Книга: САГА О ФОРСАЙТАХ
Назад: VII. МАЙКЛ ТЕРЗАЕТСЯ
Дальше: VII. ДВА ВИЗИТА

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. СЫН ГОЛУБКИ

Трудно сказать, лежит ли мел в основе характера всех вообще англичан, но присутствие его в организме наших жокеев и тренеров — факт неопровержимый. Живут они по большей части среди меловых холмов Южной Англии, пьют много воды, имеют дело с лошадиными суставами, и известковый элемент стал для них чуть ли не профессиональным признаком; они часто отличаются костлявыми носами и подбородками.
Подбородок Гринуотера, отставного жокея, ведавшего конюшней Вала Дарти, выступал вперед так, словно все долгие годы участия в скачках он использовал его, чтобы помочь усилиям своих коней и привлечь внимание судьи. Его тонкий с горбинкой нос украшал собой маску из темнокоричневой кожи и костей, узкие карие глаза горели ровным огоньком, гладкие черные волосы были зачесаны назад; росту он был пяти футов и семи дюймов, и за долгие сезоны, в течение которых он боялся есть, аскетическое выражение легло на его лицо поверх природной живости того порядка, какая наблюдается, скажем, у трясогузки. Он был женат, имел двух детей и относился к семье с молчаливой нежностью человека, тридцать пять лет прожившего в непосредственном общении с лошадьми. В свободное время он играл на флейте. Во всей Англии не было более надежного человека.
Вэл, заполучивший его в 1921 году, когда тот только что вышел в отставку, считал, что в людях Гринуотер разбирается еще лучше, чем в лошадях, ибо верит только тому, что видит в них, а видит не слишком много. Сейчас явилась особенная необходимость никому не доверять, так как в конюшне рос двухлетний жеребенок Роадавель, сын Кафира и Голубки, от которого ждали так много, что говорить о нем вообще не полагалось. Тем более удивился Вэл, когда в понедельник на Аскотской неделе его тренер заметил:
— Мистер Дарти, тут сегодня какой-то сукин сын смотрел лошадей на галопе.
— Еще недоставало!
— Кто-то проболтался. Раз начинают следить за такой маленькой конюшней — значит, дело неладно. Послушайте моего совета — пошлите Рондавеля в Аскот и пускайте его в четверг, пусть попробует свои силы, а понюхать ипподрома ему не вредно. Потом дадим ему отдохнуть, а к Гудвуду опять подтянем.
Зная мнение своего тренера, что в Англии в наше время скаковая лошадь, так же как и человек, не любит слишком долгих приготовлений, Вэл ответил:
— Боитесь переработать его?
— Сейчас он в полном порядке, ничего не скажешь. Сегодня утром я велел Синнету попробовать его, так он ушел от остальных, как от стоячих. Поскачет как миленький; жаль, что вас не было.
— Ого! — сказал Вэл, отпирая дверь стойла. — Ну, красавец?
Сын Голубки повернул голову и оглядел хозяина блестящим глазом философа. Темно-серый, с одним белым чулком и белой звездой на лбу, он весь лоснился после утреннего туалета. Чудо, а не конь! Прямые ноги и хорошая мускулатура — результат повторения кровей Сент-Саймока в дальних поколениях его родословной. Редкие плечи для езды под гору. Не «картинка», как говорится, — линии недостаточно плавны, — но масса стиля. Умен, как человек, резв, как гончая. Вал оглянулся на серьезное лицо тренера.
— Хорошо, Гринуотер. Я скажу хозяйке — поедем все, м домом. С кем из жокеев вы сумеете сговориться в такой короткий срок?
— С Лэмом.
— А, — ухмыльнулся Вал, — да вы, я вижу, уже все подготовили.
Только по дороге к дому он додумался наконец до возможного ответа на вопрос: «Кто мог узнать?» Через три дня после окончания генеральной стачки, еще до приезда Холли и Джона с женой, он сидел как-то над счетами, докуривая вторую трубку, когда горничная доложила:
— К вам джентльмен, сэр.
— Как фамилия?
— Стэйнфорд, сэр.
Едва не сказав: «И вы оставили его одного в холле!» — Бэл поспешил туда сам.
Его старый университетский товарищ разглядывал висящую над камином медаль.
— Алло! — сказал Вэл.
Невозмутимый посетитель обернулся.
Менее потертый, чем на Грин-стрит, словно он обрел новые возможности жить в долг, но те же морщинки на лице, то же презрительное спокойствие.
— А, Дарти! — сказал он. — Джо Лайтсон, букмекер, рассказал мне, что у тебя здесь есть конюшня. Я и решил заглянуть по дороге в Брайтон. Как поживает твой жеребенок от Голубки?
— Ничего, — сказал Вэл.
— Когда думаешь пускать его? Может, хочешь, я буду у тебя посредником? Я бы справился куда лучше профессионалов.
Нет, он прямо-таки великолепен в своей наглости!
— Премного благодарен; но я почти не играю.
— Да неужели? Знаешь, Дарти, я не собирался опять надоедать тебе, но если б ты мог ссудить меня двадцатью пятью фунтами, они бы мне очень пригодились.
— Прости, но таких сумм я здесь не держу.
— Может быть, чек…
Чек — ну нет, извините!
— Нет, — твердо сказал Вэл. — Выпить хочешь?
— Премного благодарен.
Наливая рюмки у буфета в столовой и одним глазом поглядывая на неподвижную фигуру гостя, Вэл принял решение.
— Послушай, Стэйнфорд, — начал он, но тут мужество ему изменило. Как ты попал сюда?
— Автомобилем из Хоршэма. Да, кстати. У меня с собой ни пенни, платить шоферу нечем.
Вэла передернуло. Было во всем этом что-то бесконечно жалкое.
— Вот, — сказал он, — возьми, если хочешь, пятерку, но на большее, пожалуйста, не рассчитывай. — И он вдруг разразился: — Знаешь, я ведь не забыл, как в Оксфорде я раз дал тебе взаймы все свои деньги, когда мне и самому до черта туго приходилось, а ты их так и не вернул, хотя в том же триместре получил немало.
Изящные пальцы сомкнулись над банкнотом; тонкие губы приоткрылись в горькой улыбке.
— Оксфорд! Другая жизнь. Ну, Дарти, до свидания, пора двигаться; и спасибо. Желаю тебе удачного сезона.
Руки он не протянул. Вэл смотрел ему в спину, узкую и томную, пока она не скрылась за дверью.
Да! Вспомнив это, он понял. Стэйнфорд, очевидно, подслушал в деревне какие-то сплетни — уж, конечно, там не молчат об его конюшнях. В конце концов не так важно — Холли все равно не даст ему играть. Но не мешает Гринуотеру получше присматривать за этим жеребенком. В мире скачек достаточно честных людей, но сколько мерзавцев примазывается со стороны! Почему это лошади так притягивают к себе мерзавцев? Ведь красивее нет на земле создания! Но с красотой всегда так — какие мерзавцы увиваются около хорошеньких женщин! Ну, надо рассказать Холли. Остановиться можно, как всегда, в гостинице Уормсона, на реке; оттуда всего пятнадцать миль до ипподрома…
«Зобастый голубь» стоял немного отступя от Темзы, на Беркширском берегу, в старомодном цветнике, полном роз, левкоев, маков, гвоздики, флоксов и резеды. В теплый июньский день аромат из сада и от цветущего под окнами шиповника струился в старый кирпичный дом, выкрашенный в бледно-желтый цвет. Служба на Парк-Лейн, в доме Джемса Форсайта, в последний период царствования Виктории, подкрепленная последующим браком с горничной Эмили — Фифин, дала Уормсону возможность так досконально изучить, что к чему, что ни одна гостиница на реке не представлялась более заманчивой для тех, чьи вкусы устояли перед современностью. Идеально чистое белье, двуспальные кровати, в которые даже летом клали медные грелки, сидр из яблок собственного сада, выдержанный в бочках от рома, поистине отдых для всех чувств. Стены украшали гравюры «Модный брак», «Карьера повесы», «Скачки в ночных сорочках», «Охота на лисицу» и большие групповые портреты знаменитых государственных деятелей времен Виктории, имена которых значились на объяснительной таблице. Гостиница могла похвастаться как санитарным состоянием, так и портвейном. В каждой спальне лежали душистые саше, кофе пили из старинной оловянной посуды, салфетки меняли после каждой еды. И плохо приходилось здесь паукам, уховерткам и неподходящим постояльцам. Уормсон, независимый по натуре, один из тех людей, которые расцветают, когда становятся хозяевами гостиниц, с красным лицом, обрамленным небольшими седыми — баками, проникал во все поры дома, как теплое, но не жгучее солнце.
Энн Форсайт нашла, что все это восхитительно. За всю свою короткую жизнь, прожитую в большой стране, она еще никогда не встречала такого самодовольного уюта — покойная гладь реки, пение птиц, запах цветов, наивная беседка в саду, небо то синее, то белое от проплывающих облаков, толстый, ласковый сеттер, и чувство, что завтра, и завтра, и завтра будет нескончаемо похоже на вчера.
— Просто поэма, Джон!
— Слегка комическая. Когда есть комический элемент, не чувствуешь скуки.
— Здесь я бы никогда не соскучилась.
— У нас, в Англии, Энн, трагедия не в ходу.
— Почему?
— Как тебе сказать, трагедия — это крайность; а мы не любим крайностей. Трагедия суха, а в Англии сыро.
Она стояла, облокотившись на стену, в нижнем конце сада; чуть повернув подбородок, опирающийся на ладонь, она оглянулась на него.
— Отец Флер Монг живет на реке, да? Это далеко отсюда?
— Мейплдерхем? Миль десять, кажется.
— Интересно, увидим ли мы ее на скачках? По-моему, она очаровательна.
— Да, — сказал Джон.
— Как это ты не влюбился в нее, Джон?
— Мы же были чуть не детьми, когда я с ней познакомился.
— Она в тебя влюбилась, по-моему.
— Почему ты думаешь?
— По тому, как она смотрит на тебя. Она не любит мистера Монта; просто хорошо к нему относится.
— О! — сказал Джон.
С тех пор как в роще Робин Хилла Флер таким странным голосом сказала "Джон!", он испытал разнообразные ощущения. В нем было и желание схватить ее — такую, какой она стояла, покачиваясь, на упавшем дереве, положив руки ему на плечи, — и унести с собой прямо в прошлое. В нем было и отвращение перед этим желанием. В нем было и чувство, что можно отойти в сторону и сложить песенку про них обоих, и еще что-то, что говорило: «Выбрось всю эту дурь из головы и принимайся за дело!» Признаться, он запутался. Выходит, что прошлое не умирает, как он думал, а продолжает жить, наряду с настоящим, а порой, может быть, превращается в будущее. Можно ли жить ради того, чего нет? В душе его царило смятение, лихорадочные сквознячки пронизывали его. Все это тяжело лежало у него на совести, ибо если что было у Джона, так это совесть.
— Когда мы заживем своим домом, — сказал он, — заведем у себя все эти старомодные цветы. Ничего нет лучше их.
— Ах да, Джон, пожалуйста, поселимся своим домом. Но ты уверен, что тебе хочется? Тебя не тянет путешествовать и писать стихи?
— Это не работа. Да и стихи мои недостаточно хороши, Тут надо настроение Гатераса Дж. Хопкинса:
Презреньем отделенный от людей,
Живу один и в песнях одинок.
— Напрасно ты скромничаешь, Джон.
— Это не скромность, Энн; это чувство юмора.
— Нельзя ли нам выкупаться до обеда? Вот было бы хорошо.
— Не знаю, какие тут порядки.
— А мы сначала выкупаемся, а потом спросим.
— Хорошо. Беги переоденься. Я попробую открыть эту калитку.
Плеснула рыба, длинное белое облако задело верхушки тополей за рекой. В точно такой вечер, шесть лет назад, он шел по берегу с Флер, простился с ней, подождал, пока она не оглянулась, не помахала ему рукой. Он и сейчас ее видел, полную того особого изящества, благодаря которому все ее движения надолго сохранялись в памяти. А теперь вот — Энн! А Энн в воде неотразима!..
Небо над «Зобастым голубем» темнело; в гаражах затихли машины; все лодки стояли на причале; только вода не стояла, да ветер вел тихие разговоры в камышах и листьях. В доме царил уют. Лежа на спине, чуть похрапывали Уормсон и Фифин. У Холли на тумбочке горела лампа, и при свете ее она читала «Худшее в мире путешествие», а рядом с ней Вэлу снилось, что он хочет погладить лошадиную морду, а она под его рукой становится короткая, как у леопарда. И спала Энн, уткнувшись лицом в плечо Джону, а Джон широко раскрытыми глазами смотрел на щели в ставнях, через которые пробивался лунный свет.
А в своем стойле в Аскоте сын Голубки, впервые покинувший родные края, размышлял о превратностях лошадиной жизни, открывал и закрывал глаза и бесшумно дышал в пахнущую соломой тьму — на черную кошку, которую он захватил с собой, чтобы не было скучно.

