Книга: САГА О ФОРСАЙТАХ
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

VII. ДВА ВИЗИТА

В тот самый день, когда Флер освободилась от обязанностей сиделки, к ней явилась совершенно неожиданная посетительница. Флер, правда, сохранила о ней смутное воспоминание, неразрывно связанное со днем своей свадьбы, но никак не предполагала снова с ней увидеться. Услышав слова лакея: «Мисс Джун Форсайт, мэм», и обнаружив ее перед картиной Фрагонара, она как будто пережила легкое землетрясение.
При ее появлении серебристая фигурка обернулась и протянула руку в нитяной перчатке.
— Неглубокая живопись, — сказала она, указывая на картину подбородком, — но комната ваша мне нравится. Прекрасно подошла бы для картин Харолда Блэйда. Вы знаете его работы?
Флер покачала головой.
— О, а я думала, всякий… — маленькая женщина запнулась, словно увидала край пропасти.
— Что же вы не сядете? — сказала Флер. — У вас попрежнему галерея около Корк-стрит?
— О нет, там место было никудышное. Продала за половину той цены, которую заплатил за нее отец.
— А что сталось с этим польским американцем — Борис Струмо… дальше не помню, — в котором вы приняли такое участие?
— Ах, он? Он погиб безвозвратно. Женился и работает только для заработка. Получает большие деньги за картины, а пишет гадость. Так, значит, Джон с женой… — она опять запнулась, и Флер попробовала заглянуть в ту пропасть, над которой Джун занесла было ногу.
— Да, — сказала она, твердо глядя в бегающие глаза Джун. — Джон, по-видимому, совсем расстался с Америкой. Не могу себе представить, как с этим примирится его жена.
— А, — сказала Джун, — Холли говорила мне, что и вы побывали в Америке. Вы там виделись с Джоном?
— Почти.
— Как вам понравилась Америка?
— Очень бодрит.
Джун потянула носом.
— Там картины покупают? То есть как вы думаете, у Харолда Блэйда были бы шансы продать там свои работы?
— Не зная его работ…
— Ну, конечно, я забыла; так странно, что вы их не знаете.
Она наклонилась к Флер, и глаза ее засияли.
— Мне так хочется, чтобы он написал ваш портрет — получилось бы изумительное произведение. Ваш отец непременно должен это устроить. При вашем положении в обществе. Флер, да еще после прошлогоднего процесса, Флер едва заметно передернуло, — бедный Харолд сразу мог бы создать себе имя. Он гениален, — добавила Джун, нахмуря лоб, — обязательно приходите посмотреть его работы.
— Я с удовольствием, — сказала Флер. — Вы уже видели Джона?
— Нет. Жду их в пятницу. Надеюсь, что она мне понравится. Мне обычно все иностранцы
нравятся, кроме американцев и французов; то есть, конечно, бывают исключения.
— Ну разумеется, — сказала Флер. — Когда вы бываете дома?
— Харолд уходит каждый день от пяти до семи — ведь он работает у меня в студии. Лучше я вам покажу его картины, когда его не будет; он такой обидчивый, как всякий истинный гений. Я еще хочу, чтобы он написал портрет жены Джона. Женщины ему особенно удаются.
— В таком случае, может быть, лучше сначала Джону познакомиться с ним и с его работами?
Джун уставилась было на нее, потом быстро перевела взгляд на картину Фрагонара.
— Когда мне ждать вашего отца? — спросила она.
— Может быть, я лучше сама зайду сначала?
— Сомсу обычно нравится не то, что хорошо, — задумчиво произнесла Джун. — Но если вы ему скажете, что хотите позировать, он, конечно… он вас вечно балует.
Флер улыбнулась.
— Так я зайду. Скорее на будущей неделе. — И мысленно добавила: «А скорей всего в пятницу».
Джун собралась уходить.
— Мне нравится ваш дом и ваш муж. Где он?
— Майкл? Наверно, в трущобах. Он сейчас увлечен проектом их перестройки.
— Вот молодец. Можно взглянуть на вашего сына?
— Простите, у него только что кончилась корь.
Джун вздохнула.
— Много времени прошло с тех пор, как я болела корью. Отлично помню, как болел Джон. Я тогда привезла ему книжки с приключениями, — она вдруг взглянула на Флер. — Вам его жена нравится? По-моему, глупо так рано жениться. Я все говорю Харолду, чтоб не женился, — с браком кончается все интересное. — Ее бегающий взгляд добавил: «Или начинается, а я этого не испытала». И вдруг она протянула Флер обе руки.
— Ну, приходите. Не знаю, понравятся ли ему ваши волосы!
Флер улыбнулась.
— Боюсь, что не смогу их отрастить для его удовольствия. А вот и папа идет! — Она видела, как Сомс прошел мимо окна.
— Без большой нужды я бы не стала с ним встречаться, — сказала Джун.
— Думаю, что это и его позиция. Если вы просто выйдете, он не обратит внимания.
— О! — сказала Джун и вышла.
Флер из окна смотрела, как она удаляется, словно ей некогда касаться земли.
Через минуту вошел Сомс.
— Что здесь понадобилось этой женщине? — спросил он. — Она как буревестник.
— Ничего особенного, милый. У нее новый художник, которого она пытается рекламировать.
— Опять какой-нибудь «несчастненький». Всю жизнь она ими славилась, с тех самых пор… — Он запнулся, чуть не произнеся имя Босини. — Только тогда и ходит, когда ей что-нибудь нужно. А что получила?
— Не больше, чем я, милый.
Сомс замолчал, смутно сознавая, что и сам не без греха. И правда, к чему куда-нибудь ходить, если не затем, чтобы получить что-нибудь? Это один из основных жизненных принципов.
— Я ходил взглянуть на эту картину Морланда, — сказал он, — несомненно оригинал… Я, собственно, купил ее, — и он погрузился в задумчивость…
Узнав от Майкла, что у маркиза Шропшир продается Морланд, он сразу же сказал:
— А я и не собирался его покупать.
— Я так понял, сэр. Вы на днях что-то об этом говорили. Белый пони.
— Ну конечно, — сказал Сомс. — Сколько он за него просит?
— Кажется, рыночную цену.
— Такой не существует. Оригинал?
— Он говорит, что картина никогда не переходила из рук в руки.
Сомс задумался вслух: — Маркиз Шропшир, кажется, дед той рыжей особы?
— Да, но совсем ручной. Он говорил, что хотел бы показать его вам.
— Верю, — сказал Сомс и замолк…
— Где этот Морланд? — спросил он через несколько дней.
— В доме маркиза, сэр, на Керзон-стрит.
— О! А! Ну что ж, надо посмотреть.
После завтрака на Грин-стрит, где он жил до сих пор, Сомс прошел на Керзон-стрит и дал лакею карточку, на которой написал карандашом: «Мой зять Майкл Монт говорил, что вы хотели показать мне вашего Морланда».
Лакей вернулся и распахнул одну из дверей со словами:
— Пожалуйте сюда, сэр. Морланд висит над буфетом.
В громадной столовой, где даже громоздкая мебель казалась маленькой, Морланд совсем пропадал между двумя натюрмортами голландского происхождения и соответствующих размеров. Композиция картины была проста — белая лошадь в конюшне, голубь подбирает зерно, мальчик ест яблоко, сидя на опрокинутой корзине. С первого же взгляда Сомс убедился, что перед ним оригинал и даже не реставрированный — общий тон был достаточно темный. Сомс стоял спиной к свету и внимательно разглядывал картину, На Морланда сейчас не такой большой спрос, как раньше; с другой стороны, картины его своеобразны и удобного размера. Если в галерее не так много места и хочется, чтоб этот период был представлен, Морланд, пожалуй, выгоднее всего после Констэбля — хорошего Крома-старшего дьявольски трудно найти. А Морланд — всегда Морланд, как Милле — всегда Милле, и ничем иным не станет. Как все коллекционеры периода экспериментов, Сомс снова и снова убеждался, что покупать следует не только то, что сейчас ценно, но то, что останется ценным. Те из современных художников, думал он, которые пишут современные вещи, будут похоронены и забыты еще раньше, чем сам он сойдет в могилу; да и не мог он найти в них ничего хорошего, сколько ни старался. Те из современных художников, которые пишут старомодные вещи а к ним принадлежит большая часть академиков, — те, конечно, осмотрительнее; но кто скажет, сохранятся ли их имена? Нет. Безопасно одно покупать мертвых, и притом таких мертвых, которым суждено жить. А так как Сомс не был одинок в своих выводах, то тем самым большинству из живых художников была обеспечена безвременная кончина. И действительно, они уже поговаривали о том, что картин сейчас не продать ни за какие деньги.
Он разглядывал картину, сложив пальцы наподобие трубки, когда послышался легкий шум; и, обернувшись, он увидел низенького старика в диагоналевом костюме, который точно так же разглядывал его самого.
Сомс опустил руку и, твердо решив не говорить «ваша светлость» или что бы там ни полагалось, сказал:
— Я смотрел на хвост — не плохо написан.
Маркиз тоже опустил руку и взглянул на визитную, кар — точку, которую держал в другой.
— Мистер Форсайт? Да. Мой дед купил ее у самого художника. Сзади есть надпись. Мне не хочется с ним расставаться, но время сейчас трудное. Хотите посмотреть его с обратной стороны?
— Да, — сказал Сомс, — я всегда смотрю на обратную сторону.
— Иногда это лучшее, что есть в картине, — проговорил маркиз, с трудом снимая Морланда.
Сомс улыбнулся уголком рта; он не желал, чтобы у этого старика создалось ложное впечатление, будто он подлизывается.
— А сказывается наследственность, мистер Форсайт, — продолжал тот, нагнув голову набок, — когда приходится продавать фамильные ценности.
— Я могу и не смотреть с той стороны, — сказал Сомс, — сразу видно, что это оригинал.
— Так вот, если желаете приобрести его, мы можем сговориться просто как джентльмен с джентльменом. Вы, и слышал, в курсе всех цен.
Сомс нагнул голову и посмотрел на обратную сторону картины. Слова старика были до того обезоруживающие, что он никак не мог решить, надо ли ему разоружаться.
«Джордж Морланд — лорду Джорджу Феррару, — прочел он. — Стоимость 80 — получена. 1797».
— Титул он получил позднее, — сказал маркиз. — Хорошо, что он уплатил Морланду, — великие повесы были наши предки, мистер Форсайт; то было время великих повес!
От лестной мысли, что «Гордый Досеет» был великий повеса, Сомс слегка оттаял.
— И Морланд был великий повеса, — сказал он. — Но в то время были настоящие художники, можно было не бояться покупать картины. Теперь не то.
— Ну не скажите, не скажите, — возразил, маркиз, — еще есть чего ждать от электрификации искусства. Все мы захвачены движением, мистер Форсайт.
— Да, — мрачно подтвердил Сомс, — но долго на такой скорости не удержаться — это неестественно. Скоро мы спять остановимся.
— Вот не знаю. Все же нужно идти в ногу с веком, не правда ли?
— Скорость — это еще не беда, — сказал Сомс, сам на себя удивляясь, если только она приведет куда-нибудь.
Маркиз прислонил картину к буфету, поставил ногу на стул и оперся локтем о колено.
— Ваш зять говорил вам, зачем мне нужны деньги? Он задумал электрифицировать кухни в трущобах. Какникак, мистер Форсайт, мы все же чище и гуманнее, чем были наши деды. Сколько же, вы думаете, стоит эта картина?
— Можно узнать мнение Думетриуса.
— Этого, с Хэймаркета? Разве он лучше осведомлен, чем вы?
— Не сказал бы, — честно признался Сомс. — Но если бы вы упомянули, что картиной интересуюсь я, он за пять гиней оценил бы ее и, возможно, сам предложил бы купить ее у вас.
— Мне не так уж интересно, чтобы знали, что я продаю картины.
— Ну, — сказал Сомс, — я не хочу, чтобы вы выручили меньше, чем могли бы. Но если бы я поручил Думетриусу достать мне Морланда, больше пятисот фунтов я бы не дал. Предлагаю вам шестьсот.
Маркиз вздернул голову.
— Не слишком ли щедро? Скажем лучше — пятьсот пятьдесят?
Сомс покачал головой.
— Не будем торговаться, — сказал он. — Шестьсот. Чек можете получить теперь же, и я заберу картину. Будет висеть у меня в галерее, в Мейплдерхеме.
Маркиз снял ногу со стула и вздохнул.
