Книга: Мамин дневник и другие признаки жизни
Назад: ГЛАВА II
Дальше: ГЛАВА IV

ГЛАВА III

Художник

Сегодня, часа полтора стоя в очереди за молоком, слушал рассказ Анатолия Алексеевича Голубева, папиного товарища, которого пустил впереди себя. Он сильно запоздал и, видя большущий хвост, хотел уже возвращаться домой, я окликнул его. С папой они дружили полвека тому назад. Но он мало что помнит в подробностях. «Весёлый, добрый, приезжал к нам в Павлов Посад, вёл изобразительный кружок. Только вот не помню, до войны это было или после, нет, кажется, до войны...». О себе рассказал побольше.
— Я после войны бедствовал, на работу устроиться не мог. Писал пейзажики, натюрморты. Отобрал однажды несколько и понёс в художественный фонд. Там в определённые дни покупали работы у художников. Поставил я свои. Комиссия спрашивает, у кого вы учились? У Мартынова, говорю. Но у вас небо с землёй не стыкуется, какое-то небо нехорошее. А натюрморт, ну что, натюрморт? Вот вы нарисовали арбуз. Ну разве это — арбуз? Вы будете такой арбуз есть? Нет, мы ваши работы не возьмём.
Ушёл я грустный. Жена встречает, на мне лица нет.
Но я живопись не оставил. Через месяц снова к ним понёс. Может, ошиблись в тот раз, может, комиссия другая будет. И там, у дверей встречаю Бориса Степановича Агатова, хорошо мне знакомого. «Ты что принёс?» — «Да вот, пейзажики... В прошлый раз завернули... Как бы и сегодня...» — «Ты их подписал?» — «Да нет, вроде бы и не подписал...» — «Давай». Взял мои пейзажи и — в ту дверь, где комиссия. А просмотр совершается в зале. Зала большая. Художники толпятся в одном конце, в другом — комиссия за столом. Судилище и торжище у всех на глазах.
Появляется Агатов перед их столом. Председатель чуть привстал со стула. «Вы с чем, Борис Степанович, пожаловали?» — «Да вот, живописью решил заняться, пейзажи принёс».
А он был известный портретист, зашибал большую деньгу, всю комиссию поил в «Арагви». Писал и маслом, и сухой кистью.
Я усомнился:
— Портретист? Агатов? Что-то не помню.
— Где ж тебе помнить? Он вождей писал.
Председатель обращается к комиссии: «Поздравляю, товарищи, у нас появился новый живописец».
А он ещё работы не показал и как бы стесняется... «Давай, давай, разворачивай». «Да засмеёте, может, не стоит...» Поставил он мои работы пред их светлые очи, а я в толпе стою, волнуюсь.
«Ну и скромник же ты, Борис Степанович! Левитан бы тебе позавидовал! И настроение, и сюжет — всё у тебя на месте».
За пейзаж заплатили тысячу рублей, за два натюрморта по восемьсот. Я бегу домой, жена в окно смотрит, поджидает...
Через месяц я опять с пейзажем и натюрмортами туда же. Агатова не встретил, подаю... Вижу по лицам, что нет, я им не интересен. А как ваша фамилия? Голубев? Но мы же сказали вам, Голубев, в прошлый раз, что работы ваши никуда не годятся, принимать их не будем.
Какое-то время спустя снова встретил Бориса Степановича, поделился неудачей. «Да они у тебя никогда и не купят. Ты же их не поишь, денег не отстёгиваешь. Зачем ты им нужен? Ты, знаешь что, давай-ка портреты пиши. Я давно на портреты перешёл, живу, сам видишь как...»
И научил он меня. Дал трафарет. Наносишь рисунок, а потом поправляешь, замазываешь, чтобы следов трафарета не оставалось. У Молотова очки поправить, у Сталина бровь...
— Кого же вы писали?
— Да всех! Восемьдесят на шестьдесят — Сталина, Ворошилова, Берию. Берия — красавец.... С тех пор дела мои пошли в гору, я и больших Сталинов писал, на фасад издательства «Правды». Огромные, во весь фасад. Однажды у него получился слишком длинный ус, в ноздрю залезал. Я глянул, чуть в штаны не наложил. Пригнали пожарную машину, я с кистями, с красками карабкаюсь по лестнице. Поправил, сверху кричу — хорош? А там, внизу уж секретарь райкома, ещё чины какие-то. Хорош, машут руками, слезай! Предупредили, чтоб я об этой ошибке никому ни слова.
Ну вот, стал я портреты в комиссию носить. Принимали без звука. А однажды оценили их на «отлично». Агатов узнал про «отлично», хмыкнул и после этого со мной здороваться перестал.
Здоровьем я был не крепок. Стенокардия, инфаркт. Последний раз лежал в больнице двадцать лет тому назад. Выписывают, я спрашиваю врача: «Ну что, умирать пора?» — «А это, как ты хочешь, твоё дело», — смеётся врач. А чувствую, что пора. Собрал краски, кисти, какие у меня были, привёз к другу... «А ты что, не будешь больше работать»? — спрашивает. «А я скоро помру, чувствую, что на днях». — «Врёшь, брат! Вот тебе травный сбор, пей, а лекарства выбрось в помойку». С тех пор я пью травки и собираю их сам, и забыл про сердечную болезнь. Я и на фронте хотел умереть. Грязь, глупость... В атаку поднимают, — я первый, чтоб меня поскорей убили. А видишь, оказывается, жизнь мне была намечена большая, сейчас — восемьдесят пять.
— Ну, а краски? Живопись не бросили?
— Бросил... Кому нужна моя живопись... Висели три пейзажа у дочери, она их убрала и на той стенке ковёр повесила.
— Гражданин, становьте бидончик, сколько вам? — прервала продавщица рассказ Голубева.

 

Очередь

Снова час за молоком... Голубева нет, послушать некого. Подошёл сбоку трясущийся старик: у него болезнь Паркинсона. Вибрирует, как железный лист у токарного станка, на котором дрожат металлические крошки — так дрожит мелочь в руке старика. Еле высыпал её на лоток продавщице. Передвигается скачками. Кажется: вот-вот рухнет. Вероятно, одинок, никто не может сходить за него в магазин. Помог ему затолкать в сумку пачку кефира и две молока. Очередь широко посторонилась, пропустила несчастного к прилавку, потом к выходу и опять сомкнулась, как потревоженная на миг водная гладь.
Две женщины, однако, отметились.
— Он всегда шибче трясётся, когда в магазин приходит. Гляди, сейчас на улице ровно пойдёт.
— Во-во, — поддержала вторая. — Я вижу его часто. Как в магазин, так затрясся. Приспосабливаются люди.