II. СОМС НА СКАЧКАХ

По мнению Уинифрид Дарти, аскотский дебют жеребенка, взращенного в конюшнях ее сына, был достаточным поводом для сбора тех членов ее семьи, которые, по врожденному благоразумию, могли безопасно посещать скачки; но она была потрясена, когда услышала по телефону от Флер: "И папа едет; он никогда не бывал на
скачках, особенного нетерпения не выказывает".
— О, — сказала она, — хороших мест теперь не достать — поздно. Ну ничего, Джек о нем позаботится. А Майкл?
— Майкл не сможет поехать, он погряз в трущобах; новый лозунг — «Шире мостовые»!
— Он такой славный, — сказала Уинифрид. — Поедем пораньше, милая, чтоб успеть позавтракать до скачек. Хорошо бы на автомобиле.
— Папина машина в городе, мы за вами заедем.
— Чудесно, — сказала Уинифрид. — У папы есть серый цилиндр? Нет? О, но это необходимо; они в этом году в моде. Ты не говори ему ничего, но купи непременно. Его номер семь с четвертью; и знаешь, милая, скажи там, чтоб цилиндр погрели и сдавили с боков, а то они всегда слишком круглые для его головы. Денег лишних пускай не берет: Джек будет ставить за всех.
Флер сомневалась, что ее отец вообще захочет ставить; он просто выразил желание посмотреть, что это за штука.
— Так смешно, когда он говорит о скачках, — сказала Уинифрид, — совсем как твой дедушка.
Для Джемса, правда, это было не так уж смешно — ему три раза пришлось уплатить скаковые долги за Монтегью Дарти.
Сомс и Уинифрид заняли задние сиденья, Флер с Имоджин — передние, а Джек Кардиган уселся рядом с Ригзом. Чтобы избежать большого движения, они выбрали кружную дорогу через Хэрроу и въехали в город как раз в тот момент, когда на дороге стало особенно тесно. Сомс, который держал свой серый цилиндр на коленях, надел его и сказал:
— Опять этот Ригз!
— О нет, дядя, — сказала Имоджии, — это Джек виноват. Когда ему нужно ехать через Итон, он всегда норовит сначала проехать через Хэрроу.
— О! А! — сказал Сомс. — Он там учился. Надо бы записать Кита.
— Вот славно! — сказала Имоджин. — Наши мальчики как раз кончат, когда он поступит. Как вам идет этот цилиндр, дядя!
Сомс опять снял его.
— Никчемный предмет, — сказал он. — Не понимаю, с чего это Флер вздумала мне его купить.
— Дорогой мой, — сказала Уинифрид, — тебе его хватит на много лет. Джек носит свой с самой войны. Главное — уберечь его от моли от сезона до сезона. Какая масса автомобилей! По-моему, все-таки удивительно, что в наше время у стольких есть на это деньги.
При виде этих денег, утекающих из Лондона, Сомс испытывал бы больше удовольствия, если бы не задумывался, откуда, черт возьми, они берутся. Добыча угля прекратилась, фабрики закрываются по всей стране — и эта выставка денег и мод хоть и действует успокоительно, но все же как-то неприлична.
Со своего места около шофера Джек Кардиган начал объяснять какое-то приспособление, называемое «Тото». Выходило, что это машина, которая сама ставит за вас деньги. Забавный малый этот Джек Кардиган — сделал себе из спорта профессию. Такой мог уродиться только в Англии! И, нагнувшись вперед, Сомс сказал Флер:
— Тебе там не дует?
Она почти всю дорогу молчала, и он знал, почему: вероятнее всего, на скачках будет Джон Форсайт. В Мейплдерхеме ему два раза попались на глаза письма, адресованные ею: «Миссис Вэл Дарти, Уонсдон, Сэссекс».
Он заметил, что эти две недели она была то слишком суетлива, то очень уж тиха. Раз, когда он заговорил с ней о будущем Кита, она сказала: «Знаешь, папа, по-моему — не стоит и придумывать, он все равно сделает по-своему; теперь с родителями не считаются. Вот хоть я, посмотри!»
И он посмотрел на нее и не стал возражать.
Он все еще был занят созерцанием ее затылка, когда они въехали в какую-то ограду и ему волей-неволей пришлось вынести свой цилиндр на суд публики. Ну, и толпа! Здесь, на дальней стороне ипподрома, тесными рядами стояли люди, которые, насколько он мог понять, вообще ничего не увидят и будут так или иначе мокнуть до самого вечера. И это называется удовольствием! Он следом за своими стал пересекать ипподром против главной трибуны. Так вот они, букмекеры! Смешные людишки! На каждом написано его имя, чтобы не спутали, — это и не лишнее: ему они все казались одинаковыми, с толстыми шеями и красными лицами либо с длинными шеями и тощими лицами, по одному того и другого сорта от каждой фирмы — как пары клоунов в цирке. Изредка среди наступившего затишья один из них испускал громкий вой и устремлял а пространство голодный взгляд. Смешные людишки! Они прошли перед королевскими ложами, куда букмекеры, по-видимому, не допускались. Замелькали серые "цилиндры. Здесь, он слышал, бывает много красивых женщин. Он только что начал их высматривать, когда Уинифрид сжала его локоть.
— Смотри, Сомс, королевская семья!
Чтобы не глазеть на эти нарядные коляски, на которые и так все глазели, Сомс отвел взгляд и увидел, что они с Уинифрид остались одни.
— Куда же девались остальные? — спросил он.
— Вероятно, пошли в паддок.
— Зачем?
— Посмотреть лошадей, милый.
Сомс и забыл о лошадях.
— Какой смысл в наше время разъезжать в экипажах? — пробормотал он.
— По-моему, это так интересно, — разъезжать в экипаже. Хочешь, мы тоже пойдем в паддок? — сказала Уинифрид.
Сомс, который отнюдь не намерен был терять из виду свою дочь, последовал за Уинифрид к тому, что она называла паддоком.
Был один из тех дней, когда никак не скажешь, пойдет дождь или нет, поэтому женские туалеты "разочаровали Сомса: он не увидел ничего, что сравнилось бы с его дочерью, и только что собрался сделать какое-то пренебрежительное замечание, как услышал позади себя голос:
— Посмотри-ка, Джон! Вон Флер Монт!
Сомс наступил на ногу Уинифрид и замер. В двух шагах от него, и тоже в сером цилиндре, шел этот мальчик между своей женой и сестрой. На Сомса нахлынули воспоминания: как двадцать семь лет назад он пил чай в Робин-Хилле у своего кузена Джолиона, отца этого юноши, и как вошли Холли и Вэл и сели и глядели на него, точно на странную, неведомую птицу. Вот они прошли все трое в кольцо людей, непонятно что разглядывающих. А вот, совсем близко от них, и другая тройка — Джек Кардиган, Имоджин и Флер.
— Дорогой мой, — сказала Уинифрид, — ты стоишь на моей ноге.
— Я нечаянно, — пробурчал Сомс. — Пойдем на другую сторону, там свободнее.
Публика смотрела, как проводят лошадей; но Сомс, выглядывая из-за плеча. Уинифрид, интересовался только своей дочерью. Она еще не увидела молодого человека, но явно высматривает его — взгляд ее почти не задерживается на лошадях; это, впрочем, и не удивительно — все они, как одна, лоснящиеся и гибкие, смирные, как ягнята; около каждой вертится по мальчишке. А! Его точно ножом полоснуло — Флер внезапно ожила; и так же внезапно затаила свое возвращение к жизни даже от самой себя. Как она стоит — тихо-тихо, и не сводит глаз с этого молодого человека, поглощенного разговором с женой.
— Это вот фаворит. Сомс. Мне Джек говорил. Как ты его находишь?
— Не вижу ничего особенного — голова и четыре ноги.
Уинифрид засмеялась. Сомс такой забавный!
— Джек уходит; знаешь, милый, если мы думаем ставить, пожалуй, пойдем обратно. Я уже выбрала, на какую.
— Я ничего не выбрал, — сказал Сомс. — Просто слабоумные какие-то; они и лошадей-то одну от другой не отличают!
— О, ты еще не знаешь, — сказала Уинифрид, — вот Джек тебе…
— Нет, благодарю.
Он видел, как Флер двинулась с места и подошла к той группе. Но, верный своему решению не показывать вида, хмуро побрел назад, к главной трибуне. Какой невероятный шум они подняли теперь там, у дорожки! И как тесно стало на этой громадной трибуне! На самом верху ее он приметил кучку отчаянно жестикулирующих сумасшедших — верно, какая-нибудь сигнализация. Вдруг за оградой, внизу, стрелой пронеслось что-то яркое. Лошади — одна, две, три… десять, а то и больше, на каждой номер; и на шеях у них, как обезьяны, сидят яркие человечки. Пронеслись — и, наверно, сейчас пронесутся обратно; и уйма денег перейдет из рук в руки. А потом все начнется сначала, и деньги вернутся на свое место. И какая им от этого радость — непонятно! Есть, кажется, люди — тысячи людей, — которые проводят в этом всю жизнь; видно, много в стране свободных денег и времени. Как это Тимоти говорил: «Консоли идут в гору». Так нет, не пошли; напротив того, даже упали на один пункт, и еще упадут, если горняки не прекратят забастовку. Над ухом у него раздался голос Джека Кардигана:
— Вы на какую будете ставить, дядя Сомс?
— Я почем знаю?
— Надо поставить, а то неинтересно.
— Поставьте что-нибудь за Флер и не приставайте ко мне. Мне поздно начинать, — и он раскрыл складную трость и уселся на нее. — Будет дождь, — прибавил он мрачно. Он остался один; Уинифрид с Имоджин следом за Флер прошли вдоль ограды к Холли и ее компании… Флер и этот юноша стояли рядом. И он вспомнил, что когда Босини не отходил от Ирэн, он, как и теперь, не подавал вида, безнадежно надеясь, что сможет пройти по водам, если не будет смотреть в глубину. А воды предательски разверзлись и поглотили его; и неужели, неужели теперь опять? Губы его дрогнули, и он протянул вперед руку. На нее упали мелкие капли дождя.
«Пошли!»
Слава богу, гам прекратился. Забавный переход от такого шума к полной тишине. Вообще забавное зрелище — точно взрослые дети! Кто-то пронзительно вскрикнул во весь голос, где-то засмеялись, потом на трибунах начал нарастать шум; вокруг Сомса люди вытягивали шеи. «Фаворит возьмет!» — «Ну нет!» Еще громче; топот — промелькнуло яркое пятно. И Сомс подумал: «Ну, конец!» Может, и все в жизни так. Тишина — гам — что-то мелькнуло — тишина. Вся жизнь — скачки, зрелище, только смотреть некому! Риск и расплата! И он провел рукой сначала по одной плоской щеке, потом по другой. Расплата! Все равно, кому расплачиваться, лишь бы не Флер. Но в том-то и дело — есть долги, которые не поручишь платить другому! О чем только думала природа, когда создавала человеческое сердце!
Время тянулось, а он так и не видел Флер. Словно она заподозрила его намерение следить за ней. В «Золотом кубке» скакала «лучшая лошадь века», и говорили, что этот заезд никак нельзя пропустить. Сомса опять потащили к лужайке, где проводили лошадей.
— Вот эта? — спросил он, указывая на высокую кобылу, которую он по двум белым бабкам сумел отличить от других. Никто ему не ответил, и он обнаружил, что три человека оттеснили его от Уинифрид и Кардшанов и с некоторым любопытством на него посматривают.
— Вот она! — сказал один из них.
Сомс повернул голову. А, так вот она какая, лучшая лошадь века! Вон та гнедая; той же масти, как те, что ходили парой у них в запряжке, когда он еще жил на ПаркЛейн. У его отца всегда были гнедые, потому что у старого Джолиона были караковые, у Николаев — вороные, у Суизина — серые, а у Роджера… он уже забыл, какие были у Роджера, — что-то слегка эксцентричное — верно, пегие! Иногда они говорили о лошадях, или, вернее, о том, сколько заплатили за них. Суизин был когда-то судьей на скачках — так он по крайней мере утверждал. Сомс никогда этому не верил, он вообще никогда не верил Суизину. Но он прекрасно помнил, как на Роу лошадь однажды понесла Джорджа и сбросила его на клумбу — каким образом, никто так и не смог объяснить. Совсем в духе Джорджа, с его страстью ко всяким нелепым выходкам! Сам он никогда не интересовался лошадьми. Ирэн, та очень любила ездить верхом — похоже на нее! После того как она вышла за него замуж, ей больше не пришлось покататься… Послышался голос:
— Ну, что вы о ней скажете, дядя Сомс? Вал со своей дурацкой улыбкой, и Джек Кардиган, и еще какой-то тощий темнолицый мужчина с длинным носом и подбородком. Сомс осторожно сказал:
— Лошадь не плоха.
Пусть не воображают, что им удастся поймать его!
— Как думаешь, Вэл, выдержит он? Заезд нелегкий.
— Не беспокойся, выдержит.
— Тягаться-то не с кем, — сказал тощий.
— А француз, Гринуотер?
— Не классная лошадь, капитан Кардиган. И эта не так уж хороша, как о ней кричат, но сегодня она не может проиграть.
— Ну, будем надеяться, что она побьет француза; не все же кубки им увозить из Англии.
В душе Сомса что-то откликнулось. Раз это будет против француза, надо помочь по мере сил.
