ГЛАВА VIII
Дом творчества
Уборщица Валя обслуживает второй этаж. Она — давняя работница, чуть ли ни с послевоенной поры. Мне интересно её послушать, и я остаюсь в комнате, пока она подметает пол, чистит раковину, меняет бельё. Не в сезон, то есть не летом, дом почти пустой.
— Какой-то спрашивает, — передаёт Валя свой разговор с уличным прохожим, — а что дом-то пустует? Его бы понсорам сдать.
— Нет, писатели не отдадут!
— А кто они такие, писатели, что с них толку?
— А ты, наверное, ни книжек, ни газет даже никаких не читаешь. Писатели книги пишут, а без книг всё бы остановилось, вся жизнь кончилась бы.
Директор Литфонда Кобенко возразил бы уборщице Вале. Жизнь, сказал бы он, не остановилась и без писателей. Смотри, как она отстраивается на проданных мною участках.
И правда, как грибы растут хоромы за глухими железными заборами высотой в два с половиной метра. По всему забору — телекамеры, фонари. Не спросишь у забора: хозяин твой писатель или кто? Не спросишь и у Кобенко, он разбился на своей машине.
Валя продолжает.
— У Фадеева была любовница, тоже артистка, как и жена. Жена часто разъезжала по гастролям. И вот однажды, году в пятьдесят первом — пятьдесят втором, на первое мая, любовница стреляла в Фадеева. Её тут же поймали, привели в милицию. Я её видела, она там сидела.
Каждой даче полагался гараж для машины, сторожка, где жила прислуга, сторож, садовник. У Фадеева были две уборщицы, один сторож. Целое хозяйство — корова, гуси, поросёнок, пруд с карасями.
— А кто ж корову доил?
— Прислуга.
Были и парники, клубнику разводили. Летом к столу всегда свежая была.
А Новый год справляли — танцы до утра. Ёлка большущая в зале. До ста двадцати человек собиралось; молодые были, с жёнами приезжали, с дач приходили.
Да и в будни не скучали. В зале этом, где колонны, стояли столы, бархатными скатертями покрыты. Писатели играли в карты, в шашки, в домино.
По всему видно, что Валентина верно служила писателям, говорит о них уважительно. Но что-то и скрывает, иной вопрос ставит её в замешательство. Ведь это была её молодость.
* * *
Один прозаик, что живёт в посёлке, подарил мне свои воспоминания об отце Александре Мене, недавно опубликованные в столичном журнале. Остро, умно, не без красот. Но — о себе, о своём диссидентстве, о своём месте в литературе, о своих маленьких и больших победах — на фоне отца Александра. Это такой эффектный фон, впечатлит любого бесповоротно и принудительно. Как пик Эвереста, на котором сфотографировался альпинист, до него добравшийся. Герой в чёрных очках на фоне блистающих снежных вершин. Ну что ж, отец и на него поработал, — он работал на всех. А все работали на себя. И оттого он несметно богат, а те собирают себя по крохам и любуются, болезненно и ревностно, своим крохотным богатством.
* * *
П.К. — член СП России. Невысокий, прихрамывает, голос грузный, говорит, как ударяет в пустую железную бочку.
— Я — ортодоксальный православный, а твой друг Н. — враг православия.
— Ты его книги читал?
— Нет, только статьи.
— Какой же он враг, если справедливо критикует некоторых иерархов?
Молчит. Собрался с мыслями и выдал:
— Это всё меньевцы мутят воду, обновленцы и Новая газета. И у тебя те же аргументы: чеченцы не виноваты...
— Постой, постой, кто такие обновленцы, ты знаешь?
— Не знаю, и знать не хочу.
— Что ж ты ругаешь голословно?
— Ну, это те, которые хотят сегодня церковную службу на русский язык перевести.
Теперь замолчал я, давя в себе нехорошие чувства.
— Ты хоть с одним меньевцем знаком? Книги Меня читал?
— Нет, и читать не буду. Знаю, что храм у них в Москве.
— Но ты был ли в этом храме?
— Ты что, я в Божий-то храм не хожу, тем более к Меню!
— Какой же ты православный, да ещё ортодоксальный, если в храм не ходишь?
— Я по крещению православный. А зачем мне храм? Что он мне, благодати, что ли, прибавит?
Вот такой разговор за столом с ортодоксом, отрицающим и храм, и Меня, и замирение с Чечнёй.
Второй мой сосед пишет книги для молодёжи о любви. Поучительные трактаты о нравственной и физиологической стороне интимного чувства. Он, например, утверждает, что «Бог выгнал Адама из Рая за... прелюбодеяние. Хотя они с Евой были муж и жена и действовали в законном порядке. А Бог поступил беззаконно. Какой же он Бог?!!»
Беседы у нас ведутся за обедом и, честно сказать, аппетиту не способствуют. Но пересаживаться за другой стол я не хочу — люди кругом незнакомые, нарвёшься и не на такое... К тому же, надо учиться говорить и с теми, кто не согласен с тобой.
