Глава 15
Миновал полдень, но в стане врага все еще кипела усиленная подготовка к новой атаке. Яркие вспышки и суета у стен «Полесья» не прекращались ни на минуту, разве что металлического громыхания больше не было слышно. Брошенные раскольниками люки от бронетехники так и остались лежать на ступеньках, а значит, Искатель не собирался возвращаться к давешней тактике. Которая почти себя оправдала, и если бы не перегородивший лестницу «трамплин», неизвестно, дожили бы мы с компаньоном до полудня. Наша спасительная аномалия все еще пульсировала на площадке и вроде бы не собиралась исчезать в ближайшем будущем. Кто знает, возможно, лишь благодаря ей мы получили в подарок эту отсрочку, растянувшуюся аж на четыре с половиной часа.
Принимая во внимание немногословность Кальтера, можете себе представить, сколь тягостным было для меня это времяпрепровождение. Чтобы хоть как-то развеяться и не рехнуться от изматывающего нервы напряжения, я взялся придумывать тему для разговора, которая покажется Тимофеичу интересной и заставит его дать мне чуть более развернутый ответ, чем односложный. Задачка не из легких, учитывая, что после пары-тройки неудачных попыток майор велит мне заткнуться и вообще категорически откажется разговаривать. Но, похоже, за двое суток я малость поднаторел в общении с этим нелюдимом, поскольку первый же затронутый мной вопрос угодил в цель и позволил вызвать компаньона на откровенность.
– Послушай, Тимофеич, я тут в последний час размышляю обо всем, что ты мне вчера рассказывал, – обратился я к нему после того, как очередное оживление в стане врага опять-таки не перешло в штурм. – Знаешь, что еще помимо всяких временных заморочек кажется мне странным?
– Нет, – равнодушно буркнул Куприянов.
– А вот что, – продолжал я. – Представь, что однажды отыщется писака, который возьмет и сочинит про тебя книгу, а какой-нибудь высоколобый критик ему потом заявит: дескать, вранье все это – сроду не поверю, что такой – уж извини, старик, – жестокий убийца способен на духовное перерождение! Вот мне и интересно, что бы ты сам на это ответил.
– Ничего, – проворчал Кальтер, продолжая неотрывно наблюдать за пожарным выходом. – Чтобы спорить с гуманитариями о духовности, надо иметь такой же высокий лоб, как у них. Мне в этом плане, увы, похвастаться нечем. Да и спорщик из меня, если честно, как из кровососа – воспитатель детского сада. В том институте, который я закончил, нас учили докапываться до истины более практичными способами, нежели вступая в пустопорожние дискуссии.
– С помощью ножа и «сыворотки правды»?
– Не обязательно. Но иногда мне действительно приходилось заниматься извлечением истины хирургическими методами. Всякое бывало.
– И все-таки, Тимофеич. Ну хоть что-то ты мог бы сказать в свое оправдание? – Я смекнул, что, несмотря на отговорку майора, мое гипотетическое предположение вынудило его задуматься. Мне надо было лишь деликатно настаивать на своем, чтобы добиться от собеседника более конкретного ответа. Или приказа закрыть рот – опять же куда кривая нашей беседы вывезет.
– Какой смысл ты вкладываешь в определения «жестокий» и «духовное перерождение»? – попросил уточнения компаньон. Кажется, кривая начала мало-помалу выруливать в правильную сторону.
– Что значит какой смысл? Самый что ни на есть обычный, – я пожал плечами. – Неужто мне нужно объяснять подобные вещи человеку, который старше меня на полтора десятка лет?