— Поставьте-ка мне на него пять фунтов, — неожиданно обратился он к Джеку Кардигану.
— Вот это дело, дядя Сомс! Шансы у них примерно равны. Посмотрите, какая у нее голова и перед, грудь какая широкая. Круп, пожалуй, хуже, но все-таки лошадь замечательная.
— Который из них француз? — спросил Сомс. — Этот? О! А! Нет, не нравится. Этот заезд я посмотрю.
Джек Кардиган ухватил его повыше локтя — пальцы у него были как железные.
— Марш со мной, — сказал он.
Сомса повели, затащили выше, чем прежде, дали бинокль Имоджин — его же подарок — и оставили одного. Он изумился, обнаружив, как ясно и далеко видит. Какая уйма автомобилей и какая уйма народа! «Национальное времяпрепровождение» — так, кажется, это называют. Вот проходят лошади, каждую ведет в поводу человек. Что и говорить, красивые создания! Английская лошадь против французской лошади — в этом есть какой-то смысл. Он порадовался, что Аннет еще не вернулась из Франции, иначе она была бы здесь с ним. Теперь они идут легким галопом. Сомс добросовестно постарался отличить одну от другой, но если не считать номеров, они все были до черта похожи. «Нет — решил он, — буду смотреть только на этих двух и еще на ту вот — высокую», — он выбрал ее за кличку — Понс Асинорум. Он не без труда заучил цвета камзолов трех нужных жокеев и навел бинокль на группу лошадей у старта. Однако, как только они пошли, все спуталось, он видел только, что одна лошадь идет впереди других. Стоило ли стараться заучивать цвета! Он смотрел, как они скачут — все вперед, и вперед, и вперед — и волновался, потому что ничего не мог разобрать, а окружающие, по-видимому, прекрасно во всем разбирались. Вот они выходят на прямую. «Фаворит ведет!» — «Смотрите на француза!» Теперь Сомс мог различить знакомые цвета. Впереди те две! Рука его дрогнула, и он уронил бинокль. Вот они идут — почти голова в голову! О черт, неужели не он — не Англия? Нет! Да! Да нет же! Без всякого поощрения с его стороны сердце его колотилось до боли. «Глупо, — подумал он. — Француз! Нет, фаворит выигрывает! Выигрывает!» Почти напротив него лошадь вырвалась вперед. Вот молодчина! Ура! Да здравствует Англия! Сомс едва успел прикрыть рот рукой, слова так и просились наружу. Ктото заговорил с ним. Он не обратил внимания. И бережно уложив в футляр бинокль Имоджин, он снял свой серый цилиндр и заглянул в него. Там ничего не оказалось, кроме темного пятна на рыжеватой полоске кожи в том месте, где она промокла от пота.

III. ДВУХЛЕТКИ

Тем временем в паддоке, в той его части, где было меньше народу, готовили к скачкам двухлеток.
— Джон, пойдем посмотрим, как седлают Рондавеля, — сказала Флер.
И рассмеялась, когда он оглянулся.
— Нет, Энн при тебе весь день и всю ночь. Разок можно пойти и со мной.
В дальнем углу паддока, высоко подняв благородную голову, стоял сын Голубки; ему осторожно вкладывали мундштук, а Гринуотер собственноручно прилаживал на нем седло.
— Никому на свете не живется лучше, чем скаковой лошади, — говорил Джон. — Посмотри, какие у нее глаза — умные, ясные, живые. У ломовых лошадей такой разочарованный, многострадальный вид, у этих — никогда. Они любят свое дело, это поддерживает их настроение.
— Не читай проповедей, Джон! Ты так и думал, что мы здесь встретимся?
— Да.
— И все-таки приехал. Какая храбрость!
— Тебе непременно хочется говорить в таком тоне?
— А в каком же? Ты заметил, Джон, скаковые лошади, когда стоят, никогда не сгибают колен; оно и понятно, они молодые. Между прочим, есть одно обстоятельство, которое должно бы умерить твои восторги. Они всегда подчиняются чужой воле.
— А кто от этого свободен?
Какое у него жесткое, упрямое лицо!
— Посмотрим, как его поведут.
Они подошли к Валу, тот хмуро сказал:
— Ставить будете?
— Ты как, Джон?
— Да; десять фунтов.
— Ну и я так. Двадцать фунтов за нас двоих, Вэл.
Вэл вздохнул.
— Посмотрите вы на него! Видали вы когда-нибудь более независимого двухлетка? Помяните мое слово, он далеко пойдет. А мне не разрешают ставить больше двадцати пяти фунтов! Черт!
Он отошел от них и заговорил с Гринуотером.
— Более независимого, — сказала Флер. — Несовременная черта — правда, Джон?
— Не знаю; если посмотреть поглубже…
— О, ты слишком долго прожил в глуши. Вот и Фрэнсис был на редкость цельный; Энн, вероятно, такая же. Напрасно ты не отведал Нью-Йорка стоило бы, судя по их литературе.
— Я не сужу по книгам; по-моему, между литературой и жизнью нет ничего общего.
— Будем надеяться, что ты прав. Откуда бы посмотреть этот заезд?
— Встанем вон там, у ограды. Меня интересует финиш. Я что-то не вижу Энн.
Флер крепко сжала губы, чтобы не сказать: «А ну ее к черту!»
— Ждать некогда, у ограды не останется места.
Они протиснулись к ограде, почти против, самого выигрышного столба, и стояли молча — как враги, думалось Флер.
— Вот они!
Мимо них пронеслись двухлетки, так быстро и так близко, что разглядеть их толком не было возможности.
— Рондавель хорошо идет, — сказал Джон, — и этот вот, гнедой, мне нравится.
Флер лениво проводила их глазами, она слишком остро чувствовала, что она одна с ним — совсем одна, отгороженная чужими людьми от взглядов знакомых. Она напрягла все силы, чтобы успеть насладиться этим мимолетным уединением. Она просунула руку ему под локоть и заставила себя проговорить:
— Я даже нервничаю, Джон. Он просто обязан прийти первым.
Понял он, что, когда он стал наводить бинокль, ее рука осталась висеть в воздухе?
— Отсюда ничего не разберешь. — Потом он опять прижал к себе локтем ее руку. Понял он? Что он понял?
— Пошли!!
Флер прижалась теснее.
Тишина — гам — выкрикивают одно имя, другое! Но для Флер ничего не существовало — она прижималась к Джону. Лошади пронеслись обратно, мелькнуло яркое пятно. Но она ничего не видела, глаза ее были закрыты.
— Шут его дери, — услышала она его голос, — выиграл!
— О Джон!
— Интересно, что мы получим.
Флер посмотрела на него, на ее бледных щеках выступило по красному пятну, глаза глядели очень ясно.
— Получим! Ты правда хотел это сказать, Джон?
И хотя он двинулся следом за ней к паддоку, по его недоумевающему взгляду она поняла, что он не хотел это сказать.
Вся компания, кроме Сомса, была в сборе. Джек Кардиган объяснял, что выдача была несообразно низкая, так как на Рондавеля почти никто не ставил, — кто-то что-то пронюхал; он, по-видимому, находил, что это заслуживает всяческого порицания.
— Надеюсь, дядя Сомс не увлекся свыше меры, — сказал он. — Его с «Золотого кубка» никто не видел. Вот здорово будет, если окажется, что он взял да ахнул пятьсот фунтов!
Флер недовольно сказала:
— Папа, вероятно, устал и ждет в машине. Нам, тетя, тоже пора бы двигаться, чтобы не попасть в самый разъезд.
Она повернулась к Энн.
— Когда увидимся?
Энн взглянула на Джона, он буркнул:
— О, как-нибудь увидимся.
— Да, мы тогда сговоримся. До свидания, милая! До свидания, Джон! Поздравь от меня Вэла, — и, кивнув им на прощание. Флер первая двинулась к выходу. Ярость, кипевшая в ее сердце, никак не проявилась, нельзя было дать заметить отцу, что с ней происходит чтото необычное.
Сомс действительно ждал в автомобиле. Столь противное его принципам волнение от «Золотого кубка» заставило его присесть на трибуне. Там он и просидел два следующих заезда, лениво наблюдая, как волнуется внизу толпа и как лошади быстро скачут в один конец и еще быстрее возвращаются. Отсюда, в милом его сердцу уединении, он мог если не с восторгом, то хотя бы с интересом спокойно разглядывать поразительно новую для него картину. Национальное времяпрепровождение — он знал, что сейчас каждый норовит на что-нибудь ставить. На одного человека, хоть изредка посещающего скачки, очевидно, приходится двадцать, которые на них ни разу не были, но все же как-то научились проигрывать деньги. Нельзя купить газету или зайти в парикмахерскую, без того чтобы не услышать о скачках. В Лондоне и на Юге, в Центральных графствах и на Севере все этим увлекаются, просаживают на лошадей шиллинги, доллары и соверены. Большинство этих людей, наверно, в жизни не видали скаковой лошади, а может, и вообще никакой лошади; скачки — это, видно, своего рода религия, а теперь, когда их не сегодня-завтра обложат налогом, — даже государственная религия. Какойто врожденный дух противоречия заставил Сомса слегка содрогнуться. Конечно, эти надрывающиеся обыватели, там, внизу, под смешными шляпами и зонтиками, были ему глубоко безразличны, но мысль, что теперь им обеспечена санкция царствия небесного или хотя бы его суррогата — современного государства, — сильно его встревожила. Точно Англия и в самом деле повернулась лицом к фактам. Опасный симптом! Теперь, чего доброго, закон распространится и на проституцию! Обложить налогом так называемые пороки — все равно что признать их частью человеческой природы. И хотя Сомс, как истый Форсайт, давно знал, что так оно и есть, но признать это открыто было бы чересчур по-французски. Допустить, что человеческая природа несовершенна — это какое-то пораженчество; стоит только пойти по этой дорожке — неизвестно, где остановишься. Однако, по всему видно, налог даст порядочный доход — а доходы ох как нужны; и он не знал, на чем остановиться. Сам бы он этого не сделал, но не ополчаться же за это на правительство! К тому же правительство, как и он сам, по-видимому, поняло, что всякий азарт — самое мощное противоядие от резолюции; пока человек может заключать пари, у него остается шанс приобрести что-то задаром, а стремление к этому и есть та движущая сила, которая скрывается за всякой попыткой перевернуть мир вверх ногами. Кроме того, надо идти в ногу с веком, будь то вперед или назад — что, впрочем, почти одно и то же. Главное — не вдаваться в крайности.
В эти размеренные мысли внезапно вторглись совершенно неразмеренные чувства. Там, внизу, к ограде направлялись Флер и этот молодой человек. Из-под полей своего серого цилиндра он с болью глядел на них, вынужденный признать, что это самая красивая пара на всем ипподроме. У ограды они остановились — молча; и Сомс, который в минуты волнения сам становился молчаливее, чем когдалибо, воспринял это как дурной знак. Неужели и вправду дело неладно и страсть притаилась в своем неподвижном коконе, чтобы вылететь из него на краткий час легкокрылой бабочкой? Что кроется за их молчанием? Вот пошли лошади. Этот серый, говорят, принадлежит его племяннику? И к чему только он держит лошадей! Когда Флер сказала, что едет на скачки, он знал, что из этого получится. Теперь он жалел, что поехал. Впрочем, нет! Лучше узнать все, что можно. В плотной толпе у ограды он мог различить только серый цилиндр молодого человека и черную с белым шляпу дочери. На минуту его внимание отвлекли лошади: почему и не посмотреть, как обгонят лошадь Вэла? Говорят, он многого ждет от нее лишняя причина для Сомса не ждать от нее ничего хорошего. Вот они скачут, все сбились в кучу. Сколько их, черт возьми! И этот серый — удобный цвет, не спутаешь! Э, да он выигрывает! Выиграл!
— Гм, — сказал он вслух, — это лошадь моего племянника.
Ответа не последовало, и он стал надеяться, что никто не слышал. И опять взгляд его обратился на тех двоих у ограды. Да, вот они уходят молча, Флер впереди. Может быть… может быть, они уже не ладят, как прежде? Надо надеяться на лучшее. Но боже, как он устал! Пойти подождать их в автомобиле.
Там он и сидел в полумраке, когда они явились, громко болтая о всяких пустяках, — глупый вид у людей, когда они выигрывают деньги. А они, оказывается, все выиграли!
— А вы не ставили на него, дядя Сомс?
— Я думал о другом, — сказал Сомс, глядя на дочь.
— Мы уж подозревали, не вы ли нам подстроили такую безобразно маленькую выдачу.
— Как? — угрюмо сказал Сомс. — Вы что же, решили, что я ставил против него?
Джек Кардиган откинул назад голову и расхохотался.
— Ничего не вижу смешного, — буркнул Сомс.
— Я тоже, Джек, — сказала Флер. — Откуда папе знать что-нибудь о скачках?
— Простите меня, сэр, я сейчас вам все объясню.
— Боже упаси, — сказал Сомс.
— Нет, но тут что-то неладно. Помните вы этого Стэйнфорда, который стибрил у мамы табакерку?
— Помню.