— Право же, я очень вам обязан. Приятно думать, что она попадет в хорошую обстановку.
— Когда бы вам ни вздумалось приехать посмотреть на нее…
Сомс осекся. Старик одной ногой в могиле, другой в палате лордов (что, впрочем, почти одно и то же) — да разве ему захочется ехать!
— Это было бы прелестно, — сказал маркиз, глядя по сторонам, как того и ждал Сомс. — У вас там есть своя электростанция?
— Есть, — и Сомс достал чековую книжку. — Будьте добры сказать, чтобы вызвали такси. Если вы немного сдвинете натюрморты, ничего не будет заметно.
Прислушиваясь к отзвуку этих мало убедительных слов, они произвели обмен ценностями, и Сомс, забрав Морланда, в такси вернулся на Грин-стрит. Дорогой он подумал, не надул ли его маркиз, предложив сговориться как джентльмен с джентльменом. Приятный в своем роде старик, но вертляв, как птица, и так зорко поглядывает, сложив пальцы трубкой…
И теперь, в гостиной у дочери, он сказал:
— Что я слышу, Майкл занялся электрификацией кухонь в трущобах?
Флер улыбнулась; иронический оттенок ее улыбки не понравился Сомсу.
— Майкл по уши увяз.
— В долгах?
— О нет, увлекается трущобами, как раньше — фоггартизмом. Я почти не вижу его.
Сомс мысленно ахнул. Ко всем его мыслям о ней примешивался теперь Джон Форсайт. Правда ли ее огорчает, что Майкл поглощен общественной жизнью, или она притворяется и видит в этом только предлог, чтоб жить своей личной жизнью?
— О трущобах, конечно, пора подумать, — сказал он. — И ему нужно чем-нибудь заняться.
Флер пожала плечами.
— Майкл не от мира сего.
— Этого я не знаю, — сказал Сомс, — но он довольнотаки… э-э… доверчив.
— О тебе этого нельзя сказать, папа, правда? Мне ты ни капельки не доверяешь.
— Не доверяю! — растерялся Сомс. — Почему?
— Почему!
С горя Сомс воззрился на Фрагонара. Ох, хитра! Догадалась!
— Джун, верно, хочет, чтоб я купил какую-нибудь картину, — сказал он.
— Она хочет, чтобы ты заказал мой портрет.
— Вот что? Как фамилия ее «несчастненького»?
— Кажется. Блэйд.
— Никогда не слышал.
— Ну, так, наверно, услышишь.
— Да, — пробормотал Сомс, — она как пиявка. Это в крови.
— В крови Форсайтов? Значит, и ты и я такие, милый?
Сомс отвел взгляд от картины и в упор посмотрел в глаза дочери.
— Да, и ты и я.
— Вот хорошо-то, — сказала Флер.

VIII. ЗАБАВНАЯ ВСТРЕЧА

Сомс был недалек от истины, когда усомнился, действительно ли очередное увлечение Майкла так уж огорчает Флер. Она совсем не была огорчена. Трущобы отвлекали внимание Майкла от нее самой, не давали ему заняться регулированием рождаемости, до которого, казалось ей, страна еще не вполне доросла, и имели все шансы на популярность, чего не хватало фоггартизму. Трущобы были тут же, под самым носом; а на то, что под самым носом, может обратить внимание даже парламент. Вопрос касался городов, а следовательно — затрагивал шесть седьмых всех избирателей, Фоггартизм, ориентирующийся на земледелие, необходимее для пополнения жизненных сил и для производства продуктов питания как в Англии, так и в колониях, касался всего населения, но интересовал только одну седьмую часть избирателей. А Флер, будучи реалисткой до мозга костей, уже давно убедилась, что главная забота политических деятелей — это чтобы их избирали и переизбирали. Избиратели — это магнит первой величины, они бессознательно направляют в ту или иную сторону все политические суждения и планы, а если это не так, то напрасно, — не они ли являются пробным камнем всякой демократии? С другой стороны, комитет, который формировал Майкл, должен был, казалось, дать лучшую из всех доступных ей возможностей продвижения в обществе.
— Если им нужно где-нибудь собираться, — сказала она, — почему не у нас?
— Чудесно! — ответил Майкл. — Близко и от палаты и от клубов. Вот спасибо, старушка!
Флер честно добавила:
— О, я буду очень рада. Можете начинать, как только я увезу Кита на море. Нора Кэрфью сдает мне на три недели свою дачку в Лоринге.
Она не добавила: «А оттуда всего пять миль до Уонсдона».
В пятницу утром она позвонила Джун:
— Я в понедельник уезжаю на море; я могла бы зайти сегодня, но вы, кажется, говорили, что придет Джон. Верно? Потому что в таком случае…
— Он придет в половине пятого, но ему нужно на обратный поезд в шесть двадцать.
— И жена его будет?
— Нет. Он хотел только посмотреть работы Харолда.
— А! Ну так я лучше зайду в воскресенье.
— Да, в воскресенье будет удобно, и Харолд вас увидит. Он никогда не выходит по воскресеньям — не выносит воскресного вида улиц.
Флер положила трубку и взяла со стола расписание. Да, есть такой поезд! Вот будет совпадение, если она поедет им же, чтобы осмотреть дачу Норы Кэрфью. Даже Джун не успеет проболтаться о их разговоре по телефону.
За завтраком она не сказала Майклу о своей поездке — вдруг ему вздумается тоже поехать или хотя бы проводить ее. Она знала, что днем он будет в палате, так не проще ли оставить ему записку, что она поехала проверить, успеют ли прибрать дачу к понедельнику. И после завтрака она нагнулась и поцеловала его в лоб без малейшего сознания измены. Будет только справедливо, если она увидит Джона после этих унылых недель. Когда бы она ни увидала Джона, которого у нее украли, это будет только справедливо. И ближе к вечеру, когда она стала складывать в саквояж вещи, нужные ей для ночевки, два красных пятна горели у нее на щеках, мысли блуждали. Она выпила чаю, оставила записку с адресом отеля в, Нетлфолде и рано поехала на вокзал Виктория. Дав на чай проводнику, чтобы обеспечить себе пустое купе, она оставила чемоданчик на своем месте у окна, а сама заняла позицию возле книжного киоска, недалеко от выхода на платформу. И пока она там стояла, разглядывая новинки, порожденные воображением, все помыслы ее были направлены на мир реальный. После притворного, призрачного существования ей предстояло полтора часа настоящей жизни. Кто осудит ее, если она сворует их у воровкисудьбы? А если кто и осудит, ей все равно. Стрелка вокзальных часов подвигалась вперед, а Флер перелистывала один роман за другим, в каждом находила молодых женщин в затруднительных положениях, и в голове ее бродили смутные аналогии с ее собственным положением. Осталось три минуты! Неужели он не придет? Эта несчастная Джун могла уговорить его остаться ночевать! Наконец она в отчаянии схватила книжку под названием «Скрипка obbligato», которое во всяком случае сулило нечто передовое, и заплатила за нее. И тут, получая сдачу, она увидела Джона. Она повернулась и быстро пошла на платформу, зная, что он идет еще быстрее. Она дала ему первому заметить ее.
— Флер!
— Джон! Куда ты едешь?
— В Уонсдон.
— О, а я в Нетлфолд, присмотреть моему младенцу дачу в Лоринге. Вот мой чемоданчик — сюда, живо! Поехали!
Дверь захлопнулась, и она протянула ему обе руки.
— Правда, необыкновенно и забавно?
Джон сжал ее руки, потом сразу выпустил.
— Я был у Джун. Она все такая же, дай бог ей здоровья!
— Да, она заходила ко мне на днях; хочет, чтобы я позировала ее очередному любимцу.
— Стоит. Я сказал, что закажу ему портрет Энн.
— Правда? Он даже ее достоин изобразить?
И сейчас же пожалела; не с этого она думала начать!
А впрочем, надо же начать с чего-нибудь, надо же как-то занять губы, чтобы не дать им коснуться его глаз, его волос, его губ! И она заговорила: корь Кита, комитет Майкла. "Скрипка obbligato последователи Пруста; лошади Вэла, стихи Джона, запах Англии, который так важен поэту, — какая-то отчаянная мешанина из чего угодно, из всего на свете.
— Понимаешь, Джон, мне нужно выговориться, я месяц была в заключении.
И все это время она чувствовала, что даром теряет минуты, которые могла бы провести без слов, сердце к сердцу с ним, если правда, что сердце доходит до середины тела. И все время духовным хоботком искала, нащупывала мед и шафран его души. Найдет ли она что-нибудь, или весь запас бережется для этой несчастной американки, которая ждет его дома и к которой он — увы! — возвращается? Но Джон не подавал ей знака. То был не прежний, непосредственный Джон, он научился скрытности. По непонятному капризу памяти она вдруг вспомнила, как ее совсем маленькой девочкой привезли в дом Тимоти на БэйсуотерРод и как старая тетя Эстер — неподвижная фигура в черных кружевах и стеклярусе, — сидя в кресле времен Виктории, тихим тягучим голосом говорила ее отцу: «О да, милый, твой дядя Джолион, до того как жениться, был очень увлечен нашей близкой подругой, Элис Рид; но у нее была чахотка, и он, конечно, понял, что не может на ней жениться, — это было бы неосмотрительно, из-за детей. А потом она умерла, и он женился на Эдит Мур». Странно, как это засело в то время в сознании десятилетней девочки! И она вгляделась в Джона. Старый Джолион, как его звали в семье, был его дедом. В альбоме у Холли она видела его портрет — голова куполом, белые усы, глаза, вдвинутые глубоко под брови, как у Джона. «Это было бы неосмотрительно!» Вот он, век Виктории! Может быть, и Джон от века Виктории? Ей подумалось, что она никогда не узнает, что такое Джон. И она сразу стала осторожней. Один лишний или преждевременный шаг — и она снова упустит его, и теперь уже навсегда! Нет, он не современен! Кто его знает, может быть, в «состав» его входит что-нибудь абсолютное, а не относительное, а абсолютное всегда смущало, почти пугало Флер. Но недаром она шесть лет тянула лямку светской жизни — она умела быстро приспособиться к новой роли. Она заговорила спокойнее, стала даже растягивать слова. В глазах пропал огонь и появилась усмешка. Какого мнения Джон о воспитании мальчиков — ведь не успеешь оглянуться, у него и свой будет? Ей самой было больно от этих слов, и, произнося их, она старалась прочесть что-нибудь на его лице. Но оно ничего ей не сказало.
— Кита мы записали в Уинчестер. Ты веришь в классическое образование, Джон? Или считаешь, что эти школы устарели?
— Именно. И это не плохо.
— То есть?
— Туда бы я и отдал своего сына.
— Понимаю, — сказала Флер. — Знаешь, Джон, ты и правда изменился. По-моему, шесть лет назад ты бы этого не сказал.
— Возможно. Живя вдали от Англии, начинаешь верить в искусственные преграды. Нельзя давать идеям носиться в пустом пространстве. В Англии их сдерживают, в этом и есть ее прелесть.
— До идей мне нет дела, — сказала Флер, — но глупость я не люблю. Классические школы…
— Да нет же, уверяю тебя. Кой-какие свойства они, конечно, губят, но это к лучшему.
Флер наклонилась вперед и сказала лукаво:
— Ты, кажется, стал моралистом, мой милый?
Джон сердито ответил:
— Да нет, ничего особенного!
— Помнишь нашу прогулку вдоль реки?
— Я уже говорил тебе — я все помню.
Флер едва не прижала руку к сердцу, которое вдруг подскочило.
— Мы чуть не поссорились тогда, потому что я сказала, что ненавижу людей за их тупую жестокость и желаю им свариться в собственном соку.
— Да, а я сказал, что мне жаль их. Ну и что же?
— Сдерживать себя глупо, — сказала Флер и сейчас же добавила: — Потому я и против классических школ. Там сдержанности учат.
— В светской жизни она может пригодиться, Флер, — и в глазах его мелькнула веселая искорка.
Флер прикусила губу. Ну ничего! Но она заставит его пожалеть об этих словах; и его раскаяние даст ей в руки хороший козырь.
— Я отлично знаю, что я выскочка, — сказала она, — меня во всеуслышание так назвали.
— Что?
— Ну да; был даже процесс по этому поводу.
— Кто посмел?..
— О дорогой мой, это дела давно минувшие. Но ты же не мог не знать Фрэнсис Уилмот, наверно…
Джон в ужасе отшатнулся.