 

Маэстро

Подземный переход Тверская — Пушкинская. Шаркающий шелест и торопливый топ плотных шагов. Конец рабочего дня. На лицах едва различимы черты, стёртые привычной озабоченностью. По стенам жмутся торговцы всякой всячиной. Мелькает зубная паста, женские трусики-бикини, китайское средство от тараканов.
Но, уже спускаясь на эскалаторе, улавливаешь оттуда, из невнятных недр — чистую артикуляцию скрипки. Невозможно передать мелодию словами, и всё же, о чём она, соприкасаемая с шарканьем и топом? О любви — высокой и преданной, о верности, чреватой чудом, о прорыве из любых капканов к абсолютной ясности. Не случайно эта мелодия окрылила пушкинскую «Метель» в одноименном кинофильме.
Пушкин накануне своей свадьбы пишет новеллу о нерасторжимости брака — Таинства, предпосланного Провидением, а не случаем. Только в согласии с Высшей Закономерностью можно обрести себя и друг друга, пробиваясь сквозь стихию жизненных обстоятельств, переходя из одного туннеля в другой, открытый, как и этот «для звуков сладких и молитв».
Маэстро явно пенсионного возраста, двустворчатая раковина футляра лежит у его ног. На тусклом бархате — горсть монет и мелких бумажных денег.

 

Лейтенант Пушкин

Александр Сергеевич Пушкин — старший лейтенант Госбезопасности работал в отделе КГБ города К. Он курировал областной музей, где в последнее время, как передавал источник, «сгустились» диссидентские настроения. Директор музея взял на работу в должности разнорабочего Михаила Евграфовича, доцента, бывшего преподавателя Московского университета, кандидата искусствоведческих наук. Он был уличён в распространении лживых измышлений на Советскую власть, за что его из университета попёрли. И, соответственно, по специальности никуда не брали на работу. А директор музея был давним другом искусствоведа.
Стоял февраль месяц с затяжными вьюжными снегопадами. Дворник хотя и числился в штатном расписании музея, но денег на дворника не было, и его обязанности совмещал разнорабочий. Доценту доставалось, но он работал в охотку. Вставал задолго до рассвета и к 10 часам, к открытию музея, все дорожки, подходы и подъезды к шлагбауму были вычищены и выметены идеально. Физический труд Михаилу Евграфовичу был привычен, — в молодости 5 лет он оттрубил в ГУЛАГе.
Но речь, собственно, не о нём, «безродном космополите», как было упомянуто в документе, присланном в областной отдел КГБ. Документ пришёл сразу, как только Михаил Евграфович объявился в городе, недели за три до того, как он устроился на работу. Речь о старшем лейтенанте...
Имя, отчество и фамилия не были его псевдонимом. К чему сыну слесаря-водопроводчика прятаться за громкой фамилией? Хотя отец и был запойным тихим пьяницей. Когда Клавдия Сурепко и Сергей Пушкин сочетались законным браком, Сергея стала преследовать неотступная мысль родить сына Александра. Тогда он ещё не был алкоголиком и с этой мыслью и пламенным желанием осаждал супругу еженощно. И мечта, наконец, воплотилась в трёхкилограммовом младенце, которого они, ни секунды не задумываясь, нарекли Александром.
Вообще-то фамилия Пушкин не такая уж редкая в русской истории. И далеко не все её обладатели пересекаются с родословной Поэта. «Пушка» было прозвищем или артиллериста, или мастера, изготовлявшего пушку. А мастеров было немало. Пушкарское производство, начатое в XVI веке, не было монополизировано государством. Пушки выпускали монастыри Соловецкий, Кирилло-Белозерский, наладили изготовление устрашающего оружия запорожские и Донские казаки. Так что Пушкины расплодились и расползлись по своим разветвлённым корневым связям, далёким от знаменитой фамилии.
Но Сергей Пушкин был человеком мечтательного склада. Отчасти и пил из-за своей фамилии, которая вызывала улыбку, а то и дурацкую усмешку у тех, кто с ним знакомился. Он мечтал, что если у него родится сын, то, может, станет поэтом, может, переплюнет в искусстве стихописания своего однофамильца... Но мечта не осуществилась. Запои становились всё чаще, тёмное и непонятное чувство он испытывал к известному однофамильцу, хотя произведений его не читал. Саша, окончив десять классов, поступил в школу милиции, потом на высшие курсы КГБ, откуда получил назначение в свой родной город.
Великого русского поэта Саша не любил. В школе, когда проходили «Евгения Онегина» и «Капитанскую дочку», учительница обязательно что-нибудь съязвит в его адрес. «Ну, иди к доске, Александр Сергеевич, расскажи, почему ты Татьяну Ларину выдал замуж за генерала?» Кроме школьной программы Саша к произведениям классика не прикасался, хотя отец в детстве подарил ему «Избранное» Пушкина в двух томах. Отец давно умер, двухтомник затерялся, да и времени на чтение не оставалось, когда тот в должности заступил на службу. Разве что в телевизор поглядит перед сном...
Александр Сергеевич был человеком без комплексов. С фамилией своей давно свыкся. Как, наверное, свыклись с нею несколько писателей, запечатлённых в адресном справочнике членов СП СССР.
Михаила Евграфовича он, конечно, из музея вверенными ему полномочиями изгнал. Намекнул и директору о возможном сокращении.
А когда у него родился первенец, записал мальчика на фамилию жены и назвал Иваном, чтобы раз и навсегда пресечь злосчастную фамилию, которая свела его отца в могилу.

 

Новые нищие

Похоже, что у мальчишек, дежуривших с ведром и тряпкой у светофоров, перехватили заработок калеки-нищие. Нищие стёкол не моют, но цель у них та же: раскошелить буржуя на колёсах. Один такой стоит на нашем перекрёстке, опершись на костыль правой рукой, а левую поднимая по световому сигналу.
Застряв на остановке в ожидании автобуса, я наблюдал за ним минут двадцать. Легковушки с поднятыми стёклами — моросил дождичек — не обращали на него внимания. Вызывающе-роскошные иномарки, казалось, не обращали внимания демонстративно. Но вот могучий КРАЗ притормозил на зелёном свете, и из высокой кабины выпросталась чёрная лапища. Водитель нагнулся и ловко сунул калеке то, что он, наверное, заслужил... Следом за КРАЗом, будто пристыженная и застывшая на левом повороте, подала гонорар бедолаге бежевая «семёрка». И всё. Не густо за двадцать минут. Возможно, в другие часы подают больше, потому что этот нищий к концу дня с бутылкой и колбасным закусом сидит на ступеньках булочной, а потом спит, подложив под голову костыль и торбу. Люди по-разному относятся к подаянию. Мне кажется, что нищие, бомжи и калеки нахлынули в столицу и вообще существуют для того, чтобы укоренить в нашем народе милосердие. Конечно, сами они о своём столь высоком значении не думают и довольствуются тем, что о них думают другие. До крайности ожесточённый мир натыкается на калек, как на красный свет светофора. И кто-то тормозит, кто-то реагирует...
Я оказался попутчиком одного возвращавшегося с дачи семейства. Глава семьи за рулём, жена и тёща сзади. Пробка на Садовом кольце растянулась на километр. Выхлопные газы затопили кабину, хотя она была закупорена. Бесстрашный нищий, сидя на парапете, отрабатывал свой хлеб без противогаза. Хозяин достал кошелёк. Дамы осуждающе заволновались. «В газетах пишут, сколько они задень имеют. Тебе такие бабки не снились!» — «Моё дело подать. А его право подаянием распорядиться», — ответил глава семейства.
В метро, на станции «Площадь революции» стоит безрукий молодой человек, лет двадцати пяти. Культи, оголённые выше локтя, два обрубочка. У ног — сумка. Громко и часто выкрикивает:
— Люди добрые, помогите на протезы!!! Люди добрые, помогите на протезы!!!
Люди добрые останавливаются, роются в кошельках. Остановился и я... У меня в кошельке было пятьсот рублей и три бумажки по сто. Это — 1998 год, дореформенный, когда денежная масса выражалась энным количеством нулей и сотня ходила за самую маленькую купюру.
Положу, думаю, пятисотку сверху, а сотни потом. Стыдно копейки-то подавать... И подхожу к нему — с пятисоткой. Нищий двумя культями останавливает меня, уже, было, нагнувшегося к сумке, и внятно припечатывает:
— Оставь себе.
Я вскинул голову, не понимая, а он ещё грубее:
— Оставь себе, чего уставился!
Я смотрю на него, не веря своим ушам.
— Говорю, оставь себе, не берут их менять.
Это значит, в кассах не берут у них мелкие деньги на обмен.
Мне рассказывали, как нищая на паперти швырнула кому-то обратно сотенные бумажки. Не верилось, что такое может быть.
И этот, если бы мог, швырнул бы тоже.
Ну, допустим, не берут. Но ведь можно объяснить пожалевшему тебя человеку... Впрочем, объяснять бы пришлось едва ли не каждому: подают-то не от достатка, не от больших денег. А, возможно, и объяснял, да отчаялся до озверения. Озвереешь... Как же он ест, одевается, расстегивает штаны в туалете?..
Не стоит на него обижаться. Я примирительно отошёл. Других денег у меня не было.

