VII. МАЙКЛ ТЕРЗАЕТСЯ
За те восемь дней, что длилась генеральная стачка, в несколько горячечном существовании Майкла отдыхом были только часы, проведенные в палате общин, столь поглощенной измышлениями, что бы такое предпринять, что она не предпринимала ничего. У него сложилось свое мнение, как уладить конфликт; но поскольку оно сложилось только у него, результат этого никак не ощущался. Все же Майкл отмечал с глубоким удовлетворением, что день ото дня акции британского характера котируются все выше как а Англии, так и за границей, и с некоторой тревогой — что акции британских умственных способностей упали почти до пуля. Постоянная фраза мистера Блайта: «И о чем только эти… думают?» — неизменно встречала отклик у него в душе. О чем они в самом деле думают? Со своим тестем он имел на эту тему только один разговор.
Сомс взял яйцо и сказал:
— Ну, государственный бюджет провалился.
Майкл взял варенья и ответил:
— А когда вы были молоды, сэр, тогда тоже происходили такие вещи?
— Нет, — сказал Сомс, — тогда профсоюзного движения, собственно говоря, и не было.
— Многие говорят, что теперь ему конец. Что вы скажете о стачке как о средстве борьбы, сэр?
— Для самоубийства — идеально. Поразительно, как они раньше не додумались.
— Я, пожалуй, согласен, но что же тогда делать?
— Ну как же, — сказал Сомс, — ведь у них есть право голоса.
— Да, так всегда говорят. Но роль парламента, помоему, все уменьшается: в стране сейчас есть какое-то направляющее чувство, которое и решает все вопросы раньше, чем мы успеваем добраться до них в парламенте. Возьмите хоть эту забастовку: мы здесь бессильны.
— Без правительства нельзя, — сказал Сомс.
— Без управления — безусловно. Но в парламенте мы только и делаем, что обсуждаем меры управления задним числом и без видимых результатов. Дело в том, что в наше время все слишком быстро меняется — не уследишь.
— Ну, вам виднее, — сказал Сомс. — Парламент всегда был говорильней.
И в полном неведении, что процитировал Карлейля — слишком экспансивный писатель, который в его представлении почему-то всегда ассоциировался с революцией, — он взглянул на картину Гойи и добавил:
— Мне все-таки не хотелось бы увидеть Англию без парламента. Слышали вы что-нибудь об этой рыжей молодой женщине?
— Марджори Феррар? Очень странно, как раз вчера я встретил ее на Уайтхолл. Сказала мне, что водит правительственную машину.
— Она с вами говорила?
— О да. Мы друзья.
— Гм, — сказал Сомс, — не понимаю нынешнего поколения. Она замужем?
— Нет.
— Этот Мак-Гаун дешево отделался, хоть и зря — не заслужил. Флер не скучает без своих приемов?
Майкл не ответил. Он не знал. Они с Флер были в таких прекрасных отношениях, что мало были осведомлены о мыслях друг друга. И чувствуя, как его сверлят серые глаза тестя, он поспешил сказать:
— Флер молодцом, сэр.
Сомс кивнул.
— Не давайте ей переутомляться с этой столовой.
— Она работает с большим удовольствием — есть случай приложить свои способности.
— Да, — сказал Сомс, — голова у нее хорошая, когда она ее не теряет. — Он словно опять посоветовался с картиной Гойи, потом добавил:
— Между прочим, этот молодой Джон Форсайт опять здесь, мне говорили живет пока на Грин-стрит, работает кочегаром или что-то в этом роде. Детское увлечение… но я думал, вам не мешает знать.
— О, — сказал Майкл, — спасибо. Я не знал.
— Она, вероятно, тоже не знает, — осторожно сказал Сомс, — я просил не говорить ей. Вы помните, в Америке, в Маунт-Вернон, когда мне стало плохо?
— Да, сэр. Отлично помню.
— Ну, так я не был болен. Просто я увидел, что этот молодой человек и его жена беседуют с вами на лестнице. Решил, что Флер лучше с ними не встречаться. Все это очень глупо, но никогда нельзя знать…
— Да, — сказал Майкл сухо, — никогда нельзя знать.
Я помню, он мне очень понравился.
— Гм, — пробормотал Сомс, — сын своего отца, я полагаю.
И по выражению его лица Майкл решил, что преимущество это сомнительное.
Больше ничего не было сказано, так как Сомс всю жизнь считал, что говорить нужно только самое необходимое, а Майкл предпочитал не разбирать поведения Флер всерьез даже с ее отцом. Последнее время она казалась ему вполне довольной. После пяти с половиной лет брака он был уверен, что как человек он нравится Флер, что как мужчина он ей не неприятен и что неразумен тот, кто надеется на большее. Правда, она упорно отказывалась от второго издания Кита, но только потому, что не хотела еще раз выйти из строя на несколько месяцев. Чем больше у нее дела, тем она довольнее — столовая, например, дала ей повод развернуться вовсю. Знай он, правда, что там кормится Джон Форсайт, Майкл встревожился бы; а так известие о приезде молодого человека в Англию не произвело на него большого впечатления. В те напряженные дни его внимание целиком поглощала Англия. Его бесконечно радовали все проявления патриотизма — студенты, работающие в порту, девушки за рулем автомобилей, продавцы и продавщицы, бодро шагающие пешком к месту работы, великое множество добровольческой полиции, общее стремление «продержаться». Даже бастующие были добродушны. Его заветные взгляды относительно Англии изо дня в день подтверждались в пику всем пессимистам. И он чувствовал, что нет сейчас столь неанглийского места, как палата общин, где людям ничего не оставалось, как строить грустные физиономии да обсуждать «создавшееся положение».
Известие о провале генеральной стачки застигло его, когда он только что отвез Флер в столовую и ехал домой. Шум и толкотня на улицах и слова «Стачка окончена», наскоро нацарапанные на всех углах, появились еще раньше, чем газетчики стали торопливо выкрикивать: «Конец стачки — официальные сообщения!» Майкл затормозил у тротуара и купил газету. Вот оно! С минуту он сидел не двигаясь, горло у него сдавило, как в тот день, когда узнали о перемирии. Исчез меч, занесенный над головой Англии! Иссяк источник радости для ее врагов! Люди шли и шли мимо него, у каждого была в руках газета, глаза глядели необычно. К этой новости относились почти так же трезво, как отнеслись к самой стачке. «Добрая старая Англия! Мы великий народ, когда есть с чем бороться», — думал он, медленно направляя машину к Трафальгар-сквер. Прислонившись к казенной ограде, стояла группа мужчин, без сомнения участвовавших в стачке. Он попытался прочесть что-нибудь у них на лицах. Радость, сожаление, стыд, обида, облегчение? Хоть убей, не разобрать. Они балагурили, перебрасывались шутками.
«Не удивительно, что мы — загадка для иностранцев, — подумал Майкл. Самый непонятый народ в мире».
Держась края площади, он медленно проехал на Уайтхолл. Здесь можно было уловить легкие признаки волнения. Вокруг памятника неизвестному солдату и у поворота на Даунинг-стрит густо толпился народ; там и сям покрикивали «ура». Доброволец-полисмен переводил через улицу хромого; когда он повернул обратно, Майкл увидел его лицо. Ба, да это дядя Хилери! Младший брат его матери, Хилери Черрел, викарий прихода св. Августина в «Лугах».
— Алло, Майкл!
— Вы в полиции, дядя Хилери? А ваш сан?
— Голубчик, разве ты из тех, которые считают, что для служителей церкви не существует мирских радостей? Ты не становишься ли консервативен, Майкл?
Майкл широко улыбнулся. Его непритворная любовь к дяде Хилери складывалась из восхищения перед его худощавым и длинным лицом, морщинистым и насмешливым; из детских воспоминаний о весельчаке-дядюшке; из догадки, что в Хилери Черреле пропадал полярный исследователь или еще какой-нибудь интереснейший искатель приключений.
— Кстати, Майкл, когда ты заглянешь к нам? У меня есть превосходный план, как прочистить «Луга».
— А, — сказал Майкл, — все упирается в перенаселение, даже стачка.
— Правильно, сын мой. Так вот, заходи поскорее. Вам, парламентским господам, нужно узнавать жизнь из первых рук. Вы там, в палате, страдаете от самоотравления. А теперь проезжайте, молодой человек, не задерживайте движение.
Майкл проехал, не переставая улыбаться. Милый дядя Хилери! Очеловечивание религии и жизнь, полная опасностей, — лазил на самые трудные горные вершины Европы — никакого самомнения и неподдельное чувство юмора. Лучший тип англичанина! Ему предлагали высокие посты, но он сумел от них отвертеться. Он был, что называется, непоседа и часто грешил отчаянной бестактностью; но все любили его, даже собственная жена. На минуту Майкл задумался о своей тете Мэй. Лет сорок, трое ребят и тысяча дел на каждый день; стриженая, и веселая как птица. Приятная женщина тетя Мэй!
Поставив машину в гараж, он вспомнил, что не завтракал. Было три часа. Он выпил стакан хереса, закусывая печеньем, и пошел в палату общин. Палата гудела в ожидании официального заявления. Он откинулся на спинку скамьи, вытянул вперед ноги и стал терзаться праздными мыслями. Какие тут вершились когда-то дела! Запрещение работорговли и детского труда, закон о собственности замужней женщины, отмена хлебных законов? Но возможно ли такое и теперь? А если нет, то что это за жизнь? Он сказал как-то Флер, что нельзя два раза переменить призвание и остаться в живых. Но хочется ли ему остаться в живых? Если отпадает фоггартизм — а фоггартизм отпал не только потому, что никогда не начинался, — чем он по существу интересуется?
Уходя, оставить мир лучшим, чем ты застал его? Сидя здесь, он без труда усматривал в этом замысле некоторый недостаток четкости, даже если ограничить его Англией. Это была мечта палаты общин; но" захлебываясь в смене партий, она что-то медленно приближалась к ее осуществлению. Лучше наметить себе какой-то участок административной работы, крепко держаться его и чего-то добиться. Флер хочет, чтобы он занялся Кенией и индийцами. Опять что-то отвлеченное и не связанное непосредственно с Англией. Какой определенный вид работы всего нужнее Англии? Просвещение? Опять неясность! Как знать, в какое русло лучше всего направить просвещение? Вот, например, когда было введено всеобщее обучение за счет государства — казалось, что вопрос решен. Теперь говорят, что оно оказалось гибельным для самого государства. Эмиграция? Заманчиво, но не созидательно. Возрождение сельского хозяйства? Но сочетание того и другого сводилось к фоггартизму, а он успел усвоить, что только крайняя нужда убедит людей в закономерности его; можно говорить до хрипоты и все-таки не убедить никого, кроме самого себя.
Так что же?
"У меня есть превосходный план, как прочистить «Луга», — «Луга» были одним из самых скверных трущобных приходов Лондона. «Заняться трущобами, — подумал Майкл, — это хоть конкретно». Трущобы кричат о себе даже запахами. От них идет вонь, и дикость, и разложение. А между тем, живущие там привязаны к ним; или, во всяком случае, предпочитают их другим, еще неизвестным трущобам. А трущобные жители такой славный народ! Жаль ими швыряться. Надо поговорить с дядей Хилери. В Англии еще столько энергии, такая уйма рыжих ребятишек! Но, подрастая, энергия покрывается копотью, как растения на заднем дворе. Перестройка трущоб, устранение дыма, мир в промышленности, эмиграция, сельское хозяйство и безопасность в воздухе. «Вот моя вера, — подумал Майкл. — И черт меня побери, если такая программа хоть для кого не достаточно обширна!»
