Декабрь
К началу декабря войска союзников уже довольно далеко продвинулись в глубь польской территории и продолжали развивать наступление. Успех давался дорого: потери в людях и технике были более чем серьезными. На центральном и южном направлениях все складывалось хуже, а на Дальнем Востоке ноябрьский порыв выдохся уже окончательно, и войска Восточного фронта топтались теперь взад и вперед по одним и тем же сотням километров. Воевали не за крупные города, а за городскую мелочь и поселки. Но воевали на равных – и это уже было хорошо, потому что противники на этом фронте были первоклассные. Самая элита, прикрывающая постепенный отход остальных. Дивизии морской пехоты США, экспедиционный корпус Сил самообороны Японии, Маневренный корпус ВС Республики Корея.
Забавное это было слово – «союзники». Явно не просто так его начали употреблять, явно кто-то головастый внедрил его в обиход, в приложении к данному моменту. Нам-то ладно, но на английском это звучало очень конкретно. Allies. Вы знаете, что в докладах русских авторов на любых переговорах и конференциях нечто хорошее на слайдах, что угодно, всегда выделяют красным цветом, а что-то плохое – синим? Совершенно привычно, как само собой разумеющееся. А вот во всем остальном мире поступают ровно наоборот. Красный цвет там – это символ опасности, признак обозначения плохой, враждебной стороны на квадратиках и стрелочках, впечатанных в карты и схемы в учебниках истории. Условный цвет обозначения финансовых рисков и потерь, осложнений и побочных эффектов – в докладах бизнесменов и врачей. Ну так вот. Исторически сложилось, что «союзники», Allies, – это правильная сторона. Все привыкли к этому термину еще в начале 40-х годов XX века, а потом были десятки тысяч книг с этим словом на обложке и тысячи фильмов с этим словом в титрах и в устах героев. «Союзники» – это хорошо, а «Ось» – это плохо. Половина американцев и минимум четверть европейцев и азиатов понятия не имели, что такое «Ось», где она проходила, из каких стран состояла. Но про «Союзников» помнили: совершенно точно США, точно Великобритания. Вроде бы Франция, вроде бы Китай. Кажется, и русские тоже, даже странно. Нет, не уверены… Но «Союзники» – это свои, а «Ось» – враги. И вот тут, в конце 2013 года, журналисты начинают использовать слово «Союзники» по отношению к продолжающим двигаться на запад объединенным силам армий России, Беларуси, Казахстана, Узбекистана и Кыргызстана. И происходит какое-то замыкание в головах. Какой-то разрыв шаблона. Какая-то тупость нападает. Если они – Союзники, то мы кто?
Государственную границу эти самые Союзники впервые пересекли еще далеко в ноябре, и за последнюю неделю последнего осеннего месяца прошли прибалтийские государства из конца в конец. Первый контрудар НАТО на прибалтийской территории оказался и последним: немногочисленные мобильные части сточились быстро, а территориальными батальонами и охранными ротами с чужой кадровой армией особо не повоюешь. Это против партизан и особенно против невооруженных гражданских наличие средств связи, легкой бронетехники и неограниченного количества боеприпасов к автоматическому оружию – неоспоримая гарантия подавляющего превосходства. Против людей, у которых средства связи еще и получше, бронетехника потяжелее, а ствольная и ракетная артиллерия «своя», а не по вызову… Продолжительность существования полицаев и карателей на настоящем поле боя – она исчисляется даже не часами. Десятками минут.