— Флер, не могла же ты подумать, что я…
— Ну конечно. Почему бы нет?
И правда, козырь! Джон схватил ее за руку.
— Флер, скажи, что ты не думаешь, что я нарочно…
Флер пожала плечами.
— Мой милый, ты слишком долго жил среди дикарей.
Мы тут каждый день колем друг друга насмерть, и хоть бы что.
Он выпустил ее руку, и она взглянула на него из-под опущенных век.
— Я пошутила, Джон. Дикарей иногда не вредно подразнить. Parlons d'autre chore. Присмотрел ты себе место, где хозяйничать?
— Почти.
— Где?
— Около четырех миль от Уонсдона, на южной стороне холмов, ферма Грин-Хилл. Есть фрукты — несколько теплиц — и клочок пахотной земли.
— Так это, должно быть, недалеко оттуда, куда я повезу Кита, — на море, и только в пяти милях от Уонсдона. Нет, Джон, не пугайся. Мы пробудем там не больше трех недель.
— Пугаться? Напротив, я очень рад. Мы к тебе приедем. На Гудвудских скачках мы все равно встретимся.
— Я все думала… — Флер замолчала и украдкой взглянула на него. Ведь можем мы быть просто друзьями, правда?
Не поднимая головы, Джон ответил:
— Надеюсь.
Прояснись его лицо, прозвучи его голос искренне — как по-иному, насколько спокойнее билось бы ее сердце!
— Значит, все в порядке, — сказала она тихо. — Я с самого Аскота хотела сказать тебе это. Так оно и есть, так и будет; что-либо другое было бы глупо, правда? Век романтики миновал.
— Гм!
— Что ты хочешь выразить этим мало приятным звуком?
— Я считаю совершенно лишним рассуждать о том, что один век такой, другой — этакий. Человеческие чувства все равно не меняются.
— Ты в этом уверен? Такая жизнь, какую ведем мы, влияет на них. Ничто в мире не стоит дороже одной-двух пролитых слез, Джон. Это мне теперь ясно. Но я и забыла — ты ненавидишь цинизм. Расскажи мне про Энн. Ей еще не разонравилась Англия?
— Напротив. Она, видишь ли, чистая южанка, а Юг еще не стал современным, то есть, во всяком случае, в какой-то своей части. Больше всего ей нравится здесь трава, птицы и деревни. Она совсем не скучает по родине. И, конечно, увлечена верховой ездой.
— И английский язык она, вероятно, быстро усваивает?
В ответ на его удивленный взгляд лицо ее приняло самое невинное выражение.
— Мне хотелось бы, чтобы ты полюбила ее, — сказал он серьезно.
— О, так, без сомнения, и будет, когда я узнаю ее поближе.
Но в сердце ее поднялась волна жгучего презрения. Что она такое, по его мнению? Полюбить ее! Женщину, которую он обнимает, которая будет матерью его детей. Полюбить! И она заговорила о красотах Бокс-Хилла. Весь остаток пути до Пулборо, где Джон вышел, она была осторожна как кошка, говорила легким дружеским тоном, глядела ясными, невинными глазами и почти не дрогнула, прощаясь:
— Итак, au revoir в Гудвуде, если не раньше. Забавная все-таки получилась встреча!
Но по пути в гостиницу, проезжая в станционном экипаже сквозь пропахший устрицами туман, она крепко сжала губы, и глаза ее под нахмуренными бровями были влажны.

IX. А ДЖОН!

А Джон, которому предстояло пройти пешком пять с лишним миль, пустился в путь, и в ушах его, отбивая такт, звучала старая английская песня:
Как счастлив мог бы я быть с любой,
Когда б не мешала другая!
Вот до чего он запутался, непреднамеренно, просто следуя порывам своей честной натуры. Флер его первая любовь, Энн — вторая. Но Энн его жена, а Флер — замужем за другим. Мужчина не может быть влюблен одновременно в двух женщин; напрашивался вывод, что он не влюблен ни в ту, ни в другую. Откуда же тогда эти странные ощущения в его крови? Или то, что говорят, неверно? Французское или староанглийское разрешение вопроса не пришло ему в голову. Он женат на Энн, он любит Энн, она прелесть! Вот и все. Почему же тогда, шагая по траве вдоль дороги, он думал почти исключительно о Флер? Какой бы ни представлялась она циничной, или непосредственной, или просто милой, она ввела его в заблуждение не больше, чем в душе того хотела. Он знал, что у нее сохранилось к нему прежнее чувство, знал и то, что сохранилось и его чувств к ней или хотя бы какая-то доля его. Но ведь он любит и другую женщину. Джон был не глупее других мужчин и не больше их обманывал себя. Как и многие мужчины до него, он решил не закрывать глаза на факты и делать то, что считает правильным, — или, вернее, не делать того, что считает неправильным. Что именно неправильно, в этом он тоже не сомневался. Его беда была проще: он владел своими мыслями и чувствами ничуть не лучше, чем любой мужчина. В конце концов не его вина, что когда-то он безраздельно любил Флер или что она безраздельно любила его; и не его вина, что он любит свою родину и устал жить вдали от нее.
Не его вина, что он полюбил снова и женился на той, которую полюбил. И не его, казалось бы, вина, что вид, и голос, и аромат, и близость Флер пробудили в нем что-то от прежнего чувства. И все же такая двойственность претила ему, и он шел, то ускоряя, то замедляя шаг, а солнце двигалось по небу и пригревало ему затылок, который после солнечного удара в Гренаде навсегда остался чувствительным. Раз он постоял, прислонившись к изгороди. Он еще не так давно вернулся в Англию, чтобы оставаться равнодушным к ее красоте в такой дивный день. Он часто останавливался и прислонялся к какой-нибудь изгороди и вообще, как говорил Вэл, спал наяву.
Подошел уже первый день матча между Итоном и Хэрроу, которого никогда в свое время не пропускал его отец, но сенокос только что кончился, и в воздухе еще стоял запах сена. К югу перед ним растянулись холмы, освещенные по северным склонам. Под деревьями, у самой изгороди, стояли, медленно помахивая хвостами, рыжие сэссекские коровы. Вдали на склонах тоже пасся скот. Покой окутал землю. Под косыми лучами солнца хлеб на ближнем поле отливал неземными оттенками — не то зеленью, не то золотом. И среди мирной красоты вечера Джон остро почувствовал разрушительную силу любви — чувства до того сладкого, тревожного и захватывающего, что оно отнимает у природы и краски и покой, а жертвы его отравляют жизнь окружающим и сами ни на что не годны. Работать — и созерцать природу во всех ее образах! Почему он не может уйти от женщин? Почему, как в анекдоте, который рассказывала Холли, где бедную девушку пришло проводить на вокзал все ее семейство, — почему он не может уехать и сказать: «Слава тебе господи, с этим добром я разделался!»
Кусали мошки, и он пошел дальше. Рассказать Энн, что он ехал с Флер? Умолчать об этом — значило бы подчеркнуть значение этой встречи; но рассказывать почему-то не хотелось. И тут он набрел на Энн; она сидела на заборе, без шляпы, засунув руки в карманы джемпера, очень прямая и гибкая.
— Помоги мне слезть, Джон!
Он помог и не сразу выпустил ее. И сейчас же сказал:
— Угадай, с кем я ехал в поезде? С Флер Монт. Мы встретились на вокзале. Она на будущей неделе привезет сынишку в Лоринг, чтобы подправить его.
— О, как жаль!
— Почему?
— Потому что я люблю тебя, Джон. — Она вздернула подбородок, и теперь ее прямой точеный носик казался совсем тупым.
— Не понимаю… — начал Джон.
— Другая женщина, Джон. Я еще в Аскоте заметила…
Наверно, я старомодна, Джон.
— Это ничего, я тоже.
Глаза ее, не до конца укрощенные американской цивилизацией, обратились на него, и она
взяла его под руку.
— У Рондавеля пропал аппетит. Гринуотер очень расстроен. А я никак не усвою английское произношение, а очень хочу. Я теперь англичанка и по закону и по происхождению, французского только и есть, что одна прабабка.
Если у нас будут дети, они будут англичане, и жить мы будем в Англии. Ты окончательно решил купить ферму Грин-Хилл?
— Да, и теперь уж возьмусь за дело серьезно. Два раза играл в игрушки, довольно с меня.
— Разве в Северной Каролине ты играл?
— Не совсем. Но теперь другое дело; там это было не так важно. Что такое в конце концов персики? А здесь вопрос серьезный. Я намерен наживать деньги.
— Чудно! — сказала Энн. — Но я никак не ожидала, что ты это скажешь.
— Прибыль — единственный критерий. Буду разводить помидоры, лук, спаржу и маслины; из пахотной земли выжму все, что можно, и, если смогу, еще прикуплю.
— Джон! Сколько энергии! — И она схватила его за подбородок.
— Ладно, ладно, — свирепо сказал Джон. — Вот посмотришь, шучу я или нет.
— А дом ты предоставишь мне? Я так чудесно все устрою!
— Идет.
— Так поцелуй меня.
Полуоткрыв губы, она смотрела ему в глаза чуть косящим взглядом, придававшим ее глазам их особую манящую прелесть, и он подумал: «Все очень просто. То, другое, — нелепость! Иначе и быть не может!» Он поцеловал ее в лоб и в губы, но и тут, казалось, видел, как дрогнула Флер, прощаясь с ним, слышал ее слова: «A! А забавная все-таки получилась встреча!»
— Зайдем посмотреть Рондавеля, — сказал он.
Когда они вошли в конюшню, серый жеребенок стоял у дальней стены стойла и вяло разглядывал морковку, которую протягивал ему Гринуотер.
— Никуда не годится! — через плечо бросил им тренер. — Не быть ему в Гудвуде. Заболел жеребенок.
Как это Флер сказала: «Аи геусиг в Гудвуае, если не раньше!»
— Может, у него просто голова болит, Гринуотер? — сказала Энн.
— Нет, мэм, у него жар. Ну, да ничего, еще успеет взять приз в Ньюмаркете.
Джон погладил жеребенка по ляжке.
— Эх ты, бедняга! Вот чудеса! На ощупь чувствуешь, что он не в порядке.
— Это всегда так, — сказал Гринуотер. — Но с чего бы? Во всей округе, насколько я знаю, нет ни одной больной лошади. Самое капризное существо на свете — лошадь! К Аскотским скачкам его не тренировали — взял да и пришел первым. Теперь готовили его к Гудвуду — а он расклеился. Мястер Дарти хочет, чтобы я дал ему какого-то южноафриканского снадобья, а я о нем и не слышал.
— У них там лошади очень много болеют, — сказал Джон.
— Вот видите, — продолжал тренер, протягивая руку к ушам жеребенка, совсем невеселый! Много бы я дал, чтобы знать, с чего он захворал.
Джон и Энн ушли, а он остался стоять около унылого жеребенка, вытянув вперед темное ястребиное лицо, словно стараясь разгадать ощущения своего любимца.
В тот вечер Джон поднялся к себе, совершенно одурелый от взглядов Вала на коммунизм, лейбористскую партию и личные свойства сына Голубки да еще целой диссертации на тему о болезнях лошадей в Южной Африке. Он вошел в полутемную спальню. У окна стояла белая фигура; при его приближении она обернулась и бросилась ему на шею.
— Джон, только не разлюби меня!
— С чего бы?
— Ведь ты мужчина. А потом — верность теперь не в моде.
— Брось! — мягко сказал Джон. — Настолько же в моде, как и во всякое другое время.
— Я рада, что мы не едем в Гудвуд. Я боюсь ее. Она такая умная.
— Флер?
— Конечно, ты был в нее влюблен, Джон, я это чувствую; лучше бы ты сказал мне.
Джон облокотился на окно рядом с ней.
— Почему? — сказал он устало.
Она не ответила. Они стояли рядом в теплой тишине ночи, мотыльки задевали их крыльями, крик ночной птицы прорезал молчание, да изредка было слышно, как в конюшне переступает с ноги на ногу лошадь. Вдруг Энн протянула вперед руку.
— Вот там — где-то — она не спит и хочет тебя. Нехорошо мне, Джон!
— Не расстраивай себя, родная!
— Но мне, право же, нехорошо, Джон.
Прижалась к нему, как ребенок, щекой к щеке, темный завиток щекотал ему шею. И вдруг обернулась, отчаянно ища губами его губы.
— Люби меня!