П.К. поведал о своей поездке в Израиль, заявив: «Хотя я и не еврей». Предупреждённый, что назавтра запланирован поход к Стене Плача, он приготовил записку с просьбами к Богу и долго думал (минут десять), подписывать записку или нет. Ведь вложенную между камней записку наверняка прочитают спецслужбы и, узнав фамилию, пришлют телегу в Союз писателей России: вот, мол, ваш православный к нашему Богу обращался у Стены Плача.
«А знаешь, как евреи в Израиле относятся к Меню? Я многие слои обошёл и мнение везде одинаковое. Они его считают выкрестом. И правильно делают: еврей, так и будь евреем, и нечего в чужую веру лезть!»
Я, было, начал объяснять, что христианство — не национальная религия, что выкрест это тот, кто из иудаизма переходит в христианство, а Мень крещён в младенчестве, и мать его была христианкой. Почему же нельзя еврею быть христианином? Русскому можно быть буддистом, кришнаитом, англичанину — мусульманином, американцу — кем угодно, а еврею не положено? Почему?
— Это — целая философия, и я перед ней преклоняюсь, — ответствует православный ортодокс. — Я высоко чту тамошний раввинат.
Ничего себе, подумал я. Он или безнадёжный невежда, или деловой малый, посланный в Израиль навести мосты в писательских кругах, чтобы тянуть с них копейку.
Мне рассказывал полковник МВД, бывалый журналяга, как в начале перестройки его учреждение не упустило возможность подоить опальных евреев, недавно выпущенных на свою историческую родину. Наладило туда лыжи и завязало деловые контакты.
У Союза писателей России есть свой Дом творчества в Греции, на островах. Я спрашиваю, откуда деньги у СП России?
— Банк поддерживал, а сейчас нет.
Знаем мы этот банк, который называется КПРФом! За десять перестроечных лет поистощились мошной. Миллиарды долларов, которые коммунисты грабанули, потеряв власть, тоже кончились. Вот они и ищут поживу, ныряют во все стороны, в Израиль в том числе.
А этот ультраправославный, чтущий тамошний раввинат, имеет друзей среди эмигрантов — вместе пили за столиками в ЦДЛ. Владеет компьютером, умеет, наверное, работать — исполнять задания, расширяет свой кругозор. «Интересуюсь библиографией; у меня от железных дорог до религиозных сект вся библиография есть, даже про мировые бани!»
Чувство долга, по-своему понятое, в нём не угасло! Теперь уж он не поедет в Грецию... А ему, инвалиду, наверное, тёплое море полезно... Я подарил ему рекламный буклетик болгарских частных пансионатов. Друзья мои привезли из Болгарии — там дёшево, чисто, безлюдно.
Изучив буклетик, он спросил:
— Ты в магазин сегодня не пойдёшь?
— Нет, если тебе что-нибудь надо, я могу сходить специально.
— Да бутылку коньяка, может, разопьём на двоих.
— Спасибо, я во время работы не пью, — сказал я, ужаснувшись возможности быть его собутыльником.
* * *
После лета, после массового заезда писателей в старом корпусе появились тараканы.
Содрогнулся, увидев прусака за умывальником в своей комнате. Говорю Вале, уборщице: «Боюсь в комнату войти, думал, у меня их нет...» — «Не бойтесь, ничего не будет», — успокоила Валя.
* * *
Говорят, что Дом творчества еле сводит концы с концами, хотя путёвки бессовестно дорожают. Давно уже проданы все коттеджи состоятельным гражданам, которые огородились заборами, дабы не ступала на их жилплощадь посторонняя писательская нога. Администрация не брезгует побочным заработком, пуская залетевших на время ночных бабочек.
У стойки, где оформляют новоприбывших писателей — молодой человек, по виду явно не писатель.
— Я бы хотел номер до завтра, часов до пяти вечера...
Дежурная Марина смотрит на него понимающими глазами:
— Вы с девушкой?
— Да, с девушкой.
— Давайте паспорт.
И ведёт Марина жильца с девушкой на второй этаж. Я иду следом, только бы не рядом со мной... Нет, в конец коридора, в крайнюю комнату... Чтоб никому не мешали.
В новом корпусе, богатом, поселился Сергей Островой — матерущий советский поэтище, певец любви и комсомольских строек. Неисчерпаемый кладезь для пародистов: «Я в России рождён, родила меня мать. Маме некогда было в ту пору рожать». Выживший из ума старик, ходит фертом и бравым молодцем. В столовой сидит за отдельным столиком у входа. Вчера учинил разнос на кухне: почему ему не подали свёклы?!! Я бы тоже от свёклы не отказался, но мне, рядовому, не положено. Сегодня у него на столе всё в ажуре — тарелка с верхом овощей. Умял он тарелку и кричит на весь зал: «Вера, давай!» Вера, как будто поджидала команду, мгновенно налила супу и с подносом мчится на капитанский мостик.