Командование НАТО даже не собиралось церемониться и соблюдать какую-то лишнюю осторожность в действиях на территории карликовых государств восточного фронтира Европы. Но его возможности были сейчас резко ограниченны. Сухопутных войск не хватало, боеспособных самолетов и вертолетов не хватало, а одним флотом много не навоюешь. Да, русский флот к этому времени окончательно кончился и на Севере, и на Дальнем Востоке. Неудивительно и ожидаемо. В импровизированных базах обеспечивать качественное техобслуживание и ремонтироваться после непрерывно получаемых боевых повреждений было не просто трудно – почти невозможно. А в нескольких отбитых к зиме оборудованных ВМБ необходимая инфраструктура была, разумеется, целенаправленно уничтожена полностью. В результате к первым дням зимы последние уцелевшие надводные единицы двух русских флотов потеряли боеспособность окончательно, а активно действующие атомные и дизельные подводные лодки считали уже на пальцах одной руки. Говорили, что доля безвозвратных потерь русского плавсостава достигла к этому времени 70 %, и да, в это вполне можно было поверить. На море пленных почти не бывает… Однако все это было слабым утешением для тех европейцев и североамериканцев, кто воевал на Европейском театре. Здесь наличие приморского фланга было условностью. И 1-я Новая армия медленно и тяжело, но двигалась вперед. И вы знаете, что было решающим? Осатанелость. Остервенелость. Таких слов давно никто не слышал, они были погребены в словарях. Если их додумывался употребить какой-нибудь писатель, они выглядели нарочитыми, искусственными. Но оказалось, что они есть очень у многих в глубине души. И вот они вылезли наружу.
В Прибалтику и Польшу пришли люди, которых по дороге к линии фронта провозили через превращенные в руины города и городки, через десятки полностью сожженных, обезлюдевших поселков, сел и деревень. Которые вышли из таких сел и деревень, иногда в числе последних мужчин и женщин боеспособного возраста. Которые оставили позади разрушенную до основания жизнь, могилы или просто имена близких людей, включая родителей, детей и любимых. Которые ничего не боялись и уже никого чужого не способны были жалеть. Мечтающие о мести, получающие от процесса кровавой войны удовлетворение и удовольствие. Озверевшие, осатаневшие, остервеневшие. Больше 70 лет назад Семен Гудзенко написал самые знаменитые свои стихи, в которых были слова «окоченевшая вражда». На войне поэзия вообще имела огромное значение – здесь не было ни телевизора с Интернетом, ни хотя бы просто газет. В минуты отдыха люди слушали радио, пели или читали стихи: самые разные, преимущественно злые. Старые стихи Гудзенко знал сейчас наизусть каждый, и каждый по многу раз читал их вслух – и другим, и себе самому. Тысячи человек не считали «окоченевшая вражда» словами, ложащимися на язык легко. Говорили по-разному. Многие говорили «осатаневшая», «остервеневшая». Вражда.
И когда в небо взлетали цветные ракеты и эфир наполнялся командами, идущие вперед люди встречались в бою с теми, кто не имел понятия о таком уровне ненависти. Через заснеженные поля и затянутые поземкой улицы разорванным пунктиром тянулись трассы. На одном из их концов находились одетые в светло-серые и серо-зеленые куртки бойцы, выросшие в комфорте и мире. Еще какие-то месяцы назад вполне равнодушно смотревшие по ТВ короткие сюжеты про то, как их военные медики раздают гуманитарную помощь где-то в провинциях бывшей России, – в городах, носящих смешные для слуха названия. И вот случилось казавшееся сперва просто невозможным, потом наверняка невозможным, а потом чем-то таким, во что не хочется верить. Русские пришли сюда, прямо к порогу их домов. Отплатить чернейшей неблагодарностью за добро: за помощь в их эпидемиях, за освобождение их от путинской тирании. Это вызывало недоумение, возмущение, а потом действительно самую настоящую ненависть. Но и она не шла ни в какое сравнение с той ненавистью, какую русские, оказывается, испытывали по отношению к ним самим. А страх работал с большей эффективностью, чем, наверное, даже русская артиллерия.
Состав вполз на станцию медленно, как усталый таракан. В вагонзаке не было, разумеется, никаких окон, но атмосферу крупной станции Николай распознал безошибочно. Скрежет, металлический шорох, стук, отголоски объявлений диспетчера. Слов он не различил, но интонации были всем знакомые. По составу из головы в хвост прошла цепь лязгов, толчков, дерганий. Хотя он сгруппировался, рука все равно отдалась привычной острой болью. Правая, к сожалению. Да, вечно ему в руки попадает, но так сильно еще не попадало ни разу. Пуля навсегда превратила его из бойца в инвалида ровно за одно мгновение, которого он, к счастью, не помнил. Сложно сказать, сколько прошло с тех пор дней: сбивался в счете и он сам, и все остальные, с кем он говорил. В плену Николай был недели три точно, но сколько-то он еще провалялся в горячке в самом первом лагере, и тут ни в чем не мог быть уверен. Впрочем, 7-е сегодня было декабря, 9-е или даже 11-е, не имело для него никакого значения. Вообще мало что имело, вот что странно. Его не добили почему-то, хотя тяжелораненых всегда добивали. Исключением были вроде бы старшие офицеры, но он был задрипанным лейтенантом. Что медслужбы – ну, уж это тогда не имело значения точно.