– Нет, не нужно. Спасибо, я отлично тебя понял, – поспешил заверить меня майор. – Спрошу иначе: а с чего ты вообще взял, что Кальтер жесток и что теперь он духовно переродился?.. Ладно, молчи, я наперед знаю, что ты ответишь. Поэтому давай развеем твои мальчишеские заблуждения по порядку. Первое: на самом деле я вовсе не жестокий человек. Или скажем так: не более жестокий, чем профессиональный убойщик скота, который за пределами своего цеха и мухи не обидит. Моя «болезнь» называется полной эмоциональной невосприимчивостью. Полагаю, это свойство психики у меня врожденное, потому что вырос я во вполне обычной семье и в детстве не переживал ни сильных стрессов, ни душевных потрясений. Я не убивал из рогатки птиц, не мучил собак и кошек и вовсе не был задирой, а если вступал в драку, то только давая обидчику сдачи. Единственное, что отличало меня в те годы от сверстников, – это нелюбовь к участию в шумных подвижных играх, хотя физически я был развит довольно хорошо. Просто я терпеть не мог находиться в гуще криков, суеты и споров, зато любил наблюдать за игроками со стороны и предугадывать, что они предпримут в следующий момент и как это отразится на ходе игры. Бурлящие вокруг нее эмоции и страсти меня совершенно не волновали, и я не сопереживал ни одной играющей стороне. Даже когда игроки порой получали травмы, я считал это не трагедией, а всего лишь неучтенным игровым фактором, который был интересен мне своей непредсказуемостью, вынуждающей вносить поправку в мои стратегические расчеты. Поэтому в школе я был предрасположен к точным наукам и имел посредственные оценки по остальным дисциплинам.
– Наверное, тебе нравилось быть судьей, а не болельщиком, – предположил я.
– Вовсе нет, – возразил Куприянов. – Потому что судья так или иначе находится в центре общего внимания, а я любил всегда и везде оставаться в тени. Шахматы и фотография – ими ограничивалась моя общественная жизнь в школе. Зато уже в двенадцать лет я нередко обыгрывал руководителя шахматного кружка, а сделанные мной снимки занимали призовые места на областных художественных выставках. Говорили, что у меня талант фотографа, но весь секрет крылся лишь в терпении, с каким я порой часами выискивал удачные ракурсы для съемки. Когда остальные мои приятели по фотокружку изводили метры фотопленки на всякую ерунду, я мог отснять всего один кадр. Но это был тот самый «правильный» кадр, который надолго врезается в память всякому увидевшему фотографию… Да, хорошее было время, кто бы сегодня про него что ни говорил.
– Тем не менее, старик, сейчас ты находишься здесь, а не получаешь свою Пулитцеровскую премию, – заметил я. – И на то, стало быть, имеется своя веская причина, верно?
– Вернее не бывает, – подтвердил Тимофеич. – Однако даже сложись все иначе, сомневаюсь, чтобы в будущем я связал свою жизнь с фотографией. Хотя фотографировать в зарубежных командировках мне за двадцать лет службы приходилось много, не спорю. Вот только это были уже не те снимки, которые можно поместить в рамочку и вывесить на стену. Впрочем, мы с тобой ведем речь о жестокости, а не об искусстве, так что не будем отвлекаться… Никто не считал мое странное для ребенка хладнокровие чем-то из ряда вон выходящим, пока в пятом классе со мной не случился один пренеприятный инцидент. Мы тогда переехали из тихого поселка в большой город, и мне пришлось привыкать к другой школе и ее порядкам. А они разительно отличались от тех, в которых я проучился пять лет. Очень разительно. Здесь меня впервые в жизни избили в школьном туалете и отобрали карманные деньги. И ладно бы, если бы этим все ограничилось. Когда та банда кандидатов в ИТК для малолеток узнала, что я – новенький, да еще живу не на их улице, меня обязали покупать еженедельный билет на право хождения по школьным коридорам. Тридцать копеек – столько он стоил. По тем временам – цена одного похода в кино на вечерний сеанс. Смешная сумма даже для обычного советского школьника. Мать давала мне на карманные расходы рубль в неделю, поэтому я мог позволить себе платить дань «сортирным королям». Однако не все было так просто…
– Понимаю: у тебя взыграла гордость, – кивнул я.
