеть в памяти облик умирающего — облик страдающего, борющегося, непобедимого человека. Лицо Мюллера постоянно напоминало ему, что было время, когда этого человека оплевывали, топтали, убивали по частям, и что он, Хольт, был в ту пору послушным орудием истязателей. Лицо этого человека было для него напоминанием, а затем и постоянным стимулом. Помни о Мюллере!
На стуле у окна лежали вещи Мюллера, на спинке висел знакомый ватник. Хольт подошел, отстегнул значок — красный треугольник — и вышел из палаты.
Хольт засел за книги. Но во второй половине дня ему помешали.
Это был Шнайдерайт. Он был бледен, словно после бессонной ночи, в нем чувствовалась подавленность, а когда глаза их встретились, между ними словно перекинулся невидимый мостик: скорбь о Мюллере. Хольт не успел предложить гостю стул, как тот уже сел на кровать и уперся локтями в колени, в руках он держал тоненькую брошюру.
— Простите, я не стану отрывать вас от занятий, — начал Шнайдерайт, кивая на письменный стол. Голос его звучал до странности тускло. — Мне надо только кое-что коротенько вам рассказать. Перед праздниками мы с Мюллером ездили в угольный район. На обратном пути он долго со мной говорил. Он был уже очень плох… Вы знаете: приступы удушья, слабость, холодный пот.
— Не так слабость, как боли, — отозвался Хольт. — Я лишь сегодня узнал, что ему пришлось вытерпеть за последний год: эмболы в печени, в почках, в селезенке… Холодный пот выступал у него не от слабости, а от приступов боли.
— А ведь и виду не подавал! О, дьявол, до чего же это был железный человек!
— Исполин! — подхватил Хольт. — И подумать только, что такой исполин тоже был человеком и что на него нам следует равняться…
Шнайдерайт отрывисто рассмеялся, не раскрывая рта.
— Вы хотите сказать, что обоим нам — каждому в своем роде — это было бы не по зубам!
— На то похоже! Причем особенно трудно пришлось бы мне.
Снова глаза их встретились, и Хольт на короткий миг почувствовал, что в нем еще жива тоска о друге, которую он испытывал подростком… Жаль, что между ними стоит Гундель. Жаль, что их притязания непримиримо столкнулись. Почти опечаленный, глядел Хольт на этого сильного, мужественного человека, с которым слишком поздно встретился. Когда еще было время, когда он мстил за Руфь Вагнер и мечтал, подобно Карлу Моору, бороться за справедливость, Шнайдерайт сидел в тюрьме, место его занял другой, и так случилось, что Хольт все больше запутывался.
Должно быть, Шнайдерайт почувствовал в нем эту вспышку симпатии, он сказал с живостью:
— Если бы Мюллер вам что-нибудь предложил, дал вам совет, скажите честно, вы бы его послушались?
— Безусловно!
— Вот и отлично! — с удовлетворением кивнул Шнайдерайт. — Дело в том, что вовремя поездки мы говорили о вас. Мюллер до самой смерти не выпускал вас из виду. Недавно он встретился с товарищем Эберсбахом и спросил про вас. Мюллеру было известно, что вы лучший математик в классе. Он в вас верил, он сказал мне: «В Хольте что-то есть». Я, конечно, не стал бы вас обманывать.
— Конечно, не стали бы, — пробормотал Хольт; ему потребовалась вся его выдержка, чтобы не показать Шнайдерайту, как потрясла его эта весть.
— Признаюсь, — продолжал Шнайдерайт, — мне было непонятно, как у Мюллера находится время помнить еще и о вас; а ведь Мюллер понимал вас так, как вы, может быть, сами себя не понимаете. Мне даже за вас влетело.
— Это честное признание, — сказал Хольт.
— Я рад, что вы мне верите. Я ведь должен еще кое-что вам передать. Мюллер сказал: «Хольту следовало бы прочитать „Манифест“. По-моему, он ухватится за правду, как голодный за кусок хлеба». Да, так он сказал. Я и подумал: надо захватить для Хольта «Манифест».
Он встал, положил брошюру на стол и собрался уходить. Хольт сидел, не двигаясь. И Шнайдерайт сказал, не сводя глаз с Хольта:
— Ведь как у нас было до тридцать третьего, да и потом, при Гитлере? Наших тогда много погибало, и остальные теснее смыкали ряды, чтобы закрыть образовавшуюся брешь. Теперь, когда от нас ушел Мюллер, разве не время и нам сплотиться? Заглянули бы к нам, Хольт! У нас уже в самом деле есть что вам предложить.
Эти слова не сразу дошли до сознания Хольта, не сразу рассеялась его задумчивость и улеглось впечатление от послания Мюллера. Наконец он отозвался на приглашение Шнайдерайта, но отозвался с чувством горечи и разочарования, совладать с которым был не в силах.
— Спасибо вам за ваш приход и сообщение, — сказал он. — Книгу я, разумеется, прочту.