Он повернулся к министерской скамье и вспомнил слова Хилери об этой палате. Неужели все они действительно в состоянии самоотравления — медленного и непрерывного проникновения яда в ткани? Все эти окружающие его господа воображают, что заняты делом. И он оглядел «господ». С большинством из них он был знаком и к многим относялся с большим уважением, но все скопом — что и говорить, они выглядели несколько растерянно. У его соседа справа передние зубы обнажились в улыбке утопленника. «Право же, — подумал Майкл, — прямо геройство, как это мы все день за днем сидим здесь и не засыпаем!»
VIII. ТАЙНА
У Флер не было оснований ликовать по поводу провала генеральной стачки. Не в ее характере было рассматривать такой вопрос с общенациональной точки зрения. Столовая вернула ей то общественное доверие, которое так жестоко поколебала история с Марджори Феррар; и быть по горло занятой вполне ей подходило. Нора Кэрфью, она сама, Майкл и его тетка — леди Элксон Черрел — завербовали первоклассный штат помощников всех возрастов, и по большей части из высшего общества. Они работали, выражаясь общепринятым языком, как негры. Их ничто не смущало, даже тараканы. Они вставали и ложились спать в любое время. Никогда не сердились и были неизменно веселы. Одним словом, трудились вдохновенно. Компания железной дороги не могла надивиться, как они преобразили внешний вид столовой и кухни. Сама Флер не покидала капитанского мостика. Она взяла на себя смазку учрежденческих колес, бесчисленные телефонные схватки с бюрократизмом и открытые бои с представителями правления. Она даже забралась в карман к отцу, чтобы пополнять возникающие нехватки. Добровольцев кормили до отвала, и — по вдохновенному совету Майкла — она подрывала стойкость пикетчиков, потихоньку угощая их кофе с ромом в самые разнообразные часы их утомительных бдений. Ее снабженческий автомобиль, вверенный Холли, пробирался взад и вперед через блокаду, словно у него и в мыслях не было магазина Хэрриджа, где закупались продукты.
— Надо все сделать, чтобы бастующие вздремнули на оба глаза, — говорил Майкл.
Сомневаться в успехе столовой не приходилось. Флер больше не видела Джона, но жила в том своеобразном смешении страха и надежды, которое знаменует собою истинный интерес к жизни. В пятницу Холли сообщила ей, что приехала жена Джона: нельзя ли привести ее завтра утром?
— Конечно! — сказала Флер. — Какая она?
— Очень мила, глаза, как у русалки; по крайней мере Джон так полагает. Но если русалка, то из самых симпатичных.
— М-м, — сказала Флер.
На следующий день она сверяла по телефону какой-то список, когда Холли привела Энн. Почти одного роста с Флер, прямая и тоненькая, волосы потемнее, цвет лица посмуглее и темные глаза (Флер стало ясно, что понимала Холли под словом «русалочьи»), носик чуть-чуть слишком смелый, острый подбородок и очень белые зубы — вот она, та, что заменила ее. Знает ли она, что они с Джоном…
И, протягивая ей свободную руку. Флер сказала:
— По-моему, вы как американка поступили очень благородно. Как поживает ваш брат Фрэнсис?
Рука, которую она пожала, была сухая, теплая, смуглая; в голосе, когда та заговорила, лишь чуточку слышалась Америка, словно Джон потрудился над ним.
— Вы были так добры к Фрэнсису. Он постоянно вас вспоминает. Если бы не вы…
— Это пустяки. Простите… Да-да?.. Нет! Если принцесса приедет, передайте ей, не будет ли она так добра заехать, когда они обедают. Да, да, спасибо!.. Завтра? Конечно… Как доехали? Качало?
— Ужас! Хорошо, что Джона со мной не было. Отвратительно, когда мутит, правда?
— Меня никогда не мутит, — сказала Флер.
У этой девчонки есть Джон, и он заботится о ней, когда ее мутит! Красивая? Да. Загорелое лицо очень подвижно, похожа, пожалуй, на брата, но глаза такие манящие, куда более выразительные. Что-то есть в этих глазах, почему они такие странные и интересные? Ну да, самую малость косят! И держаться она умеет, какой-то особенный поворот шеи, прекрасная посадка головы. Одета, конечно, очаровательно. Взгляд Флер скользнул вниз, к икрам и щиколоткам. Не толстые, не кривые! Вот несчастье!
— Я так вам благодарна, что вы разрешили мне помочь.
— Ну что вы! Холли вас просветит. Вы возьмете ее в магазины, Холли?
Когда она ушла, опекаемая Холли, Флер прикусила губу. По бесхитростному взгляду жены Джона она догадалась, что Джон ей не сказал. До чего молода! Флер вдруг показалось, словно у нее самой и не было молодости. Ах, если бы у нее не отняли Джона! Прикушенная губа задрожала, и она поспешно склонилась над телефоном.
При всех новых встречах с Энн — три или четыре раза до того, как столовая закрылась, — Флер заставляла себя быть приветливой. Она инстинктом чувствовала, что сейчас не время отгораживаться от кого бы то ни было. Чем явилось для нее возвращение Джона, она еще не знала; но на этот раз, что бы она ни надумала, никто не посмеет вмешаться. Своим лицом и движениями она владеет теперь получше, чем когда они с Джоном были, невинными младенцами. Ее охватила злая радость, когда Холли сказала: «Энн от вас в восторге, Флер!» Нет, Джон ничего не рассказал жене. Это на него и — похоже, ведь тайна была не только его! Но долго ли эта девочка останется в неведении? В день закрытия столовой она сказала Холли:
— Жене Джона, вероятно, никто не говорил, что мы с ним были когда-то влюблены друг в друга?
Холли покачала головой.
— Тогда лучше и не нужно.
— Конечно, милая. Я позабочусь об этом. Славная, помоему, девочка.
— Славная, — сказала Флер, — но неинтересная.
— Не забывайте, что она здесь в непривычной, чужой обстановке. В общем, американцы рано или поздно оказываются интересными.
— В собственных глазах, — сказала Флер и увидела, что Холли улыбнулась. Поняв, что немного выдала себя, она тоже улыбнулась.
— Что же, лишь бы они ладили. Так и есть, наверное?
— Голубчик, я почти не видела Джона, но, судя по всему, они в прекрасных отношениях. Теперь они собираются к нам в Уонсдон погостить.
— Чудно! Ну, вот и конец нашей столовой. Попудрим носики и поедем домой; папа ждет меня в автомобиле. Может быть, подвезти вас?
— Нет, спасибо; пойду пешком.
— Как? По-прежнему избегаете? Забавно, как живучи такие антипатии!
— Да, у Форсайтов, — проговорила Холли. — Мы, знаете, скрываем свои чувства. Чувства гибнут, когда швыряешься ими на ветер.
— А, — сказала Флер. — Ну, да хранит вас бог, как говорится, и привет Джону. Я пригласила бы их к завтраку, но ведь вы уезжаете в Уонсдон?
— Послезавтра.
В круглом зеркальце Флер увидала, что маска на ее лицо стала совсем непроницаемой, и повернулась к двери.
— Возможно, что я забегу к тете Уинифрид, если улучу минутку. До свидания.
Спускаясь по лестнице, она думала: «Так это ветер убивает чувства!»
В машине Сомс разглядывал спину Ригза. Шофер был худ как жердь.
— Ну, кончила? — спросил он ее.
— Да, дорогой.
— Давно пора. На кого стала похожа!
— Разве ты находишь, что я похудела, папа?
— Нет, — сказал Сомс, — нет. Ты пошла в мать. Но нельзя так переутомляться. Хочешь подышать воздухом? В парк, Ригз!
По дороге в это тихое пристанище он задумчиво сказал:
— Я помню время, когда твоя бабушка каталась здесь каждый день, с точностью часового механизма. Тогда знали, что такое привычка. Хочешь остановиться посмотреть на этот памятник, о котором столько кричат?
— Я его видела, папа.
— Я тоже, — сказал Сомс. — Бьет на дешевый эффект. Вот статуя Сент-Годенса в Вашингтоне — это другое дело!
И он искоса посмотрел на дочь. Хорошо еще, что она не знает, как он уберег ее там от этого Джона Форсайта! Теперь-то она уж наверно узнала, что он в Лондоне, у ее тетки. А стачка кончилась, на железных дорогах восстанавливается нормальное движение, и он окажется без дела. Но, может быть, он уедет в Париж? Его мать, по-видимому, все еще там. У Сомса чуть не вырвался вопрос, но удержал инстинкт — всесильный, только когда дело касалось Флер. Если она и видела молодого человека, то не скажет ему об этом. Вид у нее немного таинственный, или это ему только чудится?
Нет! Он не мог разгадать ее мысли. Это, может, и лучше. Кто решится открыть свои мысли людям? Тайники, изгибы, излишества мыслей. Только в просеянном, профильтрованном виде можно выставить мысль напоказ. И Сомс опять искоса поглядел на дочь.
А она и правда была погружена в мысли, которые его сильно встревожили бы. Как повидать Джона с глазу на глаз до его отъезда в Уонсдон? Можно, конечно, просто зайти на Грин-стрит — и, вероятно, не увидеть его. Можно пригласить его и себе позавтракать, но тогда не обойтись без его жены и своего мужа. Увидеть его одного можно только случайно. И Флер стала строить планы. Когда она совсем было сообразила, что случайность в том и состоит, что ее невозможно спланировать, клан вдруг возник. Она пойдет на Грин-стрит в девять часов утра — поговорить с Холли относительно счетов по столовой. После таких утомительных дней Холли и Энн, наверное, будут пить кофе в постели. Вал уехал в Уонсдон. Тетя Уинифрид всегда встает поздно! Есть шанс застать Джона одного. И она повернулась к Сомсу.
— Какой ты милый, папа, что повез меня проветриться; ужасно приятно.
— Хочешь, выйдем посмотреть на уток? У лебедей в Мейплдерхеме в этом году опять птенцы.
Лебеди! Как ясно она помнит шесть маленьких «миноносцев», плывших за старыми лебедями по зеленоватой воде, в лето ее любви шесть лет назад! Спускаясь по траве к Серпентайну, она ощутила сладостное волнение. Но никто, никто не узнает о том, что в ней творится. Что бы ни случилось а скорее всего вообще ничего не случится" — теперь-то она спасет свое лицо. Нет в мире сильней побуждения, как говорит Майкл.
— Твой дедушка водил меня сюда, когда я был мальчишкой, — прозвучал около нее голос отца. Он не добавил; «А я водил сюда ту мою жену в первое время после свадьбы». Ирэн! Она любила деревья и воду. Она любила все красивое. И она не любила его.
— Итонские курточки! Шестьдесят лет прошло, больше. Кто бы тогда подумал?
— Кто бы что подумал, папа? Что итонские кусочки все еще будут искать?
— Этот, как его… Теннисон, кажется: «Старый порядок меняется, новому место дает». Не могу себе представить тебя в стоячих воротничках и юбках до полу, не говоря о турнюрах. В то время не жалели материи на платья, но знали мы о женщинах ровно столько же, сколько и теперь, — то есть почти ничего.
— Ну, не знаю. По-твоему, человеческие страсти те что были, папа?