Ему здесь хорошо работается. Каждого встречного, знакомого или незнакомого, обязательно осчастливит, прочитает новые стихи. Осчастливил и меня. Стихи прочёл мне Островой. Остался еле я живой.
* * *
В столовой заметен круг людей с характерной внешностью — бородаты, угрюмы, стреляют глазами. Антисемиты, «памятники», приверженцы общества «Память». Они сидят общаком, сдвинув несколько столов. Место их получило название «Уголок антисемита». Среди них В. — в тельняшке, в бороде, совершенно бесплечий. Шея, переходящая в талию, довольно упитанную. Лет десять назад при мне он бахвалился своими победами над невинными девочками. Лишил невинности более тридцати. Вёл счёт. Но что могли юные девочки найти в нём привлекательного? Сейчас он — инвалид, ему удалили селезёнку. Справляется ли он сегодня с собственной женой?
Далее, некто Кузнецов. Издал книгу о русских медалях, целиком уворованную из иностранных каталогов. «Книжное обозрение» разоблачило его. Он думал, что никогда зарубежная русская литература не станет здесь доступной. Однако ошибся. Но ничего, не стесняется. Живёт в дорогих номерах, подтянут, щеголяет в джерсовом спортивном костюме.
П-ов. Этот возненавидел меня на давнем совещании молодых писателей. Вероятнее всего, за мою краснощёкость, не понравилась она ему тогда. В молодости у меня действительно щёки пылали до неприличия, друзья звали меня Аленьким цветочком. А он — калека, из тех, кто не прощает здоровым их невинного преимущества. Я вчера смотрел на него из окна, идёт боком, приволакивает ногу. Говорит гундосо, во рту — два металлических зуба, других нет. Пьёт. Как-то мы жили в Голицыно, бок о бок, в соседних комнатах. К нему, к женатому, приезжала туда на ночь деваха из «Молодой гвардии». Уж не знаю, чего и как они там делали, но спать не давали беспрерывной пьяной бормотней.
Осенью здесь жила Белла Ахмадуллина. Тоже выпивала. Но у неё это выходило пристойно. Однажды утром к ней постучался П-ов — нет ли опохмелиться? Она ему дала банку импортного пива, и он, благодушествуя, поведал ей, как однажды в «Молодой гвардии» написал на неё разгромную внутреннюю рецензию. «Зачем вы мне это говорите! Я этого знать не хочу», — возмутилась она. А он заговорил от похмельной расслабленности, от тщеславной совестливости — вот, мол, и я в тебя камень бросил! Может, и зря, ты, вроде, своя баба, пивца не пожалела... В общем, смотрю я в окошко, как он ногу за собой приволакивает, и каюсь в своём непрощении этого человека. Думаю, извинился бы он — а он вреда мне сотворил очень много — простил бы мгновенно.
В вестибюле продают газеты. «НЕДЕЛЯ». На первой странице — портрет Талькова. Известный певец, убитый в потасовке, которую сам же затеял. «Памятники» его почитают, как жертву, как национального героя. В газете он представлен эдаким русским мессией — в крестах, в цепях, в кнопках, волосы подвязаны венчиком. Таков был его имидж. Под портретом вопрос — кто убил Талькова? А убил его на сцене при многих свидетелях некто М., деятель теневой экономики. Что-то не поделили. Но его не арестовали, спокойно живёт, разъезжает на «Мерседесе».
Тут же топчется П-ов. Сопливо и невнятно, но так, чтобы все услышали, говорит с расчётом на мою реакцию: «Говорят, что убили Талькова товарищи Меня».
Ну что с ним сделать? Я внимательно его осмотрел. И на сопливый выпад не ответил.
Какое раскаяние?! Пещерные люди, обиталище ластоногих...
Страшно он кончил. Говорят, что повесился в день, о котором оповестил заранее. Сдержал слово...
* * *
«Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело своё».
А. Блок
С детективом весь день на диване
Проваляться — под шарканье ног
И под музыку въехавшей пьяни,
Не бездарно ли, милый дружок?
Что с того, что отныне сдаются
Под весёлый ночлег нумера?..
Что за стенкой так долго скребутся...
Уж давно бы и кончить пора.
Что, отвратные, прыскают смело
Прусаки на писательский стол.
Это, может, их личное дело.
А твоё, если так уж заело, —
Жгущий всякую нечисть глагол.
Посмотри, как славяне-варяги,
Тоже рядом, коллеги, поди,
Пишут кровью сердец на бумаге,
Вырывая сердца из груди.
Как гудит их согласное вече
За обеденным общим столом.
Как толкает туманные речи
В пику им демократ-дуролом.
Встань с дивана, поэт, Феба ради.
Глянь в окошко — светло и синё.