 

Вы говорите по-английски?

Григорию Зобину. Она лежала на тротуаре, как мёртвая — на боку, вытянув ноги, с безжизненно-открытыми глазами. Новый Арбат — мощная пульсирующая артерия, где сбои недопустимы, и мельчайший тромб мгновенно бывает отслежен автодорожной службой или полицией. Но её никто не замечал. Машины и люди неслись почти с одинаковой скоростью.
И всё же одна женщина увидела её... Наклонилась. Положила руку на косматую шею и почувствовала, что там ещё пульсирует жизнь. Женщина не знала, как поступить дальше. Растерянно и нервно она обращалась к прохожим, которые её не понимали: «Do you speak English? Do you speak English?» Та, что лежала на тротуаре, её поняла и благодарно шевельнула ушами.
Остановился бородатый молодой человек. Он немного говорил по-английски, но и без слов понятно, о чём просит эта заморская сострадательная душа. Собаку нужно отнести в ветеринарную больницу. Отнести! Но где она, больница? Может быть, совсем не близко, надо ловить машину, но кто тебя посадит в кабину с этой едва живой псиной? И сколько заломит?.. У него есть деньги; с шофёром расплатиться, наверное, хватит, а ветеринару? А ноотропил для мамы, за которым сейчас идёт?.. Обо всём этом он задумался на долю секунды — какая-то девочка объяснила, что больница находится неподалёку, и вызвалась их проводить.
Он взял на грудь, как новорожденного телёнка, тёплое покалеченное животное, пахнущее, увы, не парным молоком...
— Это — наш друг из Нарнии, — сказал он на своём русско-английском. — Очень люблю Льюиса.
Англичанку звали Роуз. Она улыбнулась:
— Я тоже.
Когда они вошли в клинику, лекарственный запах привёл собаку в чувство, и она задрожала. На стол легла беспомощно и послушно.
Ветеринар сразу понял, что перед ним «надворный советник» — порода, чаще других попадающая в дорожные переплёты.
— Ну-ка, миленькая, встань, — обратился он к ней, как к существу вполне сознательному.
И собака поднялась.
— Кости целы, позвоночник тоже, возможно, есть ушиб, но вспомните пословицу: заживёт, как на собаке. — И пошутил: — Конечно, желательно хорошее питание и покой.
— Translate, please, — обратилась Роуз к бородачу. Но врач сам объяснил ей, какая пища и какие витамины нужны сейчас пострадавшей, и в каком магазине их можно купить.
За консультацию полагалось уплатить 1500 рублей, или 50$. Англичанка предложила доллары.
Собака, между тем, почти оклемалась. Молодой человек снова сграбастал её в охапку. «Куда теперь-то с ней?» – подумал он про себя. А вслух спросил: «Where can I take it?». И прочитал на лице Роуз тот же вопрос.
Отвечать не пришлось. Собака вдруг сиганула на землю и, чуть прихрамывая, заковыляла прочь — будто знала наверняка, где искать хорошее питание и покой.

 

Два Ивана

Вечером Иван возвращался в гараж. Он работал водителем, возил на «Волге» большого начальника. Сегодня его подняли в начале шестого утра; смена была хлопотная: сначала — аэропорт, потом — весь день по городу.
Он остановился у светофора на Комсомольском проспекте. Слева сияла во всем многоцветном великолепии церковь святого Николая — крестная ее называла «Никола в Хамовниках».
Справа — чуть впереди, у тротуара, стоял приземистый «Мерседес».
Иван по призванию — работяга, но — с понятием. Не простой «водила» — если надо, может и движок перебрать. То, что он — безотказный труженик, заметно по его внешности, по открытому простецкому лицу с толстыми губами, при виде которых хочется улыбнуться.
Водитель «Мерседеса» показывал жестами: помоги... Иван, было, насторожился, но видит — человек один, прилично одетый, выглядит солидно, вроде не бандит.
...Иван подрулил вправо к тротуару. Подошел господин, одет, как бизнесмен, примерно того же возраста, что Иван, лет сорока. Назвал себя: Иван Петрович. Выяснилось, что его сыну завтра исполняется шестнадцать лет. И он хочет сделать ему подарок — мотоцикл «Ямаха». Ультрасовременный, японский, стоит дороже, чем «Жигули». Иван Петрович шутя пояснил:
— Я в машинах знаю только руль и две педали. Как бы не надули, могут ведь и старье крашенное подсунуть... Договорился с другом, механиком, а его нет. Продавцы ждут уже полчаса, это в двух кварталах отсюда, вон за теми домами. Вчера прочитал объявление в газете «Из рук в руки», позвонил и условился о времени: в 20.00. Заметив, что Иван колеблется, бизнесмен достал из желтого бумажника сто долларов: «Это за консультацию, вперед». Сто долларов — почти треть Ивановой зарплаты. Он согласился.
— Мой механик, может, еще и приедет. «Мерседес» я брошу здесь — он поймет, что вернусь. Пусть подождет. А мы — на твоей, только по скорому...
Сели в «Волгу» и действительно через два квартала свернули во двор, где увидели «Ямаху» – райскую птицу в ярком оперении. Рядом – молодые ребята в кожаных куртках.
А ребята увидели черную «Волгу» и клиента с сотовым телефоном.
— Простите, что заставил ждать, — сказал он. — Это я вам вчера звонил.
Иван сразу занялся мотоциклом. Завел, прислушался. Снова завел, что-то отвинтил, подвинтил... А Иван Петрович изучал техпаспорт и документы этой дорогой игрушки.
— Все нормально, — закончил осмотр Иван. — Мотоцикл новый, в идеальном состоянии. Можно покупать! — И, жалея, что не ему исполняется шестнадцать лет и что не было у него такого богатого папы, добавил: — Хор-рошая машина!
Продавцы были довольны: сделка на мази, покупатели приличные. Этот уже и барсетку готов расстегнуть, отсчитать наличными. Барсетка толстая, как поросеночек.
— Ну что, — сказал Иван Петрович, пряча документы в карман, — шоферу своему я доверяю, но всё ж не мешало бы прокатиться вокруг дома. Не возражаете?
Ребята не возражали.
Покупатель вручил барсетку и сотовый Ивану: «Подержи пока, не урони телефон», — оседлал «Ямаху» и на тихом ходу скрылся за углом дома.
Прошло пять минут... Десять... Пятнадцать...
Ребята заволновались.
— Где твой шеф? Он же только вокруг дома...
Иван призадумался. Но ответил:
— Он мне не шеф. Он попросил посмотреть мотоцикл за сто баксов. Да вот и вещи его.
Расстегнули барсетку — набита резаным картоном! Иван стал тыкать в клавиши сотового, чтобы набрать милицию — телефон не работает. Да это вовсе не телефон, а просто пластмассовый корпус!
Ребята видят, что их кинули, двое держат Ивана, один бросился в дом — через минуту подкатила милицейская машина. Рассказ простоватого мужика, водителя «Волги», казался издевательски смехотворным. Ребята ярились: «Дуру гонит, губошлеп!»
Слетали на место, где «этот» оставил «Мерседес».
Не было там никакого «Мерседеса».
Ну что ж, обычное мошенничество, правда, артистически исполненное. Жулики тоже оттачивают свое мастерство. И чем чище, чем правдоподобнее их «искусство», тем ниже падает градус человеческого доверия, тем болезненнее подозрительность, тем холоднее становится в обществе.
Как же от них защититься, от мазуриков всех мастей? Совсем уж никому не доверять? Такого беспросветного глухого недоверия не было даже в недавнем советском прошлом. Да такого и не может быть между людьми. И это прекрасно понимают хладнокровные акулы, да и мелкая хищная рыбешка.