Сомс задумчиво потер подбородок. Почему она это спросила? Когда-то он сказал ей, что настоящая страсть бывала только в прошлом, а она ответила, что сама ее переживает. И в памяти у него мгновенно возникла картина, как в теплице Мейплдерхема, во влажной жаре, отдающей землей и геранью, он толкнул ногой трубу водяного отопления. Может, Флер и была права тогда: от человеческой природы не уйдешь.
— Страсти! — сказал он. — Что ж, и сейчас иногда читаешь, что люди травятся газом. В прежнее время они обычно топились. Пойдем выпьем чаю, вон там есть какойто павильон.
Когда они уселись и голуби весело принялись клевать его пирожное, он окинул дочь долгим взглядом. Она сидела, положив ногу на ногу — красивые ноги! И фигурой — от талии и выше — как-то отличалась от всех других молодых женщин, которых ему приходилось видеть. Она сидела не согнувшись, а чуть выгнув спину, отчего появлялась решительность в посадке головы. Она опять коротко остриглась — эта мода оказалась, против ожидания, живучей; но, надо признать, шея у нес на редкость белая и круглая. Лицо широкое, с твердым округлым подбородком; очень мало пудры, и губы не подкрашены, белые веки с темными ресницами, ясные светло-карие глаза, небольшой прямой нос, и широкий низкий лоб, и каштановые завитки над ушами; и рот, напрашивающийся на поцелуи, — право же, ему есть чем гордиться!
— Я полагаю, — сказал он, — ты рада, что опять можешь уделять больше времени Киту? Он плутишка! Подумай, что он попросил у меня вчера, — молоток!
— Да, он постоянно все крушит. Я стараюсь шлепать его как можно реже, но иногда без этого не обойтись — кроме меня, никому не разрешается. Мама приучила его к этому, пока нас не было, так что теперь он считает, что это в порядке вещей.
— Дети — чудные создания, — сказал Сомс. — В моем детстве с нами так не носились.
— Прости меня, папа, но, по-моему, больше всех с ним носишься ты.
— Что? — сказал Сомс. — Я?
— Ты исполняешь все его прихоти. Ты дал ему молоток?
— У меня его не было — к чему мне носить с собой молотки?
Флер рассмеялась.
— Нет, но ты относишься к нему совершенно серьезно. Майкл относится к нему иронически.
— Малыш не лишен чувства юмора.
— К счастью. А меня ты не баловал, папа?
Сомс уставился на голубя.
— Трудно сказать, — ответил он. — Ты чувствуешь себя избалованной?
— Когда я чего-нибудь хочу — кончено.
Это он знал; но если она не хочет невозможного…
— И если я этого не получаю, со мной не шути.
— Это кто говорит?
— Никто это не говорит, я сама знаю…
Хм! Чего же она сейчас хочет? Спросить? И, делая вид, что смахивает с пиджака крошки, он взглянул на нее исподлобья. Лицо ее, глаза, которые на мгновение остались незащищенными, заволокла какая-то глубокая… как бы это сказать? Тайна! Вот оно что!
IX. СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА
Зажав в руке счета по столовой. Флер на мгновение задержалась у подъезда, между двумя лавровыми деревьями в кадках. Большой Бэн показывает без четверти девять. Пешком через Грин-парк она пройдет минут двадцать. Кофе она выпила в постели, чтобы избежать вопросов, — а папа, конечно, тут как тут — приклеился носом к окну столовой. Флер помахала счетами, и он отшатнулся от окна, как будто она его стегнула. Папа бесконечно добр, но напрасно он все время стирает с нее пыль — она не фарфоровая безделушка!
Она шла быстрым шагом. Никаких ощущений, связанных с жимолостью, у нее сегодня не было, ум работал четко и живо. Если Джон вернулся в Англию окончательно, нужно добиться его. Чем скорее, тем лучше, без канители! На куртинах перед Букингемским дворцом только что расцвела герань, ярко-пунцовая; Флер стало жарко. Не нужно спешить, а то придешь вся потная. Деревья одевались по-летнему; в Грин-парке тянуло ветерком, и на солнце пахло травой и листьями. Много лет так хорошо не пахло весной. Флер неудержимо потянуло за город. Трава, и вода, и деревья — среди них протекли ее встречи с Джоном, один час в этом самом парке, перед тем как он повез ее в Робйн-Хилл! Робин-Хилл продали какому-то пэру. Ну и пусть наслаждается; она-то знает историю этого злосчастного дома — он точно корабль, над которым тяготеет проклятие! Дом сгубил ее отца, и отца Джона, и еще, кажется, его деда, не говоря уже о ней самой. Второй раз ее так легко не сломаешь! И, выйдя на Пикадилли, Флер мысленно посмеялась над своей детской наивностью. В окнах клуба, обязанного своим названием — «Айсиум» — Джорджу Форсайту, не было видно ни одного из его соратников, обычно созерцавших изменчивые настроения улицы, потягивая из стакана или чашки и обволакивая свои мнения клубами дыма. Флер очень смутно помнила его, своего старого родственника Джорджа Форсайта, который часто сиживал здесь, мясистый и язвительный, за выпуклыми стеклами окна. Джордж, бывший владелец «Белой обезьяны», что висит теперь наверху, у Майкла в кабинете. И дядя Монтегью Дарти, которого она видела всего один раз и хорошо запомнила, потому что он ущипнул ее за мягкое место и сказал: «Ну-ка, из чего делают маленьких девочек?» Узнав вскоре после этого, что он сломал себе шею, она захлопала в ладоши — препротивный был человек, толстолицый, темноусый, пахнувший духами и сигарами. На последнем повороте она запыхалась. На окнах дома тетки в ящиках цвела герань, фуксии еще не распустились. Не в ее ли бывшей комнате теперь поселили их? И, отняв руку от сердца, она позвонила.
— А, Смизер! Встал уже кто-нибудь?
— Пока только мистер Джон встал, мисс Флер.
И зачем так колотится сердце? Идиотство — когда не чувствуешь никакого волнения.
— Хватит и его, Смизер. Где он?
— Пьет кофе, мисс Флер.
— Хорошо, доложите. Я и сама не откажусь от второй чашки.
Она стала еле слышно склонять скрипящую фамилию, которая плыла впереди нее в столовую: «Смизер, Смизера, Смизеру, Смизером». Глупо!
— Миссис Майкл Монт, мистер Джон. Заварить вам свежего кофе, мисс Флер?
— Нет, спасибо, Смизер. — Скрипнул корсет, дверь закрылась.
Джон встал.
— Флер!
— Ну, Джон?
Ей удалось пожать ему руку и не покраснеть, хотя его щеки, теперь уже не измазанные, залил густой румянец.
— Хорошо я тебя кормила?
— Замечательно. Как поживаешь. Флер? Не слишком устала?
— Ничуть. Как тебе понравилось быть кочегаром?
— Хорошо! Машинист у меня был молодчина. Энн будет жалеть — она еще отлеживается.
— Она очень помогла нам. Почти шесть лет прошло, Джон; ты мало изменился.
— Ты тоже.
— О, я-то? До ужаса.
— Ну, мне это не видно. Ты завтракала?
— Да. Садись и продолжай есть. Я зашла к Холли, надо поговорить о счетах. Она тоже не вставала?
— Кажется.
— Сейчас пройду к ней. Как тебе живется в Англии, Джон?
— Чудесно. Больше не уеду. Энн согласна.
— Где думаешь поселиться?
— Где-нибудь поближе к Валу и Холли, если найдем участок; буду заниматься хозяйством.
— Все увлекаешься хозяйством?
— Больше чем когда-либо.
— Как поэзия?
— Что-то заглохла.
Флер напомнила:
— "Голос, в ночи звенящий, в сонном и старом испанском городе, потемневшем в свете бледнеющих звезд".
— Боже мой! Ты это помнишь?
— Да.
Взгляд у него был такой же прямой, как прежде, ресницы такие же темные.
— Хочешь познакомиться с Майклом, Джон, и посмотреть моего младенца?
— Очень.
— Когда вы уезжаете в Уонсдон?
— Завтра или послезавтра.
— Так, может быть, завтра вы оба придете к завтраку?
— С удовольствием.
— В половине второго. И Холли, и тетя Уинифрид. Твоя мама еще в Париже?
— Да. Она думает там и остаться.
— Видишь. Джон, все улаживается, правда?
— Правда.
— Налить тебе еще кофе? Тетя Уинифрид гордится своим кофе.
— Флер, у тебя прекрасный вид.
— Благодарю. Ты в Робин-Хилле побывал?
— Нет еще. Там теперь обосновался какой-то вельможа.
— Как твоей, как Энн, здесь интересно показалось?
— Впечатление колоссальное. Говорят, мы благородная нация. Ты когда-нибудь это находила?
— Абсолютно — нет; относительно — может быть.
— Тут так хорошо пахнет.
— Нюх поэта. Помнишь нашу прогулку в Уонсдоне?
— Я все помню, Флер.
— Вот это честно. Я тоже. Мне не так-то скоро удалось запомнить, что я забыла. Ты сколько времени помнил?
— Наверно, еще дольше.
— Ну, Майкл — лучший из всех мужчин.
— Энн — лучшая из женщин.
— Как удачно, правда? Сколько ей лет?
— Двадцать один.
— Как раз тебе подходит. Даже если б нас не разлучили, я всегда была слишком стара для тебя. Ой, какие мы были глупые, правда?
— Не нахожу. Это было так естественно, так красиво.
— Ты по-прежнему идеалист. Хочешь варенья? Оксфордское.
— Да. Только в Оксфорде и умеют варить варенье.
— Джон, у тебя волосы лежат совсем как раньше. Ты мои заметил?
— Все старался.
— Тебе не нравится?
— Раньше, пожалуй, было лучше; хотя…
— Ты хочешь сказать, что мне не к лицу отставать от моды. Очень тонко! Что она стриженая, ты, по-видимому, одобряешь.
— Энн стрижка к лицу.
— Ее брат много тебе рассказывал обо мне?
— Он говорил, что у тебя прелестный дом, что ты ухаживала за ним, как ангел.
— Не как ангел, а как светская молодая женщина. Это пока еще не одно и то же.
— Энн была так благодарна. Она тебе говорила?
— Да. Но по секрету скажу тебе, что мы, кажется, отправили Фрэнсиса домой циником. Цинизм у нас в моде. Ты заметил ею во мне?
— По-моему, ты его напускаешь на себя.
— Ну, что ты? Я его отбрасываю, когда говорю с тобой. Ты всегда был невинным младенцем. Не улыбайся — был! Поэтому тебе и удалось от меня отделаться. Ну, не думала я, что мы еще увидимся.
— И я не думал. Жаль, что Энн еще не встала.
— Ты не говорил ей обо мне.
— Почему ты знаешь?
— По тому, как она смотрит на меня.
— К чему было говорить ей?
— Совершенно не к чему. Что прошло… А забавно всетаки с тобой встретиться. Ну, руку. Пойду к Колли.
Их руки встретились над его тарелкой с вареньем.
— Теперь мы не дети, Джон. Так до завтра. Мой дом тебе понравится. A rivederci!
Поднимаясь по лестнице, она упорно ни о чем не думала.
— Можно войти, Холли?
— Флер! Милая!
На фоне подушки смуглело тонкое лицо, такое милое и умное. Флер подумалось, что нет человека, от которого труднее скрыть свои мысли, чем от Холли.
— Вот счета, — сказала она. — В десять мне предстоит разговор с этим ослом-чиновником. Это вы заказали столько окороков?
Тонкая смуглая рука взяла счета, и на лбу между большими серыми глазами появилась морщинка.
— Девять? Нет… да. Правильно. Вы видели Джона?