Но когда она уснула, Джон еще долго лежал с открытыми глазами. В окно прокрался лунный свет, и в комнату вошел призрак — призрак в костюме с картины Гойи, кружился, придерживая руками широкое платье, манил глазами, а губы словно шептали: «И меня! И меня!»
И, приподнявшись на локте, он решительно посмотрел на темную головку на подушке. Нет! Ничего, кроме нее, нет — не должно быть — в этой комнате. Только не уходить от действительности!

X. НЕПРИЯТНОСТИ

На следующий день, в понедельник, за завтраком Вэл сказал Холли:
Вот послушай-ка!
"Дорогой Дарти,
Я, кажется, могу оказать тебе услугу. У меня имеются кой-какие сведения относительно твоего жеребенка от Голубки и вообще о твоей конюшне, и стоят они гораздо больше, чем те пятьдесят фунтов, которые ты, я надеюсь, согласишься мне за них заплатить. Думаешь ли ты приехать в город на этой неделе? Если да, нельзя ли нам встретиться у Брюмеля? Или, если хочешь, я могу прийти на Грин-стрит. Дело важное.
Искренне тебе преданный Обри Стэйнфорд".
— Опять этот человек!
— Не обращай внимания, Вэл!
— Ну, не знаю, — мрачно протянул Вэл. — Какая-то шайка что-то слишком заинтересовалась этим жеребенком. Гринуотер волнуется. Я уж лучше постараюсь выяснить, в чем тут дело.
— Так посоветуйся сначала с дядей. Он еще не уехал от твоей мамы.
Вэл скорчил гримасу.
— Да, — сказала Холли, — но от него ты узнаешь, что можно делать и чего нельзя. Против таких людей не стоит действовать в одиночку.
— Ну ладно. Пари держу, что тут дело нечисто. Кто-то еще в Аскоте знал о Рондавеле.
Он поехал в Лондон утренним поездом и к завтраку был уже у матери. Она и Аннет завтракали в гостях, но Сомс был дома и не слишком радушно пожал ему руку.
— Этот молодой человек с женой все еще у вас?
— Да, — сказал Вэл.
— Что он, никогда не соберется чем-нибудь заняться? Узнав, что Джон как раз собирается заняться делом, он проворчал:
— Сельское хозяйство? В Англии? Это еще зачем ему понадобилось? Только швырять деньги на ветер. Лучше ехал бы обратно в Америку или еще в какую новую страну. Почему бы ему не попробовать Южной Африки? Там его сводный брат умер.
— Он больше не уедет из Англии, дядя Сомс, — по-видимому, проникся нежной любовью к родине.
Сомс пожевал молча.
— Дилетанты все эти молодые Форсайты, — сказал он. — Сколько у него годовых?
— Столько же, сколько у Холли и ее сводной сестры, — около двух тысяч, пока жива его мать.
Сомс заглянул в рюмку и извлек из нее микроскопический кусочек пробки. Его мать! Он слышал, что она опять в Париже. Она-то имеет теперь по меньшей мере три тысячи годовых. Он помнил время, когда у нее не было ничего, кроме несчастных пятидесяти фунтов в год, но оказалось, что и этого было слишком много, — не они ли навели ее на мысль о самостоятельности? Опять в Париже! Булонский лес, зеленая Ниобея, исходящая слезами, — он хорошо ее помнил, — и сцена, которая произошла тогда между ними…
— А ты зачем приехал в город?
— Вот, дядя Сомс.
Сомс укрепил на носу очки, которые совсем недавно начал надевать для чтения, прочел письмо и вернул его племяннику.
— Видал я в свое время нахалов, но этот тип?
— Как вы мне советуете поступить?
— Брось письмо в корзину, забудь о нем.
Вэл покачал головой.
— Стэйнфорд как-то заезжал ко мне в Уонсдон. Я ничего ему не сказал; но вы помните, что в Аскоте мы смогли получить только вчетверо, а ведь это был первый дебют Рондавеля. А теперь, перед самым Гудвудом, жеребенок заболел; что-то тут кроется.
— Так что же ты намерен делать?
— Я думал повидаться с ним, и может быть, вы бы не отказались присутствовать при нашем разговоре, чтобы не дать мне свалять дурака.
— Это, пожалуй, не глупо. Такого беззастенчивого мерзавца, как этот, мне еще не приходилось встречать.
— Чистокровный аристократ, дядя Сомс, порода сказывается.
— Гм, — буркнул Сомс. — Ну что же, пригласи его сюда, если уж непременно хочешь с ним говорить, но сначала вынеси из комнаты все ценное и скажи Смизер, пусть уберет зонты.
В то утро он проводил Флер и внука на взморье и скучал, особенно после того, как, проводив их, посмотрел карту Сэссекса и обнаружил, что Флер будет жить в двух шагах от Уонсдона и от этого молодого человека, который теперь не выходил у него из головы, о чем бы он ни думал. Возможность взять реванш с «этого мерзавца» Стэйнфорда сулила какое-то развлечение. Как только посланный ушел, он пододвинул стул к окну, откуда видна была улица. Про зонты он так и не сказал ничего — решил, что это будет недостойно, — но сосчитал их. День был теплый, шел дождь, и в открытое окно столовой с Грин-стрит струился влажный воздух, чуть отдающий запахами кухни.
— Идет, — сказал он вдруг. — Экая томная фигура!
Вэл пересек комнату и стал за его стулом. Сомс заерзал на своем месте. Этот тип и его племянник вместе учились — кто их знает, может быть, у них есть и еще какие-нибудь общие пороки.
— Ого, — сказал Вэл вполголоса, — вид у него и правда больной.
На «томной фигуре» был тот же темный костюм и шляпа, в которых Сомс видел его в первый раз; та же небрежная элегантность; поднятая бровь и полузакрытые глаза по-прежнему излучали презрение на горькие складки в углах рта. И ни с чем не сравнимое выражение обреченного, которому только и осталось, что презирать всякое чувство, как и в тот раз, пробудили в Сомсе крошечную искру жалости.
— Надо предложить ему выпить, — сказал он.
Вэл двинулся к буфету.
Раздался звонок, голоса в передней; потом появилась Смизер, красная, запыхавшаяся, с виноватым лицом.
— Вы примете этого джентльмена, сэр, который унес сами знаете что, сэр?
— Проведите его сюда, Смизер.
Вэл повернул к двери. Сомс остался сидеть.
«Томная фигура» появилась в дверях, кивнула Вэлу и подняла брови в сторону Сомса. Тот сказал:
— Здравствуйте, мистер Стэйнфорд.
— Мистер Форсайт, если не ошибаюсь?
— Коньяку или виски, Стэйнфорд?
— Спасибо, коньяку.
— Давай покурим. Ты хотел меня видеть. Мистер Форсайт — мой дядя и мой поверенный.
Сомс заметил, как Стэйнфорд улыбнулся, словно говоря: «Да ну? Вот удивительные люди!» Он закурил предложенную сигару, и воцарилось молчание.
— Ну? — не выдержал Вэл.
— Очень сожалею, Дарти, что твой жеребенок от Голубки расклеился.
— А откуда это тебе известно?
— Вот именно. Но прежде чем я тебе это сообщу, будь добр дать мне пятьдесят фунтов и обещание, что мое имя не будет упомянуто.
Сомс и Вэл остолбенели. Наконец Вэл сказал:
— А какая у меня гарантия, что твои сведения стоят пятьдесят фунтов или хотя бы пять?
— О, что я знаю, что твой жеребенок болен.
Как ни мало был Сомс знаком с миром скачек, он все же понял силу этого аргумента.
— Ты хочешь сказать, что знаешь, где моя конюшня протекает?
Стэйнфорд кивнул.
— В университете мы были друзьями, — сказал Вэл. — Чего ты ожидал бы от меня, если бы я располагал такими же сведениями о твоей конюшне?
— Дорогой Дарти, величины несоизмеримые. Ты богат, я — нет.
Избитые фразы вертелись на языке у Сомса. Он проглотил их. Что толку разговаривать с таким типом!
— Пятьдесят фунтов — большие деньги, — сказал Вэл. — Твои сведения действительно ценны?
— Да, клянусь честью.
Сомс громко фыркнул.
— Если я куплю у тебя эту течь, — продолжал Вэл, — можешь ты гарантировать, что она не обнаружится в Другом месте?
— Мало вероятия, чтобы у тебя в конюшне оказались две трубы с течью.
— Мне и в одну не верится.
— Одна-то есть.
Сомс увидел, как его племянник подошел к столу и стал отсчитывать банковые билеты.
— Сначала скажи мне, что ты знаешь, и я заплачу тебе, если найду, что твои сведения правдоподобны. Имя твое упомянуто не будет.
Сомс увидел, как томные брови поднялись.
— Я доверчивый человек, Дарти, не то что ты. Дай расчет конюху по фамилии Синнет — вот где твоя конюшня протекает.
— Синнет? — сказал Вэл. — Мой лучший конюх! Чем ты можешь доказать?
Стэйнфорд извлек грязный листок почтовой бумаги и протянул его Вэлу. Тот прочел вслух:
— "Серый жеребенок болен, все в порядке — в Гудвуде ему не быть". Все в порядке? — повторил он. — Так, значит, он это подстроил?
Стэйнфорд пожал плечами.
— Можешь ты мне дать эту записку? — спросил Вэл.
— Если ты пообещаешь не показывать ему.
Вэл кивнул и взял записку.
— Ты знаешь его почерк? — спросил Сомс. — Очень это все подозрительно.
— Нет еще, — сказал Вэл и, к ужасу Сомса, положил в протянутую руку пачку банкнот. Сомс ясно расслышал легкий вздох облегчения. Вэл вдруг сказал:
— Ты с ним сговорился в тот день, когда заезжал ко мне?
Стэйнфорд чуть заметно улыбнулся, еще раз пожал плечами и повернул к двери.
— До свидания, Дарти, — сказал он.
Сомс раскрыл рот. Так реванш окончен! Он ушел!
— Послушай, — сказал он. — Не выпускай же его! Это чудовищно!
— Ой, до чего смешно, — сказал вдруг Вал и захохотал. — Ой, до чего смешно!
— Смешно, — проворчал Сомс. — Куда идет мир, не понимаю.
— Не горюйте, дядя Сомс. На пятьдесят фунтов он меня обчистил, но за такое не жаль и заплатить. Синнет, мой лучший конюх!
Сомс все ворчал.
— Совратить твоего работника и тебя же заставить платить за это! Дальше идти некуда!
— В том-то и прелесть, дядя Сомс. Ну, поеду домой я выгоню этого мошенника.
— Я бы, на твоем месте, не постеснялся сказать ему, откуда мне все известно.
— Ну, не знаю. Ведь Стэйнфорд еле на ногах держится. Я не моралист, но думается мне, что свое слово я сдержу.
Сомс помолчал, потом искоса взглянул на племянника.
— Делай как знаешь. Но не мешало бы его засадить.
С этими словами он прошел в переднюю и пересчитал зонты. Все были целы, он взял один из них и вышел на улицу. Его тянуло на воздух. Если не считать истории с Элдерсоном, он сталкивался с явной бесчестностью не часто и только у представителей низших классов. Можно оправдать какого-нибудь бродягу, или даже клерка, или домашнюю прислугу. У них много соблазнов и никаких традиций. Но чего ждать от жизни, если даже на аристократа нельзя положиться в таком простом вопросе, как честность! Каждый день приходится читать о преступлениях, и можно с уверенностью сказать, что на одно дело, которое доходит до суда, десятки остаются нераскрытыми. А если прибавить все темные дела, что творятся в Сити, все сделки на комиссиях, подкуп полиции, торговлю титулами — с этим, впрочем, как будто покончено, — все мошенничества с подрядами… Прямо волосы дыбом встают!
Можно издеваться над прежним временем, и, конечно, наше время таит больше соблазнов, но что-то простое и честное ушло из жизни безвозвратно. Люди добиваются своего всеми правдами и неправдами, не желают больше ждать, когда удача сама придет к ним в руки. Все так спешат нажиться или прожиться! Деньги — во что бы то ни стало! Каких только не продают теперь шарлатанских средств, каких только книг не печатают, махнув рукой на правду и на приличия. А рекламы! Боже милостивый!
Эти мрачные размышления завели его в Вестминстер. Можно, пожалуй, зайти на Саут-сквер узнать, сообщила ли Флер по телефону, как доехала.