 

Книжный склад

Возле станции «Удельная» находился книжный склад издательства «Московский рабочий». Там хранилась неликвидная продукция, непроданные книги и, наверное, уже к продаже негодные. Устарелые из-за года издания. Нынешний средний покупатель на книгу смотрит, как на хлебное или колбасное изделие. Если два-три года книга залежалась, значит, с тухлинкой. А механизма распродажи у «Московского рабочего» нет. Нет энергичных заинтересованных людей. Единственный, кто занимается торговлей, не имеет с торговли приличного навара, а потому в ней не заинтересован.
На подъезде к «Удельной» — посёлок, роскошные особняки новых русских. Терема с башенками. Вообще в Москве заметны эти башенковые излишества в новой архитектуре. Как будто вкус новых русских тяготеет к азиатским красотам. Не потому ли, что среди них много людей азиатского происхождения? Россия — полу-Азия, или, как сейчас говорят, Азиопа.
Мы выехали на «Газели» пораньше, боясь опоздать к месту встречи, куда должен прибыть Алексей Михайлович, тот самый заведующий распродажей.
Директор издательства давно распорядился о книгах, которые можно пожертвовать в тюремные библиотеки, находившиеся на попечении общины храма «Космы и Дамиана». Храм выделил машину, и я готов был за ними ехать. Однако Алексею Михайловичу это — лишняя забота: нужно сдвинуться с места, чтобы показать мне дорогу, открыть склад...
— Мне не на чем ехать, — заявил он накануне, — машину куда-то услали, неизвестно, когда будет.
— У вас там книги сгниют! – возмутился я.
— А нам не привыкать.
— Я позвоню директору.
Намерение моё позвонить директору его напугало. И он, подумав, назначил встречу у метро «Текстильщики».
Ждать его пришлось более часа.
В высоком железном заборе — маленькая кали-точка. Два пса выскочили на улицу — ластятся, мирно обнюхивают. Огромный железный сарай в снегу. Отрыли сугроб, распахнули ворота.
С чем сравнить то, что предстало нашим глазам? Пачки книг громоздятся кучами до ржавых балок, обрушенные сверху и порванные, рассыпаны под ногами. Гюго, Мопассан, Бунин, Харитонов (лауреат букеровской премии), Князь Сергей Волконский, Николай Панченко, Пришвин. Стихотворения, дневники, воспоминания... Крепкие переплёты и мягкие, глянцевые, бумажные. Месиво из суперобложек к приключенческим романам. Подтаявший снег затопил подножие этой свалки.
— Ну, что возьмёте? – спрашивает наш провожатый.
— Возьмём всё, что поместится в «Газель».
Бунин. Первый том. Стихи. Я представил камеру следственного изолятора, нары в три ряда. Радио. Лампочка, свечей шестьдесят, не больше. И пацан, залетевший по подозрению и торчащий здесь уже шесть месяцев. Листает том Ивана Алексеевича Бунина... «Восемь лет в Венеции я не был...» Шаламову, между прочим, добавили срок за Бунина, когда он его назвал хорошим писателем. Всех книг мы, конечно, не забрали. И, кажется, кучи нисколько не уменьшились. Больше сюда я не приезжал. Издательство вскоре закрылось. А книги на вес продали в макулатуру.

 

Лифшицы всякие

Шовинистические миазмы разлиты в низменном сознании, как керосин в стоге сена.
В соседнем доме, в подвале собирают вещи для регионов, а проще говоря, для деревень. Помощь эту организовала Искра Соломоновна. Ей за семьдесят, тяжело ходит, в подвал спускается по крутой лестнице боком, держась обеими руками за перила.
В нашем храме в группе милосердия остаётся кое-что из сезонной одежды, которая бомжам сейчас не нужна. Женщины складывают её в отдельные коробки, и я раз или два в месяц отвожу коробки Искре Соломоновне.
Сегодня, кроме коробок, привёз мешки с игрушками. Выгрузили из машины. Большой красный лев — верхом на мешке.
Она смотрит из подвала, счастливая, улыбается.
— Эта партия пойдёт в Смоленскую область.
Рядом — мужчина с тележкой, груженной пачками бесплатных газет. Он рассовывает их по почтовым ящикам. Бывший инженер, на пенсии, бурчит.
— Говно развожу.
— А сколько вам за это платят?
— Шестьсот тридцать рублей.
— Неплохой приварок к пенсии. Чего роптать, благодарить надо судьбу.
— Чего роптать! Вот мы и не ропщем, как бессловесная скотина, на нас и ездят. Вот вам нравится эта работа?
— Которая?
— А вот, коробки таскать.
— Я для людей это делаю. Бесплатно. Конечно, нравится. А вам деньги платят, и вы не довольны. Кто ж на вас ездит?
— Как кто? Лифшицы всякие. На нас ездят, а себе в карман кладут.
Разговор наш слушает Искра Соломоновна. Молча, стоя внизу перед крутой лестницей.
— Вот эта пожилая женщина, тоже Лифшиц, собирает вещи для деревенских жителей. Она тоже из вас кровь сосёт?..
Водитель, на машине которого мы привезли вещи, добрый мужик, но зачумлённый телевизором, из телевизора не вылезает. Взгляды его выверены по ящику. От него тоже пованивает антисемитским душком.
— Да «они» всё телевидение заняли. В любой программе только «они». А сейчас американцы бомбят православных. Война не против Югославии, а против православия. Мы должны объединиться вокруг патриарха. Я вчера в храме Христа Спасителя был, ох и намолился! Надолго хватит...