— Да. Единственная ранняя птица. Приходите все к нам завтра к завтраку.
— А вы думаете, что это будет разумно. Флер?
— Я думаю, что это будет приятно.
Она встретила пытливый взгляд серых глаз твердо и с тайной злостью. Никто не посмеет прочесть у нее в мыслях, никто не посмеет вмешаться!
— Ну отлично, значит, ждем вас всех в час тридцать. А теперь мне надо бежать.
И она побежала, но так как ни с каким «ослом-чиновником» ей встретиться не предстояло, она вернулась в Гринпарк и села на скамейку.
Так вот какой Джон теперь! Ужасно похож на Джона — тогда! Глаза глубже, подбородок упрямей — вот, собственно, и вся разница. Он все еще сияет, он все еще верит во что-то. Он все еще восхищается ею. Д-да!
В листьях над ее головой зашумел ветерок. День выдался на редкость теплый — первый по-настоящему теплый день с самой пасхи! Что им дать на завтрак? Как поступить с папой? Он не должен здесь оставаться! Одно дело в совершенстве владеть собой; в совершенстве владеть собственным отцом куда труднее. На ее короткую юбку лег узор из листьев, солнце грело ей колени; она положила ногу на ногу и откинулась на спинку скамьи. Первый наряд Евы — узор из листьев… «Разумно?» — сказала Холли. Как знать?.. Омары? Нет, что-нибудь английское. Блинчики непременно. Чтобы отделаться от папы, нужно напроситься к нему в Мейплдерхем, вместе с Китом, на послезавтра; тогда он уедет, чтобы все для них приготовить. Мама еще не вернулась из Франции. Эти уедут в Уонсдон. Делать в городе нечего. Солнце пригревает затылок — хорошо! Пахнет травой… жимолостью! Ой-ой-ой!
Х. ПОСЛЕ ЗАВТРАКА
Что из всех человеческих отправлений самое многозначительное — это принятие пищи, подтвердит всякий, кто участвует в этих регулярных пытках. Невозможность выйти из-за стола превращает еду в самый страшный вид человеческой деятельности в обществе, члены которого настолько культурны, что способны проглатывать не только пищу, но и собственные чувства.
Такое представление, во всяком случае, сложилось у Флер во время этого завтрака. Испанский стиль ее комнаты напоминал ей, что не с Джоном она провела в Испании свой медовый месяц. Один курьез произошел еще до завтрака. Увидев Майкла, Джон воскликнул:
— Алло! Вот эго интересно! Флер тоже была в тот день в Маунт-Вернон?
Это что такое? От нее что-то скрыли?
Тогда Майкл сказал:
— Помнишь, Флер? Молодой англичанин, которого я встретил в Маунт-Вернон?
— "Корабли, проходящие ночью", — сказала Флер.
Маунт-Вернон! Так это они там встретились! А она нет!
— Маунт-Вернон — прелестное место, Но вам нужно показать Ричмонд, Энн. Можно бы поехать после завтрака. Тетя Уинифрпд, вы, наверно, целый век не были в Ричмонде. На обратном пути можно заглянуть в Робин-Хилл, Джон.
— Твой старый дом, Джон? О, поедемте!
В эту минуту она ненавидела оживленное лицо Энн, на которое смотрел Джон.
— А вельможа? — сказал он.
— О, — быстро вставила Флер, — он в Монте-Карло. Я только вчера прочла. А ты, Майкл, поедешь?
— Боюсь, что не смогу. У меня заседание комитета. Да и в автомобиле места только на пять человек.
— Ах, как было бы замечательно! Уж эта американская восторженность!
Утешением прозвучал невозмутимый голос Уинифрид, изрекший, что это будет приятная поездка, — в парке, вероятно, расцвели каштаны.
Правда, что у Майкла заседание? Флер часто знала, где он бывает, обычно знала более или менее, что он думает, но сейчас она была как-то не уверена. Накануне вечером, сообщая ему об этом приглашении к завтраку, она позаботилась сгладить впечатление более страстным, чем обычно, поцелуем — нечего ему забивать себе голову всякими глупостями относительно Джона. И еще, когда она сказала отцу: «Можно нам с Китом приехать к тебе послезавтра? Но ты, пожалуй, захочешь попасть туда днем раньше, раз мамы нет дома», как внимательно она вслушивалась в тон его ответа.
— Хм! Х-хорошо! Я поеду завтра утром.
Он что-нибудь почуял? Майкл что-нибудь почуял? Она повернулась к Джону.
— Ну, Джон, что ты скажешь про мой дом?
— Он очень похож на тебя.
— Это комплимент?
— Дому? Конечно.
— Значит, Фрэнсис не преувеличил?
— Нисколько.
— Ты еще не видел Ккта. Сейчас позовем его. Кокер, попросите, пожалуйста, няню привести Кита, если он не спит… Ему в июле будет три года; уже ходит на большие прогулки. До чего мы постарели!
Появление Кита и его серебристой собаки вызвало звук вроде воркования, спешно, впрочем, заглушенного, так как три из женщин были Форсайты, а Форсайты не воркуют. Он стоял в синем костюмчике, чем-то напоминая маленького голландца, и, слегка хмурясь из-под светлых волос, оглядывал всю компанию.
— Подойди сюда, сын мой. Вот это — Джон, твой троюродный дядя.
Кит шагнул вперед.
— А лошадку привести?
— Лошадку, Кит. Нет, не надо. Дай ручку.
Ручонка потянулась кверху. Рука Джона потянулась вниз.
— У тебя ногти грязные.
Она увидела, что Джон вспыхнул, услышала слова Энн: «Ну не прелесть ли!» — и сказала:
— Кит, не дерзи. У тебя были бы такие же, если бы ты поработал кочегаром.
— Да, дружок, я их мою, мою, никак не отмою дочиста.
— Почему?
— Въелось в кожу.
— Покажи.
— Кит, поздоровайся с бабушкой Уинифрид.
— Нет.
— Милый мальчик! — сказала Уинифрид. — Ужасно скучно здороваться. Правда, Кит?
— Ну, теперь уходи; станешь вежливым мальчиком — тогда возвращайся.
— Хорошо.
Когда он скрылся, сопровождаемый серебристой собакой, все рассмеялись; Флер сказала тихонько:
— Вот дрянцо — бедный Джон! — и сквозь ресницы поймала на себе благодарный взгляд Джона.
В этот погожий день середины мая с Ричмонд-Хилла во всей красе открывался широкий вид на море зелени, привлекавший сюда с незапамятных времен, или, вернее, с времен Георга IV, столько Форсайтов в ландо и фаэтонах, в наемных каретах и автомобилях. Далеко внизу поблескивали излучины реки; только листва дубов отливала весенним золотом, остальная зелень уже потемнела, хоть и не было еще в ней июльской тяжести и синевы. До странности мало построек было видно среди полей и деревьев; в двенадцати милях от Лондона — и такие скудные признаки присутствия человека. Дух старой Англии, казалось, отгонял нетерпеливых застройщиков от этого места, освященного восторженными восклицаниями четырех поколений.
Из пяти человек, стоящих на высокой террасе, Уинифрид лучше других сумела выразить словами этот охраняющий дух. Она сказала:
— Какой красивый вид!
Вид, вид! А все-таки вид теперь понимали иначе, чем раньше, когда старый Джолион лазил по Альпам с квадратным ранцем коричневой кожи, который до сих пор служил его внуку; или когда Суизин, правя парой серых и важно поворачивая шею к сидящей рядом с ним даме, указывал хлыстом на реку и цедил: «Недурной видик!» Или когда Джемс, подобрав под подбородок длинные колени в какой-нибудь гондоле, недоверчиво поглядывал на каналы в Венеции и бормотал: «Никогда мне не говорили, что вода такого цвета». Или когда Николае, прогуливаясь для моциона в Мэтлоке, заявлял, что нет в Англии более красивого ущелья. Да, вид стал не тем, чем был. Все началось с Джорджа Форсайта и Монтегью Дарти, которые, поворачиваясь к виду спиной, с веселым любопытством разглядывали привезенных на пикник молоденьких хористок; а теперь молодежь и вовсе обходится без этого слова и просто восклицает: «Черт!» — или что-нибудь в том же роде.
Но Энн, как истая американка, конечно, всплеснула руками и стала ахать:
— Ну какая прелесть, Джон! Как романтично!
Потом был парк, где Уинифрид, как заведенная, нараспев восторгалась каштанами и где каждая тропинка, и поляна с папоротником, и упавшее дерево наводили Джона или Холли на воспоминания о какой-нибудь поездке верхом.
— Посмотри, Энн, вот тут я мальчишкой соскочил на полном ходу с лошади, когда потерял стремя и разозлился, что меня подкидывает.
Или:
— Посмотри, Джок! По этой просеке мы с Вэлом скакали наперегонки. О! А вот упавшее дерево, мы через него прыгали. Все на старом месте.
И Энн добросовестно восхищалась при виде оленей и травы, столь не похожих на их американские разновидности.
Сердцу Флер парк не говорил ничего.
— Джон, — сказала она вдруг, — как ты думаешь попасть в Робин-Хилл?
— Скажу дворецкому, что хочу показать моей жене, где я провел детство; и дам ему парочку веских оснований. В дом идти мне не хочется, мебель вся новая, все не то.
— Нельзя ли пройти снизу, через рощу? — и глаза ее добавили: «Как тогда».
— Рискуем встретить кого-нибудь, и нас выставят.
«Парочка веских оснований» дала им доступ в имение с верхнего шоссе; владельцы находились в отъезде.
Шедевр Босини купался в своих самых теплых тонах. Шторы были спущены, так как солнце ударяло с фасада, где качелей у старого дуба теперь не было. В розарии Ирэн, который сменил папоротники старого Джолиона, завязывались бутоны, но распустилась только одна роза.
— "О роза, испанская гостья!"
У Флер сжалось сердце. Что подумал Джон, что вспомнил, говоря эти слова, нахмурив лоб? Вот здесь она сидела, между его отцом и его матерью, и думала, что когданибудь они с Джоном будут здесь жить; вместе будут смотреть, как цветут розы, как осыпаются листья старого дуба, вместе говорить своим гостям: «Посмотрите! Вон Эпсомский ипподром. Видите, за теми вон тополями!»
А теперь ей нельзя даже идти с ним рядом, он, как гид, все показывает этой девчонке, своей жене! Вместо этого она шла рядом с теткой. Уинифрид была чрезвычайно заинтригована. Она еще никогда не видела этого дома, который Сомс выстроил трудами Босини, который Ирэн разорила «этой своей несчастной историей», дом, где умерли старый дядя Джолион и кузен Джолион и где, точно в насмешку, жила Ирэн и родила этого молодого человека Джона, очень, кстати сказать, симпатичного! Дом, занимающий такие большое место в форсайтских анналах. Он очень аристократичен и теперь принадлежит пэру Англии; и раз уж он ушел из владения семьи — это, пожалуй, не плохо. В фруктовом саду она сказала Флер:
— Твой дедушка однажды приезжал сюда посмотреть, как идет постройка. Я помню, он тогда сказал: «Недешево станет содержать такой дом». И он, наверно, был прав, Но все-таки жаль, что его продали. Все Ирэн, конечно. Она никогда не ценила семью. Вот если бы… — но она удержалась и не сказала: «Вы с Джоном поженились».
— Ну к чему Джону такое имение, тетя, и так близко от Лондона? Он поэт.