Сдуй скорей тараканов с тетради,
Принимайся за дело своё.
В гостях у поэта
К Тарковским на дачу в Голицыно меня впервые привёз Саша Радковский — поэт, мой давний друг. Тарковские занимали полдома и на зиму, в качестве сторожа, приглашали жить кого-нибудь из молодых поэтов. Но цель нашей поездки была иной. Я тогда был увлечён Циолковским, перечитал в архиве Академии наук все произведения учёного и написал что-то вроде поэмы, добротно зарифмовав его натурфилософские идеи. И, конечно, горел желанием показать ПОЭТУ, знающему звёзды, свой опус.
Скромная дача, увы, не походила на обсерваторию. Большой телескоп помещался в пыльной, захламлённой комнате. Его, наверное, уже не выносили отсюда, и он смотрел на звёзды сквозь потолок и железную крышу...
Необрезанные яблони в саду давно ждали оперативного вмешательства. Хозяин вручил мне ножовку и, глядя, как я цепко перебираюсь с ветки на ветку, пошутил: «Ещё раз убеждаюсь, что человек произошёл от обезьяны».
Арсений Александрович угощал гостей водочкой, заправленной чесноком или рябиновой ягодой. Лукаво улыбаясь, он нашпиговывал откупоренную бутылку и получался фирменный продукт, очищенный от сивушных примесей.
Он начал читать Циолковского и скоро устал, комментируя: «Ужасно трудно, ужасно тяжело...» Однако продолжал, перебирая чуткими пальцами страницы моего натруженного произведения. Меня это, кажется, не обижало, тон его был доброжелателен. Он был прав, как я понимаю сегодня. Ведь я писал Циолковского насильно, под воздействием его религиозности. И насилие осталось в стихах, создавая ощутимую преграду, которую Тарковский одолеть не мог.
Мы сидели под яблонькой и выпивали. Стол был застелен белой скатертью, к подолу которой Арсений Александрович изредка прикладывался, как к носовому платку. Изысканность манер в нём сочеталась с грубоватостью простолюдина.
В следующий раз мы приехали с Сашей в мой день рождения. И, засидевшись за тем же столом под яблонькой, я вдруг вспомнил, что на станции «Охотный ряд» (тогда она называлась «Проспект Маркса») меня ждёт Таня, моя будущая жена. Но, слава Богу, я застал её, когда добрался туда с позорным опозданием.
В ту пору я ещё не знал отца Александра, был упоён Элладой, писал рифмованные гекзаметры и жизнь вкушал с эпикурейским наслаждением.
По-настоящему, как поэт, я сложился в Новой деревне, в приходе отца Александра Меня, в кругу новых друзей и благодарных слушателей, от которых в литературный салон — в любой, даже к Тарковским, уходить мне не хотелось. Поэтому визиты мои в их дом были эпизодическими, а к концу семидесятых и совсем прекратились. Помню, однажды я пришёл к ним 1 января, кажется, на Садовую, куда они недавно переехали. Оба были в расстроенных чувствах. В коридоре, на полу, лежала зелёная ёлка. Арсений Александрович пребывал у себя на кровати за столиком перед строем зажигалок, Татьяна Алексеевна — у себя, за плотно закрытой дверью. Но всё же мы поставили ёлку и вместе её нарядили. Праздник был реабилитирован.
А однажды, помогая разбирать книги, мне пришлось у них заночевать. Арсений Александрович в трусах, прыгая на одной ноге от постели к книжным полкам и обратно, подавал мне на стремянку книги, которые я водружал на самый верх.
Библиотека у него была колоссальная, и от части книг он хотел освободиться. Пригласили домой книжного спекулянта, известного на чёрном рынке барыгу. Тарковский не торговался, отдавал за цену, которую тот ему называл. Спекулянт положил глаз на прижизненное собрание Блока. Нет, Блок продаже не подлежит, а вот Хлебников — пожалуйста. Семитомник Хлебникова, библиографическая редкость...
В ночь, когда я у них остался, Арсению Александровичу не спалось. Он достал толстую тетрадь со стихами военной поры и прочитал подряд всё, до последней страницы. В стихах слышался голос раздавленного горем Иова. Тяжкая безысходность. Таких стихов о войне советские поэты не сочиняли. Неопубликованные, конечно. Сколько лет они томились в застенке...
В Новом мире напечатаны воспоминания Юлии Нейман, его сверстницы. В молодости они жили искусством, верностью красоте и мастерству, которые были для них святыней. Ахматова считала тогда, что поэт ни в чём не виноват, «поэтам вообще не пристали грехи». Этика была вынесена за пределы прекрасного. В результате чего и то, и другое стремительно обесценивалось.
1971 г.
Смерть дочери
Женщина толкала впереди себя тележку, на которой громоздилась ржавая железная бочка. Женщина направлялась в лес и на опушке, в двух шагах от дороги, свалила бочку на землю.