 

Из любви к искусству

Юрий Викторович — скупщик книг, барыга, выражаясь языком чёрного рынка. Чёрного давно нет, а барыги остались. Их рынок — букинистический магазин или богатый клиент, для которого старая книга — надёжное вложение денег: антиквариат, предмет материальной культуры. За двадцать постсоветских лет всё лучшее, всё запрещенное ранее переиздано, и допотопные раритеты сегодня прибыльны.
Конечно, Юрий Викторович наживается на этом деле, но и то правда: спасает многое из обречённого истлеть и распылиться. Его функция — грабительски-спасательная. Наткнулся я на него по объявлению на столбе: «Куплю книги, открытки».
Упитанный, хорошо пострижен, хорошо выбрит. Речь грамотная, с претензией на культурную, меченая, однако, жаргоном.
Я собрал большую коробку старых изданий, оставшихся от родителей: папиных — по искусству, маминых по географии, по музыке.
Войдя, Юрий Викторович снял ботинки, а уже потом куртку.
— Вот тапочки, – предложил я.
— Нет, я люблю в носках.
— Чаю не желаете?
— Нет, нет, показывайте, что у вас — распорядился он по-деловому и стал вынимать книги из коробки.
— Это не то, не то, не то, за Марко Поло мне сотню давали, а я и задаром не возьму. А этот... каталог музыкальных инструментов... Что хотите? Эстонский костюм.... По чём оцените?
— Не знаю... Называйте свою цену... — теряюсь я.
— Нет, я так не играю. Есть правила, зачем я себя грабить буду?
Я понимал, что он меня обдерет, как липку... Но ведь сам в букинистический не пойду: во-первых, не всё берут, одну-две из сумки, которую еле притащишь, да и очередь отстоишь немалую, во-вторых, когда ещё будет продано... Опытные продавцы держат редкую книгу под прилавком, как бы удлиняют срок её продажи, и, удлиняя, снижают цену... Мол, не покупают, дорого... Приходиться соглашаться. Так что так и так обдурят. Дома хоть время сэкономишь.
Я не библиоман, мне не жалко расставаться со старыми книгами, хотя с каждой связаны драгоценные мгновения жизни. Вот, например, «Чукотские рассказы» А. Тана (издательство ЗИФ, 1929 год) я читал в девятом классе, сидя на задней парте, совершенно безучастный к теме урока. Какие-то стишки про Чукотку здесь начертаны моею рукой на титульном листе...
С книгой общаешься, как с живым существом. Карандашные пометки на полях, как засечки твоего роста на дверном наличнике. Перед тем, как сложить их в коробку, я пометки стёр. Вряд ли эти книги сохранятся после моей жизни... Пусть уж лучше как-нибудь кружным путём добредут, быть может, до музейной обители. И не только эти, но и другие — сохранятся ли?..
Компьютер вытесняет печатную продукцию. Во флешке, размером с зажигалку, можно поместить десять моих библиотек. Я, конечно, никогда не сравню печатное издание с электронным. А потомки наши и сравнивать не будут, не с чем будет сравнивать. Ах, всё это праздные мысли... Книги после моей смерти какое-то время ещё кому-нибудь послужат...
За два десятка старых книг, не в идеальном, правда, состоянии, Юрий Викторович предложил три тысячи рублей. Но среди них «Каталог музыкальных инструментов», на который он глаз положил и во всё время разговора «держал на зрачке». «Белые ночи» Одоевского, издание начала века. «Пржевальский». «Эстонский костюм». Марат — изречения.
— В хорошем супере, в интернете, — поясняет Ю.В., — Марат стоит десять тысяч. В повреждённом, как у вас, я и тысячи не дам.
Он отлип (его словцо) от коробки и пошёл к книжным полкам.
— Здесь нет ничего, это я не предлагаю, — предупреждаю его. Но он, не обращая внимания и удовлетворённо мурлыча себе под нос брым-бум-бум-бум, присел на корточки, руки в бёдра — нацеленная позиция.
— Ну, Достоевского я возьму, письма, двенадцать томов... Гоголь... Гоголь, ну что с него выжмешь? Он же не старый... Всемирка.... первая серия, самая ценная, но у вас супера плохие»
— Так это всё не про вас, зря напрягаетесь.
— Ну, понятно, брым-бум-бум, вот книжечка (отодвигает стекло), Баратынский 1842 года, при-жизняк... Ну, эта хорошо потянет....
Поднялся и, шаря глазами по верхним полкам, задрав голову, рассказывает:
— Ваш академический район набит книжками, как сундук. Дома старые, ломают, хозяева померли, новым книжки не нужны. Они их, золотые горы, волокут на помойку. В макулатуру сдавать хлопотно. Я был у одного дворника. Зашёл в подвал. Дворникам с макулатуры хоть какая копейка, рупь двадцать с килограмма. Да, зашёл в подвал, порылся в куче, кой-чего отобрал... Болотова, первое издание, басни Крылова прижизняк, но уже без обложки. А у меня на зрачке другая куча, в другом углу. Подхожу: кожаные переплёты. Макулатура берёт только бумагу, вот они и выдирают бумагу из кожаных переплётов.
Убедившись, что больше ему у меня не обломится, спустился за деньгами в машину. Из пухлой пачки пятитысячных и тысячных купюр отложил три на стол, и быстро-быстро, но аккуратно стал складывать в мешок книги, будто опасаясь, что я раздумаю.
По телефону, когда я позвонил, спросил его, где работает, не букинист ли?.. Нет, ответил, у меня юридическое образование. А сейчас уточнил:
— Я раньше ментом был. В Люблино. Да, я не москвич, из Калинина родом. А как началась перестройка, ушёл — одна грабиловка. Семью надо кормить, а где взять? Зарплата мизерная, доить рынок или ларьки? Нет, я ушёл, сделал ноги... Сейчас главный мой бизнес — значки, сам придумываю, сам отливаю. А книги — это так, из любви к искусству, как говорится...