Когда Николай думал об этом – и было бы странно, если бы не думал, – то решил, что в едва-едва начавшемся успешном контрнаступлении им нужны были пленные. Для озвучивания, обнародования – порадовать цифрой родной избирательный электорат. Ну, а потом, может быть, убивать столько пленных целенаправленно стало как-то неловко. Как убивают при попытке к бегству, при попытке сопротивления, за некстати сказанное вслух слово, вырвавшееся у измученного человека, это он видал, и много раз. И умирающих видел тоже: от ран, от болезней, просто от холода. Но вроде бы собственно спланированных экзекуций сейчас не происходило. В вагонзаке их уже четыре дня ползущего по каким-то долинам и взгорьям состава, пленные умирали каждый день. А сколько таких вагонов было в одном только этом составе, он посчитал только приблизительно, когда его толкали по сходням мордой вперед, под лай собак с двух сторон. Десяток точно впереди, десяток точно позади… В их вагоне было восемь штук камер: вперемешку малых и больших. Помещались в них, в общей сложности, человек двести, вповалку и на корточках. За ночь в каждой камере умирали по 1–2 человека: обычно от гангрены или столбняка. С его искалеченной рукой на выгрузку его не ставили, но выходившие рассказывали. Однажды охрана застрелила по какой-то причине еще одного человека, и тот лежал потом с ними до следующего утра.
Возможно, его самого не убили неделю или две назад именно потому, что он был полезен, несмотря на свою руку. Помогал перевязывать, действуя одной левой рукой и зубами. Давал советы тем, кто мог и хотел что-то делать. Объяснял, что нужно делать, и о чем нужно говорить медикам, если вдруг появится такая возможность. Сам в это не верил, но объяснял, и даже многословно. А может, все это было ни при чем. Было не имеющим значения, как и все остальное. Но помогающим держаться и терпеть, как нечто из надежного, мирного прошлого. Как вообще помогают людям ритуалы. В первые дни плена, когда Николай едва не умер, никаких медиков нигде не было: его жуткую рану кто-то просто замотал двумя индпакетами, и кровь остановилась, пропитав обе подушечки насквозь. А боль он как-то пережил, хотя чуть не умер именно от нее. Считал на слух серийные экстрасистолы; ожидал, когда остановится натренированное бегом сердце. Смотрел на жуткий обрывок, в который превратилась почти оторванная пулей кисть его правой руки. Полученная где-то месяц назад вакцина не подвела – столбняк не начался. Но боль была ярко-белой, как раскаленная звезда. Температура явно перевалила очень далеко за 39, держалась суток двое, потом начала сползать вниз. Примерно в это время его, ничего не соображающего, и увезли из первого лагеря где-то на краю Польши. Дальше на запад, куда же еще. Про свою санитарку он спрашивал, но никто ничего не знал, никто ее не видел. Можно было только гадать: отлежалась Ольга и спаслась, погибла ли на месте, была ранена и добита или жива где-то в плену. Если еще жива. Как он.
Во втором лагере Николай провел почти три недели и навидался там всякого. Равнодушный, торопливый допрос, проводимый замученным человеком в форме без знаков различия, говорившем на плохом русском языке. Равнодушная регистрация его вранья: лейтенант Николай Поляновский, командир медвзвода, ВУС 901600. Снятие отпечатков пальцев, нанесение номерной татуировки на левое предплечье. Фотографирования радужки и забора крови на ДНК, которых он боялся больше всего, так и не было. Может быть, брали, пока он не помнил себя? Нет, вряд ли, тогда всем было не до того. Тогда артиллерия грохотала слишком близко. Или это так шумело у него в ушах от лихорадки?