— Так он, оказывается, был у Вэла в Уонсдоне, и Вэл думает, не пришло ли ему в голову, что Рондавель незаурядный конь? В прошлый понедельник какой-то тип околачивался там, когда его пробовали на галопе. Поэтому они и выпустили жеребенка сегодня, а не стали ждать до Гудвудских скачек. И все-таки опоздали, кто-то нас перехитрил. Мы получили только вчетверо.
Для Сомса все это было китайской грамотой, он понял только, что этот томный негодяй Стэйнфорд каким-то образом опять явился причиной встречи Флер с Джоном; ведь он знал от Уинифрид, что во время стачки Вэл и его компания остановились на Грин-стрит специально, чтобы повидаться со Стэйнфордом. Он горько раскаивался, что не подозвал тогда полисмена и не отправил этого типа в тюрьму.
Из-за коварства «этого Ригза» им не скоро удалось выбраться из гущи машин, и на Саут-сквер они попали только в семь часов. Их встретили новостью, что у Кита жар. С ним сейчас мистер Монт. Флер бросилась в детскую. Смыв с себя грязь за целый день. Сомс уселся в гостиной и стал тревожно ждать их доклада. У Флер в детстве бывал жар, и нередко он приводил к чему-нибудь. Если жар Кита не приведет ни к чему серьезному, он может пойти ей на пользу — привяжет ее мысли к дому. Сомс откинулся на спинку кресла перед картиной Фрагонара — изящная вещица, но бездушная, как все произведения этой эпохи! Зачем Флер изменила стиль этой комнаты с китайского на французский? Очевидно, разнообразия ради. Нынешняя молодежь ни к чему не привязывается надолго: какой-то микроб в крови «безработных богачей» и «безработных бедняков» и вообще, по-видимому, у всех на свете. Никто не желает оставаться на месте, даже после смерти, судя по всем этим спиритическим сеансам. Почему люди не могут спокойно заниматься своим делом, хотя бы лежать в могиле! Они так жадно хотят жить, что жизни и не получается. Солнечный луч, дымный от пыли, косо упал на стену перед ним; красиво это — солнечный луч, но какая масса пыли, даже в такой вылизанной комнате! И подумать, что от какого-то микроба, который меньше, чем одна из этих пылинок, у ребенка может подняться температура! Сомс всей душой надеялся, что у Кита нет ничего заразного. И он стал мысленно перебирать все детские болезни — свинка, корь, ветряная оспа, коклюш. Флер их все перенесла, но скарлатины избежала. И Сомс стал беспокоиться. Не мог ведь Кит подхватить скарлатину, он слишком мал. Но няньки такие небрежные — как знать? И он вдруг затосковал по Аннет. Что она делает во Франции столько времени? Она незаменима, когда кто-нибудь болеет, у нее есть отличные рецепты. Надо отдать справедливость французам — доктора у них толковые, когда дадут себе труд вникнуть в дело. Снадобье, которое они прописали ему в Довиле от прострела, замечательно помогло. А после визита этот маленький доктор сказал: «Завтра зайду пообедать!» — так по крайней мере ему послышалось. Потом выяснилось, что он хотел сказать: «Завтра зайду проведать». Не говорят ни на одном языке, кроме своего дурацкого французского, и еще делаю обиженное лицо, когда вы сами не можете на нем объясняться.
Сомса долго продержали без известий; наконец пришел Майкл.
— Ну?
— Что ж, сэр, очень смахивает на корь.
— Гм! И где только он мог ее подцепить?
— Няня просто ума не приложит; но Кит страшно общительный. Стоит ему завидеть другого ребенка, как он бежит к нему.
— Это плохо, — сказал Сомс. — У вас тут рядом трущобы.
— Да, — сказал Майкл: — справа трущобы, слева трущобы, прямо трущобы — куда пойдешь?
Сомс сделал большие глаза.
— Хорошо еще, что не подлежит регистрации, — сказал он.
— Что, трущобы?
— Нет, корь. — Если он чего боялся, так это болезни, подлежащей регистрации: явятся представители власти, будут всюду совать свой нос, еще, чего доброго, заставят сделать дезинфекцию.
— Как себя чувствует мальчуган?
— Преисполнен жалости к самому себе.
— По-моему, — сказал Сомс, — блохи не так у; к безвредны, как о них говорят. Эта его собака могла подцепить коревую блоху. Как это доктора до сих пор не обратили внимания на блох?
— Как это они еще не обратили внимания на трущобы, — сказал Майкл, от них и блохи.
Сомс опять сделал большие глаза. Теперь его зять, как видно, помешался на трущобах! Очень беспокойно, когда в нем начинает проявляться общественный дух. Может быть, он сам бывает в этих местах и принес на себе блоху или еще какую-нибудь заразу.
— За доктором послали?
— Да, ждем с минуты на минуту.
— Толковый, или шарлатан, как все?
— Тот же, которого мы приглашали к Флер.
— О! А! Помню — слишком много мнит о себе, но не глуп. Уж эти доктора!
В изящной комнате воцарилось молчание: они ждали звонка; и Сомс размышлял. Рассказать Майклу о том, что сегодня случилось? Он открыл было рот, но из него не вылетело ни звука. Уж сколько раз Майкл поражал его своими взглядами. И он все смотрел на зятя, а тот глядел в окно. Занятное у него лицо, некрасивое, но приятное, эти острые уши, и брови, разбегающиеся вверх, — не думает вечно о себе, как все красивые молодые люди. Красивые мужчины всегда эгоисты — верно, избалованы. Хотел бы он знать, о чем задумался этот молодой человек!
— Вот он! — сказал Майкл, вскакивая с места.
Сомс опять остался один. На сколько времени, он не знал, — он был утомлен и вздремнул, несмотря на тревогу. Звук открывающейся двери разбудил его, и он успел принять озабоченный вид прежде, чем Флер заговорила.
— Почти наверно корь.
— О, — протянул Сомс. — Как насчет ухода?
— Няня и я, конечно.
— Значит, тебе нельзя будет выходить? «А ты разве не рад этому?» словно сказало ее лицо. Как она читает у него в мыслях! Видит бог, он не рад ничему, что огорчает ее, а между тем…
— Бедный малыш, — сказал он уклончиво. — Нужно вызвать твою мать. Постараюсь найти что-нибудь, чтобы развлечь его.
— Не стоит, папа, у него слишком сильный жар, у бедняжки. Обед подан, я буду обедать наверху. Сомс встал и подошел к ней.
— Ты не тревожься, — сказал он. — У всех детей… Флер подняла руку.
— Не подходи близко, папа. Нет, я не тревожусь.
— Поцелуй его от меня, — сказал Сомс. — Впрочем, ему все равно. Флер взглянула на него. Губы ее чуть-чуть улыбнулись. Веки мигнули два раза. Потом она повернулась и вышла, и Сомс подумал: «Она — вот бедняжка! Я ничем не могу помочь!» О ней, а не о внуке были все его мысли.

IV. В «ЛУГАХ»

В «Лугах» св. Августина когда-то, без сомнения, росли цветы, и по воскресеньям туда приезжали горожане погулять и нарвать душистый букет. Теперь же, если там еще и можно было увидеть цветы, то разве только в алтаре церкви преподобного Хилери или у миссис Хилери на обеденном столе. Остальная часть многочисленного населения знала об этих редкостных творениях природы только понаслышке, да изредка, завидев их в корзинах, восклицала: «Эх, хороши цветочки!» В день Аскотских скачек, когда Майкл, верный своему обещанию, явился навестить дядю, его спешно повели смотреть, как двадцать маленьких «августинцев» отправляют в открытом грузовике провести две недели среди цветов в и" естественном состоянии. В толпе ребят стояла его тетя Мэй — женщина высокого роста, стриженая, с рыжеватыми седеющими волосами и с тем слегка восторженным выражением, с которым обычно слушают музыку. Улыбка у нее была очень добрая, и все любили ее за эту улыбку и за манеру удивленно вздергивать тонкие брови, словно недоумевая: «Ну что же дальше?» В самом начале века Хилери нашел ее в доме приходского священника в Хэнтингдоншире, и двадцати лет она вышла за него замуж. С тех пор она не знала свободного часа. Два ее сына и дочь уже поступили в школу, так что во время учебного года семью ее составляли всего только несколько сот августинцев. Хилери случалось говорить: «Не налюбуюсь на Мэй. Теперь, когда она остриглась, у нее оказалось столько свободного времени, что мы думаем заняться разведением морских свинок. Если бы она еще позволила мне не бриться, мы бы действительно успели кое-что сделать». Увидев Майкла, она улыбнулась ему и вздернула брови.
— Молодое поколение Лондона, — вполголоса сообщила она, — отбывает в Ледерхед. Правда, милые? Майкла и в самом деле удивил здоровый и опрятный вид двадцати юных августинцев. Судя по улицам, с которых их собрали, и по матерям, которые пришли их проводить, семьи, очевидно, приложили немало усилий, чтобы снарядить их в дорогу. Он стоял и приветливо улыбался, пока ребят выводили на раскаленный тротуар под восхищенными взорами матерей и сестер. Ими набили грузовик, открытый только сзади, и четыре молодые воспитательницы втиснулись в него следом за ними.
— "Двадцать четыре цыпленка в этот пирог запекли", — вспомнил Майкл детскую песенку. Тетка его рассмеялась.
— Да, бедняжки, и жарко им будет! Но правда, они славные? — она понизила голос. — А знаешь, что они скажут через две недели, когда вернутся? «Да, да, спасибо, было очень хорошо, только малость скучно. Нам больше нравится на улицах». Каждый год та же история.
— А зачем их тогда возить, тетя Мэй?
— Они поправляются физически; вид у них крепкий, но на самом деле они не могут похвастаться здоровьем. А потом так ужасно, что они никогда не видят природы. Конечно, Майкл, мы выросли в деревне и не можем понять, что представляют для детей лондонские улицы — без пяти минут рай, знаешь ли.
Грузовик тронулся, вслед ему махали платками, выкрикивали напутствия.
— Матери любят, когда увозят ребят, — сказала тетя Мэй, — это льстит их самолюбию. Ну так. Что тебе еще показать? Улицу, которую мы только что купили и собираемся потрошить и фаршировать заново? Хилери, верно, там с архитектором.
— Кому принадлежала улица? — спросил Майкл.
— Владелец жил на Капри. Вряд ли он когда и видел ее. На днях он умер, и мы получили ее за сравнительно небольшие деньги, если принять во внимание близость к центру. Земельные участки стоят недешево.
— Вы заплатили за нее?
— О нет! — она вздернула брови. — Отсрочили чек до второго пришествия.
— Боже правый!
— Никак нельзя было упустить эту улицу. Мы внесли аванс, остальную сумму надо достать к сентябрю.
— Сколько? — спросил Майкл.
— Тридцать две тысячи.
Майкл ахнул.
— Ничего, милый, достанем. Хилери в этом отношении молодец. Вот и пришли.
Это была изогнутая улица, на которой, по мере того как они медленно шли вперед, каждый дом казался Майклу более ветхим, чем предыдущий. Закопченные, с обвалившейся штукатуркой, сломанными решетками и разбитыми окнами, словно брошенные на произвол судьбы, как наполовину выгоревший корабль, они поражали взгляд и сердце своей заброшенностью.
— Что за люди тут живут, тетя Мэй?
— Всякие — по три-четыре семьи в каждом доме. Торговцы с Ковент-Гардена, разносчики, фабричные работницы — мало ли кто. Прозаических насекомых изобилие, Майкл. Работницы трогательные — хранят свои платья в бумажных пакетах. Многие очень недурно одеваются. Иначе, впрочем, их бы уволили, бедных.
— Но неужели у людей еще может быть желание здесь жить?
Брови тетки задумчиво сдвинулись.
— Тут, милый, не в желании дело. Просто экономические соображения. Где еще они могли бы жить так дешево? И даже больше: куда им вообще идти, если их выселят? Тут неподалеку власти недавно снесли целую улицу и построили громадный многоквартирный дом для рабочих; но тем, кто раньше жил на этой улице, квартирная плата оказалась не по карману, и они попросту рассосались по другим трущобам. А кроме того, им, знаешь ли, не по вкусу эти дома-казармы, и я их понимаю. Им хочется иметь целый домик, а если нельзя — целый этаж в невысоком доме. Или хотя бы комнату. Это свойство английского характера, и оно не изменится, пока мы не научимся лучше проектировать рабочие жилища. Англичане любят нижние этажи, наверно, потому, что привыкли. А, вот и Хилери!
Хилери Черрел, в темно-серой куртке, с расстегнутым отложным воротничком и без шляпы, стоял в подъезде одного из домов и беседовал с каким-то худощавым мужчиной, узкое лицо которого очень понравилось Майклу.
— А, Майкл, ну что ты скажешь о Слэнт-стрит, мой милый? Все эти дома до единого мы выпотрошим и вычистим так, что будет любо-дорого смотреть.
— Сколько времени они останутся чистыми, дядя Хилери?
— О, в этом отношении беспокоиться не приходится, — сказал Хилери, у нас уже есть некоторый опыт. Предоставь им только эту возможность, люди с радостью будут поддерживать у себя чистоту. Они и так чудеса творят. Иди посмотри, только не прикасайся к стенам. Ты, Мэй, останься, поговори с Джемсом. Здесь живет ирландка; у нас их немного. Можно войти, миссис Корриган?