— Да, — проговорила Уинифрид не очень быстро, потому что в ее молодости быстрота была не в моде, — стекла, пожалуй, слишком много.
И они пошли вниз по лугу.
Роща! Вот и она, на том конце поля, И Флер задержалась, постояла около упавшего дерева, подождала, пока смогла сказать:
— Слышишь, Джон? Кукушка!
Крик кукушки и синие колокольчики под лиственницами! Рядом с ней неподвижно замер Джон. Да, и весна замерла. Опять кукушка, еще, еще!
— Вот тут мы набрели на твою маму, Джон, и кончилось наше счастье. О Джон!
Неужели такой короткий звук мог так много значить, столько сказать, так поразить? Его лицо! Она сейчас же вскочила на упавшее дерево.
— Не верь в привидения, милый!
И Джон вздрогнул и посмотрел на нее.
Она положила руки ему на плечи и соскочила на землю. Они пошли дальше по колокольчикам. И вслед им закуковала кукушка.
— Повторяется эта птица, — сказала Флер.
XI. БЛУЖДАНИЯ
Инстинкт в отношении к дочери, ставший уже привычной защитной окраской, под которой Сомс укрывался от козней судьбы, еще накануне, когда Флер ушла из дому, пока он пил кофе, подсказал ему, что она что-то замышляет. Когда она с улицы помахала ему в окно бумагами, вид у нее был неестественный или, во всяком случае, такой, точно она что-то от него скрыла. Как не вполне искренний оттенок голоса дает собаке почуять, что от нее сейчас уйдут, так Сомс почуял неладное в слишком показном жесте этой руки с бумагами. Поэтому он допил кофе быстрее, чем полагалось бы человеку, с детства привязанному к варенью, и отправился на Грин-стрит. Поскольку там остановился этот молодой человек Джон, именно в этом фешенебельном квартале следовало искать причин всякого беспокойства. А кроме того, если было еще в мире место, где Сомс мог отвести душу, то это была гостиная его сестры Уинифрид, комната, в которую он сам в 1879 году так прочно внедрил личность Людовика XV, что, несмотря на джаз и на стремление Уинифрид идти в ногу с более строгой модой, неисправимое легкомыслие этого монарха все еще давало себя чувствовать.
Сомс сделал порядочный крюк, заглянул по пути в «Клуб знатоков» и пришел на Грин-стрит, когда Флер уже ушла. Первое же замечание Смизер усилило тревогу, которая выгнала его из дому.
— Мистер Сомс! Ах, какая жалость! Мисс Флер только что ушла. И никто еще не вставал, только мистер Джон.
— О, — сказал Сомс, — она его видела?
— Да, сэр. Он в столовой; может, пройдете?
Сомс покачал головой.
— Сколько времени они еще здесь пробудут, Смизер?
— Я как раз слышала, как миссис Вэл говорила, что они все уезжают в Уонсдон послезавтра. Мы останемся опять совсем одни; может, надумаете погостить у нас, мистер Сомс?
Сомс опять покачал головой.
— Я очень занят, — сказал он.
— И красавица же стала мисс Флер; такая она была сегодня румяная!
Сомс издал какой-то нечленораздельный звук. Новость пришлась ему не по душе, но он не мог сказать это вслух, когда перед ним был не человек, а целое учреждение. Трудно было установить, что известно Смизер. В свое время она проскрипела себе дорогу почти ко всем домашним тайнам, начиная с той поры, когда его собственные семейные дела снабжали дом Тимоти более чем достаточным материалом для сплетен. Да, а теперь не его ли семейные дела, да еще в двух изданиях, продолжают поставлять сырье? В эту минуту для него было что-то зловещее в том, что сын узурпатора Джолиона находится здесь, в этом доме, наиболее близко напоминающем прежнее средоточие Форсайтов, дом Тимоти на Бэйсуотер-Род. Какая превратность во всем! И вторично издав тот же нечленораздельный звук, он сказал:
— Кстати, этот мистер Стэйнфорд, вероятно, не заходил сюда больше?
— Как же, мистер Сомс, вчера заходил к мистеру Бэлу, но мистер Вэл уже уехал.
— Ах вот как? — Сомс сделал круглые глаза. — Что он на этот раз утащил?
— О, я была не так глупа, чтобы впустить его.
— Вы не дали ему загородный адрес мистера Вэла?
— О нет, сэр, он знал его.
— Ого!
— Доложить, что вы здесь, мистер Сомс? Миссис теперь уж, верно, почти оделась.
— Нет, не беспокойте ее.
— Вот обидно, сэр; она всегда так радуется вашему приходу.
Старуха Смизер фамильярничает! Добрая душа! Теперь таких слуг не осталось. И, притронувшись рукой к шляпе, Сомс проговорил:
— Ну, до свидания, Смизер, передайте ей привет! — и ушел.
«Так, — подумал он, — Флер с ним виделась!» Все начнется сначала. Он так и знал. И очень медленно, слегка надвинув шляпу на глаза, он направился к углу Хайдпарка. Это был для него сугубо критический момент: предстояло укрепиться в одном из двух одинаково опасных решений. С обычной склонностью забегать вперед во всех вопросах, угрожающих основным устоям жизни, — склонностью, унаследованной от его отца Джемса, — Сомс уже видел в мыслях исковерканное будущее дочери, с которым было неразрывно связано и его собственное.
«Такая она была сегодня румяная!» Когда она махала ему этими бумагами, она была бледна, слишком бледна! Дурацкий случай! И еще во время утреннего завтрака! Самое худшее время дня — самое интимное! Как прирожденный реалист, он уже опасался всего, что кроется в идее первого завтрака. Те, кто завтракают вместе, обычно и спят вместе. Начнет теперь выдумывать. И притом они уже не дети! Ну, все зависит от того, каковы их чувства, если они у них еще сохранились. А кто это знает? Кто, скажите на милость, может это знать? Он машинально зашагал вокруг памятника артиллерии — Этот большой белый монумент он еще ни разу не рассмотрел как следует, да и не испытывал к тому особого желания. Сейчас он показался ему очень жизненным и подходил к его настроению — не увиливал от правды; ничего напыщенного в этом орудии — короткая тявкающая игрушка; и эти темные мужские фигуры в стальных шлемах, исхудалые и стойкие! Ни признака красивости в этом памятнике, никаких ангелов с крыльями, ни Георгиев-победоносцев, ни драконов, ни вздыбленных коней, ни лат, ни султанов. Вот он громоздится, как большая белая жаба, на жизни народа. Гром, обращенный в бетон. Никаких иллюзий! Невредно посматривать на него эдак раз в день, чтобы не забыть, чего не надо делать. "Вот бы ткнуть в него носом всех этих кронпринцев и бравых вояк, — подумал он, — с их — как это? — «славными, веселыми войнами». И, перейдя на солнечную сторону улицы, он вошел в парк и направился к Найтсбриджу.
Но как же Флер? Что ему делать — взять быка за рога или молчать и ждать? Одно из двух. Теперь он шел быстро, в лице и походке появилась сосредоточенность, словно он прислушивался к собственным мыслям, чтобы принять окончательное решение. Он вышел из парка и, окинув невидящим взором две-три лавки, где в свое время сделал не одну покупку, выгодную когда для него, а когда, и для торговца, стал пробираться мимо Тэттерсола. Долговечное учреждение: здесь, кажется, и сейчас торгуют лошадьми. Сам он никогда лошадьми не увлекался, но нельзя было прожить несколько лет на Монпелье-сквер и не знать в лицо завсегдатаев Тэттерсола. Здание, вероятно, скоро снесут, как сносят все, что несовременно, и воздвигнут на его месте гараж или кино!
Что, если поговорить с Майклом? Нет! Более чем бесполезно. Впрочем, о Флер и этом мальчике он ни с кем не мог говорить — за этим тянулась слишком длинная повесть, и эта повесть была о нем самом. Монпелье-сквер! Он добрел до него — умышленно или нет, он сам не знал. Все было по-старому, только сильно приглажено с тех пор, как он был здесь последний раз, вскоре после войны. На постройках и отделке зданий немало заработали в последнее время, ни о чем другом нельзя этого сказать. Он пошел по правой стороне узкого сквера, где изведал когда-то столько трагических треволнений. Вот и дом, почти такой же, как был, чуть менее опрятный, чуть более разукрашенный. Зачем он женился на этой женщине? Почему так добивался этого? Что и говорить — она всячески старалась его отдалить. Но боже, как он хотел ее! Он до сих пор это помнит. И вначале… вначале он думал, и, может быть, она думала… но кто знает, он никогда не знал. А потом медленно — или скоро? — конец! Страшная история! Он стоял у решетки сквера и смотрел на дверь, в которую когда-то входил, словно из ее зеленой краски и медной дощечки с номером надеялся почерпнуть вдохновение, узнать, как задушить в своей дочери любовь к сыну своей жены, — да, задушить, прежде чем любовь разрастется и сама ее задушит.
И как в те далекие дни и ночи, возвращаясь домой, он тщетно искал вдохновенного способа пробудить любовь, так теперь вдохновение не подсказывало ему, как убить любовь. И он сердито повернул к выходу из сквера.
Собственно говоря, беспокоиться решительно не о чем: Майкл, как-никак, хороший человек: и ее брак, насколько он понимает, далеко не из несчастных. Что до юного Джона, он, надо полагать, женился по любви других оснований для женитьбы не было; по имеющимся у него сведениям, эта девушка и ее брат — музейные редкости: двое американцев почти без средств. А между тем, оставалось недосягаемое, и он не мог забыть, как Флер всегда его добивалась. Желание иметь то, чего у нее еще не было, всегда было самой характерной ее чертой. И как забыть тот час, шесть лет назад, забыть ее фигурку, скомканную и вдавившуюся в диван в темной комнате в тот вечер, когда он вернулся из Робин-Хилла и привез ей ответ. Мысленно проглядывая всю ее последующую жизнь, Сомс остро и тревожно ощутил, что она будто топталась все время на месте, что все ее разнообразные интересы, вплоть до Кита, были для нее не более чем суррогатом. Как вся ее эпоха, она передвигала ноги, но никуда не могла прийти, потому что не знала, куда ей хочется прийти. И все-таки за последнее время, после путешествия вокруг света, он как будто улавливал в ее поведении что-то более спокойное и устойчивое, словно она нашла какую-то линию и налаживает отношения хотя бы с собственной, раз заведенной жизнью. Взять, например, эту столовую — как хорошо она с ней справилась. И, обратив лицо к дому, Сомс вспомнил поляну недалеко от Мейплдерхема, где какой-то болван развел костер и сжег заросли дрока и где теперь, сквозь обугленные их остатки, нахально пробивалась свежая, зеленая трава. Как подумаешь — и во всем такая же картина! Война выжгла все и всех, но вот растения и люди понемногу пускают новые ростки, точно опять почувствовали, что, может быть, и стоит еще пожить. Ну конечно, даже к нему вернулось прежнее желание знатока приобретать хорошие вещи! Все зависит от того, что видишь впереди, и от того, можно ли есть и пить и не ждать, что завтра умрешь. Этот план Дауэса, и локарнская затея, и провал генеральной стачки — может быть, теперь и наступит опять долгая полоса мира, как при Виктории, и откроются какие-то возможности. Ему семьдесят один год, но всегда можно сослаться на Тимоти, который дожил до ста — неподвижная звезда на меняющемся небосводе. А Флер — ей только двадцать пять, она может пережить наш век, если она, то есть, вернее, век, вовремя усмирит свои незаконные страсти, свои беспорядочные стремления, все эти глупые, ни к чему не ведущие метания. Если все устроится, еще возможно, что это будет золотой век или хотя бы платиновый. Даже он, чего доброго, доживет до подоходного налога в полкроны. «Нет, — думал он, путая дочь с веком, — нельзя ей ставить на карту свою репутацию. Это недальновидно». И, разогревшись от ходьбы, он решил, что не будет говорить с ней и подождет — положится на здравый смысл, в котором у нее, слава богу, нет недостатка. «Держать ухо востро и ни с кем не говорить, — подумал он, словами только напортишь».