— Что же вы гадите у себя под ногами, убиваете лес! — возмутился я.
— А меня сторож погнал, изматерил вдрызг, я её на помойку возила, а он: «Вези обратно, или я тебя...»
Сторож — Михал Михалыч. Его жена прибирает контейнеры с мусором, с железками ей возиться не под силу, набросали целую гору. А тут ещё бочка! Я решил Михал Михалыча приструнить.
Он сидел в задумчивости. Голова его была похожа на прорванный мешок с цементом. Большая, грязно-серая, с мокрыми глазами. Там, где лицо и глаза, мешок прорван и серый цвет вывалился наружу.
Видя его удручённость, спрашиваю:
— Как самочувствие?
— Фуёво.
— Что так? Вроде, трезвый...
— А так, дочь пи-сец...
— Что случилось?
— Да, пи-сец, всё на фуй...
— Под машину попала? — пытаюсь я понять его красноречие.
— Какой, на фуй, под машину! Врач сказал всё, пи-сец, готовься.
После ещё нескольких моих вопросов выяснилось, что его больная дочь — при смерти. Рак. В больницу не берут.
— Я ей говорю, хошь, дочура, руку себе отрублю, поправляйся только. А она говорит, не надо. А фули мне! На фуй, всё, пи-сец! Голова у дочери вот такая! — показывает, — распухла.
Я сочувствующе помолчал и всё же напомнил ему:
— Вы не препятствуйте, если железо на помойку несут. Лес завалили, холодильники тащат, машины...
— Несознательный народ, — согласился он, и спросил:
— А вы не депутатом работаете?
— Ну, что вы! С чего вы взяли?
— А у вас речь какая-то такая, не как у других.
Михал Михалыч жалеет жену, когда бывает трезвый. А так — гоняет.
Я зашёл к ним однажды, уже после смерти дочери. «Спасу нет», — жалуется Надежда Константиновна. Опять надрызгался. В сарае спит. Дочь через него померла. Всегда плакала, забьётся в угол... Никогда гулять не ходила, а потом заболела. Он и при ней на меня с кулаками: «Если что-нибудь с дочкой случится, я тебя убью». Дочка плачет — папа, папа, что ты говоришь: убью!!! Она и перед смертью меня спрашивала — папа не пьяный?
Маковый цвет
Таня с девочками ушли в лес, я у себя наверху за пишущей машинкой. Слышу: «Хозяин, хозяин!» Открыл окошко. Малый лет тридцати. «Извините, что вошёл в калитку, не разрешите мака нарезать?»
Алые, голубые маки притягательны для наркоманов.
Парень достал из бокового кармана марлевый лоскутик, лезвие бритвы и сделал надрез на стебельке под головкой отцветшего мака. Выступившие капельки макового молочка осторожно промокнул тряпочкой. Зажав лезвие губами, пошёл к следующему цветку. После нескольких надрезов марлечка заметно увлажнилась, и он спрятал её в целлофановый пакет. Дома опустит её в стакан с водой и — кайф готов.
Он рассказал мне свою историю, может быть, и вымышленную.
Раньше и кололся, и нюхался. Мать ему: «Сынок, не надоело тебе?» — «Надоело, мать». — «Давай я тебя к священнику сведу, он вылечит». Пошли в Лавру к отцу Николаю. Священник спрашивает: «Хочешь освободиться, только честно?» — «Хочу». — «Читай „Отче наш“ три раза и проси Господа о помощи, искренне, сердечно проси, как если бы сейчас перед тобой человек стоял, и ты бы его просил. А после обязательно поцелуй икону». Я так и сделал. А недели через три еду в машине, у меня собственная, могу права показать. Зацепило так, что караул, нужно принять. Я принял, и в бардачке ещё две дозы героина остались. На руль облокотился и вырубился. Будят два мента. «У тебя задняя фара не горит». Я на них: «Пошли вы...» — «Вылезай из машины». А я без сил, двинуться не могу. Ну, они обшмонали, дозы нашли — три года за хранение. А в тюрьме я переболел и три года в рот не брал. В январе вышел, у меня сын, жена.
— А теперь по новой? Хочешь, наконец-то, выскочить?
— Ну.
— Хочешь, я тебя сведу с лечебной группой, которая работает с наркоманами?
— Ну... А сколько это будет стоить?
— Нисколько.
— Ну, это ты загнул, в это я не верю.
— Только твоё желание, а денег никаких.
— Ну, ты волшебник...
— Давай телефон.
— А ты не милиционер? — недоверчиво спросил он и продиктовал номер мобильного телефона.
Вечером мы с Таней выдернули весь мак до травинки. Мак самосеянец, вдруг возникает по весне среди садовых цветов. На горькую радость мыкающимся бедолагам.
Телефон оказался ложным.