— Неужели же нельзя? Рада видеть ваше преподобие, хоть не больно у меня сегодня прибрано.
Плотная женщина с черными седеющими волосами, засучив по локоть рукава на мощных руках, оторвалась от какого-то дела, которым была занята в комнате, до невероятия заставленной и грязной. На большой постели спали, по-видимому, трое, и еще кто-то на койке; еда, очевидно, приготовлялась в небольшом закопченном камине, над которым хранились на полке трофеи памятных событий за целую жизнь. На веревке сушилось белье. На заплатанных, закоптелых стеках не было ни одной картины.
— Мой племянник Майкл Монт, миссис Коррнган; он член парламента.
Ирландка подбоченилась.
— Неужто?
Бесконечное снисхождение, с которым это было сказано, поразило Майкла в самое сердце.
— А верно мы слышали, будто ваше преподобие купили всю улицу? А что вы с ней будете делать? Уж не выселять ли нас надумали?
— Ни в коем случае, миссис Корриган.
— Ну, я так и знала. Я им говорила: «Скорей всего хочет почистить у нас внутри, а на улицу в жизни не выставит».
— Когда подойдет очередь этого дома, миссис Корриган, — а ждать, я думаю, не очень долго, — мы подыщем вам хорошее помещение, вы там поживете, а потом вернетесь к новым стенам, полам и потолкам, и будет у вас хорошая плита, и стирать будет удобно, и клопов не останется.
— Эх, вот это бы я посмотрела!
— Скоро увидите. Вот взгляни, Майкл, если я тут проткну пальцем обои, что только оттуда не полезет! Нельзя вам пробивать дырки в стенах, миссис Корриган.
— Что правда, то правда, — ответила миссис Корриган. — Как начал Корриган в прошлый раз вколачивать гвоздь, так что было! Там их не оберешься.
— Ну, миссис Корриган, рад видеть вас в добром здоровье. Всего хорошего, да скажите мужу, если его ослу нужен отдых, у нас в садике всегда найдется место. За хмелем в этом году поедете?
— А как же, — ответила миссис Корриган. — Всего вам хорошего, ваше преподобие; всего хорошего, сэр!
На голой обшарпанной площадке Хилери Черрел сказал:
— Соль земли, Майкл. Но подумай, каково жить в такой атмосфере! Хорошо еще, что они все лишены чувства обоняния.
Майкл засмеялся, глубоко вдыхая несколько менее спертый воздух.
— Сколько, по вашим подсчетам, надо времени, чтобы обновить эту улицу, дядя Хилери?
— Года три.
— А как вы думаете достать деньги?
— Выиграю, выпрошу, украду. Вот здесь живут три работницы с фабрики «Петтер и Поплин». Их, конечно, нет дома. Чистенько, правда? Бумажные пакеты оценил?
— Послушайте, дядя, вы бы осудили девушку, которая пошла бы на что угодно, лишь бы не жить в таком доме?
— Нет, — сказал преподобный Хилери, — как перед богом говорю, не осудил бы.
— Вот за это я вас и люблю, дядя Хилери. Вы заставляете меня опять уверовать в церковь.
— Милый ты мой! — сказал Хилери. — Реформация — ничто по сравнению с тем, что творится последнее время в церковных делах. То ли еще увидишь! Я, впрочем, держусь того мнения, что в небольших дозах отделение церкви от государства было бы нам совсем не вредно. Пойдем к нам завтракать и поговорим о плане перестройки трущоб. И Джемса прихватим.
— Вот видишь ли, — продолжал он, когда они уселись вокруг обеденного стола в столовой его домика, — есть, я уверен, немало людей, которые с удовольствием вложили бы небольшую часть своего состояния под два с половиной процента, рассчитывая со временем получать четыре, будь у них уверенность, что тем самым они обеспечивают ликвидацию трущоб. Мы проделали кой-какие опыты и нашли, что вполне можем привести эти развалины в жилой вид, почти не повышая квартирной платы, и при этом выплачивать два с половиной процента нашим кредиторам. Если это возможно здесь, то возможно и во всех других районах, где частные общества по перестройке трущоб стали бы, как и мы, следовать тому принципу, что жителей трущоб никуда переселять не следует. Но нужны, разумеется, деньги — основной фонд перестройки трущоб — двухпроцентные облигации с купонами, подлежащие погашению через двадцать лет: из этого фонда общества по мере надобности брали бы средства для скупки и обновления трущобных участков.
— А как вы думаете погашать облигации через двадцать лет?
— О, так же, как и правительство, — выпуском новых.
— Однако, — сказал Майкл, — местные власти обладают большими полномочиями, у них больше шансов собрать эти деньги.
Хплери покачал головой.
— Полномочия — да; но власти медлительны, Майкл, — по сравнению с ними улитка кажется скороходом. Кроме того, они как раз занимаются переселением, так как взимают слишком высокую квартирную плату. Да это и не в английском духе, голубчик. Не любим мы почему-то быть обязанными властям и нести перед ними ответственность. А для муниципалитетов остается достаточно работы в трущобах, они и делают много полезного, но без помощи им с этим делом не сладить. Тут нужно человеческое отношение, нужно чувство юмора и вера, а это уж вопрос частной инициативы в каждом городе, где есть трущобы.
— А кто вам даст этот основной фонд? — спросил Майкл, поглядывая на брови тети Мэй, которые уже начали подергиваться.
— А вот, — подмигивая, сказал Хилери, — тут-то можно начать разговор о тебе. Я, собственно, затем и пригласил тебя сегодня.
— Вот так так! — сказал Майкл, чуть не подскочив над тарелкой с кашей.
— Совершенно верно, — сказал Хилери. — Но разве ты бы не мог устроить, чтобы объединенная комиссия от обеих палат выпустила воззвание? Основываясь на проделанной нами работе, Джемс сможет дать тебе точные цифры. Пусть сами посмотрят, что тут творится. Ведь не может быть, Майкл, чтобы не нашлось десяти справедливых людей, которые дадут подбить себя на такое дело.
— Десять апостолов, — слабо ввернул Майкл.
— Пусть так, но Христа, собственно, незачем вмешивать в это дело, тут нет ничего абстрактного или сентиментального; ты бы мог к ним подъехать с любой стороны. Например, старый сэр Тимоти Фэнфилд с восторгом повоевал бы с трущобными домовладельцами. Дальше: мы ведь электрифицировали все кухни и собираемся продолжать в том же духе — значит есть приманка и для старика Шропшира. Да и нет надобности создавать комиссию только из членов обеих палат — в нее согласился бы войти сэр Томас Морсел, да, я думаю, и любой из известных врачей; можно бы завербовать парочку банкиров с примесью квакерской крови; и всюду найдется достаточно отставных генерал-губернаторов не у дел. Да если бы тебе еще удалось залучить в председатели члена королевской фамилии — дело было бы в шляпе.
— Бедный Майкл! — сказал ласковый голос тети Мэй. — Дай ты ему доесть кашу, Хилери!
Но Майкл не собирался браться за ложку: он видел, что здесь заваривается каша другого рода.
— Основной капитал для перестройки трущоб, — продолжал Хилери, — обслуживающий все общества по перестройке трущоб, существующие и проектируемые, если только они следуют принципу не переселять теперешних жильцов. Понимаешь, какой это создаст нам престиж в глазах жильцов? Мы пускаем их по верному пути и уж конечно будем следить, чтобы они опять не запустили своих жилищ.
— И вы думаете, это в ваших силах? — сказал Майкл.
— А ты наслушался разговоров, что в ваннах хранят уголь и овощи и все такое? Поверь мне, Майкл, все это преувеличено. Во всяком случае, у нас, частных работников, большое преимущество перед властями. Им приходится править — мы пытаемся руководить.
— Подогреть тебе кашу, милый? — предложила тетя Мэй.
Майкл отказался. Он понял, что тут и без подогревания жарко будет. Опять крестовый поход! В дяде Хилери, он всегда это знал, сохранилась кровь крестоносцев — во времена великих походов его предки именовались Керуаль, а теперь имя перешло в Чаруэл, а произносилось Черрел, согласно здравому английскому обычаю доставлять неприятности иностранцам.
— Я не для того хочу завербовать тебя, Майкл, чтобы ты сделал себе на этом карьеру, ведь ты, как-никак, аристократ.
— Спасибо на добром слове, — отозвался Майкл.
— Нет. Мне кажется, тебе просто нужно что-то делать, чтобы оправдать свое положение.
— Вы совершенно правы, — смиренно сказал Майкл, — вопрос только в том, это ли нужно делать.
— Безусловно, это, — сказал Хилери, размахивая ложечкой для соли, на которой был выгравирован герб Чаруэлоз. — А что же иначе?
— Вы никогда не слышали о фоггартизме, дядя Хилери?
— Нет; что это такое?
— Не может быть! — сказал Майкл. — Нет, вы правда ничего, о нем не слышали?
— Фоггартизм? К фанатизму отношения не имеет?
— Нет, — твердо сказал Майкл. — Вы здесь, конечно, погрязли в нищете и пороках, но все-таки это уж слишком. Вы-то, тетя Мэй, знаете, что это такое?
Брови тети Мэй опять напряженно сдвинулись.
— Кажется, припоминаю, — сказала она, — кто-то" помоему, говорил, что это галиматья!
Майкл простонал:
— А вы, мистер Джемс?
— Насколько я помню, это что-то, связанное с валютой?
— Вот полюбуйтесь, — сказал Майкл, — три интеллигентных, общественно настроенных человека никогда не слышали о фоггартизме, а я больше года только о нем и слышу.
— Ну что ж, — сказал Хилери, — а ты слышал о моем плане перестройки трущоб?
— Нет, конечно.
— По-моему, — сказала тетя Мэй, — вы сейчас покурите, а я приготовлю кофе. Я вспомнила, Майкл: это твоя мама говорила, что не дождется, когда ты бросишь им заниматься. Я только забыла название. Это насчет того, что городских детей надо отнимать у родителей.
— Отчасти и это, — сказал удрученный Майкл.
— Не надо забывать, милый, что чем беднее люди, тем больше они держатся за своих детей.
— Весь смысл и радость их жизни, — вставил Хилери.
— А чем беднее дети, тем больше они держатся за свои мостовые, как я тебе уж говорила.
Майкл сунул руки в карманы.
— Никуда я не гожусь, — сказал он безнадежным тоном. — Нашли с кем связываться, дядя Хилери.
Хилери и его жена очень быстро встали и оба положили руку ему на плечо.
— Голубчик! — сказала тетя Мэй.
— Да что с тобой? — сказал Хилери. — Возьми папироску.
— Ничего, — сказал Майкл ухмыляясь, — это полезно.
Папироска ли была полезна, или что другое, но он послушался и прикурил у Хилери.
— Тетя Мэй, какое самое жалостное на свете зрелище, не считая, конечно, пары, танцующей чарльстон?
— Самое жалостное зрелище? — задумчиво повторила тетя Мэй. — О, пожалуй, богач, слушающий плохой граммофон.
— Неверно, — сказал Майкл. — Самое жалостное зрелище на свете — это политический деятель, уверенный в своей правоте. Вот он перед вами!
— Мэй, не зевай! Закипела твоя машинка. Мэй делает прекрасный кофе, Майкл, лучшее средство от плохого настроения. Выпей чашку, а потом мы с Джемсом покажем тебе дома, которые мы уже обновили. Джемс, пойдем-ка со мной на минутку.
— Упорство его вызывает восторги, — вполголоса продекламировал Майкл, когда они исчезли.
— Не только восторги, милый, но и страх.
— И все-таки из всех людей, которых я знаю, я бы больше всего хотел быть дядей Хилери.
— Он и правда милый, — сказала тетя Мэй. — Кофе налить?
— Во что он, собственно, верит, тетя Мэй?
— О, на это у него почти не остается времени.
— Да, по этой линии церковь еще может на что-то надеяться. Все остальное — только попытки переплюнуть математику, как теория Эйнштейна. Правоверная религия была придумана для монастырей, а монастырей больше нет.
— Религия, — задумчиво протянула тетя Мэй, — в свое время сожгла много хороших людей, и не только в монастырях.
— Совершенно верно, когда религия вышла за монастырские стены, она превратилась в самую непримиримую политику, потом стала кастовым признаком, а теперь это кроссворд. Когда их разгадываешь, в чувствах нет ни малейшей необходимости.
Тетя Мэй улыбнулась.
— У тебя ужасные формулировки, милый.
— У нас в палате, тетя Мэй, мы только формулировками и занимаемся, от них всякая движущая сила гибнет. Но вернемся к трущобам; вы правда советуете мне попробовать?
— Если хочешь жить спокойно — нет.
— Пожалуй, что и не хочу. После воины хотел, а теперь нет. Но, видите ли, я попробовал насаждать фоггартизм, а ни один здравомыслящий человек на него и смотреть не хочет. Не могу я опять браться за безнадежное дело. Как вы думаете, есть шансы получить поддержку общества?
— Шансы минимальные, голубчик.
— А вы на моем месте взялись бы?
— Я, голубчик, пристрастна — Хилери так этого хочется; но и помимо этого мне думается, что ни в одном другом деле я не потерпела бы поражения с такой радостью. То есть это не совсем точно; просто нет ничего важнее, как создать для городского населения приличные жилищные условия.
