33
– Что это у вас, Хефтен?
– Бутерброды и кофе. Взял в столовой. Вы ведь все равно не спуститесь туда.
– Не до этого сейчас.
– Так и понял, господин полковник.
Обер-лейтенант поставил на стол небольшой, источающий горьковато-ароматный пар, кувшинчик, похожий на пивную кружку со слегка суженным горлышком, и сверток с четырьмя бутербродами.
Штауффенберг немного помялся, вздохнул…
– Тогда садитесь, вместе…
– Я уже, – упреждающе поднял руки адъютант. – Перекусите, я подежурю у телефона.
– Теперь поспокойнее. Кажется, немного унялись.
– Тогда наведаюсь вниз, к связистам. Опасность исходит не столько от гестапо, сколько от них.
– Преувеличиваете, фон Хефтен. Возможно, они там и не в восторге от того, что заго… наш путч, – затруднялся с поиском соответствующего слова Штауффенберг, – развивается слишком медлительно. Однако не думаю, чтобы они решились на какие-то агрессивные действия.
– Дай-то бог, господин полковник. Только, появляясь там, я каждый раз расстегиваю кобуру.
– А зачем вы там появляетесь?
– Сопровождаю полковника графа фон Шверина. Ему приходится доставлять туда приказы генерала Ольбрихта и вообще быть в роли офицера связи.
Штауффенберг осторожно берет тремя уцелевшими пальцами бутерброд, откусывает его, кладет на стол, потом теми же тремя пальцами поднимает небольшую чашечку с кофе. При этом он вопросительно смотрит на своего адъютанта:
– Ну, Шверин – понятно. Вы-то при чем?
Фон Хефтен старается не наблюдать за его манипуляциями. Ему всегда казалось, что полковник слишком стесняется своего увечья и болезненно воспринимает любое созерцание его, будучи уверенным, что всякий посторонний взгляд таит в себе нечто сочувственно-брезгливое.
– С некоторых пор граф попросту побаивается появляться там в одиночку. Ворваться в кабинет генерала Ольбрихта они, возможно, и не решатся… Во всяком случае до тех пор, пока здание не оцепят гестаповцы. Но могут попытаться арестовать кого-то из полковников. Фон Шверина или фон Квиринхейма, например.
– Зачем им это? – застывает у рта чашка с кофе.
– Чтобы удерживать в качестве заложника чести, как доказательство своей лояльности. Арестовать, забаррикадироваться…
Штауффенберг так и не прикасается губами к чашке, в забывчивости ставит ее на стол и вновь берется за бутерброд.
– Вы серьезно считаете, что они могут пойти на такой шаг?
– Предметом их постоянных шуточек служит наша с вами мягкотелость. Когда они узнали, что начальнику танкового училища полковнику Глеземеру совершенно не стоило труда уговорить охранявшего, то ли обер-лейтенанта, то ли капитана, отпустить его под честное слово, они крутили пальцами у висков и ржали, как лошади, завидевшие мешки с овсом. Теперь они с минуты на минуту ждут, когда полковник нанесет повторный визит, но уже сидя в танке.
– Позвольте, обер-лейтенант, разве полковник Глеземер действительно отпущен?
– Конечно.
– И он сумел спокойно выйти из помещения?
– Почему «сумел»? Просто вышел – и все.
– Но ведь существует охрана.
– Солдаты охраны заявляют, что впредь будут выполнять только приказы своего командования. А они – из батальона майора Ремера, который, как стало известно, уже находится под командованием Скорцени или даже Гиммлера.
Штауффенберг стучит своим увечным кулачком по столу и решительно поднимается, чтобы идти к Ольбрихту и Беку.
– Я вынужден буду наконец сказать нашим господам генералам, что подобные операции таким образом не совершаются. Мы или всех несогласных с нами арестовываем и содержим до суда под стражей, или же всех отпускаем. В противном случае мы лишь наживаем себе врагов, которые, собирая силы, ожесточаются.
– Не стоит идти к ним, господин полковник, – коротко охлаждает его фон Хефтен.
– Почему?
– Кофе остынет, – мрачно объясняет обер-лейтенант, избавляя себя от необходимости указывать полковнику на то, что он и так прекрасно видит.
Впрочем, Штауффенберг прекрасно понял его. С полминуты он стоит, упираясь кулаком в стол и глядя в зашторенное окно. Фон Хефтен прав. Конечно же, все должно было решаться по-иному. Организовав этот путч, они забыли главный девиз германцев: «Никогда не жалей врага». Они жалели всех, не понимая, что, превратив офицера в своего врага, а затем выпустив его на свободу, по существу, перевоплощают его в раненого зверя, который тут же забывает о страхе и самосохранении.
Однако что он, Штауффенберг, мог сделать? Арестовать самих генералов и принять командование на себя? Возможно, так и следовало бы поступить. В самом начале. Но кто знал? Да и потом… кто он такой, чтобы приказывать фельдмаршалам и генерал-полковникам? Кто его станет слушать? Если по телефону его еще иногда и выслушивают, то лишь потому, что больше не у кого получить ответ на вопрос «Где сейчас генерал Фромм?» Да еще потому, что имеют дело с начальником штаба генерала Фромма.
– Весь ужас в том, обер-лейтенант, что все оно так и есть, – задумчиво соглашается он со своими мыслями и вновь садится в кресло. – Этот ужасный день. Неужели он когда-нибудь кончится? Вы заметили, фон Хефтен, как невыносимо длителен этот день, двадцатое июля?
– Очевидно, так, по минуткам, его когда-то и будут изучать – и те, кто сочувствует нам, и те, кто станет презирать.
– Станут, обер-лейтенант, станут, – неожиданно оживился полковник. Ему вдруг вспомнился недавний разговор с братом. Это он, Бертольд, первым заговорил о том, что, по существу, все они, особенно полковник Клаус фон Штауффенберг, уже принадлежат истории Германии, истории Европы. – Независимо от исхода того дела, ради которого мы положили свои жизни. Просто мы с вами еще пока что не осознаем этого.
Фон Хефтен промолчал. Когда речь заходит о Ее Величестве Истории, адъютантам лучше помолчать. Хотя и их эта строгая дама вниманием своим не обходит.
– Если понадоблюсь, господин полковник, я рядом. «Это и есть настоящий адъютант, – с признательностью посмотрел ему вслед полковник. – Другой бы на его месте давно улизнул отсюда и отрекся. Улизнул и отрекся…»
Полковник стеснялся признаться себе, что ему очень не хотелось, чтобы фон Хефтен оставлял его. Сейчас присутствие обер-лейтенанта придавало ему уверенности, и вообще он видел в лице фон Хефтена кого-то более близкого, чем обычный адъютант. Возможно, потому, что именно этот человек был с ним сегодня в «Волчьем логове». Он один знал его тайну, знал все, решительно все, как оно там было, как они спасались. Вот почему полковник вновь с признательностью повторил: «Другой бы давно улизнул отсюда и забился в первую попавшуюся нору, дожидаясь прихода англичан».
Граф даже не заметил, как начал делить всех окружающих на тех, кто «улизнул бы, отрекся и предал», и на тех, кто этого еще почему-то не сделал.