В холле на саркофаге лежало восемь шляп разных цветов и фасонов. Что тут еще творится? Из столовой доносился шум голосов, потом загудело кто-то произносил речь. У Майкла какое-то собрание, а в доме только что была корь!
— Что у вас тут творится? — спросил он Кокера.
— Кажется, что-то насчет трущоб, сэр; мистер Монт говорил, они собираются их обновлять.
— Положите мою шляпу отдельно, — сказал Сомс. — От миссис Монт было что-нибудь?
— Она звонила, сэр. Доехали хорошо. Собаку, кажется, тошнило дорогой. Упрямый пес.
— Ну, — сказал Сомс, — я пока посижу в кабинете.
Войдя в кабинет, он заметил на письменном столе акварель: серебристый фон, дерево с большими темно-зелеными листьями и шаровидными золотыми плодами — сделано по-любительски, но что-то есть. В нижнем углу надпись рукой его дочери:
«Золотое яблоко. Ф. М. 1926».
Он и понятия не имел, что она так хорошо владеет акварелью! Вот умница! И он прислонил рисунок так, чтобы получше рассмотреть его. Яблоко? Что-то не похоже. Совершенно несъедобные плоды и сияют, точно фонари. Запретный плод! Такой Ева могла дать Адаму. Может быть, это символ? Воплощение ее тайных мыслей? И, глядя на рисунок, он погрузился в мрачное раздумье, из которого его вывел звук открывающейся двери. Вошел Майкл.
— Здравствуйте, сэр!
— Здравствуйте, — ответил Сомс. — Это что за штука?

XI. ВЗЯЛИСЬ ЗА ТРУЩОБЫ

Живя в эпоху, когда почти все подчинено комитетам, Майкл мог с уверенностью сказать, чему подчиняются сами комитеты. Нельзя собрать комитет непосредственно после обеда, ибо тогда члены комитета будут спать; или непосредственно перед обедом, ибо тогда они будут раздражительны. Нужно дать членам комитета свободно поговорить о чем вздумается, пока они не устанут слушать друг друга. Но должен быть кто-нибудь, предпочтительно председатель, кто бы мало говорил, побольше думал и уж конечно не спал бы, когда наступит подходящий момент, чтобы предложить среднюю линию действия, которую измученные члены обычно и принимают.
Залучив епископа и сэра Годфри Бедвина — специалиста-туберкулезника и получив отказ от своего дяди Лайонеля Черрела, который сразу сообразил, что его жену леди Элисон хотят втянуть в работу, Майкл созвал первое собрание у себя в три часа, в день отъезда Флер на взморье. Явился Хилери и молоденькая девушка в роли секретарши. Началось с неожиданностей. Члены комитета в полном составе расселись вокруг испанского стола и стали беседовать. Майклу было ясно, что и епископ, и сэр Тимоти Фэнфилд метят на роль председателя, и он под столом легонько толкнул отца, опасаясь, как бы первый из них не выдвинул кандидатуру второго — в надежде, что тот выдвинет кандидатуру первого. Сэр Лоренс шепнул ему:
— Голубчик, это моя нога.
— Я знаю, — шепнул Майкл в ответ, — не начать ли? Сэр Лоренс выронил монокль и сказал:
— Правильно! Джентльмены, я предлагаю избрать председателем Уилфрида Бентуорта. Как вы, маркиз, поддерживаете?
Маркиз кивнул.
Удар был принят благосклонно, и «помещик» проследовал на председательское место. Он начал так:
— Я буду краток. Вам всем известно столько же, сколько и мне, то есть почти ничего. Идея принадлежит мистеру Хилери Черрелу, его я и попрошу познакомить нас с нею. Трущобы плодят инвалидов, к тому же они кишат паразитами, и я со своей стороны готов сделать все, что в моих силах, чтобы искоренить это зло. Мистер Черрел, предоставляю вам слово.
Хилери не заставил себя просить; он горячо, остроумно и обстоятельно изложил свои взгляды, особенно напирая на человеческий подход к проблеме, которой, как он сказал, «до сих пор занимались только муниципальные власти, синие книги и всякие ханжи». Речь его произвела впечатление — все заговорили наперебой. «Помещик», который сидел, подняв голову, крепко сдвинув пятки, расставив колени и прижав локти к бокам, изрек:
— К делу! Курить можно, Монт? — и, отказавшись от предложенных Майклом сигар и папирос, набил трубку и несколько минут курил молча.
— Значит, — сказал он вдруг, — мы все считаем, что первая наша задача — это создать фонд.
Так как никто еще этого мнения не высказывал, все сейчас же согласились.
— В таком случае надо приступить к делу и составить текст воззвания, — и он добавил, указывая трубкой на сэра Лоренса: — Вы ловко владеете пером, Монт; вот вы, и епископ, и Черрел — пройдите, пожалуйста, в другую комнату и набросайте нам проект. В выражениях не стесняйтесь, но никакой слезливости.
Когда выделенная тройка удалилась, разговор завязался снова. Майкл слышал, что «помещик» и сэр Годфри Бедвин говорят о преимуществах клеевой краски, а маркиз обсуждает с мистером Монтроссом электрификацию его кухни. Сэр Тимоти Фэнфилд уставился на картину Гойи. Ему было лет семьдесят, он был высок и худ, имел тонкий нос крючком, смуглое лицо и большие белые усы; служил когда-то в гвардии и теперь был в отставке.
Слегка опасаясь его мнения о Гойе, Майкл поспешил сказать:
— Вот, сэр Тимоти, горняки-то все бастуют.
— Да, расстрелять их надо. Люблю рабочего человека; а вот вождей расстрелял бы немедля.
— А как насчет шахтовладельцев? — осведомился Майкл.
— Их вождей тоже расстрелял бы. Никогда у нас не будет мира в промышленности, пока мы не расстреляем кого-нибудь. Жаль, мы во время войны мало людей перестреляли. Пацифистов, коммунистов, спекулянтов — я бы их всех поставил к стенке!
— Как я рад, что вы состоите в нашем комитете, сэр, — тихонько сказал Майкл, — нам нужен человек с решительными взглядами.
— А! — сказал сэр Тимоти и заговорил тише, указывая подбородком на другой конец стола. — Между нами говоря, слишком он либерален, наш «помещик». Этих мерзавцев надо брать за горло. Я знал одного субъекта — сам владелец половины трущобного квартала, а имел наглость просить меня пожертвовать денег на миссионеров в Китае. Я ему сказал, что его расстрелять надо. Вот нахал! Ну, ему это не понравилось.
— Да что вы! — сказал Майкл.
В эту минуту девушка дернула его за рукав — пора начинать записывать?
Майкл решил, что рано.
Сэр Тимоти опять уставился на картину.
— Фамильный портрет? — спросил он.
— Нет, — ответил Майкл, — это Гойя.
— Скажите на милость! Гой — это по-еврейски христианин. Так это что же, христианка?
— Нет, сэр. Фамилия испанского художника.
— Понятия не имел, что у них есть художники, кроме Мурильо и Веласкеса; ну, таких, как эти, теперь не бывает. Новых художников, знаете ли, четвертовать бы надо. Вот еще… — и он опять понизил голос, — епископ! Тоже! Вечно они гнут свою линию — то против регулирования рождаемости, то всякие миссии. Рост неимущего населения надо пресекать в корне. Так или иначе — не давать им рожать детей; да расстрелять парочку домовладельцев — действовать с обоих концов сразу. Но вот увидите — побоятся! Вы знаете что-нибудь о муравьях?
— Только то, что они трудолюбивы, — сказал Майкл.
— Я их изучаю. Приезжайте ко мне в Хэмпшир, я вам искажу мои диапозитивы. Самое интересное насекомое на свете. — Он опять понизил голос. Это кто там беседует со старым маркизом? Что? Этот резинщик? Кажется, еврей? А он зачем сюда втерся? Неправильно составлен этот комитет, мистер Монт. Шропшир премилый старичок, но… — сэр Тимоти постучал себя по лбу, — вконец помешался на электричестве. И доктор у вас есть. Поют они сладко, да толку мало. Вам нужен комитет, который бы не стеснялся с этими мерзавцами. Чаю? Не пью. Повесить бы того негодяя, который изобрел чай.
В эту минуту в комнату вернулась редакционная комиссия. Майкл облегченно вздохнул и встал с места.
— Алло! — сказал «помещик». — Ну, вы времени не теряли.
Выражение скромного достоинства, промелькнувшее на лицах редакционной комиссии, не обмануло Майкла. Он знал, что Хилери еще дома заготовил проект воззвания. Бумагу вручили председателю, и он, надев роговые очки, стал читать ее вслух так, точно это был список гончих или программа скачек. Майкл невольно почувствовал, что в этом есть и хорошая сторона, «помещик» и выразительное чтение никак не совмещались в его сознании. Кончив читать, «помещик» сказал:
— Теперь мы можем обсудить один параграф за другим. Но время идет, господа. Я лично считаю, что тут сказано все, что нужно. Ваше мнение, Шропшир?
Маркиз наклонился вперед и посучил бородку.
— Проект превосходный, одно замечание: мало подчеркнуто значение электрификации кухонь. Вот и сэр Годфри скажет. Нельзя требовать, чтобы эти бедные люди жили чисто, пока мы не избавим их от дыма, вони и мух.
— Ну что же, Шропшир, сформулируйте, и можно будет добавить.
Маркиз стал писать. Майкл увидел, что сэр Тимоти крутит усы.
— Я недоволен! — разразился он вдруг. — Надо написать так, чтобы у этих домовладельцев глаза на лоб полезли. На то мы и собрались, чтобы прищемить им хвосты. Слишком мягко выражаетесь.
— М-м! — сказал «помещик». — Что же вы предлагаете, Фэнфилд?
Сэр Тимоти прочел по заметкам на манжете:
— "Мы твердо убеждены, что всякого, кто владеет домами в трущобах, нужно расстрелять". Эти господа…
— Не пойдет, — сказал «помещик».
— Почему?
— Дома в трущобах принадлежат всяким почтенным лицам — вдовам, синдикатам, герцогам; да мало ли кому! Нельзя называть их господами и предлагать их расстреливать. Не годится.
Слово взял епископ.
— Не лучше ли выразить это следующим образом: «Нижеподписавшиеся глубоко сожалеют, что лица, владеющие домами в трущобах, так мало сознают свою ответственность перед обществом».
— Боже ты мой! — вырвалось у сэра Тимоти.
— Полагаю, что можно завернуть и покрепче, — сказал сэр Лоренс, — но нам бы сюда нужно юриста, чтобы в точности знать, как далеко мы можем зайти.
Майкл обратился к председателю.
— У меня есть юрист, сэр, здесь, в доме, — мой тесть. Я видел, он только что пришел. Полагаю, что он не откажется.
— "Старый Форсайт"! — сказал сэр Лоренс. — Как раз то, что нужно. Его бы надо к нам в комитет, Бентуорт. Он дока по части дел об оскорблении личности.
— А, — сказал маркиз, — мистер Форсайт! Умная голова, безусловно.
— Так давайте включим его, — сказал «помещик», — юрист всегда пригодится.
Майкл вышел.
Не найдя Сомса перед Фрагонаром, он поднялся к себе в кабинет и был встречен вопросом тестя:
— Это что за штука?
— Правда, хорошо, сэр? Это работа Флер — много чувства.
— Да, — проворчал Сомс, — на мой взгляд, даже слишком.
— Вы, наверно, заметили шляпы в передней. Мой комитет по перестройке трущоб как раз составляет воззвание, и они были бы страшно благодарны вам, сэр, если бы вы зашли к нам и как юрист просмотрели бы кое-какие упоминания о домовладельцах. Они, видите ли, боятся, как бы не написать лишнего. И еще, если вы не будете возражать, они с радостью включили бы вас в число членов.
— Так и включили бы? — сказал Сомс. — А кто это они?
Майкл назвал имена.
Сомс повел носом.
— Ух, сколько титулов! А это не опрометчивая затея?
— О нет, сэр. Одно то, что мы приглашаем вас, доказывает обратное. А кроме того. Уилфрид Бентуорт, наш председатель, три раза отказывался от титула.
— Ну, не знаю, — сказал Сомс. — Пойду посмотрю на них.
— Вы очень добры. Я думаю, что вид их вас вполне успокоит. — И он повел Сомса вниз.
— Совершенно не в моем духе, — сказал Сомс, переступая порог. Его приветствовали молчаливыми кивками и поклонами. У него сложилось впечатление, что до его прихода они все время пререкались.