Погребение кота
Не заладилась с утра работа. Слоняюсь, топлю печь, гоняю чаи, читаю всё подряд... Стук в дверь. Сосед Валентин. Приглашает выпить, помянуть умершего кота. Мёртвого, он привёз из Москвы на дачу — похоронить. Заодно ему было велено купить в Птицесовхозе яиц — дочь выходит замуж, на носу свадьба. В Москве яйцо дороже.
С мёртвым и холодным, завёрнутым в тряпку котом, он сошёл на стации и направился в посёлок в сторону храма и дома, где жил отец Александр Мень. Никогда не видел, где жил священник, а интересуется. Брал у меня читать «Сын Человеческий».
Но слух, что на птицеферме яйца дешевле, оказался ложным. Вместо одиннадцати рублей за десяток, как уверяла жена, яйца стоили, как и всюду, двадцать четыре. Пришлось купить вместо сотни заказанных четыре десятка. Осторожно увязал их в авоське и сложил в ту же сумку с котом.
«Где тут дом Александра Меня?» — спросил он в посёлке. Постоял возле, подивился его богатому виду, высокому забору, иномаркам возле ворот. И, правда, дом теперь не узнать, отделанный сыном-губернатором под дачную резиденцию. Зашёл на территорию церкви, где заканчивают строительные работы узбеки гастарбайторы. «Все какие-то косоглазые, чёрные... Бесенята».
Соседка отсоветовала хоронить кота на участке. «Приходить будет по ночам. Лучше в лесу». Валентин так и сделал. Вырыл на опушке ямку поглубже, чтобы вешней водой не размыло, и закопал Ваську, который прожил на земле без малого десять лет. Последний год страшно страдал от каменной болезни в почках или от рака. Кто их, котов, разберёт! Жена утром сказала: «Выкинь ты его в мусоропровод. Чего ты с ним носишься, как курица с яйцом... И, слышь, не забудь яиц купить»... Закопал. Выпил. Пришёл ко мне с полбутылкой. Насилу выпроводил. Он обиделся. «Вы мне не друг». — «Друг, Валентин, друг, но я сейчас за работой, понимаете, тетрадь на столе...»
Дар Валдая
(Вместо эпилога) Уехав из Новой деревни, мы дом не бросили, предложили купить его знакомому художнику, родители которого навещали нас однажды. Он, наслышанный о красоте и уединении этого места, предложение принял с благодарностью, которую мы скрепили двумя тысячами рублей — суммой по тем временам для покупателя необременительной. Совесть моя была спокойна. Дом, с которым мы сроднились, останется под присмотром художника. Уж кто-кто, а он почувствует его живую душу. И правда, приехал на следующий год, много и вдохновенно работал, на его очередной выставке красовались декоративные соцветия — подобия новодеревенской флоры.
Прошло более двадцати лет, я слышал, что художник процветает, обслуживает элиту, декорирует интерьеры в богатых особняках. Ничто нас не соединяло, и не было случая спросить его о Новой деревне.
Но вот вышла книга с моим «Даром Валдая», с моими подробными записками о житье-бытье, с фотографиями окрестностей, дома... Книга попала в руки москвичей, которые оказались аборигенами этих мест, давно купили брошенные дома, построили новые, наезжают в летние месяцы, а некоторые и зимой — в свои рубленные избы со всеми удобствами.
Мы встретились в Москве. Они принесли фотографии. И я увидел свой дом... Процесс его разрушения, распыления. Не в одночасье он рухнул. Стоявший на горе отдельным хутором, он, полуразрушенный, наводил смертельный ужас на впечатлительных дачников. Деревенских не удивишь привычными домами-призраками, а москвичам — внове. Они, как только появились в деревне, обратили внимание на пустующий хутор, стали наводить справки, намереваясь его купить. Но никто не знал, чей он, кому сейчас принадлежит, вспоминали, что отстроил его когда-то писатель, жил с семьёй, а потом поселился художник, да сгинул. С тех пор дом — беспризорный, все, кому не лень, курочили его, растаскивали на дрова... А когда провалилась крыша, снег и дождь взялись за остатки.
Вот первый период распада: дом-призрак. Ещё цела крыша и темнеет рядом остов сарая. Осенний туман скрадывает серые пробоины на его теле. Берёза, берёзонька, когда-то трепетавшая, как Сиринга под моим окном, вымахала выше дома. Но не может уберечь его под своим шатром...
А вот первый снег. Метит озябшую землю, влетает в пустой сруб, над которым уже нет крыши... Но ещё над сараем щерится редкая обрешётка. Мертвящая стылая тишина, объятая белыми хлопьями.
А это уже остатки скелета... Что-то вроде черепа с пустыми глазницами... Провал на месте бокового оконца... Как отрадно оно светилось в темноте, когда я возвращался с вечерней прогулки. За ним чернеют кусты и подлесок по сторонам дороги, где когда-то простирались поля. Я думаю о том художнике... Да, 1917 год, войны, коллективизация, колхозное рабство — выпотрошили деревню. Это всё, так сказать, причины объективные, угробившие Россию. Но за ними стоят люди, причастные к уничтожению. Конкретные потрошители.