– Не гордость, а банальный математический расчет, – уточнил Кальтер. – Все обложенные данью мальчишки – от четвероклассников до семиклассников – платили и помалкивали в тряпочку, так что никакого ущерба мое достоинство в их глазах не претерпело бы. Я просто прикинул в уме и решил, что, выплачивая десять-одиннадцать рублей в год в течение нескольких учебных лет, я фактически подарю этим подонкам новенький велосипед. Чего они, по моему мнению, совершенно не заслуживали. Я готов был безоговорочно признать за ними право сильного, но не такой ценой. И решил поторговаться, чтобы сбить ее хотя бы вдвое. На что они рассмеялись мне в лицо и заявили, что я – позорный жмот, а со жмотами у них разговор особый. И, многозначительно посмеиваясь, удалились. Я спросил у слышавших наш разговор одноклассников, что означает эта угроза, и узнал, что после уроков меня ждет публичная экзекуция за школьными гаражами…
– Знакомая ситуация, – хмыкнул я. – Меня тоже били в детстве за школьными гаражами. Как видишь, выжил.
– И со мной наверняка ничего серьезного там не случилось бы. Но сидя на последнем в тот день уроке, я был в этом совсем не уверен. Потому что когда получал по ребрам в школьном туалете, понял, что в следующий раз боль может оказаться сильнее меня и я сломаюсь. Я боялся сломаться и опозориться даже больше, чем боли. А тем более осрамиться на людях, но ведь для этого и устраиваются публичные экзекуции, разве не так? Я не мог удрать или сдать этих рэкетиров директору, потому что это тоже влекло за собой позор, причем гораздо более сильный. Я чувствовал, что от бессилия предотвратить собственное унижение вот-вот ударюсь в панику, и тут меня осенило, как можно избежать похода на местную Голгофу. Это был простой, но эффективный план, все нюансы которого я еще мог обдумать до конца урока. И как только я сосредоточился не на эмоциях, а на стратегии своего поведения, случилось маленькое чудо: на меня вдруг снизошло успокоение. Все происходящее со мной стало видеться лишь игрой, в которой я из наблюдателя превратился в игрока. Мне было по силам предугадать дальнейший ход противника, как, впрочем, и ему – мой. Но если враг вряд ли был склонен к тактическим импровизациям, то я еще мог подкинуть ему весьма неприятный сюрприз…
Тимофеич не был хорошим рассказчиком. Но он умел заострять внимание на ключевых деталях своей истории, отчего она четко вырисовывалась у меня перед глазами даже при минимальном количестве сопутствующих подробностей. Рассчитывая вызвать майора на разговор, я и не надеялся, что он проявит ко мне столь щедрое снисхождение. И тем не менее компаньон удостоил меня такой чести, за что я был ему премного благодарен. Неужто Мракобесу и впрямь удалось заслужить доверие такого мнительного типа, как Кальтер?..
Вот двенадцатилетний пионер Куприянов остается после уроков один в пустом классе, наблюдая через щель в шторах, как перед парадным входом школы начинают собираться зеваки. Стараниями «сортирных королей» весть об экзекуции над «позорным жмотом» уже облетела учеников, и потому недостатка в зрителях не ожидается. Однако Костя не торопится. Не потому что боится, хотя страх, разумеется, никуда не делся и все так же гложет его изнутри. Но теперь этот зверь у него под контролем и загнан в клетку. Хладнокровный не по возрасту мальчик сумел смириться с неизбежным и теперь просто ждет, когда нетерпение жаждущей его крови толпы достигнет пика. Так надо, потому что Куприянову нужно полное внимание публики. Каждый из собравшихся внизу свидетелей должен воочию увидеть то, что задумал Костя, и запомнить сегодняшний день на всю оставшуюся жизнь. Это – неотъемлемая часть его плана. А пока пусть все решат, что он струсил. Тем неожиданнее окажется развязка назревающего спектакля.
Противников было пятеро, все – старше Кости на два года. Драться с ними в одиночку бессмысленно – повалят на землю и намнут бока, не успеет пятиклассник даже замахнуться кулаком. Помощи ждать тоже неоткуда. Кому из местных захочется вступиться за чужака, не отучившегося с ними и недели? Единственная сплоченная компания в школе – это как раз «сортирные короли». Имейся здесь хотя бы две конкурирующие банды, Куприянов нашел бы способ заручиться поддержкой врагов своих врагов. Но, к сожалению, нынешняя диспозиция сил не позволяла реализовать подобный сценарий на практике.