— Мистер… мистер Форсайт, — сказал один из них, по-видимому, Бентуорт. — Мы просим вас как юриста войти в наш комитет и указать нам… э-э… линию, сдержать наших бретеров, таких вот, как Фэнфилд, вы меня понимаете… — И он взглянул поверх черепаховых очков на сэра Тимоти. Вот ознакомьтесь, будьте добры!
Он передал бумагу Сомсу, который тем временем уселся на стул, пододвинутый ему девушкой-секретаршей. Сомс стал читать.
«Полагая, что есть обстоятельства, оправдывающие владение недвижимым имуществом в трущобах, мы все же глубоко сожалеем о том явном равнодушии, с которым большинство владельцев относится к этому великому национальному злу. Активное сотрудничество домовладельцев помогло бы нам осуществить многое, что сейчас неосуществимо. Мы не хотим вызывать у кого бы то ни было чувство омерзения к ним, но мы стремимся к тому, чтобы они поняли, что должны посильно помочь стереть с нашей цивилизации это позорное пятно».
Сомс прочел текст еще раз, придерживая двумя пальцами кончик носа, потом сказал:
— "Мы не хотим вызывать у кого бы то ни было чувство омерзения". Не хотите, так не надо; зачем же об этом говорить? Слово «омерзение»… Гм!
— Совершенно верно, — сказал председатель. — Вот видите, как ценно ваше участие, мистер Форсайт.
— Совсем нет, — сказал Сомс, глядя по сторонам. — Я еще не решил вступить в члены.
— Послушайте-ка, сэр! — и Сомс увидел, что к нему наклоняется человек, похожий на генерала из детской книжки. — Вы что же, считаете, что нельзя употребить такое мягкое слово, как «омерзение», когда мы отлично знаем, что их расстрелять надо?
Сомс вяло улыбнулся; чего-чего, а милитаризма он терпеть не мог.
— Можете употреблять его, если вам так хочется, — сказал он, — только ни я, ни какой другой здравомыслящий человек тогда в комитете не останется.
При этих словах по крайней мере четыре члена комитета заговорили сразу. Разве он сказал что-нибудь слишком резкое?
— Итак, эти слова мы снимем, — сказал председатель. — Теперь, Шропшир, давайте ваш параграф о кухнях. Это важно.
Маркиз начал читать; Сомс поглядывал на него почти благосклонно. Они хорошо поладили в деле с Морландом. Параграф возражений не вызвал и был принят.
— Итак, как будто все. И мне пора.
— Минутку, господин председатель. — Сомс увидел, что эти слова исходят из-под моржовых усов. — Я знаю этих людей лучше, чем кто-либо из вас. Я сам начал жизнь в трущобах и хочу вам кое-что сказать. Предположим, вы соберете денег, предположим, вы обновите несколько улиц, но обновите ли вы этих людей? Нет, джентльмены, не обновите.
— Их детей, мистер Монтросс, детей, — сказал человек, в котором Сомс узнал одного из тех, кто венчал его дочь с Майклом.
— Я не против воззвания, мистер Черрел, но я сам вышел из низов, и я не мечтатель и вижу, какая нам предстоит задача. Я вложу в это дело деньги, джентльмены, но я хочу предупредить вас, что делаю это с открытыми глазами.
Сомс увидел, что глаза эти, карие и грустные, устремлены на него, и ему захотелось сказать: «Не сомневаюсь!» Но, взглянув на сэра Лоренса, он убедился, что и «Старый Монт» думает то же, и крепче сжал губы.
— Прекрасно, — сказал председатель. — Так как, же, мистер Форсайт, вы с нами?
Сомс оглядел сидящих за столом.
— Я ознакомлюсь с делом, — сказал он, — и дам вам ответ.
В ту же минуту члены комитета встали и направились к своим шляпам, а он остался один с маркизом перед картиной Гойи.
— Кажется, Гойя, мистер Форсайт, и хороший. Что, я ошибаюсь или он действительно принадлежал когда-то Берлингфорду?
— Да, — сказал изумленный Сомс. — Я купил его в тысяча девятьсот десятом году, когда лорд Берлингфорд распродавал свои картины.
— Я так и думал. Бедный Берлингфорд! И устроил же он тогда скандал в палате лордов. Но они с тех пор ничего другого и не делали. Как это все было по-английски!
— Очень уж они медлительны, — пробормотал Сомс, у которого о политических событиях сохранились самые смутные воспоминания.
— Может, это и к лучшему, — сказал маркиз. — Есть когда раскаяться.
— Если желаете, я могу показать вам тут еще несколько картин, — сказал Сомс.
— Покажите, — сказал маркиз; и Сомс повел его через холл, который к тому времени очистился от шляп.
— Ватто, Фрагонар, Патер, Шарден, — говорил Сомс.
Маркиз, слегка нагнув голову набок, переводил взгляд с одной картины на другую.
— Очаровательно! — сказал он. — Какой был восхитительный и никчемный век! Что ни говорите, только французы умеют показать порок в привлекательном свете, да еще, может быть, японцы — до того как их испортили. Скажите, мистер Форсайт, можете вы назвать хоть одного англичанина, которому это удалось бы?
Сомс никогда не задумывался над этим вопросом и не был уверен, желательно ли это для англичанина; он не знал, что ответить, но маркиз заговорил сам:
— А между тем, французы самый семейственный народ.
— Моя жена француженка, — сказал Сомс, глядя на кончик своего носа.
— Да что вы! — сказал маркиз. — Как приятно!
Сомс опять собирался ответить, но маркиз продолжал:
— Как они выезжают на пикники по воскресеньям — всей семьей, с хлебом и сыром, с колбасой, с вином! Поистине замечательный народ!
— Мне больше нравятся англичане, — заявил Сомс. — Не так, может быть, живописны, но… — Он замолчал, не перечислив добродетелей своей нации.
— Основатель моего рода, мистер Форсайт, был, несомненно, француз, даже не нормандец. Есть легенда, что его наняли к Вильгельму Руфусу, когда тот стал седеть, и велели поддерживать рыжий цвет его волос. По-видимому, это ему удалось, так как впоследствии его наделили земельными угодьями. С тех пор у нас в семье повелись рыжие, Моя внучка… — он птичьим глазком поглядел на Сомса, — впрочем, они, помнится, были не в ладах с вашей дочерью.
— Да, — свирепо подтвердил Сомс, — были не в ладах.
— Теперь, я слышал, помирились.
— Не думаю, — сказал Сомс, — но это дело прошлое.
Сейчас, осаждаемый новыми страхами, он почти готов был пожалеть об этом.
— Ну, мистер Сомс, вы мне доставили истинное удовольствие тем, что показали картины. Ваш зять говорил мне, что хочет электрифицировать свою кухню. Поверьте, ничто так не способствует хорошему пищеварению, как кухарка, которая никогда не горячится. Не забудьте передать это миссис Форсайт!
— Передам, — сказал Сомс, — но французы консервативный народ.
— Прискорбно, но верно, — согласился маркиз, протягивая руку. — Всего вам лучшего!
— Всего лучшего! — сказал Сомс и остался стоять у окна, глядя вслед быстрой фигурке старика в серо-зеленом костюме с таким ощущением, словно он сам слегка подвергся электрификации.

XII. ДИВНАЯ НОЧЬ

В Лоринге у волнореза сидела Флер. Мало что так раздражало ее, как море. Она его не чувствовала. Море, о котором говорят, что оно вечно меняется, угнетало ее своим однообразием — синее, мокрое, неотвязное. И хотя она сидела лицом к нему, мысленно она от него отворачивалась. Она прожила здесь неделю и не видала Джона. Они знали, где она, но навестила ее только Холли; и верное чутье подсказало Флер причину — должно быть, Энн поняла. А теперь она знала от Холли, что и Гудвуда ждать нечего. Не везло ни в чем, и все существо ее возмущалось. Она пребывала в грустном состоянии полной неопределенности. Знай она в точности, чего хочет, она могла бы с собой сладить; но она не знала. Даже о Ките уже не нужно было особенно заботиться: он совсем окреп и целые дни возился в песке с ведром и лопаткой.
«Больше не могу, — подумала она, — поеду в город. Майкл мне обрадуется».
Она позавтракала пораньше и поехала; в поезде читала мемуары, автор которых с успехом погубил репутацию ряда умерших лиц. Книга была модная и развлекла ее больше, чем она ожидала, судя по заглавию; и по мере того как все меньше ощущался в воздухе запах устриц, настроение ее поднималось. В сумочке у нее были письма от отца и от Майкла, она достала их, чтобы перечитать.
"Радость моя!
(Так начиналось письмо Майкла. Да, наверно, она еще и сейчас его радость.)
Я здоров, «чего и вам с Китом желаю». Но скучаю без тебя ужасно, как всегда, и думаю в скором времени к тебе заявиться, если только ты не заявишься первая. Не знаю, видела ли ты в понедельник в газетах наше воззвание. Облигации уже понемножку расходятся. Комитет на прощание раскошелился. Морж выложил пять тысяч, маркиз прислал чек на шестьсот, который ему дал за Морланда твой отец, сам он и Барт дали по двести пятьдесят. «Помещик» дал пятьсот, Бедвин и сэр Тимоти по сотне, а епископ дал двадцать и свое благословение. Так что для начала у нас шесть тысяч восемьсот двадцать с одного комитета — не так уж скверно. Думаю, что дело пойдет. Воззвание отпечатано и рассылается всем, кто когда-нибудь на что-нибудь жертвует; среди прочих средств пропаганды мы имеем обещание «Полифема» показать фильм о трущобах, если мы сумеем его выпустить. Дядя Хилери настроен радужно. Забавно было наблюдать за твоим отцом — он долго думал, а потом побывал-таки в «Лугах». Вернулся, говорит — не знает; квартал весь разваливается, пятьсот фунтов на каждый дом — и то будет мало. Я в тот вечер напустил на него дядюшку, и он совсем растаял под влиянием Хилери. Но на следующее утро был сильно сердит, говорил, что, раз он подписал воззвание, его имя появится в газетах, а это будто бы может повредить ему: «Подумают, что я с ума спятил». Но в общем в комитет он вступил и со временем привыкнет. Компания, надо сказать, неважная; по-моему, их только и связывает, что мысль о клопах. Сегодня опять было собрание. Блайт зол не на шутку, говорит, что я изменил ему и фоггартизму. Конечно, это неправда, но надо же, черт возьми, заниматься чем-нибудь настоящим!
Крепко целую тебя и Кита. Майкл.
Рисунок твой окантован и висит у меня над письменным столом, очень хорошо получилось. Отец твой прямо поразился. М." Над письменным столом — «Золотое яблоко»! Вот ирония! Бедный Майкл — если б он знал!
Письмо отца было короткое, как и все его письма:
"Дорогая моя дочь,
Твоя мать уехала домой, а я пока остался на Гринстрит в связи с этой затеей Майкла. Право, не знаю, стоящее ли это дело; о трущобах болтают много вздора. Все же я нахожу, что его дядя Хилери приятный человек, хоть и священник, и среди членов комитета есть неплохие имена. Там посмотрим.
Я не знал, что ты еще работаешь акварелью. Рисунок сделан очень недурно, хотя тема мне не ясна. Для яблок фрукты слишком мягкие и яркие. Ну, тебе лучше знать, что ты хотела изобразить. Я был рад услышать, что Кит хорошо поправился и что морской воздух идет тебе на пользу.
Любящий тебя отец С. Ф."
Знать, что хотела изобразить! Только бы знать! И только бы не знал отец! Вот какие мысли не давали ей покоя, и она разорвала письмо и через окно разметала его по графству Сэрри. Он следил за ней, как рысь, как любовник; а ей сейчас не хотелось, чтобы за ней следили.
Багажа у нее не было, и с вокзала она в такси поехала в Чизик. Джун хоть будет знать что-нибудь об этих двоих: все ли еще они в Уонсдоне, вообще где они.
Как ясно она помнила особнячок Джун с того единственного раза, что была в нем, когда они с Джоном…
Джун была в холле, собиралась уходить.
— О, это вы! — сказала она. — Вы так и не пришли тогда в воскресенье!
— Да, слишком много дел набралось перед отъездом.