Мой знакомец, преуспевающий мастер, мог бы дом сохранить... Отдать, сдавать хотя бы бедным людям, многодетным трудягам, кому некуда выехать на лето из раскалённой Москвы... Грош цена его декоративным фантазиям. Он — из числа пожирателей прекрасного, той натуры, вокруг которой топчется с этюдником. Восхитился, проглотил и потопал дальше. Она ему больше не интересна и к его жизни непригодна. Как натурщица, с которой можно и переспать после сеанса, что он и сделал, переспав в деревенском доме энное количество ночей. Переспал и бросил... «Мозговой чувственник», — припечатала бы такого Цветаева. Не случайно под его домом, остатками того дома, под самым кряжем, горбится сейчас помойка. Деревенские жители тащат туда мусор — утюги, старые телевизоры, пластиковую тару, железный лом...
Ручей
В Ужине глубоко под горкой бежит ручей, текунок, известный на всю округу. Вода в ручье целебная, излечивает глазные болезни. У мамы в то время стремительно начала развиваться глаукома. Я и приехал сюда за водичкой. Как и сейчас, только уже не для мамы... Переночевал в крайней избе, у стариков. Помню, пленился их разговором, чистейшей речью. Странно, что ни телевизор, ни радио её не замутили. Ведь с радиоточкой давно живут — чего только ни натолкала она им в уши. А говорить по-своему всё равно не научила. Знать, не доставала глубины, той самой, откуда и речь, и ручей. Зайду к ним, проведаю.
Старуха спокойно переспрашивает:
— Дедушка? А дедушка аккурат как три года помер. Завтра как раз и помянуть надо бы. На свой день рождения перехватил красенького, кровозлияние в мозг и — готов. «Бабка, а, бабка», — позвал он вечером. — «Чего»? — «Я обосрался». А я под него газеты подложимши — медсестра Женюшка научила. Он опёрся на локотки, задницу поднял, я всё вытянула, вымыла его и сама легла. Свет не гашу. Сколько проспала, не знаю, на часы не поглядела. Проснулась, вижу костель стоит на полу и рука на нём. Подошла, а он не дышит. Весь красный, налился. Я руки склала на груди, лицо покрыла одеялом, свет опять не гашу. А у самой грудь схватило. Как же ж, товаришш мой помер...
В конце-то он уж совсем плохой стал. Штаны, бывало, сам не натянет. Одна соплина на ноге, вторую никак не поймает. Всё хотел на текунок сходить, в ложбинку. Лицо умыть... А я накануне сон видела: печку будто топила — к печали. Да... Так вот и похоронили дедушку, товаришша моего...
Ты когда за водой приезжал? О, в те поры я ещё в могутках была, стопочку выпивала. А теперь что — оханьё да крёханьё. В прошлом году, на Троицу, гости приехали из Москвы. Мне — выпей да выпей! Зять возьми да ковырни из бутылки в стакан — полный. Я выпила. А назавтра — ой, тошнёхонько, ой, смерёдушка, ой, грудь схватило, ой, Царица Небесная! Гости уехали, я осталась одна, маюсь. Сноха-то моя така собачливая... Живёт в Новотроицах, рядом, а никогда не заглянет... Пошла я в поле, птюшечки поют, а у меня слёзы катятся...
Пропавшие очки
На прошлой неделе у бабы Веры пропали очки. Ни телевизор посмотреть, ни книжку почитать. Днём она возится в саду с цветами и грядками, а вечером много свободного времени: август, темнеет рано. Пришлось ехать в Москву, покупать новые, а это — целая канитель: вести с собой в Москву кошку (здесь оставить не с кем) заранее записаться к врачу-окулисту; да и денег очки стоят немалых, надо одолжить у кого-нибудь до пенсии.
Одолжила, купила, а на второй день пропали и эти. Что за напасть! Облазила все углы, каждый кустик на участке... Как провалились! «Мартышка к старости слаба глазами стала», — вспомнила она и посмотрела для верности в зеркало. Нет, басня не про неё... Вера Михайловна хоть и преклонных лет, однако пребывает в ясном уме и памяти.
— Беда, — звонит она подруге, — опять очки потеряла!
Сидит, пригорюнившись, на лавке, мобильный телефон — рядом. Думает: кому позвонить, чтобы в поликлинику записали, снова надо ехать.
Пошла к калитке и вдруг услышала позывные своего телефона. Обернулась, на лавке телефона нет. Звучало откуда-то сверху, откуда вслед за мелодией полонеза Огинского грянул на землю её мобильник.