«Прописка» в барак для младших офицеров. Поверхностное знакомство с тремя десятками младших лейтенантов, лейтенантов, старших лейтенантов и капитанов. Быстрые диагнозы. Капо. Будущий капо. Наш человек. Еще наш. Еще. Не наш, рекрутер. Еще не наш, провокатор. Быстрый обмен новостями с теми «нашими», кто попал в плен на час или на неделю раньше, чем он. На час, на день, на два дня позже.
– Слышь, моряк сухопутный? А что, линкора тебе не хватило, а?
Сильный новичок, на первой же раздаче отбирающий пайки у нескольких слабых. Быстрый обмен взглядами, опущенные глаза. Та же история днем и та же вечером. Ночи они даже не дожидались. Силач был в лагере явно впервые: он не успел понять, что начинать так себя вести можно, только сформировав стаю, которая будет прикрывать твой сон. И что такого порядка здесь уже не установлено кем-то другим, о чем-то да говорит. Нет такого приема самбо, который защитит от удара ребром обломка доски, нанесенного в висок через полминуты после того, как человек закрыл глаза. От удара левой почему-то долго и мучительно болела потом полукультя правой руки, и всю ночь он промучился, ворочаясь и с трудом сдерживая стоны. К утру ему стало совсем плохо: ребята помогли, отпоили водой, прикрыли на поверке, не дали упасть. А не то бы кранты.
Когда они вернулись, к нему подошел капо: посмотрел внимательно. Произнес буквально четыре слова; даже не произнес, а буркнул себе под нос: «Ниче так, бодро начал». И ушел куда-то по своим делам. После этого Николай решил, что жить здесь можно. Немного рановато решил, но более-менее правильно. В этом лагере почти четверть была «стариками» – в плену с лета и даже весны. Про текущие новости они более-менее знали, и прямо ассоциировали с ними очевидные для себя перемены в поведении охраны. Текущая смертность не имела никакого сравнения с тем, что было еще два месяца назад. Питание – тоже. Вода стала доступной, представляете? Нет? А вы знаете, каково это – многими неделями жить с непрерывным ощущением жажды? Особенно летом? Сейчас-то ладно: можно и иней с подоконника поскрести, и под ногами что-то на плацу пальцами собрать и в рот сунуть. С две недели назад начали выдавать 20-литровые баллоны с питьевой водой: как кончается, дают новый. А уже и не надо – зима. Холод теперь убивает, а не жара. Вот с отоплением за этот месяц лучше не стало: по несколько угольных брикетов на печку дают, а толку от них – на считаные часы. Но раньше совсем было худо: и не с теплом или водой, а натурально с жизнью. С вышки или от ворот тогда могли просто дать пулеметную очередь по толпе. Могли вывести на поверке из строя человек пять, и тут же кончить их на месте «за беспорядок в строю» или за то, что в сортире слишком уж после ночи нагажено. Нельзя сказать, что теперь такого уже нет, что теперь все это прекратилось. Есть, хотя и реже. Но выглядит иначе почему-то. Чувствуется иначе. Раньше убивали с громким смехом, демонстрируя превосходство и удовольствие от своей крутизны. А теперь каждый выстрел – это будто «вот тебе! получи!». Будто месть за что-то. И какая-то растерянность во взглядах. Уже не наслаждение.
– Боятся уже, гады. Боятся. И умнеют от этого, прям на глазах, – заключил немолодой капитан-резервист, который опекал двух раненых новичков, включая Николая и уже совсем доходящего старлея. – Чуют, что с ними будет. И вопли эти вот их, и стрельба даже – это именно от того, что чуют. Только не нравится мне это. Потому как я тоже чую: ох, не оставят они нас живыми. Захватят с собой, это вот самое. Никто не захочет свидетелей оставлять так много.
– Слишком много-то, – возразили ему сбоку. – Куда столько?
– И не говори, – со вздохом согласился капитан. – Сколько тут нас… А охраняют больно уж хорошо, не подберешься.
Тема побега была популярной. И, к слову, открытость и частота таких разговоров, при всех их, наверное, бессмысленности, убедила Николая, что провокаторов и стукачей здесь не так много, как показалось ему вначале. Все-таки офицеры. Или это не важно?