Он опять дошел до памятника артиллерии и еще раз обошел вокруг него. Нет! Неудачная вещь, думалось ему теперь, — слишком натуральная и тяжеловесная. Может эта белая махина способствовать повышению акций? В конце концов лучше было дать что-нибудь с крыльями. Что-нибудь такое, от чего людям хотелось бы покупать акции или поступать в услужение; что помогло бы принять жизнь, а не напоминало бы все время, что один раз их уже взорвали на воздух и, наверно, опять взорвут, Он где-то читал, что эти молодчики из артиллерии любят свои орудия и хотят, чтобы им о них напоминали. Но кто, кроме них, любит их орудия и жаждет напоминания? Не молодчики из артиллерии будут каждый день смотреть на эту штуку перед больницей Сент-Джордж, а самые обыкновенные Том, Дик, Гарри, Питер, Глэдис, Джон и Марджори. «Ошибка, — думал Сомс, — и грубейшая. Что-нибудь успокаивающее, статуя Вулкана или воин на коне — вот что здесь требуется». И, вспомнив Георга III на коне, он мрачно усмехнулся. Думай не думай — памятник стоит и будет стоять. Но скульпторам давно пора вернуться к нимфам и дельфинам и прочим атрибутам налаженной жизни.
Когда за завтраком Флер высказала предположение, что ему потребуется день в Мейплдерхеме до того, как приедет она с Китом, он опять почувствовал, что за этим чтото кроется; но, радуясь ее приезду, промолчал и не упомянул про свой визит на Грин-стрит.
— Погода как будто установилась, — сказал он. — Тебе нужно на солнце после этой столовой. Все толкуют об ультрафиолетовых лучах. Прежде удовлетворялись просто солнцем. Скоро доктора откопают что-нибудь экстрарозовое. Уж сидели бы спокойно!
— Милый, это их развлекает.
— Заново открывают то, что прекрасно знали наши бабушки, и называют по-новому! Вот, например, теперь нельзя ничего назвать питательным, потому что выдумали слово «витамин». Да твой дед всю жизнь ел по апельсину в день, потому что в начале прошлого века ему предписал это его старый доктор. Витамины! Ты смотри, как бы Кит не стал привередлив в еде. Хорошо еще, что ему не скоро в школу. Уж это школьное питание!
— Тебя так плохо кормили, папа?
— Плохо! Я вообще не знаю, как мы выросли. Основная еда у нас занимала двадцать минут, а через десять минут мы уже играли в футбол. Но в те времена никто не думал о пищеварении.
— Может быть, поэтому и стоит подумать о нем теперь?
— В хорошем пищеварении весь секрет жизни, — сказал Сомс.
Он посмотрел на дочь. Слава богу, она-то не тощая, Насколько ему известно, пищеварение у нее превосходное, Пусть воображает, что влюблена или не влюблена, но пока ее пищеварение не напоминает о себе, ничего не страшно.
— Главное — побольше ходить в наш век автомобилей, — сказал он.
— Да, — сказала Флер, — я сегодня хорошо прошлась.
Не вызов ли она ему бросает поверх яблочной шарлотки? Если и так, он не поддастся.
— Я тоже, — сказал он, — где только не был. Вот теперь поиграем в гольф.
Она поглядела на него, а потом сказала странную вещь:
— Да, вероятно, я уж достаточно стара для гольфа.
Ну что она хотела этим сказать?
XII. ЛИЧНЫЕ ПЕРЕЖИВАНИЯ
В день званого завтрака и поездки в Робин-Хилл у Майкла действительно было заседание комитета, но, кроме того, у него были личные переживания, в которых он хотел разобраться. Есть люди, которые, раз обнаружив, что счастье их под угрозой, уже не могут судить без предубеждения о том, кто нарушил их покой. Майкл был не таков. Молодой англичанин, встреченный им в доме старого американца Георга Вашингтона, понравился ему не только потому, что он был англичанин; и теперь, когда он сидел за столом рядом с Флер — ее троюродный брат и первая любовь, — Майкл не мог переменить свое мнение. У молодого человека было симпатичное лицо — красивее, чем у него самого, — хорошие волосы, энергичный подбородок, прямой взгляд и скромные манеры; не было смысла закрывать глаза на все это. Свобода торговли в вопросах любви, принятая среди порядочных людей, исключала возможность даже мысленного применения более жестких норм протекционизма. К счастью, молодой человек женат на этой милой тоненькой девочке с глазами — по выражению миссис Вэл, — как у самой невинной русалки. Поэтому личные переживания Майкла касались больше Флер, чем Джона, Но нелегко было прочесть выражение ее лица, проследить извилины ее мыслей, добраться до ее сердца; и может быть, причиной всему этому Джон Форсайт? Он вспомнил, как сводная сестра этого мальчика, Джун Форсайт, стареющая, но вечно подвижная маленькая женщина, выпалила ему в лицо на Корк-стрит, что Флер должна была выйти замуж за ее маленького братца — он тогда впервые услышал об этом. Как болезненно поразило его открытие, что он играет всего только вторую скрипку в жизни любимой! Он вспомнил также кое-какие осторожные и предостерегающие намеки «Старого Форсайта». В устах этого образца скрытности и подавленных чувств они произвели на Майкла глубокое и прочное впечатление, еще усиленное неудачами его собственных попыток добраться до тайников сердца Флер. Он шел в комитет, но ум его был не целиком занят общественными вопросами. Какой причине, расстроившей этот юный роман, был он обязан своим счастьем? Это не было внезапное отвращение, или болезнь, или денежные затруднения; и не родство — ведь миссис Вэл Дарти, по-видимому, вышла за троюродного брата со всеобщего согласия. Нужно помнить, что Майкл остался в полном неведении относительно семейной тайны Сомса. Те из Форсайтов, с которыми он был знаком, не любили говорить о семейных делах и ни словом о ней не обмолвились. А Флер никогда не говорила о своей первой любви, а о том, почему из нее ничего не вышло, — и подавно. И все же какая-то причина есть; и, не зная ее, нечего пытаться понять теперешние чувства Флер.
Его комитет заседал в связи с деятельностью министерства здравоохранения по регулированию рождаемости; и пока кругом доказывали, почему для других предосудительно то, что он сам постоянно делает, его осенила мысль: что, если пойти к Джун Форсайт и спросить ее? Найти ее можно по телефонной книге — имя редкое, не спутаешь.
— А вы что скажете, Монт?
— Что же, сэр, если нельзя вывозить детей в колонии или так или иначе форсировать эмиграцию, ничего не остается, как регулировать рождаемость. Мы, представители высших и средних классов, это и делаем и закрываем глаза на моральную сторону вопроса, если она существует; и я, право, не вижу, как мы можем делать упор на моральной стороне в отношении тех, у кого нет и четвертой части наших оснований обзаводиться целой кучей детей.
— Мой милый Монт, — ухмыляясь, сказал председатель, — не кажется ли вам, что вы расшатываете основу всех привилегий?
— Очень возможно, — сказал Майкл, ухмыляясь в ответ. — Я, конечно, считаю, что эмиграция детей куда лучше; но в этом, кажется, никто со мной не согласен.
Все хорошо знали, что эмиграция детей — конек «юного Монта», и без особого восторга ожидали минуты, когда он его оседлает. И так как никто лучше Майкла не отдавал себе отчета в том, что он чудак, поскольку считает невозможным в политике положение, когда и волки сыты и овцы целы, он больше не стал говорить. Предчувствуя, что они еще долго будут ходить вокруг да около и все-таки ни к чему не придут, он вскоре извинился и вышел.
Он нашел нужный адрес: «Мисс Джун Форсайт, Тополевый Дом, Чизик», и сел в хэммерсмитскнй автобус.
Как быстро все возвращается к нормальному состоянию! Невероятно трудно расшатать такой огромный, сложный и эластичный механизм, как жизнь нации. Автобус катил, покачиваясь, среди других бесчисленных машин и сонмищ пешеходов, и Майклу стал, о ясно, как крепки два основных устоя современного общества — всеобщая потребность есть, пить и двигаться и то обстоятельство, что столько народу умеет управлять автомобилем. «Революция? — подумал он. — Никогда еще она не имела так мало шансов. Машин ей не одолеть».
Разыскать «Тополевый Дом» оказалось нелегко, а найдя его, Майкл увидел небольшой особняк с большим ателье окнами на север. Он стоял за двумя тополями, высокий, узкий, белый, как привидение. Дверь отворила какая-то иностранка. Да, мисс Форсайт в ателье, с мистером Блэйдом. Майкл послал свою карточку и остался ждать на сквозняке, чувствуя себя до крайности неловко, так как, добравшись наконец до места, он ломал себе голову, зачем он здесь. Как узнать то, что ему нужно, не показав вида, что он за этим и явился, было выше его понимания; ведь такого рода сведений можно добиться, только задавая вопросы в упор.
Его пригласили пройти наверх, и по дороге он стал репетировать свою первую ложь. Он вошел в ателье — большая комната с обтянутыми зеленым полотном стенами, висящие и составленные на полу холсты, обычное возвышение для натуры, затемненный верхний свет и полдюжины кошек — и услышал легкое движение. Воздушная маленькая женщина в свободном зеленом одеянии, с короткими седыми волосами встала с низкой скамеечки и шла к нему навстречу.
— Здравствуйте. Вы, конечно, знаете Харолда Блэйда?
Молодой человек, у ног которого она только что сидела, встал перед Майклом — квадратный, хмурый, смуглолицый, с тяжелым взглядом.
— Вы, наверное, знаете его прекрасные рафаэлитские работы.
— О да! — сказал Майкл, думая в то же время: «О нет!»
Молодой человек свирепо изрек:
— Он в жизни обо мне не слышал.
— Нет, в самом деле, — промямлил Майкл. — Но скажите мне, почему рафаалитские? Меня всегда это интересовало.
— Почему! — воскликнула Джун. — Потому что он единственный человек, вернувший нам ценности прошлого; он заново открыл их.
— Простите, я мало что смыслю в вопросах искусства — мне казалось, на то у нас есть академики!
— Академики! — воскликнула Джун так страстно, что Майкл вздрогнул. Ну, если вы еще верите в них…
— Да нет же, — сказал Майкл.
— Харолд — единственный рафаэлит; конечно, ему подражают, но он будет и последним. Так всегда бывает. Великие художники создают школы, но их школы очень немногого стоят.
Майкл с новым интересом взглянул на «первого и последнего рафаэлита». Лицо ему не понравилось, но в нем, как в лице припадочного, была какая-то сила.
— Разрешите посмотреть? Интересно, мой тесть знаком с вашими работами? Он большой коллекционер и вечно в поисках картин.
— Сомс! — сказала Джун, и Майкл опять вздрогнул. — Он начнет коллекционировать Харолда, когда нас никого в живых не будет. Вот, посмотрите!
Майкл отвернулся от рафаэлита, пожимавшего плотными плечами. Перед ним был, несомненно, портрет Джун. Большое сходство, гладкая манера письма, зеленые и серебристые тона, и вокруг головы — намек на сияние.