— Вроде как перейти в лагерь противника, — пробормотал Майкл. — Мы не должны связывать свое будущее с городами.
— Оно все равно с ними связано, что бы ни делать. «Лучше синицу в руки», и такая большая синица, Майкл! А, вот и Хилери!
Хилери и архитектор потащили Майкла в «Луга». Моросил дождь, и этот лишенный цветов квартал выглядел более безрадостным, чем когда-либо. По дороге Хилери прославлял добродетели своих прихожан. Они пьют, но куда меньше, чем было бы естественно в данных обстоятельствах; они грязные, но он, живя в их условиях, был бы грязнее. Они не ходят в церковь — но кто, скажите, ждет от них иного? Они так мало бьют своих жен, что об этом и говорить не стоит; они очень добры и очень неразумны по отношению к своим детям. Они обладают чудотворным умением прожить, не имея прожиточного минимума. Они помогают друг другу гораздо лучше, чем те, у кого есть на это средства; никогда не пользуются сберегательной кассой, так как сберегать им нечего; и не заботятся о завтрашнем дне, который может оказаться хуже сегодняшнего. Учреждений они гнушаются. Уровень их нравственности вполне нормальный для людей, живущих в такой тесноте. Философского мышления у них хоть отбавляй, религиозности, собственно, никакой. Их развлечения — это кино, улица, дешевые папиросы, бары и воскресные газеты. Они любят попеть, непрочь потанцевать, если представится случай. У них свои понятия о честности, требующие особого изучения. Несчастные? Да, пожалуй, и нет, раз они маханули рукой на всякое будущее, в этой ли жизни, или в иной, — реалисты они до кончиков своих заросших ногтей. Англичане? Да, почти все, и по преимуществу уроженцы Лондона. Кое-кто в молодости пришел из деревни и, конечно, не вернется туда в старости.
— Ты их полюбил бы, Майкл: их нельзя не полюбить, если узнаешь поближе. А теперь, голубчик, до свидания, и обдумай все это. На вас, молодежь, только и надеяться Англии, Всего тебе хорошего!
И слова эти еще звучали у Майкла в ушах, когда он вернулся домой и узнал, что его сынишка заболел корью.

V. КОРЬ

Диагноз болезни Кита скоро подтвердился, и Флер перешла на положение затворницы.
Развлечения, которые Сомс старался найти для внука, прибывали почти каждый день. У одного были уши кролика и морда собаки, у другого хвост мула легко отделялся от туловища льва, третье издавало звук, похожий на жужжанье роя пчел; четвертое умещалось в жилетном кармане, но при желании растягивалось на целый фут. Все утра в городе Сомс проводил в добывании этих сокровищ, а также самых лучших мандаринов, винограда «мускат» и меда, качество которого оправдывало бы этикетку. Он жил па Грин-стрит, куда в ответ на умело составленную телеграмму о болезни мальчика явилась и Аннет. Сомс, который еще не целиком ушел в духовную жизнь, искренне ей обрадовался. Но после одной ночи он почувствовал, что может уступить ее Флер. Для нее будет облегчением знать, что мать с ней рядом. Может быть, к, тому времени, когда кончится ее затворничество, этот молодой человек окажется вне ее поля зрения. Такая серьезная домашняя забота может даже заставить ее забыть о нем. Сомс был недостаточно философом, чтобы до конца понять томление своей дочери. В глазах человека, родившегося в 1855 году, любовь была чисто личным чувством, или если не была таковым, то должна была быть. Ему и в голову не приходило, что в тоске Флер по Джону могла проявиться ее жажда жизни, всей жизни и только жизни; что Джон олицетворял собой ее первое серьезное поражение в борьбе за совершенную полноту — поражение" за которое, может быть, еще не поздно было расквитаться. Душа современной молодежи, пресыщенная и сложная, была для Сомса книгой если не за семью печатями, то с еще не разрезанными страницами. «Желать невозможного» стало принципом, когда для него всякие принципы уже утеряли свое значение. Сознание, что есть предел человеческой жизни и счастью, было у него в крови, и его собственный опыт лишний раз убеждал его в этом. Он, правда, не определял жизнь как «наилучшее использование скверной ситуации», но, хотя был твердо убежден, что когда у вас есть почти все, то нужно добиваться остального, он все же считал, что нечего выходить из себя, если это не удается. Яд поизносившейся религиозности, который до конца жизни заставлял истинно неверующих старых Форсайтов повторять положенные молитвы в смутной надежде, что после смерти они что-то за это получат, — этот яд до сих пор оказывал свое сдерживающее действие в организме их ненабожного отпрыска Сомса; так что, хоть он и был в общем уверен, что ничего не получит после смерти, но все же не считал, что получит все до смерти. Он сильно отстал от взглядов нового века, в число которых отнюдь не входила покорность судьбе, от века, который либо верил, опираясь на спиритизм, что есть немало шансов получить кое-что и после смерти, либо считал, что, так как умираешь раз и навсегда, надо постараться получить все, пока жив. Покорность судьбе! Сомс, разумеется, стал бы отрицать, что верит в такие вещи; и уж конечно он считал, что для дочери его все недостаточно хорошо! А вместе с тем в глубине души он чувствовал, что предел есть, а Флер этого чувства не знала, — и этой небольшой разницей, вызванной несходством двух эпох, и объяснялось, почему он не мог уследить за ее метаниями.
Даже в детской, огорченная и встревоженная тоскливым бредом лихорадящего сынишки. Флер продолжала метаться. Когда она сидела у кроватки, а он метался и лепетал и жаловался, что ему жарко, дух ее тоже метался, роптал и жаловался. По распоряжению доктора она каждый день, приняв ванну и переодевшись, гуляла в течение часа одна; если не считать этого, она была совершенно отрезана от мира, только уход за Китом немного утолял боль в ее сердце. Майкл был к ней бесконечно внимателен и ласков; и в ее манере держаться ничто не выдавало желания, чтобы на месте его был другой. Она твердо придерживалась своей программы не дать ни о чем догадаться, но для нее было большим облегчением не видеть на себе полный заботы пытливый взгляд отца. Она никому не писала, но получила от Джона коротенькое сочувственное письмо.
"Уонсдон. 22 июня.
Милая Флер, Мы с большим огорчением узнали о болезни Кита. Ты, должно быть, очень переволновалась. Бедный малыш! От всей души надеемся, что самое неприятное уже позади У меня в памяти корь осталась как два отвратительных дня, а потом масса чего-то вкусного и мягкого. Но он, наверно, еще слишком мал и понимает только, что ему очень не по себе.
Рондавелю скачки, говорят, пошли на пользу. Приятно, что мы побывали там вместе.
До свидания, Флер, желаю тебе всего лучшего. Любящий тебя друг Джон"
Она сохранила это письмо, как хранила когда-то его прежние письма, но не носила с собой, как те на слове «друг» появился мутный кружок, подозрительно похожий на слезу; кроме того, Майкл мог застать ее в любой стадии туалета. И она убрала письмо в шкатулку с драгоценностями, ключ от которой хранился только у нее.
Эти дни она много читала вслух Киту и еще больше сама, так как чувствовала, что за последнее время отстала от новейших течений в литературе; и, развлечение она находила не столько в персонажах, слишком полных жизни, чтобы быть живыми, сколько в попытке угнаться за современностью. Так много было души в этих персонажах, и такой замысловатой души, что она никак не могла сосредоточиться на них, чтобы понять, почему же они не живые. Майкл приносил ей книгу за книгой и сообщал: «Говорят, умно написано», или: «Вот последняя вещь Нэйзинга», или: «Опять наш старый приятель Кэлвин — не так солено, как та его книга, но все-таки здорово». И она сидела и держала их на коленях и постепенно начинала чувствовать, что знает достаточно, чтобы при случае сказать: «О да, „Мегеры“ я читала, очень напоминает Пруста», или «Любовьхамелеон»? Да, это сильнее, чем ее, Зеленые пещеры", но все-таки не то, что «Обнаженные души», или: «Непременно прочтите „Карусель“, дорогая, там такой изумительно непонятный конец».
Порой она беседовала с Аннет, но сдержанно, как подобает дочери с матерью после известного возраста; беседы их, собственно, сводились к выяснению проблем, так или иначе касающихся туалетов. Будущее, по словам Аннет, было полно тайны. Короче или длиннее юбки будут носить осенью? Если короче, то ее лично это не коснется; для Флер это, конечно, имеет значение, но сама она дошла до предела — выше колен юбку она не наденет. Что касается фасона шляп, то и тут ничего нельзя сказать определенно. Самая элегантная кокотка Парижа, по слухам, ратует за большие поля, но против нее орудуют темные силы — автомобильная езда и мадам де Мишель-Анж, «qui est toute [pour la vieille cloche». Флер интересовало, слышала ли сна что-нибудь новое относительно стрижки. Аннет, которая еще не остриглась, хотя голова ее уже давно трепетала на плахе, призналась, что она desesperee. Все теперь зависит от беретов. Если они привьются, женщины будут продолжать стричься; если нет — возможно, что волосы опять войдут в моду. Во всяком случае модным оттенком будет чистое золото; «et cela est impossible. Ton pere aurair une apoplexie». Так или иначе, Аннет опасалась, что осуждена до конца дней своих носить длинные волосы. Может быть, добрый бог поставит ей за это хорошую отметку.
— Если тебе хочется остричься, мама, я бы не стала смущаться. Папа просто консерватор — он сам не знает, что ему нравится, пусть испытает новое ощущение.
Аннет скорчила гримасу.
— Ma chere, je n'en sais rien. Твой отец на все способен.
Человек, «способный на все», ежедневно приходил на полчаса, сидел перед картиной Фрагонара, выпытывая новости у Майкла или Аннет, потом неожиданно изрекал: "Ну, привет Флер; рад слышать, что малышу получше! Или: «Боли у него, наверно, от газов, А все-таки лучше пригласили бы опять этого, как его… Привет Флер». И в холле он останавливался на минутку около саркофага, прислушивался, Потом, поправив шляпу, бормотал что-то вроде: «Ничего не поделаешь!» или «Мало она бывает на воздухе», — и уходил.
А Флер с облегчением, которого она сама стыдилась, смотрела из окна детской, как он удаляется угрюмой, размеренной походкой. Бедный, старый папа! Не его вина, что сейчас он олицетворяет в ее глазах угрюмую, размеренную поступь семейной добродетели. Да, надежда Сомса, что вынужденное сидение дома исцелит ее, что-то не оправдывалась. После первых тревожных дней, когда у Кита еще держалась высокая температура. Флер испытала как раз обратное. Ее чувство к Джону, в котором был теперь элемент страсти, незнакомой ей до замужества, росло, как всегда растут такие чувства, когда ум не занят, а тело лишено воздуха и движения. Оно расцветало, как пересаженный в теплицу цветок. Мысль, что ее обобрали, не давала ей покоя. Неужели им с Джоном никогда не вкусить золотого яблока? Неужели оно так и будет висеть, недосягаемое, среди темной глянцевитой листвы, совсем не похожей на листву яблони? Она достала свой старый ящик с акварельными красками — давно она не извлекала его на свет — и изобразила фантастическое дерево с большими золотыми плодами.
За этим занятием застал ее Майкл.
— А здорово, — сказал он. — Ты напрасно забросила акварель, старушка.
Флер ответила напряженно, словно прислушиваясь к тому, что крылось за его словами:
— Просто от нечего делать.
— А какие это фрукты?
Флер рассмеялась.
— Вот в том-то и суть! Но это, Майкл, душа, а не тело фруктового дерева.
— Как я не сообразил, — устыдился Майкл. — Во всяком случае, можно мне повесить его в кабинете, когда будет готово? Сделано с большим чувством.
В душе Флер шевельнулась благодарность.
— Сделать надпись «Несъедобный плод»?
— Ни в коем случае, он такой сочный и вкусный на вид; только есть ею пришлось бы над миской, как манго.
Флер опять засмеялась.
— Как тогда на пароходе, — сказала она и подставила щеку наклонившемуся над ней Майклу. Пусть хоть он не догадывается о ее чувствах.
И правда, французская кровь в ней никогда не остывала в близости с тем, кто будил нежность, но не любовь; а пряная горечь, которой была окрашена кровь почти всех Форсайтов, помогала ей видеть забавную сторону ее положения. Она по-прежнему была далеко не несчастной женой хорошего товарища и прекрасного человека, который, что бы она ни сделала, сам никогда не поступит низко или невеликодушно. Брезгливое отвращение к нелюбимым мужьям, о котором она читала в старинных романах и которым, она знала, так грешила первая жена ее отца, казалось ей порядочной нелепостью. Совместительство было в моде; духовная верность, логически распространяющаяся на движения тела, была чем-то от каменного века или, во всяком случае, от века Виктории и мещанства. Следуя по этому пути, никогда не достигнешь полноты жизни. А между тем, откровенное язычество, воспеваемое некоторыми мастерами французской и английской литературы, тоже претило Флер своей неумолимо логичной привычкой во всем доходить до конца. Для этого с ее крови не хватало яда, Флер отнюдь не была одержима манией пола; до сих пор сна почти и не сталкивалась с этим мучительным вопросом. Но теперь в ее чувстве к Джону было не только прежнее, но и новое; и целые дни проходили в планах: как бы, снова вырвавшись на свободу, увидеть его и услышать его голос, и прижаться к нему, как прижималась она к нему у ограды ипподрома, когда мимо них стрелой проносились лошади.