Капитан рассказал, что видел «на той стороне» минимум одно самоубийство: часовой на вышке несколько минут что-то нечленораздельно орал вниз своим, те отвечали – все более взволнованно. Затем там, наверху, хлопнуло, и потом его долго стаскивали вниз. Охрана в лагере, по его словам, регулярно сменялась, но каждый раз была смешанная. Вроде бы почти всегда из славян: украинцы и словаки, венгры и боснийцы, чехи и поляки. Старшие офицеры были раньше испанцы и португальцы почему-то, потом тоже стали восточноевропейцы. Порядка сразу стало еще меньше. Жестокости осталось так же. Немало. Про все остальное он тоже порассказывал, на правах старожила. Про режим и правила. Про организацию системы охраны и про то, как она менялась со временем. Про то, как принято обмениваться новостями.
Делать в бараке было особо нечего – на работы не водили с ноября. Поэтому разговаривали они между собой почти непрерывно. Вполголоса, сложившимися группами и группками по нескольку человек. Лично Николая больше всего интересовали особенности конкретных офицеров и рядовых охранников, от которых напрямую зависела жизнь каждого. Рука, чтоб ее, у него осталась всего одна. Но он не оставлял затаившуюся в глубине души надежду на некоторые другие свои навыки. В прошлой жизни он сумел «прокачать», «вскрыть» одного из первых на этой войне пленных врагов: убийцу с петербургской станции метро «Удельная». С того дня случилось столько всего разного и яркого, что он почти забыл все обстоятельства, но помнил сам факт. Впрочем, он держал это при себе. Ему никак нельзя было попадать в плен. Как человеку, имеющему пусть опосредованное, но реальное отношение к теме «поцелуя из могилы». Само существование которой – даже будь она не настоящая, а существующая всего лишь в виде слова, названия, – было опасностью для мира. Аргументом в политической, пропагандистской игре больших дядей. Искалеченный лейтенантик, коммедвзвода Поляновский не мог знать об этом ничего, кроме мутных слухов с наполненных бредом веб-страниц.
Довольно подробно капитан рассказывал о том, как рекрутируют пленных в «новую полицию». Здесь это называлось «обещать житуху». С наотрез отказавшимися иногда сразу случались очень печальные вещи. К этой теме капитан возвращался несколько раз: видимо, она до предела его тревожила. Николай же без особых подробностей рассказал ему и другим, что именно делает «новая полиция» на оккупированной территории. И что с ее остатками происходит сейчас, когда от обширных «зон урегулирования» и «зон умиротворения» уже почти ничего не осталось, – только отдельные участки на юге и Дальнем Востоке. И вот именно после этого разговора к Николаю вновь подошел капо – неожиданно невысокий человек с необычными глазами: зеленым и желтым. Злыми и одновременно умными. Про капо Николаю уже объяснили, чего от него ждать, в первый же день. Но после того раза они посмотрели друг на друга впервые.
– История повторяется. Повторяется. А чего иного было ожидать? Что что-то новое изобретут? Зачем? Концлагеря после разгрома армии были переполнены, за военнопленных и вообще людей нас не считали. «Русские свиньи, недочеловеки, варвары». Смерть каждый день в глаза глядела, а надежды почти что и не было. Нетрудно было найти желающих. Кто-то искренне, кто-то от безнадеги. А кто-то наверняка хитрить пытался… Только можно догадаться, как это все организовано. Сначала по мелочи, и идет отсев. Потом участие в экзекуциях, под видеозапись. И опять выбор: или участвуешь, и тогда дороги назад нет, – или убьют на месте. И чего были тогда все переживания на этапе «до»? Четыре пятых на этом этапе ломаются окончательно. И все, можно использовать.
Капо подождал ответа. Не дождался.
– Думаешь, меня тоже того?
Николай пожал плечами: отвечать он не хотел.
– Ну-ну. Я вот думаю, что да.