— Сейчас здесь живут Джон и Энн. Харолд пишет с нее прелестный портрет. Вещь получается исключительная, Она, по-моему, милая малютка (насколько помнила Флер, «она» была на несколько дюймов выше самой Джун) и хорошенькая. Сейчас мне нужно пойти купить ему кое-что необходимое, но я через четверть часа вернусь. Если хотите, подождите меня в столовой, а потом вместе пойдем наверх, и я покажу ему вас. Он единственный человек, который сейчас работает по-настоящему.
— Хорошо, что хоть один есть, — сказала Флер.
— Вот репродукции с его картин, — и Джун раскрыла большой альбом, лежавший на маленьком обеденном столе. — Какая прелесть, правда? И все его работы такие. Вы посмотрите, а я сейчас вернусь.
И, слегка тронув Флер за плечо, она умчалась.
Флер не стала просматривать альбом, она посмотрела в окно, окинула взглядом комнату. Как она помнила ее — и это вот круглое зеркало, старинное, тусклое, в которое она смотрелась семь лет назад, поджидая Джона, и бурную сцену, происшедшую тогда между ними в этой комнате, слишком тесной для бурь! Джон живет здесь! Сердце ее громко билось. Она опять поглядела на себя в тусклое зеркало. Ведь она хороша, не хуже, чем была тогда! Даже лучше! Черты лица определились, нет прежней девичьей расплывчатости. Как бы дать ему знать, что она здесь? Как бы повидать его одного хоть минутку? Сейчас вернется эта восторженная слепая дурочка (как Флер мысленно окрестила Джун). И быстрый ум принял быстрое решение: если Джон здесь, она найдет его! Она поправила волосы на висках, жемчуг на шее, провела по носу пуховкой почти без пудры, вышла в холл и прислушалась. Ни звука! И она стала медленно подниматься по лестнице. Он может быть в своей комнате или в ателье — больше укрыться некуда. На первой площадке справа — спальня, слева — спальня, прямо — ванная; двери открыты. Пусто! И в сердце у нее тоже пусто. Наверху помещалось только ателье. Если Джон там, то там же и художник и эта девчонка, его жена. Стоит ли? Она пошла было вниз, потом вернулась. Да! Стбит! Медленно, очень тихо она пошла дальше. Дверь в ателье открыта, слышно быстрое, знакомое шарканье ног художника перед мольбертом. На минуту она закрыла глаза, потом опять пошла. На площадке у открытой двери остановилась. Дальше идти было незачем: в комнате, прямо против нее, висело широкое зеркало, и в нем, оставаясь невидимой, она увидала: в углу низкого дивана сидел Джон с незакуренной трубкой в руке и глядел в пространство. На возвышении стояла его жена; она была в белом платье, в руках держала лилию на длинном стебле, цветок доставал ей почти до подбородка. О, какая хорошенькая и смуглая, глаза темные, лицо в рамке темных волос. Но лицо Джона! Что выражает оно? Мысли ушли глубоко под маску, как глубоко под брови ушли глаза. Ей вспомнилось — так иногда смотрят львята: ничего не видят вблизи, а вдали видят… что? Глаза Энн — как это Холли про них сказала: «Как у самой славной русалки» — скользнули по его лицу, и тотчас же его взгляд оторвался от пространства и улыбнулся в ответ. Тогда Флер повернулась, быстро спустилась по лестнице и выбежала на улицу. Дождаться Джун — выслушивать ее панегирики — знакомиться с художником сдерживать себя при этой девчонке? Нет! Забравшись на империал автобуса, она увидела, как из-за угла выскользнула Джун, и злобно порадовалась ее разочарованию: когда тебе сделали больно, хочется причинить боль другому. Автобус повез ее прочь, по Кингз-Род, через Хэммерсмит, потеющий под послеобеденным солнцем, прочь в большой город, с его миллионами жизней и интересов, неприступный, равнодушный, как судьба.
Она сошла у Кенсингтонского сада. Может быть, если нагуляться до боли в ногах, перестанет болеть сердце. И она пошла быстро, не глядя на цветы и нянюшек, на почтенных старичков и старушек. Но ноги у нее были крепкие, и она слишком быстро дошла до угла Хайд-парка — к великой, впрочем, радости одного из старичков, который все время старался не отставать от нее, потому что в его возрасте возбуждение было ему полезно. Она пересекла улицу, вошла в Грин-парк и замедлила шаг. И на ходу презирала себя. Презирала! Она, считавшая, что сердце — это так постигшая, казалось бы, искусство сдерживать или обгонять свои чувства!
Она добралась до дому, а дома было пусто — Майкла нет. Прошла наверх, велела подать себе турецкого кофе, залезла в теплую ванну и лежала, куря папиросы. Это принесло ей некоторое облегчение. Все ее друзья пользовались этим средством. Вдоволь насладившись, она надела халатик и пошла в кабинет Майкла. Вот и ее «Золотое яблоко» — очень мило окантовано. Сейчас плод казался ей особенно несъедобным. Как улыбался глазами Джон в ответ на улыбку этой женщины! Подбирать объедки! И пробовать не хочется. Зелено яблоко, зелено! Даже белая обезьяна отказалась бы от таких фруктов. И несколько минут она стояла, глядя в упор в глаза обезьяне на китайской картине — почти что человечьи глаза, и все-таки не человечьи, потому что смотрело ими создание, понятия не имевшее о логике. Современный художник не мог бы изобразить такие глаза. У китайского живописца, работавшего столько лет назад, была и логика и чувство традиции. Он увидел беспокойство зверя под более острым углом, чем то доступно людям теперь, и запечатлел его навеки.
А Флер, прелестная в ярко-зеленом халатике, прикусила уголок губы и пошла в свою комнату — одеваться. Она выбрала самое красивое платье. Если заветное желание ее невыполнимо, если нельзя получить то, от чего она стала бы и спокойна и логична, пусть будет хотя бы удовольствие, быстрота, развлечение — хватать их обеими руками, пить жадным ртом! И она уселась перед зеркалом с намерением всячески себя приукрасить. Сделала маникюр, получше уложила волосы, надушила брови; губы не подкрасила и едва заметно напудрила лицо, а шею, потемневшую от приморского солнца, — побольше.
Там и застал ее Майкл — шедевр современного искусства, такое совершенство, что притронуться страшно.
— Флер! — сказал он, и только; но слова были бы излишни.
— Я считаю, что заслужила свободный вечер. Одевайся поскорей, Майкл, и пойдем пообедаем, где позабавнее, а потом в театр и в клуб. Тебе ведь сегодня не нужно идти в палату?
Он думал пойти туда, но было что-то в ее голосе, что удержало бы его и от более важных дел.
Вдыхая ее аромат, он сказал:
— Дивно! Я только что из трущоб. Сию секунду, родная! — и умчался.
Пока длилась секунда, она думала о нем и о том, какой он хороший. И, думая о нем, видела глаза, и волосы, и улыбку Джона.
Место «позабавнее» был ресторанчик, полный актеров. Со многими Флер и Майкл были знакомы, и перед тем как разойтись по театрам, они подходили и говорили: «Вот приятная встреча!» — и, что самое странное, их лица и впрямь это выражали. Но такая уж публика — актеры! У них лица что угодно выразят. И все повторяли: «Постановку нашу видели? Непременно сходите гадость ужасная!» или «Замечательная пьеса!» А потом, приметив через плечо других знакомых, восклицали: «А! Вот приятная встреча!» Их нельзя было упрекнуть в скучной логичности, Флер выпила коктейль и два бокала шампанского. Когда они вышли, щеки ее слегка горели. «Такая милашка» уже полчаса как началась, когда они до нее добрались, но это значения не имело — из того, что они увидели, они поняли не больше, чем могли бы понять из пропущенного первого акта. Театр был переполнен, в публике говорили, что «пьеса продержится много лет». В ней была песенка, которую распевал весь город, танцовщик, ноги которого могли складываться под самым острым углом, — и ни капли логики. Майкл и Флер вышли, напевая все ту же песенку, взяли такси и поехали в танцевальный клуб, где состояли членами не столько потому, что когда-либо там бывали, сколько следуя моде. Клуб был для избранных, среди членов числился и один министр, вступивший в него из чувства долга. В момент их прихода танцевали чарльстон, семь пар а разных углах комнаты пошатывались на расслабленных коленях.
— Ой-ой-ой, — сказал Майкл. — Ну, дальше в пустоту идти некуда! Что тут интересного?
— Пустота, милый! Мы живем в пустое время — разве ты не знал?
— И нет предела?
— Предел, — сказала Флер, — это то, чего нельзя преступить; а пустоту можно совершенствовать до бесконечности.
Сами по себе слова ничего не значили — цинизм, какникак, был в моде, но от тона их Майкл содрогнулся: в тоне прозвучала личная нотка. Неужели она находит, что жизнь ее так уж пуста? Почему бы?
— Говорят, — сказала Флер, — скоро будут танцевать новый американский танец, называется «Белый луч», он еще менее содержателен.
— Не может быть, — сказал Майкл, — этого образчика врожденного идиотизма не превзойти. Посмотри-ка вон на ту пару!
Пара, о которой шла речь, покачиваясь, двигалась за ним, выгнув колени так, точно в них провалились их души; в глазах, устремленных на Флер и Майкла, было не больше выражения, чем в четырех стеклянных шариках. От талии вниз они излучали странную серьезность, а выше казались просто мертвыми. Музыка кончилась, каждая из семи пар остановилась и стала хлопать в ладоши, не поднимая рук, точно боясь нарушить достигнутую выше талии пустоту.
— Неправда, — сказал вдруг Майкл.
— Что?
— Что это характерно для нашего века — ни красоты, ни веселья, ни искусства, ни даже изюминки — делай глупое лицо и дрожи коленками.
— Потому что ты сам не умеешь.
— А ты что, умеешь?
— Ну конечно, — сказал Флер, — нельзя же отставать.
— Только ради всего святого, чтобы я тебя не видел.
В этот момент все семь пар перестали хлопать в ладоши, Оркестр заиграл мелодию, под которую коленки не сгибались. Флер с Майклом пошли танцевать. Протанцевали два фокстрота и вальс, потом ушли.
— В конце концов, — говорила Флер в такси, — в танцах забываешься. В этом была вся прелесть столовой. Найди мне опять работу, Майкл; Кита я смогу привезти через неделю.
— Хочешь вместе со мной секретарствовать по нашему фонду перестройки трущоб? Ты была бы незаменима для устройства балов, базаров, утренников.
— Ну что ж! А их стоит перестраивать?
— По-моему, да. Ты не знаешь Хилери. Надо пригласить их с тетей Мэй к завтраку. После этого сама решишь.
Он просунул руку под ее обнаженный локоть и прибавил:
— Флер, я тебе еще не очень надоел, а?
Тон его голоса, просительный, тревожный, тронул ее, и она прижала его руку локтем.
— Ты мне никогда не надоешь. Майкл.
— Ты хочешь сказать, что никогда у тебя не будет ко мне такого определенного чувства?
Именно это она и хотела сказать и потому поспешила возразить:
— Нет, мой хороший; я хочу сказать, что понимаю, когда у меня есть что-нибудь или даже кто-нибудь стоящий.
Майкл вздохнул, взял ее руку и поднес к губам.
— Если б не быть такой сложной! — воскликнула Флер. — Счастье твое, что ты — цельная натура. Это величайшее благо. Только, пожалуйста, Майкл, никогда не становись серьезным. Это было бы просто бедствие.
— Да, в конце концов все — комедия.
— Будем надеяться, — сказала Флер, и такси остановилось. — Какая дивная ночь!
Расплатившись с шофером, Майкл взглянул на освещенную фигуру Флер в открытых дверях. Дивная ночь! Да — для него.

XIII. «ВЕЧНО»

В следующий понедельник, узнав от Майкла, что наутро Флер с Китом приезжают домой, Сомс сказал:
— Я давно хотел познакомиться с этой частью света. Нынче к вечеру поеду туда на автомобиле и завтра привезу их. Флер ничего не говорите. Я извещу ее из Нетлфолда. Там, я слышал, есть отель.
— И очень неплохой, — сказал Майкл. — Но он, наверно, будет переполнен — ведь завтра начало скачек.
— Я предупрежу по телефону. Для меня номер найдется.