VI. ФОРМИРОВАНИЕ КОМИТЕТА

Майкл между тем был не так ослеплен, как она думала, потому что, когда двое живут вместе и один из них еще влюблен, он чутьем улавливает всякую перемену, как газель чует засуху. Еще были неприятно свежи воспоминания об этом завтраке и о визите к Джун. Он старался найти утешение в общественной жизни — великом болеутоляющем средстве от жизни личной — и решил не жалеть сил для осуществления планов дяди Хилери по перестройке трущоб. Подобрав необходимую литературу и сознавая, что общественные группы действуют по принципу центрифуги, он стал обдумывать, с кого начать свой поход. Какую фигуру видного общественного деятеля поставить ему в центре комитета? Сэр Тимоти Фэнфилд и маркиз Шропшир очень пригодятся в свое время, но, хотя они достаточно известны своими причудами, не им пробить дорогу к широкой публике. Необходима известная доля магнетизма. Им не обладал ни один из банкиров, которых он мог припомнить, уж конечно ни один юрист или представитель духовенства, а всякому военному, который пустился бы в реформы, было обеспечено презрение общества до тех пор, пока его реформы не претворятся в жизнь, то есть фактически до самой смерти. Хорошо бы адмирала, но до них не добраться. На отставных премьер-министров слишком большой спрос, к тому же им идет во вред принадлежность к той или иной партии; а литературные кумиры либо слишком стары, либо слишком заняты собой, либо ленивы, либо очень уж неустойчивы в своих взглядах. Остаются врачи, дельцы, генерал-губернаторы, герцоги и владельцы газет. Вот тут-то Майкл решил обратиться за советом к своему отцу.
Сэр Лоренс, который во время болезни Кита тоже почти каждый день заходил на Саут-сквер, вставил в глаз монокль и добрых две минуты молчал.
— Что ты понимаешь под магнетизмом, Майкл? Лучи заходящего или восходящего солнца?
— По возможности и то и другое, папа.
— Трудно, — сказал сэр Лоренс, — трудно. Верно одно — умный человек для вас слишком большая роскошь. То есть как?
Слишком тяжко пришлось публике от умных людей, а в Англии, Майкл, ум не так уж и ценят. Характер, мой милый, характер!
Майкл застонал.
— Знаю, знаю, — сказал сэр Лоренс, — вы, молодежь, считаете, что это понятие устарелое. — И вдруг он так вздернул свободную бровь, что монокль упал на стол. — Эврика! Уилфрид Бентуорт! Как раз подходит — «последний из помещиков возглавляет трущобную реформу» — вот это здорово, как теперь говорят.
— Старик Бентуорт? — нерешительно повторил Майкл.
— Он не старше меня — шестьдесят восемь, и не имеет никакого касательства к политике.
— Но ведь он глуп?
— Ну, заговорило молодое поколение! Грубоват и смахивает на лакея с усами, но глуп — нет. Три раза отказывался от звания пэра. Подумай, какое впечатление это произведет на публику!
— Унлфрнд Еентуорт? Никогда бы я не вспомнил о всегда думал, что он честный человек и больше никто — удивлялся Майкл.
— Но он и правда честный!
— Да, но он всегда сам об этом говорит.
— Это верно, — сказал сэр Лоренс, — но нельзя же совсем без недостатков. У него двадцать тысяч акров, он увлекается вопросом откорма скота. Состоит членом правления железной дороги, почетный председатель крикетного клуба в своем графстве, попечитель крупной больницы. Его все знают. Члены королевского дома приезжают к нему охотиться, родословную ведет еще от саксов и больше чем кто бы то ни было в наше время приближается к типу Джона Буля. Во всякой другой стране его участие погубило бы любой проект, но в Англия… Да, если тебе удастся его залучить, дело твое наполовину сделано.
Майкл с веселой усмешкой взглянул на своего родителя. Вполне ли Барг понимает современную Англию? Он наспех окинул мысленным взором разные области общественной жизни. А ведь — честное слово — понимает!
— Как к нему подъехать, папа? А сами вы не хотели бы войти в комитет? Вы с ним знакомы, мы могли бы отправиться вместе.
— Если тебе правда этого хочется, — в тоне сэра Лоренса прозвучала грустная нотка, — я согласен. Пора мне опять заняться делом.
— Чудесно! Я начинаю понимать ваше мнение о Бентуорте. Вне всяких подозрений: богат настолько, что выиграть ему на этом деле нечего, и недостаточно умен, чтобы обмануть кого-нибудь, если б и захотел.
Сэр Лоренс кивнул.
— Еще прибавь его внешность; это колоссально много значит в глазах народа, который махнул рукой на сельское хозяйство. Нам все еще мила мысль о говядине. Этим объясняется немало случаев подбора наших вождей за последнее время. Народ, который оторвался от корня и плывет по течению, сам не зная куда, ищет в своих вождях грубости, говядины, грога или хотя бы портвейна. В этом есть что-то умилительное, Майкл. Что у нас сегодня — четверг? Помнится, в этот день у Бентуорта заседание правления. Что ж, будем ковать железо, пока горячо? Мы почти наверно поймаем его в клубе.
— Отлично! — сказал Майкл, и они отправились.
— Этот клуб, собственно, объединяет путешественников, — говорил сэр Лоренс, поднимаясь по ступеням «Бэртон-Клуба», — а Бентуорт, кажется, на милю не отъезжал от Англии. Видишь, в каком он почете. Впрочем, я несправедлив. Сейчас вспомнил — он в бурскую войну командовал отрядом кавалерии. Что, «помещик» в клубе, Смайлмен?
— Да, сэр Лоренс, только что пришел.
«Последний из помещиков» действительно оказался у телеграфной ленты. Его румяное лицо с подстриженными белыми усами и жесткими белыми бачками словно говорило, что не он пришел за новостями, а они явились к нему. Казалось, пусть обесценивается валюта и падают правительства, пусть вспыхивают войны и проваливаются стачки, но не согнется плотная фигура, не дрогнут спокойные голубые глаза под приподнятыми у наружных концов бровями. Большая лысина, коротко подстриженные остатки волос, выбрит как никто; а усы, доходящие как раз до углов губ, придавали необычайную твердость добродушному выражению обветренной физиономии.
Переводя взгляд с него на своего отца — тонкого, быстрого, верткого, смуглого, полного причуд, как болото бекасов. — Майкл смутился. Да, Уилфриду Бентуорту вряд ли свойственны причуды! «И как ему удалось не впутаться в политику — ума не приложу!» — думал Майкл.
— Бентуорт, это — мой сын, государственный деятель в пеленках. Мы пришли просить вас возглавить безнадежное предприятие. Не улыбайтесь! Вам не отвертеться, как говорят в наш просвещенный век. Мы намерены прикрыть вами прорыв.
— А? Что? Садитесь. Вы о чем?
— Дело идет о трущобах; «не поймите превратно», как сказала дама. Начинай, Майкл.
Майкл начал. Он развил тезисы Хилери, привел ряд цифр, разукрасил их всеми живописными подробностями, какие смог припомнить, и все время чувствовал себя мухой, которая нападает на быка и с интересом следит за его хвостом.
— И когда в стенку вбивают гвоздь, сэр, — закончил он, — оттуда так и ползет.
— Боже милостивый, — сказал вдруг «помещик», — боже милостивый!
— Насчет «милости» приходится усомниться, — ввернул сэр Лоренс.
«Помещик» уставился на него.
— Богохульник вы эдакий, — сказал он. — Я незнаком с Черрелом; говорят, он выжил из ума.
— Нет, я не сказал бы, — мягко возразил сэр Лоренс, — он просто оригинален, как почт все представители древних фамилий.
Образчик старой Англии, сидевший напротив него, подмигнул.
— Вы ведь знаете, — продолжал сэр Лоренс, — род Черрелов был уже стар, когда этот, пройдоха-адвокат, первый Монт, положил нам начало при Иакове Первом.
— О, — сказал «помещик», — так это ему вы обязаны жизнью? Не знал.
— Вы никогда не занимались трущобами, сэр? — спросил Майкл, чувствуя, что нельзя их пускать в странствия по лабиринтам родословных.
— Что? Нет. Надо бы, наверно. Бедняги!
— Тут важна не столько гуманитарная сторона, — нашелся Майкл, сколько ухудшение породы.
— М-м, — сказал «помещик», — а вы что-нибудь понимаете в улучшении породы?
Майкл покачал головой.
— Ну, так поверьте мне, тут почти все дело в наследственности. Население трущоб можно откормить, но переделать его характер невозможно.
— Не думаю, что у них такой уж плохой характер, — сказал Майкл, — детишки почти все светловолосые, а это, по всей вероятности, значит, что в них сохранились англосаксонские черты.
Он заметил, как его отец подмигнул. «Ай да дипломат!» — казалось, говорил он.
— Кого вы имеете в виду для комитета? — неожиданно спросил «помещик».
— Моего отца, — сказал Майкл. — Думали еще о маркизе Шропшир.
— Да из него песок сыплется!
— Но он еще молодцом, — сказал сэр Лоренс. — У него хватит резвости электрифицировать весь мир.
— Еще кто?
— Сэр Тимоти Фэнфилд…
— Ох и бесцеремонный старикашка! Да?
— Сэр Томас Морсел…
— Гм!
Майкл поспешил добавить:
— Или какой-нибудь другой представитель медицинского мира, о ком вы лучшего мнения, сэр.
— Нет таких. Вы это уверены — насчет клопов?
— Безусловно!
— Что ж, надо мне повидать Черрела. Он, говорят, способен даже осла убедить расстаться с задней ногой.
— Хилери хороший человек, — вставил сэр Лоренс, — правда, хороший.
— Итак, Монт, если он придется мне по вкусу, я согласен. Не люблю паразитов.
— Серьезное национальное начинание, сэр, — начал Майкл, — и никто…
«Помещик» покачал головой.
— Не заблуждайтесь, — сказал он. — Может, соберете несколько фунтов, может, отделаетесь от нескольких клопов; но национальные начинания этого у нас не существует…
— Крепкий старик, — сказал сэр Лоренс, спускаясь по ступеням клуба. Ни разу в жизни не выказал энтузиазма, Из него выйдет превосходный председатель. По-моему, ты убедил его, Майкл. Ты хорошо сыграл на клопах. Теперь можно поговорить с маркизом, К Бентуорту и герцог пошел бы на службу. Они знают, что он более древнего рода, чем они сами, и что-то в нем есть еще.
— Да, но что?
— Как тебе сказать, он не думает о себе; неизменно спокоен, и ему в высшей степени наплевать на все и на всех.
— Не может быть, что только в этом дело.
— Ну, скажу еще. Дело в том, что он мыслит, как мыслит Англия, а не так, как ей мыслится, что она мыслит.
— Ого! — сказал Майкл. — Ну и диагноз! Пообедаем, сэр?
— Да, зайдем в «Партенеум». Когда меня принимали в члены, я думал, что и заходить сюда не буду, а вот, знаешь ли, провожу тут довольно много времени. Во всем Лондоне не найти места, которое больше напоминало бы Восток. Йог не нашел бы к чему придраться. Я прихожу сюда и сижу в трансе, пока не наступит время уходить. Ни звука, никто не подойдет. Нет низменного, материального комфорта. Преобладающий цвет — цвет Ганга. И непостижимой мудрости здесь больше, чем где бы то ни было на Западе. Не будем заказывать ничего экстренного. Клубный обед готовится с расчетом умерить всякие восторги. Завтрак получить нельзя, если член клуба приводит гостя. Где-то ведь нужно положить предел гостеприимству.
— Теперь, — начал он снова, когда они умерили свои восторги, — можно пойти к маркизу. Я не встречался с ним после этой истории с Марджори Феррар. Будем надеяться, что у него нет подагры…
На Керзон-стрит им сказали, что маркиз пообедал и прошел в кабинет.
— Если он уснул, не будите, — сказал сэр Лоренс.
— Его светлость никогда не спит, сэр Лоренс.
Маркиз писал что-то, когда они вошли; он отложил перо и выглянул из-за письменного стола.
— А, Монт, — сказал он, — очень рад! — Потом осекся. — Надеюсь, не по поводу моей внучки?
— Совсем нет, маркиз. Нам просто нужна ваша помощь в общественном начинании в пользу бедных. Дело идет о трущобах.
Маркиз покачал головой.
— Не люблю вмешиваться в дела бедных: чем беднее люди, тем больше надо считаться с их чувствами.
— Мы совершенно с вами согласны, сэр; но позвольте моему сыну объяснить в чем дело.
— Так, садитесь. — Маркиз встал, поставил ногу на стул и, опершись локтем о колено, склонил голову набок.
Во второй раз за этот день Майкл пустился в объяснения.
— Бентуорт? — сказал маркиз. — У него шортгорны не плохи; крепкий старик, но отстал от века.
— Поэтому мы и приглашаем вас, маркиз.
— Дорогой мой Монт, я стар.
— Мы пришли к вам именно потому, что вы так молоды.