По оживлению зевак Костя смекает, что на крыльце показались экзекуторы. А вон и они сами: гогочут, как кони, да сквозь зубы поплевывают. Корчат под окнами директорского кабинета вид, что ничего предосудительного не происходит. По этой же причине и «жмота» перед парадным входом никто лупить не станет. Наоборот, обнимут за шею, как закадычного приятеля, и с нарочито дружелюбными шутками-прибаутками проводят за гаражи. Но обнимут так крепко, что будущая жертва и пикнуть не посмеет. Поэтому Косте нужно любой ценой суметь уклониться от этих объятий и осуществить свой план сразу по выходу из школы. Никаких заминок и колебаний. Решение принято, и назад дороги нет.
Пора… Дольше выдерживать драматическую паузу не имеет смысла. Теперь все в сборе и ждут только его.
Куприянов снимает пионерский галстук, предательски душивший его весь последний урок, берет портфель и направляется к двери. В фойе на первом этаже отирается парочка четвероклассников – «королевских» шестерок. При виде «жмота» они моментально выскакивают на улицу оповестить приятелей о том, что жертва вот-вот появится на крыльце. Костя предвидит и это. Пускай глашатаи трубят о его выходе. Он не за тем проторчал столько времени в пустом классе, чтобы потом пытаться проскочить через школьный двор незамеченным.
А публика и впрямь заждалась. Предвкушающие веселье «шестерки» даже услужливо распахивают перед «жмотом» тяжелую парадную дверь. Десятка три пар глаз устремляются на мальчика, причем во многих он видит плохо скрываемую жалость. Ему еще неведомо истинное значение слова «лицемерие», но в будущем оно всегда станет ассоциироваться у Куприянова именно с этой робкой, но вместе с тем изнывающей от любопытства малолетней публикой. Впрочем, то, что делает сейчас Костя, является куда большим лицемерием. Только никто, кроме него, пока об этом не подозревает.
Гогочущая пятерка «сортирных королей» устремляется к явившемуся-таки на праведный суд «жмоту», что-то выкрикивая и паясничая перед сразу примолкшей публикой. Куприянов не вслушивается в смысл обращенных к нему слов, поскольку не собирается ни о чем толковать с врагами. Сойдя с крыльца, он останавливается и ждет, когда те приблизятся. Зубы у Кости крепко стиснуты, а на лице застыла равнодушная маска. И публика, и «короли» видят перед собой смирившуюся со своей участью жертву, которая пытается сохранить хотя бы остатки достоинства. Привычная, в общем-то, картина. Многие жертвы ведут себя так, пока не оказываются за гаражами. Ну а там для каждой из них наступает один итог. Все зависит лишь от того, насколько разозлены экзекуторы и какую унизительную расправу они изобретут на сей раз.
Покосившись с опаской на окна директорского кабинета, заждавшиеся Костю хозяева его судьбы понижают тон и переходят на спокойный шаг. Со стороны и правда все выглядит как самая натуральная дружеская встреча. Куприянов уже догадался, кто из «закадычных приятелей» будет непосредственно препровождать его на «лобное место». Из их группы выступают двое наиболее велеречивых паяцев, чьи ухмылки больше похожи на шакальи оскалы, а визгливые голоса режут слух, как звуки бормашины. Все правильно: помнится, утром в туалете эта парочка также держала речь от всей их «сортирной» компании и первая же пустила тогда в ход кулаки. Что ж, значит, так тому и быть. «Жмоту», если честно, совершенно без разницы, кто в этой банде заводила. Сейчас Костя видит перед собой не людей, а лишь безликие силуэты наподобие оживших шахматных фигур. Две из которых, сами того не ведая, только что совершили необдуманный ход и подставили себя под удар.