 

Знак отличия

Это ли не завоевание демократии, не знак свободного волеизъявления: каждый волен носить, что он хочет. Ушли на задворки истории те времена, когда стилягам на улице распарывали узкие брючки и кромсали ножницами длинные волосы. Нынче модно носить напоказ нательные крестики.
«Законы моды прихотливы», — сказал поэт. Её зыбкие проявления связаны с глобальными причинами, как океанская зыбь с атмосферным давлением, рельефом океанского дна, тектоническими процессами... Словом, мода — это серьёзно, и нательные крестики — следствие духовных веяний в обществе, пробуждающемся от повальной спячки.
Кончено, смущает порой дерзновенно распахнутое декольте, в тёмном ущелье которого посверкивает золотое распятие. Или серебряные серёжки в виде крестиков, болтающихся в ушах. Но если вспомнить, что на оборотной стороне каждого распятия написано: «Спаси и сохрани», возникает надежда, что брелоки и брошки определённой модели — не просто мишура, не самозабвенное желание вешать лапшу на уши, а ещё не проявленная, тайная тяга к спасению.
Ей, этой тяге, предстоит очищение в горниле заповеди: «Не произноси имя Господа всуе». За нарушение её на заре библейской истории побивали камнями — правоверными булыжниками, о которых тысячелетия спустя скажут, что они — орудия пролетариата.
А по мне — носи, что твоей душеньке угодно. Только не возгордись, не кичись знаком отличия, — не залупайся, как говорили в нашей подворотне, где я постигал азы христианской нравственности.
Повальное и нечестивое следование моде однажды заставило меня крепко задуматься. И я чуть не снял с себя нательный крестик, рассудив, что достаточно того, который в сердце. Произошло это после случайной встречи в метро. Но, как известно, случайных встреч не бывает.
Напротив меня сидел молодой человек с внешностью уголовника. Его могучая грудь, растатуированная лениными-сталиными, церковными куполами и русалками, была открыта для обозрения. Поверх «живописи» жиденькую цепочку оттягивал массивный крест. Но я засмотрелся не на произведения искусств: я, не делая никаких умозаключений, остановился на его глазах, как, забывшись, останавливаются иногда взглядом на каком-нибудь предмете. Глаза сначала ничего не выражали, но вдруг вспыхнули волчьей яростью и приблизились к моим вплотную. «Чего смотришь, падла, нос откушу», — сказал очень внятно молодой человек, мгновенно приведя меня в сознание, а окружающих, судя по реакции, из сознания вырубив.
Я улыбнулся, представив юношу персидским шахом, при встрече с которым все падали ниц, а любопытным за единственный взгляд отрубали голову. Уж не помню, что я ответил, но, слава Богу, нос мой остался на месте.
Но ведь действительно смотреть на другого человека, как на вещь, утопив свой взгляд в её непроницаемости, — неприлично и может смутить кого угодно, не только уголовника. Не случайно звери, когда им смотришь в глаза, не выдерживают человеческого взгляда.
Есть что-то интимно-недозволенное в долгом испытующем взгляде. Он может показаться острее меча обоюдоострого, посягающего на помышления и намерения сердечные. Не Слово Божие, как сказано у апостола Павла в послании к Евреям, а именно — взгляд. До Слова Божия наши взаимоотношения ещё не дозрели, остановились на уровне взгляда, на впечатляющей видимости.
Да, на нём был крест. Символ жертвы и смирения. И на мне тоже. Мне стало стыдно, что мы с ним мечены одним знаком, встречающемся на каждом шагу. На каждом шагу показушно-меченые вводят честной народ в заблуждение. Нет, уж лучше без видимого благочестия, подумал я, готовый к радикальным мерам.
И всё же, нательный крест, дарованный при крещении, я с себя не снял, но не скрою, что испытываю с некоторых пор форменную неловкость, как будто среди полуобнажённых братьев и сестёр, сам я с таким же знаком отличия обнажён полностью.

 

Серафима

— Она излечивает все болезни, снимает запои, предсказывает будущее.
— Верующая, говоришь?
— Верующая. Когда лечит, читает молитву, икон в доме — стена.
Рассказывает Николай о знахарке, знаменитой ещё тем, что пользует местную мафию и не только травами и снадобьями, но и гарантированными процентами в банке. Братва ей доверяет большие деньги. Она кладёт их в банк, потом возвращает вместе с половиной набежавших процентов. А другую половину берёт себе. За лечение денег не спрашивает: дашь — хорошо, не дашь — в следующий раз не выгонит, примет так же, будто ты с ней рассчитался сполна. Этим показным бескорыстием она и купила Николая, хотя он расплачивается с ней по-царски, на здоровье денег не жалеет.
Живёт она в Сергиевом Посаде, в пятиэтажке хрущёвского застроя, рядом с железной дорогой; под окнами, свистя, проносятся электрички.
Когда идёт товарный состав, в шифоньере позвякивают рюмочки с золотым ободком. Зовут знахарку Серафима.
Дверь, обитая кожей вишнёвого цвета, чиста от опознавательных знаков. Обычно у таких хозяев двери мечены крестиками, нацарапанными мелком или гвоздём на притолоке. Здесь — девственная, прошитая золотыми кнопочками, чистота. Звоним. Открыла женщина лет семидесяти, крепкая на вид, моложавая. На лице — гримаса недовольства, мол, не вовремя явились. И правда, не вовремя: Серафима смотрит итальянский телесериал «Красная роза».
— Вот, друга своего привёл... — робко проронил Николай, когда мы вошли в комнату и уставились в говорящий большой экран.
— Что у тебя? – обратилась ко мне Серафима.
— Кажется, щитовидная железа. Что-то на шее, мешает...
— Садись. Вот тебе лист бумаги, вот ручка...
Серафима попробовала черкануть по листу одной ручкой, потом другой... И грозно удостоверилась: «Ручек много, ни одна, блядь, не пишет». Она и дальше, не стесняясь, пересыпала свою речь матерком, будто черняшку крупной солью.
— Что у тебя с желудком, болит с детства? – полуспрашивает, полуотвечает она.
— Да, с детства. Кормили-то не материнским молоком, а жмыхом. Проблемы с перистальтикой.
— Чего, чего? Палка, что ли, не стоит?
Я, улыбаясь, объясняю, что нет, не это, а совсем другое.
— Баб любишь? — задаёт она один из первых вопросов.
— Да было по молодости, — отвечаю я застенчиво.
— Жена чем занимается? Кто по профессии?
— Искусствовед.
— Историк значит, — уточняет Серафима, намекая, что она тоже с понятием.
И далее начинает диктовать сложные пространные травяные сборы, ни на минуту при этом не отлипая от телевизора. «А, этот ублюдок пришёл», – узнаёт она отрицательного героя.
В фильм врезалась реклама. Серафима дистанционным управлением приглушила звук. Но тотчас звук увеличила, как только реклама кончилась.
— Не бойся ничего, ты — мнительный. Всё у тебя будет в порядке, проживёшь долго, до восьмидесяти четырёх лет.
— И ни часом больше? – пошутил я, вздрогнув от её предсказания.
— Открой рот. Шире! Закроешь, когда скажу.
И стала махать руками или, как говорят сегодня, делать пассы, будто вырывая что-то из моей глотки и резко отбрасывая. Губы её шевелились, нашёптывая и заклиная.
А я про себя читал Иисусову молитву. Кто знает, какой силой она пользуется... Иисусова молитва всесильна. И против любой ворожбы и против дурной наследственности.
— Как зовут дочек? — спросила она. — Спиши из тетради имена женихов, за которых им следует выходить замуж. И в какие месяцы, чтобы брак был счастливым.
На столе у неё — большая Богородичная икона, висят и в углу, и на стенах вперемежку бумажные со старинными в дорогих окладах. Под рукой — колода карт, за которую она то и дело хватается, но в ход не пускает, возможно, чувствуя моё к ним нерасположение.
За время её сеанса на экране телевизора стреляли, совокуплялись и чего только не делали; Серафима во всём принимала горячее участие. Впрочем, такое же участие она принимала и в пациенте, во мне. Как будто одна реальность существовала параллельно другой и Серафима их не путала.
— Колоритная женщина, — сказал я Николаю, когда мы вышли на лестничную площадку.
Визит наш можно было бы считать полезным, если бы не одно загадочное обстоятельство. Николай привёз меня к знахарке на своей «Ниве». Машина стояла у подъезда, на том же месте, но с проколотыми шинами. Все четыре колеса — на ободах.
Что бы это значило? Хулиганы, завистники, или чья-то предупредительная, но уж очень свирепая десница, напомнившая о себе ветхозаветным заклятием: «Ворожеи не оставляй в живых...»?