Опять Шнайдерайт протянул ему руку; Хольт и сам не понимал, почему он эту руку отталкивает, но он должен был как-то обосновать свой отказ, хотя бы доводами, которые и самого его не убеждали.
— Сегодня вам не стоило меня агитировать, — добавил он. — Да! Сегодня меньше, чем когда-либо. Сегодня вам не следовало вербовать членов для вашей организации. По-моему, это просто бестактно.
Он повернулся вместе со стулом к письменному столу и листал бумаги до тех пор, пока за его посетителем не хлопнула дверь.
Хольт взял в руки брошюру в картонном переплете… Карл Маркс и Фридрих Энгельс. «Манифест Коммунистической партии…» Маркс, Энгельс — эти имена ему за последний год не раз пришлось слышать, и все же это были такие необычные, непривычные для него имена, что он почувствовал — он должен прочесть эту книгу не здесь, в привычной обстановке, а где-нибудь наедине с собой и со своим все возрастающим нетерпением.
Он позвонил в гостиницу «Лесной отдых» и спросил, не найдется ли свободная комната, да, да, на сегодня! Хозяин на другом конце провода заверил его, что, как ни трудно в наше время держать гостиницу, для господина Хольта у него всегда найдется свободная комната.
Хольт уже уложил свой рюкзак, когда к нему заглянул Церник. Он, как обычно, перерыл все книги на письменном столе и нахмурился. Хольт мог бы его успокоить, достаточно было бы вытащить из сумки книжку Шнайдерайта, но он не хотел пропустить поезд и заранее примирился с неизбежной головомойкой.
— Опять двадцать пять! — рассердился Церник. — Вы неисправимы, сударь! На что вам сдался Шпенглер? И затем ли вы изучаете французский, чтобы читать Кокто и Жироду?
— Не трогайте меня сегодня, — сказал Хольт. — Завтра я к вам зайду.
— Что у вас за вид? Устали? Усталость не что иное, как острое кофеинное голодание.
— Я спешу на поезд, — сказал Хольт. — А вы все равно собирались зайти к отцу. Он у себя в лаборатории.
Хольт поехал дачным поездом и уже к вечеру стоял на лодочной пристани, любуясь зеркальной гладью озера, в котором отражались зеленые горы и по-вечернему желтеющее небо. Сегодня, в будни, здесь стояла нерушимая тишина, не слышно было и соловья, он поет только до начала июня, а потом надолго умолкает.
Хольт поднялся к себе наверх. Как и в прошлый раз, свет был выключен. Хозяин принес оплывшую свечу. Хольт сел за стол, раскрыл книгу, подпер голову кулаками и при мерцающем свете свечи приступил к чтению.
«Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма, — прочитал он. — Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака…»
Холодная, гневная страстность, которой дышит эта книга, сразу же захватила Хольта и не отпускала. Мысли, ему открывавшиеся, приводили его в такое волнение, что его лихорадило всю ночь напролет. Каждая фраза оглушала всей тяжестью полновесной правды, какую встречаешь внезапно после долгих поисков…
«История всех до сих пор существовавших обществ, то есть вся история, дошедшая до нас в письменных источниках, была историей борьбы классов».
Свеча догорела, Хольт попросил еще свечей и продолжал читать. Он пробежал глазами весь текст до конца и, начав сызнова, стал читать медленно и пытливо, вдумываясь и размышляя. То и дело попадались места, приводившие его в трепет, в восторг, в энтузиазм. Эпоха буржуазии… два противостоящих общественных класса… людей уже не связывает ничто, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана»… все роды деятельности лишены священного ореола… процесс разложения внутри господствующего класса… На этом он задержался надолго. Так он читал и читал, пока не дошел до конца. «Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией, — читал он. — Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир».
Когда Хольт погасил свой огарок, за окном брезжил рассвет. Он уснул мертвым сном. Спустя несколько часов проснулся, вскочил и спустился к озеру. Он нырнул с мостков, выплыл на середину и долго плавал в холодной прозрачной воде, пока совсем не закоченел.
Сидя среди оленьих рогов, под головой вепря, он уписывал завтрак, который хозяин отпустил ему без карточек, но за бешеные деньги, запивая его солодовым кофе. Он не мог оторваться от прочитанного, волнение не проходило.
Он отправился на станцию. Шел не спеша, окольными лесными тропами. В долине он окидывал взглядом отвесные кручи, а взобравшись на гору, стал оглядывать с высоты окрестные дали. Здесь он отдался своим мыслям и воспоминаниям, и мысли соединились в стройные ряды, смыкаясь с воспоминаниями, и весь его горький опыт, все пережитое, все его дорогой ценой доставшееся знание и тысячи еще неразрешенных вопросов слились воедино с вновь обретенной правдой и с живым миром, расстилавшимся перед ним в сиянии раннего утра.
В городе Хольт сразу же направился к Цернику. Если вчера ему надо было остаться наедине с собой, то сегодня он испытывал потребность обменяться мыслями с другом.
Солнце припекало асфальт, но в комнате у Церника было прохладно, темно и царил тот же красочный беспорядок. Работал Церник все на том же крошечном столике торшера, на полу валялись исписанные листы, раскрытые книги, картотеки и стопки журналов по вопросам естествознания.