Костя терпеливо стоит на месте до тех пор, пока неумолкающие трепачи не оказываются прямо перед ним. А потом, не дожидаясь, пока они перейдут от слов к делу, швыряет портфель в грудь того противника, который держится на полшага дальше своего приятеля. Швыряет несильно, ибо портфель – лишь отвлекающее оружие, а главное в этот момент появляется у Куприянова в другой руке. Спрятанный доселе в кулаке, наполовину сточенный деревянный карандаш выскакивает между средним и безымянным пальцем, будто коготь, и в следующее мгновение вонзается ближайшему противнику в левый глаз. После чего тут же извлекается Костей наружу и без промедления бьет в правый глаз «короля», который инстинктивно поймал брошенный в него портфель и еще не отшвырнул его на землю. Все происходит буквально на счет «раз-два-три», и когда мальчик выдергивает карандаш из глазницы второго врага, первый еще даже не начинает вопить. Куприянов же отбирает назад портфель и, держа руку с окровавленным карандашом перед собой, отскакивает к крыльцу.
Трое приятелей, топчущихся за спинами заводил, видят, что «жмот» набросился на них, и спешат было на подмогу. Но успевают сделать лишь пару шагов, после чего замирают на месте с выпученными глазами и отвисшими чуть ли не до колен челюстями. Один из них тут же падает на колени, содрогаясь от спазмов рвоты, другой ошарашенно пятится и, споткнувшись, падает, а третий начинает орать чуть ли не громче пострадавшей парочки, вместе взятой. Которая оглашает школьный двор таким диким ревом, что половина зрителей как по команде в ужасе бросается врассыпную. Оставшаяся публика застывает на подкосившихся ногах, будучи не в состоянии отвести глаз от залитых кровью лиц несостоявшихся экзекуторов, что как подкошенные оседают на асфальт и начинают кататься по нему с душераздирающими воплями.
А пионер и хорошист Костя Куприянов бросает на землю ненужное ему больше оружие и, отвернувшись от охватившего школьный двор безумия, не оглядываясь шагает домой…
– …Где я как ни в чем не бывало пообедал и сел учить уроки, – закончил Кальтер свою короткую драматичную историю. – Причем успел выучить их до того, как родители примчались с работы, едва им обоим сообщили о моем чудовищном поступке. И в эту ночь, и в последующие я спал как убитый, хотя мать и отец не сомкнули глаз от пережитого потрясения, наверное, целую неделю. И было мне тогда, напомню, всего двенадцать лет. Сопливый пацан, который без колебаний выбивает карандашом глаза своим обидчикам и при этом остается хладнокровным и полностью адекватным – можешь представить себе такое?
Я помотал головой.
– Тем не менее это сущая правда, – заверил меня майор. – Согласен, действительно уникальный случай. Но самое интересное началось потом, когда меня исключили из пионеров, поставили на учет в милицию и отдали на растерзание психиатрам. Три года они со мной мучились, пытаясь признать психом, но все без толку. Порой такие тесты устраивали, что, казалось, тот, кто их разработал, сам был чокнутым на всю голову. Спасибо отцу, он имел неплохие связи и добился моего перевода в другую, более спокойную школу, не позволив упечь в специнтернат, на чем настаивали родители пострадавших. «Да ты ведь мог их запросто убить!» – стращали меня тогда все кому не лень. «Никак не мог, – возражал я. – Если бы мне нужно было их убить, я взял бы карандаш подлиннее. А тем огрызком при всем старании нельзя было достать до мозга. Поэтому я и выбрал самый короткий из всех своих карандашей». И докторам то же самое не раз говорил. И никогда мой пульс при этом не учащался, сколько они ни старались зафиксировать обратное. «Но зачем ты вообще так поступил?» – их второй излюбленный вопрос. «Это была самозащита. Обычная самозащита, только и всего. Как по-другому мне еще было отбиться от пятерых более сильных противников?» – отвечал я. «А если с тобой снова произойдет подобный случай, что тогда?» – вопрошали мозгоправы. «Постараюсь обойтись более гуманными методами, – объяснял я. – Но не из-за того, что осознал свою ошибку и не желаю больше ее повторять. Причина в другом. Вы ведь только и ждете, когда я опять пущу кому-нибудь кровь, чтобы упечь меня в психушку и с чистой совестью умыть руки. Не дождетесь. А не верите – давайте поспорим!»