Капо ушел, а они остались и долго потом молчали. Николай довольно равнодушно, капитан скорее задумчиво. Интересно, как сложится у таких вот? Кто и в преступлениях не замазан, и почти свой, на самом-то деле, но… Возможно, на фоне тысяч – и реально очень многих тысяч самых настоящих карателей, набранных из бывших «своих», такие вот капо и старосты, – это ничего. А возможно, никто и не будет особо разбираться. Потому что некогда будет и незачем. Может, даже пленных будут того, как в прошлый раз… Каждому по десятке каторги выпишут, и вперед, каналы копать. Есть такая вероятность…
– Я-то технарь, наземник, – неторопливо и негромко рассказывал умирающему старлею капитан, – я-то что… Но за все время я всего одного летчика здесь видел, причем с вертолета. Причем с транспортного… Так-то летчиков наших они или убивают на месте, или держат отдельно, может быть. Вот их прямо ненавидят.
– Мы тоже, – совершенно машинально заметил Николай, едва отвлекшийся от своих мыслей.
– Тоже что?
– Ненавидим. Летчиков.
– А-а… Это да. И еще редко увидишь моряков, которых настоящих. Что ты смеешься?
– Настоящих… – он тогда долго смеялся, не мог остановиться. Нервы, конечно. Под «настоящими» авиатор имел в виду плавсостав. Не береговых моряков с баз, не флотских медиков или даже морских пехотинцев. Не таких, как он, не настоящих…
Только когда Николай отплакал, он смог снова думать нормально… Паршиво кончалась его жизнь. Неожиданно паршиво. Жизнь у него была сложная: много что в ней вышло криво, неправильно. Но он все равно не думал, что кончится вот так. Даже явная уже победа как-то не утешала. Пережив разгром кадровой армии, пережив кронштадтскую мясорубку, оставшись в живых после абсолютно суицидального партизанства, – теперь-то он думал, что навоюется в свое удовольствие. Выдавит во внешний мир то, что скопилось у него в душе за эти чудовищные месяцы. Что будет делать это вдумчиво, и не торопясь без нужной меры. Переживая внутри себя каждый момент. И только-только было начал – и тут его искалечили и взяли в плен, и теперь почти наверняка убьют среди сотен и тысяч других, таких же, как он. Это было так обидно, что не выразить словами. Обидно быстро. Именно сложность оставшейся позади жизни приучила доктора Ляхина к тому, что многое можно пережить, перетерпеть, потому что в жизни всегда будет какой-то еще этап. Потому что от тебя самого всегда что-то зависит. И вот все это потеряно: и жизнь, и свое участие в происходящих событиях, и надежда узнать, что будет дальше, и как это будет. Понятно, что они победили, но как же хочется увидеть, что за этим? Как будет жить страна, Россия, разгромив врагов, унижавших ее столько десятилетий? Оставшись без засевшей на своем загривке кодлы дармоедов и тоже врагов? Займет ли свое прежнее место в мировой политике? Восстановит ли нормальное образование? Наладит ли наконец нормальную внутреннюю политику? Запустит ли экспедицию на Марс?
В последующие недели он думал обо всем этом почти непрерывно, раз за разом переживая свою обиду. Ругал себя, требовал от своей дурной головы прекратить, переключиться на помощь нуждающимся в нем людям – бесполезно. Привычная самодисциплина вообще не работала. Он явно сходил с ума. Зачем он побежал спасать эту дуру? Было же понятно, что ее убьют сразу же, через секунды? Почему он не подумал, что своим ненужным порывом может погубить сразу несколько жизней – раненых, надеющихся на него, подчиненных, привыкших на него полагаться?
Когда лагерь начали готовить к чему-то, он даже немного обрадовался. Все сейчас кончится, и бесполезное мучение в том числе. Такие мысли были стыдными, потому что не один же он здесь был, а один из тысяч. Но так уж вышло. Что-то такое происходило, что охраны сначала стало в полтора, а потом почти в два раза больше. И она реально вела себя нервно. В один из дней охранник без предупреждения открыл огонь от проволоки по группке пленных из их барака, стоящих на плацу с одинаково склоненными набок головами. Люди слушали небо – не ухает ли вдали на востоке. Уже несколько дней ходили слухи, что становится слышно. Может, и бомбежка, конечно, но может, уже и артиллерия. Сразу трое пленных погибли на месте, еще один был тяжело ранен. Николай пытался оказать ему помощь, но ворвавшаяся на территорию «группа подавления беспорядков» выдала ему и остальным полную порцию дубинами по хребту и бокам и кого отогнала подальше, а кого еще несколько минут била на земле. Тогда он совершенно потерял контроль над собой. Видя, что вот сейчас они добьют раненого парня, он, уже побитый, начал кричать что-то в полный голос на трех языках сразу. Что-то не просто оскорбительное – что-то еще. Сам он не помнил потом почти ничего, только ожидание смерти и почти радость от того, какая она вот сейчас будет. Только ощущения. И никто потом не мог сказать, что же он все-таки кричал. Даже из знающих английский язык неплохо, никто ничего не смог уловить, кроме отдельных слов. Почему-то его не убили. Раненого убили, а его почему-то нет. Бывший доктор Ляхин не понимал, почему именно, и ходил очень мрачный. Опять размышляя про свой разум и гадая – сколько еще выдержит окончательно уже износившаяся нарезка. В удерживающих его в более-менее целом состоянии незримых винтиках и болтках внутри.