 

Отец Евсевий

Электричка дальнего следования. Едем с Таней в Лихославль, к отцу Евсевию. В вагоне не соскучишься. Полупьяный малый с подбитым глазом поёт шлягер «Я поеду в никуда...». «А я ещё и танцевать умею», — кружится в проходе с воображаемой партнёршей. «А теперь давайте по десять рублей, я всю ночь репетировал». Кто-то подал, и он тут же купил пирожок с картошкой у проходившей по вагону торговки. Только этот отпел-отплясал, заходит следующий — пожилой, прилично одетый с обшарпанной гитарой. «Таганка, все ночи полные огня...», — выводит со слезой. Родная подневольная скорбь. Подают больше, чем танцору. Подал и я, догнав его в тамбуре. Хотелось узнать, какая пенсия у этого интеллигентного человека. «Четыре шестьсот, — отвечает. — А цены-то растут...»
Отец Евсевий запаздывает. Ждём его на платформе в Твери. По радио объявляют: «Внимание пассажирам! Электричка до станции Бологое назначением 14 часов по техническим причинам назначена 17.10. Спасибо за внимание». Трогательна эта напускная вежливость за трёхчасовую задержку.
Но вот и батюшка, подъехал на машине. Остановился у столба, аккурат возле мужика, справляющего малую нужду.
С отцом Евсевием мы знакомы давно. Умён, хорошо образован, самостоятелен. Служит один, без дьякона, и не потому, что экономит, а потому что не хочет ни с кем делить своё единоличное хозяйство. На приходе — одни старухи, молодёжь не задерживается. Его это не беспокоит. «Сейчас всё есть: Библия есть, Церковь есть, книг — глаза разбегаются. Каждый сам выбирает свой путь, и поп ему не указ».
Когда-то он не поладил с правящим епископом, и тот не сразу, но выставил его за пределы своей епархии. Вспыльчивый, нетерпимый, страдающий запущенным диабетом. Не отсюда ли и диабет: от расстроенной психики. На общем собрании епископ попенял ему: «Что-то вы, отец Евсевий, не додаёте целевые». Но при этом знал, что священник помогает соседней школе строить спортивный зал.
— Я не жулик, — взревел отец Евсевий.
— Я не говорю, что жулик, и вы на меня не рычите, а то попрошу вас снять крест.
— Нате, возьмите, — сказал, снимая с себя крест, священник, и положил на стол перед епископом.
— Ну-ну, — взял примирительный тон владыка. — Уж и пошутить нельзя.
А через пару месяцев предупредил: «Ищите место в другой епархии».
Другая епархия оказалась на другом краю России, где кафедру занимал знакомый архиепископ, знавший хозяйственную хватку нового священника.
И поставил его на два прихода. Один — в городе, второй — в деревне, где храма не было, а только хорошо сохранившийся фундамент порушенного в тридцатые годы... Директор соседнего кирпичного завода спонсировал строительство, и отец Евсевий выстроил храм менее чем за два года. Но служить там не стал, — уговорил епископа, чтобы поставил другого. Поднимать стены одно, а поднимать приход — совсем другое дело. Создать общину, наладить животворную приходскую жизнь — одной хозяйственной расторопностью не обойдёшься. Вот ведь какая в нём притягательная сила, а рядом – никого. Подспудный негативизм колеблет его созидательную работу, которая вначале даётся ему успешно и показательно. А на следующем этапе — пшик, выходит воздух из надутой камеры. О чём ни заговоришь с ним, всё сводит к бессмысленным и абсурдным выводам. «А зачем же строите?» — не понимаю я. «А для будущего. Для тех, кто придёт после нас».
В этой епархии он тоже задержался недолго и благодаря своим связям перебрался поближе к Москве. В Лихославле он взял шефство над местным интернатом. Достал денег, отремонтировал жильё, столовую, построил тёплый туалет. Успешный предприниматель подарил детям кинозал. Надо подбирать фильмы: что можно показывать детям, а что нельзя. А он уже бросил на самотёк. «А... всё равно они пойдут к соседям и посмотрят чего нельзя. Запретом действовать бесполезно».
— Да не запретом, а воспитанием. Купить хорошие фильмы...
— А, всё равно порнуху достанут...
В своём доме он телевизор не выключает. Дочь, матушка неотступно при телевизоре.
— Вы целый день на кухне, — говорю я матушке, — какую-нибудь кассету с лекциями поставить...
— А зачем, — отвечает она, — у меня дверь в его кабинет открыта, телевизор слышно.
Он смотрит одновременно два фильма, то и дело переключая программы. В его обширном кабинете без окон, заставленном по всем четырём стенам книжными полками, нет письменного стола. Есть диван, на котором он читает, лёжа. В келье на втором этаже, в домашней церкви, уставленной иконами, где есть алтарь с антиминсом, телевизору тоже нашлось место.
— Чьи мощи в антиминсе? — спрашиваю я.
— Неизвестно. Какого-то священномученика. Бабка деревенская принесла. Когда храм разоряли, она прихватила плащаницу и «какую-то тряпочку». Тряпочка и оказалась антиминсом.
Говорит отец Евсевий не умолкая, а слушать не хочет, да и не умеет. Я пытаюсь слово ввернуть. «Дайте мне договорить, Александр Иванович», — возмущается он.
«Это у меня от матери, — сетует он на свою словоохотливость. — Та балаболит без передышки, как радио. Мам, тебя бы на магнитофон записать и дать послушать». — «А что я говорю, что я говорю?..» — «Жить с ней невозможно. Дня не проживу вместе».
Мы пришли в 8 утра на службу. Был страшный гололёд. Храм на горе. Старухи на холм вползают. А после службы съезжают на жопах. Мы подали записки, купили две больших свечки. «Вы будете исповедоваться? — подошла к нам алтарница. — А вы готовились?» Узнав, что готовились, пошла в алтарь предупредить священника, мол, есть исповедники. Вышел отец Евсевий и пригласил меня на левый клирос. Она в этот момент выходит из алтаря. «Что ты шастаешь туда-сюда, знай своё место!» — рявкнул он на неё. И она как курица из-под колёс выпорхнула с клироса.
Я начал исповедь с главного своего: срываюсь, кричу, лаю, как цепной пёс. Жалею, конечно, тут же. Он: я сам такой. А вслух не ругаешься? — Бывает и вслух засвечу. Он: и я такой.
Он знает свои слабости. И страдает от них. Страдает вдвойне, потому что справиться с ними не умеет. «Не могу простить, — говорит он, — своего прежнего владыку. Хочу помянуть за Литургией, язык заплетается».
— Но ведь простить, это значит желать добра.
— Не могу ему пожелать добра.
Жалко его, как ребёнка, у которого нет ни отца, ни матери. Есть место службы, где он машет кадилом и, повернувшись спиной к народу, что-то рычит и возглашает.
На днях гостил у него епископ. У того тоже диабет. Хлеба не ест. А матушка выставляет на стол к богатой и разнообразной снеди отцу Евсевию тарелку, полную хлеба. «Зачем же ему хлеб есть! — удивляется гость. — Вредно». «Ну, владыка, вы завтра уедете, а мне с ним дальше жить». «Ну, хорошо, пусть ест. Только без моего благословения».
Грязь в Лихославле непролазная. Был ручей Здоровец. Когда-то воду брали. Сейчас называется Вонючка. Завален мусором — стеклянным и пластиковым.
Укоренённая деталь быта. Отсутствие общественных туалетов. В электричке, идущей из Москвы четыре часа, туалета нет. На станции в Лихославле — нет. В краеведческом музее нет. «А у нас в Твери, где хочешь там и сери», — шутит отец Евсевий.
У него в доме кухонное ведро с верхом. «Куда мусор-то вынести? — спрашиваю. — Ведро полное». «Матушка приедет, вынесет — отвечает. — Когда её нет, хозяйство расстраивается».
Матушка уехала на похороны внезапно умершего брата. Умер от пьянства. Будет читать по нему Псалтырь всю ночь. А утром — похороны. Брат был беспутный. Жена ушла. Остался один. Пенсию по инвалидности пропьёт, сёстры приедут, набьют ему продуктами холодильник, жалко ведь. А он продукты продаст, и снова пьяный. В семье их было шестеро. Отец — священник.
На правом высоком берегу реки выросли богатые дома. «Я многие освещал, — говорит отец Евсевий, показывая на трёхэтажный замок. — Завален, как склад, чего только нет! Да и не прибран. В большом-то доме надо прислугу держать, а они боятся: лишние глаза. А сами не справляются, сарай, а не дом. Один богатей спрашивает меня, где бы специалистов найти, чтобы крышу золотом покрыли... Я его отговорил — не потому, что дорого, у него денег не меряно, а потому что дом свой с церковью равняет».
Погостили, пора и честь знать. На обратном пути снова концерт в электричке. «За Россию, за православие, пожертвуйте на „Русское дело“», — идёт по вагону здоровенный бородатый мужик и раздаёт листовки, густо плюя на пальцы, отделяя одну от другой. «Опричный листок» называется листовка, набитая густопсовым антисемитизмом.
Ввалилась компания, магнитофон на всю мощность: «Ты отдалася мне в полной тиши».
«Что в головах может поселиться после такой музыки?» — спрашиваю я. «Заточки», — лаконично отвечает Таня.
Промелькнула платформа «Медное». Здесь, одновременно с массовым убийством в Катыни, были расстреляны поляки. Тысячи... Всё поросло лесом, завалено снегом — непроходимым белым беспамятством.