— Предельная чистота линий и красок! И вы думаете, это повесили бы в Академии?
«По-моему, как раз это и повесили бы», — подумал Майкл, стараясь выражением лица не выдать своего мнения.
— Мне нравится этот намек на сияние, — проговорил он.
Рафаэлит разразился резким, коротким смешком.
— Я пойду погуляю, — сказал он. — К ужину вернусь. До свидания.
— До свидания, — сказал Майкл не без облегчения.
— Конечно, — сказала Джун, когда они остались одни, — он единственный, кто мог бы написать портрет Флер. Он прекрасно уловил бы ее современный стиль. Может быть, она захочет. Вы знаете, все против него, ему так трудно бороться.
— Я спрошу ее. Но скажите, почему все против него?
— Потому что он прошел через все эти пустые новаторские увлечения и вернулся к чистой форме и цвету. Его считают ренегатом и обзывают академиком. Так бывает со всеми, у кого хватает мужества восстать против моды и творить, как подсказывает собственный гений. Я уже в точности знаю, что он сделает из Флер. Для него это была бы большая удача, потому что он очень горд, а ведь заказ исходил бы от Сомса. И для нее, конечно, прекрасно. Ей бы надо ухватиться за это, через десять лет он будет знаменит.
Майкл сомневался, что Флер за это «ухватится» или что Сомс даст заказ, и ответил осторожно:
— Я позондирую ее. Кстати, у нас сегодня завтракала ваша сестра Холли и ваш младший брат с женой.
— О! — сказала Джун. — Я еще не видела Джона, — и прибавила, глядя на Майкла честными синими глазами: — Зачем вы пришли ко мне?
Перед этим вызывающим взглядом вся дипломатия Майкла пошла насмарку.
— Откровенно говоря, — сказал он, — я хотел узнать у вас, почему Флер разошлась с вашим братом.
— Садитесь, — сказал Джун и, подперев рукой острый подбородок, посмотрела на него, переводя взгляд из стороны в сторону, как кошка.
— Я рада, что вы прямо спросили. Терпеть не могу, когда говорят обиняком. Разве вы не слышали про его мать? Ведь она была первой женой Сомса.
— О! — сказал Майкл.
— Ирэн, — и Майкл почувствовал, как при звуке этого имени в Джун шевельнулось что-то глубокое и первобытное. — Очень красивая. Они не ладили. Она ушла от него, а через много лет вышла за моего отца, а Сомс с ней развелся. То есть Сомс развелся с ней, а потом она вышла за моего отца. У них родился Джон. А потом, когда Джон и Флер влюбились друг в друга, Ирэн и мой отец были страшно огорчены, и Сомс тоже — по крайней мере я так полагаю.
— А потом? — спросил Майкл, когда она замолчала.
— Детям все рассказали; и тут как раз умер мой отец, Джон пожертвовал собой и увез мать в Америку, а Флер вышла замуж за вас.
Так вот оно что! Несмотря на краткость и отрывочность ее рассказа, он чувствовал, как много здесь кроется трагических переживаний. Бедные ребятки!
— Я всегда об этом жалела, — неожиданно сказала Джун. — Ирэн должна была бы пойти на это. Только… только они не были бы счастливы. Флер большая эгоистка. Вероятно, Ирэн поняла это.
Майкл попробовал возмутиться.
— Да, — сказала Джун, — вы хороший человек, я знаю, вы слишком хороши для нее.
— Неправда, — резко сказал Майкл.
— Нет, правда. Она не плохая, но очень эгоистична.
— Не забывайте, пожалуйста…
— Сядьте! Не обижайтесь на мои слова. Я просто, знаете ли, говорю правду. Конечно, все это было очень тяжело. Сомс и мой отец были двоюродные братья. А дети были отчаянно влюблены.
И снова от ее фигурки на Майкла повеяло глубоким и первобытным чувством, и в нем самом проснулось что-то глубокое и первобытное.
— Грустно! — сказал он.
— Не знаю, — быстро подхватила Джун, — не знаю; может быть, все вышло к лучшему. Ведь вы счастливы?
Как под дулом револьвера, он встал навытяжку и отрапортовал:
— Я-то да, но она?
Серебристо-зеленая фигурка выпрямилась. Джун схватила его за руку и сжала ее. В этом движении была ужасающая искренность, и Майкла это тронуло. Ведь он видел ее до сих пор всего два раза!
— Как бы там ни было, Джон женат. Какая у него жена?
— Внешность прелестная, кажется — очень милая.
— Американка, — глубокомысленно изрекла Джун. — А Флер наполовину француженка. Я рада, что у вас есть сын.
Майкл в жизни не встречал человека, чьи слова, сказанные без всякого умысла, вселяли бы в него такую тревогу. Почему она рада, что у него сын? Потому что это страховка… от чего?
— Ну, — пробормотал он, — очень рад, что я наконец узнал, в чем дело.
— Напрасно вам раньше не сказали; впрочем, вы и сейчас ничего не знаете. Нельзя понять, что такое семейные распри и чувства, если сам их не пережил. Я-то понимаю, хоть и сердилась из-за этих детей. Видите ли, в давние времена я сама держала сторону Ирэн против Сомса. Я хотела, чтобы она еще в самом начале ушла от него. Ей прескверно жилось, он был такой… такой слизняк, когда дело шло о его драгоценных правах; и гордости настоящей в нем не было. Подумать только, навязываться женщине, которая вас не хочет!
— Да, — повторил Майкл, — подумать только!
— В восьмидесятых и девяностых годах люди не понимали, до чего это противно. Хорошо, хоть теперь поняли.
— Поняли? — протянул Майкл. — Ну, не знаю!
— Конечно, поняли.
Майкл не решился возражать.
— Теперь в этом отношении куда лучше, чем было, нет того глупого мещанства. Странно, что Флер вам всего этого не рассказала.
— Никогда ни словом не упомянула.
— О!
Это прозвучало удручающе, так же как и все ее более пространные реплики. Она явно думала то же, что думал он сам: Флер была задета слишком глубоко, чтобы говорить об этом. Он даже не был уверен, знает ли Флер, что до него дошла ее история с Джоном.
И, вдруг почувствовав, что с него довольно удручающих реплик, он поднялся.
— Большое спасибо, что сказали мне. А теперь простите, мне пора.
— Я зайду поговорить с Флер относительно портрета. Нельзя упускать такой случай для Харолда. Нужно же ему получать заказы.
— Разумеется! — сказал Майкл. Он надеялся, что Флер лучше его сумеет отказаться.
— Ну, до свидания!
Дойдя до двери, он оглянулся, и у него сжалось сердце: одна в этой громадной комнате, она казалась такой воздушной, такой маленькой! Серебристые волосы, напряженное личико, которому выражение восторженности, хоть и направленной не по адресу, все еще придавало молодой вид. Он что-то получил от нее, а ей ничего не оставил; и разбередил в ней какое-то давнишнее личное переживание, какое-то чувство, не менее, может быть, более сильное, чем его собственное.
До чего она, верно, одинока! Он помахал ей рукой.
Флер была уже дома, когда он пришел. И Майкл вдруг сообразил, что единственное объяснение его визита к Джун Форсайт — это она и Джон!
«Нужно написать этой маленькой женщине, попросить, чтобы не рассказывала», — подумал он. Не годится, чтобы Флер узнала, что он рылся в ее прошлом.
— Хорошо покатались? — спросил он.
— Очень. Энн напоминает мне Фрэнсиса, только глаза другие.
— Да, они оба мне поправились тогда в Маунт-Вернон. Странная была встреча, правда?
— Когда папа захворал?
Он почувствовал, что она знает, что встречу от нее скрыли. Если б можно было поговорить с ней по душам, если б она доверилась ему!
Но она сказала только:
— Скучно мне без столовой, Майкл.
XIII. В ОЖИДАНИИ ФЛЕР
Сказать, что Сомс больше любил свой дом у реки, когда его жены там не было, значило бы слишком примитивно сформулировать далеко не простое уравнение. Он был доволен, что женат на красивой женщине и отличной хозяйке, право же, неповинной в том, что она француженка и на двадцать пять лет моложе его. Но верно и то, что он гораздо лучше видел ее хорошие стороны, когда ее с ним не было. Он знал, что, не переставая подсмеиваться над ним на свой французский лад, она все же научилась до известной степени уважать его привычки и то положение, которое сама занимала как его жена. Привязанность? Нет, привязанности к нему у нее, вероятно, не было, но она дорожила своим домом, своей партией в бридж, своим положением в округе и хлопотами по дому и саду, Она была как кошка. А с деньгами обращалась великолепно — тратила их меньше и с большим толком, чем кто бы то ни было. Кроме того, она не становилась моложе, так что он перестал серьезно опасаться, что ее дружеские отношения с кем-нибудь зайдут слишком далеко и он об этом узнает. Шесть лет назад эта история с Проспером Профоном, чуть было не кончившаяся скандалом, научила ее осмотрительности.
Ему, собственно, было совершенно незачем уезжать из Лондона за день до приезда Флер; все колесики его хозяйства были раз навсегда смазаны и вертелись безотказно. Он завел за рекой коров и молочное хозяйство и теперь со своих пятнадцати акров получал все, кроме муки, рыбы и мяса, которое вообще потреблял умеренно. Пятнадцать акров представляли собой если не «земельную собственность», то, во всяком случае, изобилие всяких продуктов. Владение его было типичным образцом многих и многих резиденций безземельных богачей.
У Сомса был хороший вкус, у Аннет, пожалуй, того лучше, особенно в отношении еды; так что трудно было найти дом, где кормили бы вкуснее.
В этот ясный, теплый день, когда цвел боярышник, листья еще только распускались и река вновь училась улыбаться по-летнему, кругом было не на шутку красиво. И Сомс прогуливался по зеленому газону и размышлял: почему это садовники вечно бродят с места на место? Все английские садовники, которых он мог припомнить, только и делали, что вот-вот собирались работать. Поэтому, очевидно, так часто и нанимают садовников-шотландцев. К нему подошла собака Флер; она порядком постарела и целыми днями охотилась на воображаемых блох. Относительно настоящих блох Сомс был очень щепетилен, и животное мыли так часто, что кожа у него стала совсем тонкая. Это был золотисто-рыжий пойнтер, такой редкой масти, что его постоянно принимали за помесь.
Прошел старший садовник с мотыгой в руке.
— Здравствуйте, сэр!
— Здравствуйте, — ответил Сомс. — Ну, стачка кончилась!
— Да, сэр. Давно пора. Занимались бы лучше своим делом.
— Правильно. Как спаржа?
— Вот хочу вскопать третью грядку, да рабочих рук не найдешь.
Сомс вгляделся в лицо садовника, узкое, немного скошенное набок.
— Что? — сказал он. — Это когда у нас чуть не полтора миллиона безработных?
— И что они все делают — в толк не возьму, — сказал садовник.
— По большей части ходят по улицам и играют на разных инструментах.
— Совершенно верно, сэр, у меня сестра в Лондоне, она то же говорила. Я мог бы взять мальчишку, да как ему доверишь работу?
— А почему бы вам самому не заняться?
— Да тем, верно, и кончится; только, знаете ли, сад запускать не хотелось бы. — И он смущенно повертел в руках мотыгу.
— К чему вам эта штука? Тут сорной травы днем с огнем не сыщешь.
Садовник улыбнулся.