— Это вы? — устало прищурился Церник. — Если вы явились отнимать у меня время Шпенглером и философским суесловием математика Лаутриха, то предупреждаю: кофе вам не будет, последние чашки выпью я сам. — Но, говоря это, он уже ставил на огонь воду и принялся выскребать из жестянки кофе.
— Вы дали мне «Прощание» Бехера, — обратился к нему Хольт. — Я до сих пор не мог понять, почему эта книга произвела на меня такое впечатление. В больших событиях, таких, как войны и революции, нетрудно усмотреть отражение крупных исторических сдвигов, хоть мне и это далось не сразу. Гораздо труднее в своей собственной, частной, личной судьбе увидеть отражение — если так можно выразиться — целой эпохи. То, что принято называть «судьбой», я пытаюсь теперь понять в свете всеобъемлющих исторических процессов, и на это навел меня роман Бехера. Оставался, однако, нерешенным старый вопрос, вопрос о моей прежней жизни, о законе, управляющем как этим, так и другими историческими процессами.
— Вы же не давали мне слова сказать, — вскинулся на него Церник, продолжая хлопотать над кофейником. — Стоило мне заикнуться о Марксе, как вы на стену лезли: «Оставьте меня в покое с вашей политикой».
— Но ведь я понятия ни о чем не имел, — возразил Хольт. — Сочинения Маркса я представлял себе чем-то вроде газетной передовицы, и мне, естественно, не улыбалось погрузиться в томы такой литературы. Но этой ночью я прочитал «Манифест»…
Церник не подал и виду, какое впечатление произвела на него эта новость. Он поднес чашку к губам и заметно оживился.
— Хотел бы я знать, — сказал он ворчливо, — какой идиот распространил слух, будто кофеин вреден для здоровья?
— Вы меня, оказывается, не слушаете! — взъелся на него Хольт. — И что это у вас последнее время за пристрастие к крепким словечкам: «на стену лезете», «идиот».
— Почитали бы вы памфлеты вульгарных материалистов! Они еще и не так выражаются!
Церник выпил чашку до дна и пришел в хорошее настроение, тогда как у Хольта от крепчайшего напитка сердце билось где-то у самого горла.
— Вы, стало быть, прочитали «Манифест». Что же вам, собственно, от меня нужно?
— Ровно ничего! — отрезал Хольт. И вдруг воскликнул: — Вам я это должен сказать: он меня всего перевернул! Вы не представляете, Церник, какое это было откровение! Ведь мы блуждали в потемках, с завязанными глазами, и когда я подумаю, что эта книга давно написана и прочтена, а мы между тем глотали всякую чепуху насчет расы и крови и «северного человека» и нас морочили болтовней о мифах, тогда я отказываюсь что-либо понимать! Как такое возможно?
— Вам со временем и это станет ясно, — ответил Церник. — Истина лишь с трудом прокладывает себе дорогу. Вы это видите по себе. Удобная, льстивая ложь заглатывается легко, тогда как неудобная, колючая правда становится поперек горла.
— Неудобная, колючая — я вас понимаю: вы имеете в виду неизбежные выводы. Личная жизнь как вывод из обретенной истины… — Хольт всей пятерней взъерошил волосы. — Ночью была минута, когда передо мной, словно в предвосхищении, встали эти самые выводы, и тогда «Манифест», признаться, придавил меня своей тяжестью. Я видел себя обреченным гибели, как и тот мир, что породил меня с моими взглядами и представлениями. Но затем наткнулся на фразу, где говорится о небольшой части господствующего класса, которая от него отрекается и примыкает к классу революционному… А это опять возвращает нас к «Прощанию» Бехера, к его словам о том, что надо стать другим — тут явно подразумеваются эти самые выводы. — Хольт поднялся. — Но довольно об этом! Снабдите меня лучше книгами Маркса, Энгельса. Я слишком долго искал ощупью, вслепую. Теперь след найден, и я хочу идти по следу.
Церник принялся перебирать книги на своих шатких полках. Тут требовалась осторожность, доски грозили свалиться ему на голову. Он сунул Хольту целую пачку.
— Получайте! Когда вы это прочтете, можно будет сказать, что вы на верных подступах к тому, чтобы теоретически осмыслить все движение.
Вернувшись в свою мансарду, Хольт отложил учебники. Сегодня школьные задания побоку. Он читал Маркса.
На следующий день в пустынном, выложенном плитами зале крематория он стоял в стороне, в углу. Мюллера провожали в последний путь. Официальные речи не доходили до сознания Хольта. Он насторожился только к концу, когда несколько слов от себя сказала фрау Арнольд. А потом под гулкими сводами зазвучал «Интернационал».
Хольт впервые внимал ему сознательно: «С Интернационалом воспрянет род людской…» Он слушал не шевелясь.
То был подъем, которого он так долго ждал. Хольт проснулся от грез о правде, для него начиналась борьба за правду.