Через день стало ясно, что в отношении канонады на востоке и юге – не показалось. Погукивало там уже совершенно отчетливо. Пленные теперь больше сидели по баракам – выходить под прицелы нервных охранников лишний раз не хотелось никому. Капо барака отдал очевидный приказ, и за «лейтенантом Поляновским» явно начали приглядывать. Николай без труда это заметил, пришел к логичному выводу о том, что, очевидно, все же полезен окружающим, и чуть успокоился. Решил не торопить события.
Возбуждение и нервозность уже не просто чувствовались в воздухе: они стали осязаемыми. Несколько человек убили просто так, наугад. Одиночными выстрелами с одной из вышек, сделанными по людям, бредущим к сортиру. Неловко сказать. По громкой связи через час объявили, что стрельба была правомочной, потому что было нарушено требование правил номер какой-то: «больше двух не собираться». Это правило на висящем в каждом бараке на внутренней стороне двери листке действительно было. Просто его никто никогда не соблюдал. Потом вдали начали гудеть моторы: тяжело и шумно. А из бараков начали вызывать по списку «с вещами», и никто не знал, хорошо это или плохо; и капо не знал тоже. Остающиеся нервничали не меньше, чем уходящие. За окном был слышен непрерывный собачий лай.
– Ну, вот и все, ребятки…
Немолодой капитан погладил тяжелораненого старшего лейтенанта по голове. Парню явно стало лучше за последнюю неделю, и особенно за последние дни. Отлежался. Выкарабкается, если…
– Ну, как уж будет.
– Бегом!
Капитан закинул на плечо скатку из потертого свитера, завязанного рукавами. Николай знал, что внутри: пара носков, мятая алюминиевая миска, ложка. У него самого не было и такого: при каждой стирке ему приходилось сидеть голым. Впрочем, здесь это никого не удивляло и не смешило.
– Пока, Лешик. Держись. Пока, Коль.
– Прощай, Алексаныч. Удачи тебе и удачи нам…
Они недоговорили: капитан уже убежал. Раздражать обер-капо не стоило никогда, а тут он был не один, с конвоем.
– Ну, кого следующего?.. Мама, мамочка моя… Спаси меня, молись за меня…
Вызвали еще нескольких человек, потом была пауза. Потом та же история: в бараке появляется обер-капо с конвоем, и по списку уводят еще десять человек. Стрельбы снаружи вроде бы не было слышно. Николай считал в уме: выходило, что упор в списках сделан на капитанов и старших лейтенантов, лейтенантов и младших почти нет. Три четверти – мотострелки, насколько он знал, но это-то нормально. Как точно заметил еще капитан, авиаторов и мореманов тут почти и нет, да и танкистов тоже. Треть раненые, но и это тоже соответствует ситуации. Не похоже, чтобы особенно отбирали по этим параметрам. Тогда в чем смысл? Могли же сразу всех согнать?
Потом вызвали и его. Несколько быстрых слов, бег к дверям. И дальше тоже бег, с глазами, сощуренными от ветра. Как в старые добрые времена. Только здесь были рвущиеся с поводков собаки и удары по спине палками с двух сторон – не смертельные, просто добавляющие скорости. «Бегом, бегом!» На ходу Николая качнуло в сторону, и одна из овчарок вцепилась в его бедро, мгновенно выдернув клок ткани вместе с кожей. Он взвыл не хуже собаки, но проводник и охранники из оцепления даже не засмеялись, настолько они были на взводе.