Он позвонил, и номер для него нашелся — кто-то другой его не получил. Выехал он часов в пять, узнав от Ригза, что ехать предстоит два с половиной часа. С утра погода была типично английская, но к тому времени, как они достигли Доркинга, прояснилось, стало приятно. В течение многих лет Сомс почти не заглядывал в ту часть Англии, которая лежала за прямой линией, соединяющей его имение на реке с центром Лондона; и так как в этот день он был менее обычного озабочен, то мог даже заняться более или менее объективными наблюдениями. Местность, конечно, пестрая и бугристая, неисправимо зеленая и совсем не похожа на Индию, Канаду или Японию. Говорят, меньше чем полторы тысячи лет тому назад здесь были чащи, вереск, болота. Что тут будет еще через полторы тысячи лет? Опять чащи, вереск, болота или сплошной громадный пригород — как знать? Где-то он читал, что люди будут жить под землей, а по воскресеньям вылезать на поверхность и дышать воздухом, летая на собственных аэропланах. Что-то не верится. Англичане не смогут прожить без открытых окон и хорошего сквозняка, и, по его мнению, играть в мяч под землей всегда будет душно, а в воздухе — невозможно. Те, что пишут пророческие статьи и книги, всегда забывают, что у людей есть страсти. Он пари готов держать, что и в 3400 году страстью англичанина будет: играть в гольф, ругать погоду, сидеть на сквозняках и изменять текст молитвенников.
И тут он вспомнил, что старый Грэдмен сильно постарел; надо подыскивать ему заместителя. По управлению имуществом семьи делать, в сущности, нечего — нужна только абсолютная честность. А где ее найдешь? Если она и существует, установить это можно только путем длительных экспериментов. К тому же человек должен быть молодой — сам он вряд ли долго протянет. И, подъезжая к Биллингсхерсту со скоростью сорока миль в час, он вспомнил, как старый Грэдмен вез его со скоростью шести миль с вокзала Пэддингтон на Парк-Лейн; ехали в наемной карете, в ногах была постелена мокрая солома, и было это лет шестьдесят назад, когда сам старый Грэдмен был двадцатилетним юнцом, пытался отрастить баки и целые дни писал круглым канцелярским почерком. Столб, на нем дощечка: «Пять дубов»; ни одного дуба не видно! Ну и гонит этот Ригз! Не сегодня-завтра опрокинет машину — сам жалеть будет. Но велеть ему ехать тише как будто и недостойно, в автомобиле нет ни одной женщины; и Сомс сидел неподвижно, лицо его выражало легкое презрение — своего рода страховка от собственных ощущений. Через Пулбсро, зигзагами вниз, по мостику, через речку, в совсем незнакомую местность. Непривычный вид — справа и слева плоские луга, зимой тут, конечно, будет болото; на лугах — темно-рыжий скот, и черный с белым, и розовопегий; а дальше к югу — высокие холмы необычного голубовато-зеленого оттенка, будто внутри они белые; выходы мела то тут, то там; и наверно, на холмах есть овцы — он всегда почтительно отзывался о южноанглийской баранине. Очень хорошее освещение, все серебрится, красивая в общем местность, здесь чувствуешь, будто тело становится легче, и голова не такая тяжелая. Так вот где обосновался его племянник и этот молодой человек, Джон Форсайт. Ну что ж, бывает хуже — очень своеобразно; точно такой местности он как будто не видел. И нехотя, из присущего его натуре чувства справедливости. Сомс одобрил их выбор. Как этот Ригз бьет машину на подъеме, а подъем трудный; мелькают разработки мела и разработки гравия, поросшие травой холмы и полоски леса в низинах, сторожка у ворот парка, потом большой буковый лес. Очень красиво, очень тихо" живого — только деревья, развесистые деревья, очень тенистые, очень зеленые. Дальше какая-то большущая церковь и нагромождение высоких стен и башен — по-видимому, замок Эрендл, мрачный, тяжелый; чем дальше от него отъедешь, тем, наверно, красивее он выглядит; потом опять через реку, и опять в гору, и дальше во весь дух в Нетлфолд, и вот отель, и впереди — море!
Сомс вышел из машины.
— Когда обедают?
— Уже начали, сэр.
— Одеваться полагается?
— Да, сэр. Сегодня бал-маскарад, сэр, по случаю скачек.
— Тоже затея! Оставьте мне столик; я сейчас приду.
Когда-то он вычитал в старинном романе, что отличительный признак джентльмена — умение одеться к обеду в десять минут, и притом самому завязать себе галстук. Он это твердо запомнил. Через двенадцать минут он сидел за столом. Уже кончали обедать, одеты все были как обычно. Сомс ел не спеша, поглядывая в окно на сад и расстилавшееся за ним море. Он не питал неприязни к морю — не то что Флер; недаром он семь лет прожил в Брайтоне и каждый день ездил на работу в Лондон. То было время, когда его покинула первая жена и он старался забыть свой позор. Странно, почему это позор всегда достается в удел тому, кто обижен? Людей восхищает безнравственность, сколько бы они ни утверждали обратное. Покинутый муж, покинутая жена вызывают пренебрежение. Что это — остаток дикости в человеческой природе или просто реакция против официальной нравственности судей, я духовенства и так далее? Нравственность иногда уважают, но официальную нравственность — нет! Он читал это во взглядах людей после своего несчастья; убедился в этом во время процесса против Марджори Феррар. Выходит, что люди прибегают к защите закона, но втайне недолюбливают его, так как он обязывает. Та же история и с налогами: без них не обойтись, но когда есть возможность не заплатить — отчего же?
После обеда он сидел в почти пустом салоне, курил сигару и просматривал иллюстрированные журналы: дамы о детьми или собаками, разодетые дамы в невероятных позах, раздетые дамы в еще более невероятных позах; титулованные мужчины, мужчины на аэропланах, государственные мужи в неприятных ситуациях, скаковые лошади; большие дома и люди, выстроившиеся перед ними в ряд, и тут же напечатанные имена их, и прочие признаки царства небесного на земле. Остальные гости, верно, «расфуфыривались» для бала (как сказал бы Майкл); подумать только — в их возрасте, и рядиться! Но дураков на свете много — это он давно знал! Флер удивится, когда он нагрянет к нам завтра утром. Скоро она приедет к нему на Темзу — сейчас там самое лучшее время, — и, может быть, ему удастся уговорить ее поехать с ним в автомобиле куда-нибудь на Запад и отвлечь ее мысли от этой части Англии и этого молодого человека. Он часто сам себе обещал поездку на родину старых Форсайтов; только вряд ли Флер заинтересует такая примитивная картина, как владения бедных фермеров. Журнал выпал у него из рук, и он загляделся в широкое окно на засыпающие цветы. Немного уж, верно, лет ему осталось прожить. Говорят, теперь живут дольше, чем раньше, но как прожить дольше старых Форсайтов, он, право, не знал. В среднем десятеро их прожили по восемьдесят семь лет — чудовищный возраст! А между тем как будто и странно будет умереть через пятнадцать лет, когда, вот как сейчас, цветут цветы и внук так хорошо подрастает. В старости начинаешь страдать от чувства, что недостаточно всем насладился — Вот например, коровы, и грачи, и хорошие запахи. Почему это, когда стареешь, так близка и нужна становится природа? Впрочем, Флер она, вероятно, никогда не будет нужна — ей нужны люди; хотя это у нее, может быть, и пройдет, когда она раз навсегда убедится, как мало в них интересного. Сумерки окутали сад и раздумья Сомса. На набережной было людно, играл оркестр. Оркестр играл и за его спиной, где-то в отеле. Наверно, танцуют! Пойти посмотреть — а потом спать. Во время кругосветного путешествия с Флер он часто высовывал нос на палубу и смотрел, как танцуют; странное это занятие в наше время: шимми, чарльстон — так, кажется, ужас! Он вспомнил танцкласс, где маленьким мальчиком его обучали польке, мазурке, манерам и гимнастике. И бледная улыбка поползла у него по щекам. Мисс Шире, маленькая старушка, обучавшая его и Уинифрид, — да она умерла бы на месте, доведись ей дожить до современных танцев! Старые танцы теперь презирают; он, по правде говоря, и сам их раньше презирал, но по сравнению с теперешними — ходить взад и вперед и дрожать в коленях — это все-таки были танцы. Взять хоть шотландский матлот, где надо было вертеться и подвывать, или старый галоп под песню «Джон Пиль молодец» забористые были танцы, приходилось менять воротничок. Теперь воротничков не меняют — знай себе прохлаждаются. Странный способ наслаждаться жизнью в эпоху, когда только об этом и кричат. Он вспомнил, как еще до первого брака забрел как-то случайно в один из старых танцевальных клубов «Атенсй» и видел, как Джордж Форсайт и его приятели кружат своих дам в вальсе так, что у тех ноги пола не касаются. В то время девушки в этих клубах все были профессиональные ночные бабочки. Сейчас, говорят, совсем не так. Но верно одно: люди притворяются — притворяются прожигателями жизни и все такое, а жить не живут; все только думают, как бы пожить.
Музыка джаза смолкла, потом опять зазвучала, оп встал. Взглянуть одним глазом — и спать.
Зал был расположен где-то в стороне. Сомс пошел коридором. В конце его вихрем кружились звуки и краски. Танцевали «расфуфыренные» на совесть Мефистофели, испанки, итальянские крестьяне, пьеро. Ошалелый взгляд с трудом охватывал расхаживающую, вертящуюся толпу; ошалелый слух решил, что мелодия пытается изобразить вальс. Он вспомнил, что вальс идет на счет три, вспомнил, как танцевали вальс в прежнее время, слишком ясно вспомнил бал у Роджера и Ирэн, свою жену, вальсирующую в объятиях Босини; до сих пор он не забыл выражения ее лица, и как волновалась ее грудь, и запах гардений, приколотых к ее платью, и лицо этого человека, когда она поднимала на него свои темные глаза, и как ничего для них не существовало, кроме их преступного счастья; вспомнил балкон, на который он бежал от этого зрелища, и полисмена внизу, на красной дорожке, постеленной через тротуар.
— "Вечно" — хороший вальс! — сказал кто-то у него за спиной. И правда неплохой, такой нежный. Из-за плеча крупной дамы, пытающейся, по-видимому, изобразить из себя фею, он опять стал разглядывать танцующих. Что это? Вот там! Флер! Флер в своем костюме с картины Гойи! Виноградного цвета платье, сбор винограда, — разлетается от колен, лицо почти касается лица шейха. Флер! И этот шейх, этот мавр в широком белом одеянии! Чтобы не застонать. Сомс закашлялся. Эта пара! Так близко, и словно ничего для них не существует. Как Ирэн с Босини, так она с этим Джоном! Они миновали его и не заметили за внушительной фигурой. Сомс старался не потерять их в движущейся, снующей толпе. Вот они опять близко, глаза ее почти закрыты, он еле узнал их; а над легкой косынкой, прикрывающей ее плечи, — глаза Джона, глубокие, напряженные! А жена его где? И в то же мгновение Сомс увидел ее — она тоже танцевала, но все оглядывалась на них — русалка в чем-то длинном, зеленом, с удивленными ревнивыми глазами. И понятно, когда у нее перед носом плывет юбка Флер, волнуется ее грудь, излучают томление глаза! «Вечно!» Неужели никогда не кончится эта проклятая мелодия, не кончат танцевать эти двое, которые с каждым тактом словно все теснее прижимаются друг к другу! И из боязни быть замеченным Сомс повернул прочь и стал медленно подниматься к себе в номер. Взглянул одним глазом. Довольно!
Оркестр на набережной перестал играть, публика расходилась, огни гасли. За окном шумело — должно быть, подходил прилив. Сомс тронул рукой крахмальную сорочку, там, где болело; и замер на месте. «Вечно!» Страх перед неисчислимыми последствиями заливал его сознание, как рокочущий морской прилив. Дочь отверженная; внука у него отняли; память о прошлом отравлена; надежды пошли прахом! «Вечно!» Как бы не так! Не допустит он! Никогда! И мрачное самообладание, которое только два или три раза в жизни изменяло ему, и всегда с плачевным результатом, опять изменило ему на мгновение, так что всякий, кто вошел бы сейчас в полутемный голый номер отеля, счел бы его за безумного. Припадок прошел. Что толку лезть на стену! Еще хуже: только заболеешь, а ему нужны все его силы. Для чего? Чтобы сидеть смирно, ничего не делать; чтобы ждать, что будет. Венера! Не прикасаться к богине — злобной, ревнивой, с пустыми темными глазами! Он прикоснулся к ней в прошлом, и она ответила ударом. Не прикасаться! Владеть наболевшим, тревожным сердцем! И просто ждать, что будет!
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