 

Проповедь в Тамани

Тамань. Храм Покрова. Старухи, пожилые женщины, несколько мужчин. Пробираюсь со свечками к иконе. Старухи на меня: «Стой на месте! Причастие идёт, нельзя двигаться во время Причастия». Ну что ж, похвальная дисциплина. Кончилось Причастие, заамвонная молитва, и после благословения и отпуста отец Виктор приступил к проповеди.
Тема: Власть Христа над бесами. Из сегодняшнего чтения Евангелия. Бесы, толпящиеся в бесноватом, имя которым легион, упросили Христа отослать их в свиней — стадо свиней паслось неподалёку. Одержимые нечистой силой, свиньи заметались и бросились с обрыва в море.
Священник сосредоточился не на деянии Христа, а на скаредности жителей, которым принадлежало стадо.
— Жители, евреи, не порадовались исцелённому человеку, это им безразлично! Им было свиней жалко. Сами они мяса не ели, но продавали. Доход у них из рук ушёл. Эдакое богатство и на дно моря! Не нужны нам никакие исцеления, и прогнали Господа.
На самом же деле страна Гадаринская, где произошёл этот случай, входила в состав Десятиградия и в то время была населена греками, то есть язычниками, мясо свиней в пищу очень даже употреблявшими. Но отцу Виктору надо было обличить евреев, что он и сделал, исказив факты и извратив тему проповеди.
Кончилась служба, расходятся прихожане. Один другому рассказывает:
— Брат себе гроб смастерил. Да лечь в него не пришлось. Похоронили в купленном, за своим далеко было ехать. Брат умер в Краснодаре. А я его на себя примерил — в самый раз. В сарай к себе поставил. Ждёт своего часа. Дождётся.
Ни Божественная Литургия, ни Причастие, ни обличительная проповедь не спасает человека от грустных мыслей. С чем пришёл он к Богу (к Богу ли!), с тем и ушёл.
Нет, если что-то изменится в России к лучшему, то лишь после того, как что-то к лучшему изменится в Церкви.

 

Ну, вы ж понимаете...

Французская религиозная миссия устроила встречу с христианскими семьями одного из московских приходов. Пустующий дом отдыха на Оке охотно принял необычных клиентов, содрав за неделю постоя валютой и вперёд. Начальство и некоторые отдыхающие, члены непотопляемого профсоюза, высыпали поглазеть на христиан, прибывших под вечер на двух «Икарусах».
Такие встречи на Западе называются реколлекциями. Можно, не стесняясь, обсуждать свои проблемы, задавать вопросы опытным педагогам, среди которых есть священник; слушать лекции, вместе молиться. Почти все приехали без детей, разместились в отдельных комнатах — размером с ученический пенал, а вечерами ходили друг к другу в гости. В общем, идиллия для замороченных горожан, подарок, свалившийся с неба. И не хотелось обращать внимания на грохочущий телевизор в холле, на тесноту пенала и прилагаемые к нему удобства, где в цементный пол вмурованы по самый край сидячая ванна и унитаз. Занятия проводились на воздухе. Стоял жаркий июнь, река завораживала пойменными просторами, на противоположном крутом берегу в гуще леса белела ротонда бывшей поленовской усадьбы.
Слава Господу и нашим братьям-французам за благословенные дни, в начале которых произошёл смешной казус.
В столовой, в тот первый день, нас встретила сестра-хозяйка. Половину зала занимали столы, предназначенные для гостей. Они были покрыты розовой клеёнкой, на тарелках горбился салат из мятой картошки, а в центре каждого стола красовалась гроздь гранёных стаканов — с водкой. Да, да, с водкой, по пятьдесят граммов в стакане!
Сестра-хозяйка почувствовала смущение в наших рядах и простодушно спросила: «А вы откуда?» — «Из Москвы». — «Ну, а вы кого привезли? Вы ж иностранцев привезли. Вот мы и хотели по-русски. Как у нас в России. Ну, вы ж понимаете...»
Ещё бы не понять символ нашего гостеприимства! Французы поняли тоже. Улыбки сияли на их лицах. Они обошли столы и положили на каждый тексты из Священного Писания и маленькие букетики незабудок.

 

Назад: ГЛАВА II
Дальше: ГЛАВА IV