– Что, прямо так и заявлял докторам в двенадцать лет?
– Ну, не дословно, конечно, но примерно в таком духе, да. И сдержал слово. А через пять лет сунул им под нос аттестат о среднем образовании без единой тройки и поступил в военное училище. А уж там волей-неволей угодил под колпак организации, в которой человека с моей бронированной психикой встречают с распростертыми объятьями… Так о чем мы сейчас говорим, Мракобес: о банальной жестокости или об уникальном таланте, который проявился в раннем возрасте и затем нашел себе применение там, где он оказался действительно востребован?
– Спорный вопрос, Тимофеич. – Я озадаченно потер переносицу. – Мне, да и любому другому сталкеру, который давно живет по законам Зоны, тебя легко понять. Но вот какого-нибудь гуманиста, который даже рыбу не может выпотрошить, чтобы не озадачиться вопросом, тварь ли он дрожащая или право имеет, либо добропорядочного христианина ты вряд ли убедишь своей аргументацией.
– Гуманизм – мыльный пузырь, – ответил майор. – Ты сразу перестаешь фантазировать о том, как вольготно жилось бы человечеству, будь все вокруг белыми и пушистыми, когда какая-нибудь помешанная уже на своих больных идеях тварь взорвет твой дом. И куда только пропадает желание подставить под удар вторую щеку при виде растерзанных бомбами тел твоих родных? В свое время я участвовал в зарубежных карательных операциях, устроенных нами в ответ на террористические акты, что произошли в нескольких наших крупных городах. Мы уничтожили множество стратегических фигур противника, их приближенных, членов их семей и обычных рядовых исполнителей. Это была показательная акция, в которой каждое убийство имело одну-единственную цель – устрашение. Укрывшийся за границей террорист не боится наших танков и ядерного оружия. Тогда чем же его прикажете пугать? Политическими ультиматумами? Дипломатическими санкциями? Божьей карой? Да он в открытую смеется над этими заявлениями. А вот когда, вернувшись к себе в убежище, ублюдок обнаруживает близких ему людей с перерезанными глотками и понимает, что не заставший его дома палач еще вернется, ему становится уже не до смеха. Как и его единомышленникам, которые только планируют взорвать очередной поезд или угнать самолет. И это – единственная действенная мера против подобного рода угрозы. А хладнокровные каратели, каким был я, – единственное действенное оружие для ее сдерживания. Мы существовали раньше, существуем сегодня и будем существовать еще очень долго. Хотя бы ради того, чтобы те же гуманисты сидели в своих мягких креслах и философствовали, а не разгребали руины собственных городов. В которые их превратит какой-нибудь оголтелый «борец за свободу», если мы вдруг отойдем от дел… Я не жестокий, Мракобес, и не упиваюсь тем насилием, что порой творю. Я – всего лишь профессиональный убойщик. Каратель, который делал грязную работу, с какой под силу справиться далеко не каждому солдату. И такой человек, как я, попросту не способен духовно переродиться, поскольку это элементарно противоречит моей природе. Таков мой ответ на второе твое мальчишеское заблуждение.
– А как же Вера? – удивился я. – Ведь из-за нее тебе пришлось поступиться принципами и нарушить присягу.
– Все правильно: и поступился, и нарушил, – согласился Кальтер, после чего ухмыльнулся и полюбопытствовал в ответ: – Но почему ты решил, что это непременно подразумевает мое духовное перерождение? На чем вообще основан этот странный вывод? Я что, после знакомства с Верой крикнул «Прощай, оружие!» и пошел замаливать собственные грехи, попутно возлюбив всех ближних и взявшись бескорыстно помогать сирым и убогим?