— Не поверите, сэр, — сказал он, — чуть отвернулся, а она уж тут как тут.
— Завтра приезжает миссис Монт, — сказал Сомс. — Надо в комнаты цветов получше.
— Очень мало их цветет сейчас, сэр.
— У вас когда ни спросишь, всегда мало. Не поленитесь, так что-нибудь найдете.
— Слушаю, сэр, — сказал садовник и пошел прочь.
«Куда он пошел? — подумал Сомс. — В жизни не видел такого человека. Впрочем, все они одинаковы». Когда-нибудь, по-видимому, они все же работают; может быть, рано утром? Разве что уж очень рано. Как бы там ни было, платить им приходится немало! И, заметив, что собака наклонила голову набок, он сказал:
— Гулять?
Они вместе пошли через калитку, прочь от реки. Птицы пели на разные голоса, не умолкали кукушки.
Они дошли до поляны, где на пасхе, в исключительно ясный день, кто-то устроил пожар. Отсюда была видна река, извивавшаяся среди тополей и ветел. Картина напоминала речной пейзаж Добиньи, который Сомс видел в частной галерее одного американца, — прекрасный пейзаж, лучшее из того, что он знал в этом жанре. Он заметил, как из трубы его кухни поднимается к небу дым, и порадовался ему больше, чем радовался бы дыму из любой другой трубы. Он сильно скучал о нем в прошлом году — в эти месяцы почти беспрерывной жары, когда он колесил по всему свету с Флер, переезжая из одного чужого города в другой. Помешался этот Майкл на эмиграции! Как сторонник империи. Сомс в теории признавал ее преимущества; но на практике всякое место за пределами Англии казалось ему либо слишком глухим, либо слишком шумным. Англичанин имеет право на дым из своей собственной кухонной трубы. Вот, например, Ганг — какой несуразно громадный по сравнению с этой серебристой извилистой лентой! Ему понравилась и река св. Лаврентия, и Гудзон, и Потомак, как он упорно продолжал его называть, но если сравнить — все они вспоминаются как беспорядочные водные пространства. И народ там беспорядочный. Иначе и быть не может в таких больших государствах. Сомс двинулся с поляны вниз, через узкую полоску леса, где раздавался возбужденный гомон грачей. Он мало что знал о птичьих повадках: был неспособен отвлечься от самого себя настолько, чтобы серьезно заняться существами, не имеющими к нему прямого отношения. Но он решил, что скорей всего тема их шумной сходки — еда: падает курс червяков или наблюдается инфляция, они и суетятся, как французы вокруг своего несчастного франка. Выйдя из леса, он очутился неподалеку от шлюза, у домика сторожа. И тут, среди запаха дыма, ниткой вьющегося из низкой скромной трубы, и плеска воды в заводи, и переклички дроздов и кукушек, собственнический инстинкт Сомса на время замолк. Он раскрыл складную трость, сел на нее и стал смотреть на зеленую тину, затянувшую стеньг пустого шлюза. Хитрая штука — шлюзы! Почему нельзя заключить в шлюзы человеческие чувства — запрудить их до поры до времени, а потом пустить, строго контролируя, по главному руслу жизни, не давая растекаться по заводям и даром пропадать на порогах? Эти несколько абстрактные размышления были прерваны собакой Флер, лизнувшей его повисшую в воздухе руку. До чего животные стали нынче похожи на людей — вечно хотят, чтобы на них обращали внимание; не далее как сегодня он заметил, как черная кошка Аннет смотрела в гипсовое лицо неапольской Психеи и тихо мяукала — наверно, просилась на колени.
Из домика вышла дочка сторожа и стала снимать с веревки белье. Женщины в деревне только и делают, кажется, что вешают на веревки белье, а потом опять снимают! Сомс глядел на нее — ловкие руки, ловкие движения, ловко сидит на ней платье из голубого ситца; лицо как с картины Ботичелли — сколько в Англии таких лиц! У нее, конечно, есть поклонник, а может быть, и два, и они гуляют в этом лесу и сидят на сырой траве и все такое прочее и, чего доброго, воображают, что счастливы; или она влезает на велосипед позади него и носится по дорогам, задрав юбки до колен. И зовут ее, наверное, Глэдис, или Дорис, или как-нибудь в этом роде. Она увидела его и улыбнулась. Губы у нее были полные, улыбка ее красила. Сомс приподнял шляпу.
— Хороший вечер, — сказал он.
— Да, сэр.
Очень почтительна!
— Вода еще не сошла.
— Да, сэр.
А хорошенькая девушка! Что если б он был сторожем при шлюзе, а Флер дочкой сторожа, вешала бы белье на веревку и говорила бы: «Да, сэр»? Что ж, а быть сторожем при шлюзе, пожалуй, еще лучшее из занятий, доступных бедным, — следить, как поднимается и спадает вода, жить в этом живописном домике и не знать никаких забот, кроме… кроме заботы о дочери! И он чуть не спросил у девушки: «Вы хорошая дочь?» Возможно ли в наше время такое — чтобы дочь думала сначала о вас, а потом о себе?
— Кукушки-то! — сказал он глубокомысленно.
— Да, сэр.
Теперь она снимала с веревки несколько откровенную принадлежность туалета, и Сомс опустил глаза, чтобы не смущать девушку; впрочем, она не выказывала ни малейшего смущения. Вероятно, в наше время смутить девушку вообще невозможно. И он встал и сложил трость.
— Ну, полагаю, погода продержится.
— Да, сэр.
— Всего хорошего.
— Всего хорошего, сэр.
В сопровождении собаки он двинулся к дому. Скромница, воды не замутит; но так ли она разговаривает со своим кавалером? Унизительно быть старым! В такой вечер нужно быть опять молодым и гулять в лесу с такой вот девушкой; и все, что было в нем от фавна, на мгновение навострило уши, облизнулось и с легким чувством стыда, пожав плечами, свернулось клубочком и затихло.
Сомс, которого природа не поскупилась наделить свойствами фавна, всегда отличался тем, что старательно замалчивал это обстоятельство. Как и вся его семья, кроме кузена Джорджа и дяди Суизина, он был скрытен в вопросах пола; Форсайты, как правило, не касались этих тем и не любили слушать, когда их касались другие. Заслышав зов пола, они внешне никак этого не показывали. Не пуританство, а известная присущая им щепетильность запрещала касаться этой темы; они и сами не знали, откуда она у них.
Пообедав в одиночестве, он закурил сигару и опять вышел из дому. Для мая месяца было совсем тепло, и света еще хватало, чтобы разглядеть коров на заречном лугу. Скоро они соберутся на ночлег у той вон колючей изгороди. А вот и лебеди плывут спать на остров, а за ними их серые лебедята. Благородные птицы!
Река белела; тьма словно задержалась в ветвях деревьев, перед тем как расплыться по земле и улететь в небо, где только что высохли последние капли заката. Очень тихо и чуть таинственно — сумерки! Только скворцы все верещат — противные создания; да и как требовать чувства собственного достоинства от существа с таким коротким хвостом! Пролетали ласточки, закусывая на ночь мошками и первыми мотыльками; и тополя были так неподвижны — словно перешептывались, — что Сомс поднял руку посмотреть, есть ли ветер. Ни дуновения! А потом сразу — ни реющих ласточек, ни скворцов; белесая дымка над рекой, на небе! В доме зажглись огни. Близко прогудел ночной жук. Пала роса. Сомс почувствовал ее — пора домой! И только он повернул к дому — тьма сгладила деревья, небо, реку. И Сомс подумал: «Уж только бы без этой таинственности, когда она приедет. Не желаю, чтобы меня тревожили!» Она и малыш; могло бы быть так хорошо, если б не нависла мрачная тень этой давнишней любовной трагедии, которая корнями цеплялась за прошлое, а в будущем таила горькие плоды…
Он хорошо выспался, а на следующее утро ни за что не мог приняться, все устраивал то, что уже было устроено. Несколько раз он останавливался как вкопанный среди этого занятия, слушая, не едет ли автомобиль, и напоминал себе, что не надо тревожиться и ни о чем не надо спрашивать. Она, конечно, опять виделась вчера с этим Джоном, но спрашивать нельзя.
Сомс поднялся в картинную галерею и снял с крюка небольшую картину Ватто, которой Флер как-то при нем восхищалась. Он снес ее вниз и поставил на мольберте у нее в спальне — молодой человек в широком лиловом камзоле с кружевными брыжами играет на тамбурине перед дамой в синем, с обнаженной грудью; а рядом ягненок. Прелестная вещица! Пусть заберет ее, когда поедет в город, и повесит у себя в гостиной, рядом с картинами Фрагонара и Шардена. Он подошел к белоснежной кровати и понюхал постельное белье. Должно бы пахнуть сильнее. Эта женщина, миссис Эджер, экономка, забыла положить саше; он так и знал — что-нибудь да упустят! Он подошел к шкафчику, достал с полки четыре пакетика, перевязанных узкими лиловыми лентами, и положил их в постель. Потом двинулся в ванную. Понравятся ли ей эти соли — последнее открытие Аннет; он-то считает, что они слишком пахучие. В остальном все как будто в порядке: мыло Роже и Галле, спуск в исправности. Ох, уж эти новые приспособления — вечно портятся; что можно выдумать лучше прежней цепочки! Какие перемены в способах умываться произошли на его глазах! Он, правда, не мог помнить дней, когда ванн не было; но отлично помнил, как его отец постоянно повторял: «Меня в детстве никогда не мыли в ванне. Первую ванну я поставил сам, как только завел собственный дом, — в тысяча восемьсот сороковом году; люди смотреть приходили. Говорят, теперь доктора против ванн, — не знаю». Джемс двадцать пять лет как умер, и доктора с тех пор не раз меняли мнения. Верно одно: ванна доставляет людям удовольствие, так не все ли равно, что говорят доктора. Кит любит купаться — не все дети любят. Сомс вышел из ванной, постоял, посмотрел на цветы, которые принес садовник; среди них выделялись три ранних розы. Розы были forte садовника, или, вернее, его слабостью — ему больше ни до чего не было дела. Это самое худшее сейчас в людях — они специализируются до того, что теряют всякое понятие относительности, хоть это, как он слышал, и самая молодая теория… Он взял розу и глубоко вдохнул ее запах. Сколько теперь разных сортов — счет потеряешь! В его молодости их было наперечет: «La France», «Marechal Niel» и «Cloire de Dijon» — вот, пожалуй, и все; о них теперь забыли. И Сомс даже устал от этой мысли об изменчивости цветов и изобретательности человека. Уж очень много всего на свете!
А она все не едет! У этого Ригза — он оставил ей автомобиль, а сам приехал поездом — конечно, лопнула шина; всегда у него лопается шина, когда не надо. Следующие полчаса Сомс не находил себе места и так загляделся на что-то в картинной галерее на самом верхнем этаже дома, что не слышал, как подъехал автомобиль. Голос Флер пробудил его от дум о ней.
— А-а! — сказал он в пролет лестницы. — Ты откуда явилась? Я уже целый час тебя жду.
— Да, милый, пришлось кое-что купить по дороге. Как здесь чудесно! Кит в саду.
— А, — сказал Сомс, спускаясь. — Ну, как ты вчера отдох… — он сошел с последней ступеньки и осекся.
Она подставила ему лицо для поцелуя, а глаза ее глядели мимо. Сомс приложился губами к ее щеке. Словно ее нет здесь, где-то витает. И, слегка чмокнув ее в мягкую щеку, он подумал; «Она не думает обо мне — и зачем? Она молодая!»