— Честно говоря, сэр, — сказал Майкл, — мы думали, что вам захочется вступить в инициативный комитет, потому что, по плану моего дяди, предусмотрена электрификация кухонь; нам нужен человек, авторитетный в этом деле, который смог бы продвигать его.
— А, — сказал маркиз, — Хилери Черрел — я как-то слышал его проповедь в соборе святого Павла. Очень занимательно! А как относятся к электрификации обитатели трущоб?
— Пока ее нет — разумеется, никак; но когда дело будет сделано, они сумеют ее оценить.
— Гм, — сказал маркиз. — На своего дядюшку вы, надо полагать, возлагаете большие надежды?
— О да, — подхватил Майкл, — а на электрификацию тем более.
Маркиз кивнул.
— С этого и надо начинать. Я подумаю. Горе в том, что у меня нет денег; а я не люблю взывать к другим, когда сам не могу оказать сколько-нибудь существенного содействия.
Отец с сыном переглянулись. Отговорка была уважительная, и они ее не предусмотрели.
— Вряд ли вы слышали, — продолжал маркиз, — чтобы кто-нибудь хотел купить кружева point de Venise, настоящие? Или, — прибавил он, — у меня есть картина Морланда…
— Морланд? — воскликнул Майкл. — Мой тесть как раз недавно говорил, что ему нужен Морланд.
— А помещение у него хорошее? — печально спросив маркиз. — Это белый пони.
— О да, сэр; он серьезный коллекционер.
— И можно надеяться, что со временем картина перейдет государству?
— Есть все основания так полагать.
— Ну что же, может быть, он зайдет посмотреть? Картина еще ни разу не переходила из рук в руки. Если он даст мне рыночную цену, какая бы она ни была, это может разрешить нашу задачу.
— Вы очень добры.
— Нисколько, — сказал маркиз. — Я верю в электричество и ненавижу дым. Кажется, его фамилия Форсайт? Тут был процесс — моя внучка. Но это дело прошлое. Я полагаю, вы теперь помирились?
— Да, сэр. Я ее видел недели две назад, и мы очень хорошо поболтали.
— У вас, современной молодежи, память короткая, — сказал маркиз, новое поколение как будто уж и войну забыло. Вот не знаю, хорошо ли это. Вы как думаете, Монт?
— "Tout casse, tout passe..", маркиз.
— О, я не жалуюсь, — сказал маркиз, — скорее наоборот. Кстати, вам в этот комитет нужно бы человека новой формации, с большими деньгами.
— А у вас есть такой на примете?
— Мой сосед, некий Монтросс — полагаю, что настоящая фамилия его короче, — он мог бы вам пригодиться. Нажил миллионы на резиновые подвязках. Знает секрет, как заставить их служить ровно столько, сколько нужно. Он иногда с тоской на меня поглядывает — я, видите ли, их не ношу. Может быть, если вы сошлетесь на меня… У него есть жена и еще нет титула. Полагаю, он не отказался бы поработать на пользу общества.
— Как будто и правда человек подходящий, — сказал сэр Лоренс. — Как вы думаете, можно рискнуть теперь же?
— Попробуйте, — сказал маркиз, — попробуйте. Я слышал, он много сидит дома. Не стоит останавливаться на полдороге; если нам действительно предстоит электрифицировать не одну и не две кухни, на это потребуются колоссальные суммы. Человек, который оказал бы в этом существенное содействие, заслуживает титула больше, чем многие другие.
— Вполне с вами согласен, — сказал сэр Лоренс, — истинная услуга обществу. Титулом, полагаю, соблазнять его не следует?
Маркиз покачал головой, опиравшейся о ладонь.
— По нашим временам — нет, — сказал он. — Только назовите имена его коллег. На интерес его к самому делу рассчитывать не приходится.
— Ну, не знаю, как благодарить вас. Мы дадим вам знать, примет ли Уилфрид Бенгуорт пост председателя, и вообще будем держать вас в курсе дела.
Маркиз снял ногу со стула и слегка поклонился в сторону Майкла.
— Приятно, когда молодых политических деятелей интересует будущее Англии, ведь никакая политика не избавит ее от будущего. А кстати, вы свою кухню, электрифицировали?
— Мы с женой думали об этом, сэр.
— Тут не думать надо, — сказал маркиз, — а делать.
— Сделаем непременно.
— Надо действовать, пока не кончилась стачка, — сказал маркиз. — Не знаю, есть ли что короче, чем память общества.
— Фью! — сказал сэр Лоренс у подъезда соседнего дома. — Да он все молодеет. Ну, будем считать, что фамилия здешнего владельца была раньше Мосс. А если так, спрашивается: хватит ли у нас ума на это дело?
И они не слишком уверенным взглядом окинули особняк, перед которым стояли.
— Самое лучшее идти напрямик, — сказал Майкл. — Поговорить о трущобах, назвать людей, которых мы надеемся завербовать, а остальное предоставить ему.
— По-моему, — сказал сэр Лоренс, — лучше сказать «завербовали», а не «надеемся завербовать».
— Стоит вам назвать имена, папа, как он поймет, что нам нужны его деньги.
— Это он и так поймет, мой милый.
— А деньги у него есть, это верно?
— Фирма Монтросс! Они изготовляют не только резиновые подвязки.
— Я думаю, лучше всего совершенно открыто бить на его великодушие. Вы ведь знаете, они очень великодушный народ.
— Нечего нам тут стоять, Майкл, и обсуждать, из чего соткана душа иудейского племени, Ну-ка, звони!
Майкл позвонил.
— Мистер Монтросс дома? Благодарю вас. Передайте ему, пожалуйста, эти карточки и спросите, можно ли нам зайти к нему ненадолго?
Комната, в которую их ввели, была, очевидно, особо предназначена для подобных посещений: в ней не было ничего такого, что можно с легкостью унести; стулья были удобные, картины и бюсты ценные, но большие.
Сэр Лоренс разглядывал один из бюстов, а Майкл — картину, когда дверь открылась и послышался голос:
— К вашим услугам, джентльмены.
Мистер Монтросс был невысок ростом и немного напоминал худого моржа, который был когда-то брюнетом, но теперь поседел; у него был нос с легкой горбинкой, грустные карие глаза и густые нависшие седеющие усы и брови.
— Нас направил к вам ваш сосед, сэр, маркиз Шропшир, — сразу начал Майкл. — Мы хотим образовать комитет, который обратился бы с воззванием для сбора средств на перестройку трущоб, — и он в третий раз пустился излагать подробности дела.
— А почему вы обратились именно ко мне, джентльмены? — спросил мистер Монтросс, когда он кончил.
Майкл на секунду запнулся.
— Потому что вы богаты, сэр, — сказал он просто.
— Это хорошо! — сказал мистер Монтросс. — Видите ли, я сам вышел из трущоб, мистер Монт, — так, кажется? — да, мистер Монт, я вышел оттуда и хорошо знаком с этими людьми. Я думал, не поэтому ли вы ко мне обратились.
— Прекрасно, сэр — сказал Майкл, — но мы, конечно, и понятия не имели.
— Так вот, это люди без будущего.
— Это-то мы и хотим изменить, сэр.
— Если вырвать их из трущоб и пересадить в другую страну, тогда может быть; но если оставить их на их улицах… — мистер Монтросс покачал головой. — Я ведь знаю этих людей, мистер Монт; если б они думали о будущем, то не могли бы жить. А если не думать о будущем — выходит, что его и нет.
— А как же вы сами? — сказал сэр Лоренс.
Мистер Монтросс перевел взгляд с Майкла на визитные карточки, которые держал в руке, потом поднял свои грустные глаза.
— Сэр Лоренс Монт, не так ли? Я еврей, это другое дело. Еврей всегда выйдет в люди, если он настоящий еврей. Почему польским и русским евреям не так легко выйти в люди — это у них на лицах написано, слишком в них много славянской или монгольской крови. Чистокровный еврей, как я, всегда выбьется.
Сэр Лоренс и Майкл переглянулись, словно хотели сказать: «Какой славный!»
— Я рос бедным мальчиком в скверной трущобе, — продолжал мистер Монтросс, перехватив их взгляд, — а теперь я… да, миллионер; но достиг я этого не тем, что швырял деньги на ветер. Я люблю помогать людям, которые и сами о себе заботятся.
— Так значит, — со вздохом сказал Майкл, — вас никак не прельщает наш план, сэр?
— Я посоветуюсь с женой, — тоже со вздохом ответил мистер Монтросс, Всего лучшего, джентльмены, я извещу вас письмом.
Уже темнело, когда оба Монта медленно двинулись к Маунт-стрит.
— Ну? — сказал Майкл,
Сэр Лоренс подмигнул.
— Честный человек, — сказал он. — Наше счастье, что у него есть жена.
— То есть?
— Будущая баронесса Монтросс уговорит его. Иначе ему незачем было бы с ней советоваться. Итого четверо, а сэр Тимоти — дело верное: владельцы трущобных домов его betes noires. Не хватает еще троих. Епископа всегда можно подыскать, только вот забыл, какой из них сейчас в моде; известный врач нам непременно нужен, и хорошо бы какого-нибудь банкира, а впрочем, может быть, обойдемся и твоим дядей, Лайонелем Черрелом, — он досконально изучил в судах темные стороны финансовых операций; и для Элисон мы нашли бы работу. А теперь, мой милый, спокойной ночи! Давно я так не уставал.
На углу они расстались, и Майкл направился к Вестминстеру. Он прошел вдоль стрельчатой решетки парка за Бэкингемским дворцом и мимо конюшен в направлении Виктория-стрит. Тут везде были премиленькие трущобы, хотя за последнее время, он слышал, за них взялись городские власти. Он шел кварталом, где за них взялись так основательно, что снесли целую кучу ветхих домов. Майкл смотрел на остатки стен, расцвеченных, как мозаикой, несодранными обоями. Что сталось с племенем, которое выгнали из этих развалин? Куда понесли они свои трагические жизни, из которых они умеют делать такую веселую комедию? Он добрался до широкого потока Виктория-стрит, пересек ее и, выбрав путь, которого, как ему было известно, следовало избегать, скоро очутился там, где покрытые коркой времени старухи дышали воздухом, сидя на ступеньках, и узкие переулки уводили в неисследованные глубины. Майкл исследовал их мысленно, но не на деле. Он задержался на углу одного из переулков, стараясь представить себе, каково тут жить. Это ему не удалось, и он быстро зашагал дальше и повернул к себе на Саут-сквер, к своему жилищу — такому безупречно чистому, с лавровыми деревьями в кадках, под датской крышей. И ему стало больно от чувства, знакомого людям, которым не безразлично их собственное счастье.
«Флер сказала бы, — думал он, уставившись на саркофаг, так как и он утомился, — сказала бы, что раз у этих людей нет эстетического чувства и нет традиций, ради которых стоило бы мыться, то они по крайней мере так же счастливы, как мы. Она сказала бы, что они извлекают столько же удовольствия из своей полуголодной жизни, сколько мы из ванн, джаза, поэзии и коктейлей. И в общем она права. Но признать это — какая капитуляция! Если это действительно так, то куда мы все идем? Если жизнь с клопами и мухами — все равно что жизнь без клопов и без мух, к чему тогда „порошок Китинга“ и все другие мечтания поэтов? „Новый Иерусалим“ Блэйка конечно возник на основе „Китинга“, а в основе „Китинга“ лежит нежная кожа. Значит, совсем не цинично утверждать, что цивилизация не для толстокожих. Может, у людей есть и души, но кожа у них есть несомненно, и прогресс реален, только если думать о нем, исходя из этого!»
Так думал Майкл, свесив ноги с саркофага; и, размышляя о коже Флер, такой чистой и гладкой, он пошел наверх.
Она только что приняла вечернюю ванну и стояла у окна своей спальни. Думала. О чем? О луне над сквером?
— Бедная узница, — сказал он, обнимая ее.
— Как странно шумит город по вечерам, Майкл. И, как подумаешь, — этот шум производят семь миллионов отдельных людей; и у каждого своя дорога.
— А между тем все мы идем в одну сторону.
— Никуда мы не идем, — сказала Флер. — Просто быстро двигаемся.
— Какое-то направление все же есть, девочка.
— Да, конечно, — перемена.
— К лучшему или к худшему; но и это уже направление.
— Может быть, мы все идем к пропасти, а патом — ух!
— Как гадаринские свиньи?
— Ну, а если и так?
— Я согласен, — сказал удрученный Майкл, — все мы висим на волоске; но ведь есть еще здравый смысл.
— Здравый смысл — когда есть страсть? Майкл разжал руки.
— Я думал, ты всегда стоишь за здравый смысл. Страсть? Страсть к обладанию? Или страсть к знанию?
— И то и другое, — сказала Флер. — Такое уж теперь время, а я дитя своего времени. Ты вот нет, Майкл.
— Ты уверена? — сказал Майкл, отпуская ее. — Но если тебе хочется знать или иметь что-нибудь определенное, Флер, лучше скажи мне.
После минутного молчания она просунула руку ему под локоть и прижалась губами к его уху.
— Только луну с неба, милый. Пойдем спать.
Назад: VII. МАЙКЛ ТЕРЗАЕТСЯ
Дальше: VII. ДВА ВИЗИТА