На разлапистой ветке дуба сидела ворона и, вертя клювом, смотрела вниз. Отчего это блестящая коробочка, которую она ухватила за матерчатый хвостик и вознесла на ветку, вдруг заголосила, запрыгала и свалилась на землю?
Баба Вера всё поняла.
— Ах, ты клептоманка несчастная, говори сейчас же, куда мои очки спрятала?
Но вороны говорить не умеют, а только каркать, что она и проделала трижды, взмахнула крыльями и полетела прочь.
На следующий день, сгребая листья под дубом, баба Вера нашла свои новые очки. А ещё через месяц, когда дуб весь оголился, солнышко высветило и первую пропажу. Очки сверкали, устроившись на сухом горбатом сучке, как на переносице.
Признаки жизни
Соседи мои всегда были приветливые людьми, здоровались по утрам, делились новостями, проблемами. Детишки их, Алёша и Юленька, считали меня своим другом, разрешали спаниелю Фомке пролезть под забором и погулять по моему участку. Длинноухому Фомке это было очень интересно. Юленьке в конце лета мы устраивали вернисаж на нашей терраске, развешивали её акварели.
Белла Степановна, бабушка Алёши и Юленьки, решила ставить новый забор. Тот, который был когда-то сооружён мною, стал казаться ей слишком прозрачным. Я прибивал штакетины по стандарту: чтобы курица не пролезла. Но соседи не держали ни кур, ни гусей, — забор служил нам символическим ориентиром.
В прошлом году Белла Степановна отгородилась сплошным забором от соседей справа. Двухметровый, тупо обрезанный сверху, выкрашенный в зловещий тёмно-зелёный цвет, он смахивал на тюремный, не хватало только колючей проволоки. Смотреть в ту сторону я опасался.
И вот, решила заменить и наш, символический.
— Хотелось бы, — выразил я своё желание, — чтобы он не был похож на тот, непроницаемый.
Я изложил некоторые соображения относительно замкнутого пространства, пагубного для человека. Особенно для детей, пасомых в глухом вольере, как в просторном гробу.
— Да, да, — согласилась она с пониманием.
Простор соразмерен чувству свободы. Взгляд всегда будет стремиться за горизонт. Человек как биологический вид — существо пространственное. Взгляд, насильственно ограниченный, замыкается, покрывая страхи и различные болезни. В тюрьмах ГУЛАГа свирепствовал туберкулёз — болезнь замкнутого пространства, где окна прикрывались железными «намордниками». Человек был напрочь отрезан от внешнего мира. Это — побочная пытка, возможно даже непреднамеренная. Цель ограждения была другая: пресечь сообщения межкамерной почты.
Велико было моё удивление, когда, вернувшись из Москвы через пару дней, я увидел на месте милой сердцу символики плотно сколоченную реальность. Глухо и мертво, чтоб никаких сообщений.
Но в нашем дачном посёлке глухие заборы — не редкость. Я понимаю, отгородиться от пыльной центральной улицы, по которой снуют машины и тянутся в магазин люди. Но сплошные панели, особенно железные, вырастают повсеместно, как оборонительные позиции в тылу врага...
Понятен и богатый человек, выстроивший замок; боится, что его сожгут. Если богатый, значит, жулик, считает неимущее население, от мстительных глаз которого воспламенится всё, что угодно, даже каменный бункер.
Или вот бывшая учительница завесилась плёнкой с четырёх сторон — по всему периметру участка — фактурной парниковой плёнкой. Её тоже можно понять. Она, обнажённая, душ принимает из шланга под яблоней. Терпела посторонние бесстыжие взгляды и — пресекла.
Но ведь огораживается и хозяин средней руки, какой-нибудь пенсионер с неказистым строением. Евгений Иванович, например, ладил забор. Не просто доска к доске, а в четверть выбранная. Какая там курица? Комарик носа не подточит! Непонятно, чего ему прятаться... Или тоже хочет ходить по собственной земле без всего и без свидетелей?
Конечно, советский человек устал от общежитий, от родного коллектива, в котором закисал, как в тесте. Два с небольшим десятилетия, как он живёт без громовых призывов: «дружно, товарищи, в ногу» и только-только стал обретать свою, как говорится, индивидуальность. Может, ему «Завтрак на траве» хочется соорудить в воскресенье? Гости приехали, шашлычок благоухает, ноздри щекочет, а сосед вышел колоть дрова и взглядом по скатерти так и шарит...
В общем, самосознание личности обрастает перегородками, своеобразными шорами — это её начальный этап возмужания, болезнь роста. Но детские болезни могут обернуться патологией, если окажутся, как в случае с моими соседями, в просторном выкрашенном гробу.
Поздним вечером уже не светятся терраски — жёлтые, оранжевые — под цветными стёклышками. Издали они напоминали светящиеся палубы пароходов на ночной реке. Высокие заборы затушевали романтический образ. По тёмной улице идёшь, как по тоннелю. И только звёзды, близкие и далёкие, подают признаки жизни.