– Тогда что же с тобой стряслось?
– Думаю, всему виной обычная старость. Все мы становимся с годами сентиментальными, и от этого никуда не деться. Непреложный закон природы, не сделавший исключения даже для меня. Старики любят внуков сильнее, чем детей, и, вспоминая былое, начинают все больше сожалеть о допущенных в молодости ошибках. Контролер, что подверг меня псионической атаке в подвалах «Агропрома», разрушил во мне какой-то истончившийся с возрастом психологический барьер. Не случись этого, при встрече с Верой я без раздумий уничтожил бы ее как нежелательного свидетеля. Однако вместо того чтобы спустить курок, я с ней заговорил, и в итоге во мне проснулся запоздалый и крайне несвоевременный отцовский инстинкт. Я выказал слабость и пожалел Веру, но тех, кто мешал ее возвращению домой, убивал безо всякой жалости. Неужели в твоем понимании так должно выглядеть настоящее духовное перерождение?
– Как у тебя, Тимофеич, оказывается, все в жизни просто и понятно, – огорченно вздохнул я. – Никакой романтики. Одна голая физиология и ничего возвышенного.
– А какой еще ответ ты хотел от меня услышать? – недоуменно спросил компаньон. – Что именно я почувствовал в тот момент, когда не сумел нажать на спусковой крючок?
– Почему бы и нет? Как-никак ты ведь живой человек, а не терминатор.
– Хм… – Кальтер вновь грустно усмехнулся, опустил глаза и в задумчивости поскреб ногтем заусеницу на винтовочном магазине. – Ты, Мракобес, и так уже вытянул из меня столько личного, сколько я до тебя еще никому не выкладывал. Размяк я безбожно за последний год, чего там скрывать. А ведь и в мыслях не было, что однажды моим исповедником станет обычный сталкер, пусть даже тебя избрала мне в проводники сама Вера… Что я почувствовал, когда навел на нее автомат, но не сумел выстрелить? Мне сложно подобрать слова, чтобы выразить это неуловимое ощущение, поэтому опишу его как смогу. Представь, что ты идешь вдоль канавы, по которой тебе навстречу мчится поток воды, и вдруг видишь барахтающегося в ней котенка. Ты отродясь не держал дома ни кошек, ни собак и вообще полностью равнодушен к братьям нашим меньшим. Тебе ничего не стоит отвернуться и отправиться дальше своей дорогой. Еще немного, и вода просто пронесет котенка мимо, и его жалобное мяуканье затихнет. Обычная жизненная ситуация: сколько таких котят гибнет ежедневно повсюду – не счесть… Но что-то вдруг вынуждает тебя остановиться. Ты сворачиваешь с дороги, заходишь по колено в грязную воду и спасаешь этот живой шерстяной комочек от верной гибели. А потом несешь его домой, отогреваешь и поишь молоком. Почему?
– Да мало ли может быть на то причин. – Я пожал плечами. – Но если в случае с тобой банальная жалость исключена, тогда… э-э-э… Сам-то как думаешь?
– Мимолетная слабость, – объяснил майор. – Внезапное озарение или, наоборот, помутнение рассудка, вызванное стечением множества различных обстоятельств. Тебе кажется, что если ты не поддашься охватившему тебя сиюминутному порыву, мир тут же возьмет и перевернется. И это ощущение настолько сильно, что устоять попросту невозможно. Никто от подобного не застрахован. Другой вопрос, где и когда тебя настигает эта напасть. Ты сошел с пути, промочил в канаве ноги, но, вытащив котенка, вернулся на тропинку и поспешил домой. А вот моя канава оказалась слишком глубока. Спрыгнув туда по вине моей синеглазой «мимолетной слабости» и сумев помочь ей выбраться, сам я был уже не в состоянии этого сделать. Однако не теряю надежду, что сегодня вечером все-таки поднимусь на берег. Не на свой – на противоположный. И пусть раньше я в тех краях никогда не бывал, однако знаю точно: там теперь мой дом. Потому что она мне это пообещала. Вера…