В кузов грузовика его затягивали в четыре руки, и еще четыре подталкивали в задницу, поэтому он взлетел ласточкой. Стукнувшись, разумеется, раной обо все возможные препятствия и заматерившись через рычание. Он еще не успел подняться с колен и сесть на лавку, когда прямо на спину ему закинули следующего, а за ним еще. Куча-мала была как в детстве, только боль была недетская. И еще было реально страшно: надрывающиеся собаки создавали к происходящему такой фон, какого не оформит ни один режиссер.
– Давай, боец, давай. Держись за меня.
Крепкий мужик с выбитым глазом. Глазница ничем не закрыта, и срастающиеся между собой обрывки век выглядят впечатляюще.
– Спасибо, браток.
– Моряк?
– Да. Как узнал?
Тот только фыркнул. По лавке их сдвигали все дальше в глубину кузова, пока сидеть стало совсем уж невозможно.
– Какой флот?
– Был Балтийский…
– А-а… Давно?
– Недели три-четыре.
– Угу. Слышал новости?
– Которые?
– Свеженькие. Про Обаму, мать его.
Конвой захлопнул задний борт, в кузов вскочили двое с короткими автоматами, пинками освободили себе места на крайних лавках. Несколько пленных повалились в проходы, и у Николая на секунду остановилось сердце: вот сейчас конвоиры откроют огонь. Нет, обошлось.
– Не слышал. Газет сегодня не завозили. А что там?
Вокруг было сплошное гулкое бормотание, и Николаю сначала показалось, что он не расслышал. Потом, что он расслышал неправильно.
– К чему, к чему призвал? Еще раз… Я, признаться… Мне еще весной по башке дало. Смешно сказать, пулей – шлем не пробила, но… Еще раз?
– «Призвал Россию проявить добрую волю и прекратить агрессию против Европы, пока конфликт не зашел слишком далеко», – очень отчетливо повторил одноглазый офицер.
– Врешь. Где слыхал? – спросил Николай совершенно без паузы.
– Радио. Ихнее, конечно.
– Врут. А «слишком далеко» – это как?
– А это про намек Лосева о соблазне использовать, наконец, ТЯО на южном театре. Там проблемы. Блин, даже этих давим, а турки как рогом уперлись, держат свой фронт. Прямо уважение вызывает.
– Угу. Уважение. Пока деревуху какую-нить не отобьешь от них, – отметил человек, сидящий прямо напротив. У этого был ожог на пол-лица и деформированные губы не давали ему говорить внятно.
– А ты с юга?
– Был с юга. Сентябрь. Тогда как раз отбивать начали.
Колонна набрала скорость, и грузовик качало на заснеженной дороге так, что говорить стало почти невозможно. Ветер с растворенными в нем снежинками лез через многочисленные дыры в тенте прямо в душу. Половина пленных тут же начала надрывно кашлять, толкаясь в соседей локтями. Так прошло минут пять, и только после этого все как-то успокоились или приноровились.
– Станция. Грузить будут.
Вот так вот и началось это путешествие. Разительно отличающееся от того, с чем ассоциируется железная дорога у людей его возраста. От кроссвордов, часов чтения лежа и смотрения в окошко, наконец. Жареной курицы, пива и помидоров с огурцами тоже не было. Был невыносимый холод, умирающие люди. Охрана, готовая в любую секунду сорваться и убить. И непрерывное ощущение злой обиды. И вот теперь оно кончилось. Теперь будет что-то другое.
Дурные предчувствия Николай попытался засунуть как можно поглубже, но получалось плохо. Впрочем, дорога хоть как-то отвлекала. Пока дорога не кончилась, что-то еще оставалось впереди. Была надежда, что по составу долбанет лихая пара бомбардировщиков, и уцелевшие пленные могут попытаться под шумок проверить вагон на прочность. Была надежда, что какой-нибудь прорыв окажется совсем уж фантастически успешным, и перевозка пленных станет для врага ненужным баловством на фоне острейшего дефицита транспорта под переброску техники, людей и доставку боеприпасов. Вроде бы их везли не особо на запад, скорее на юг. Все это было фантазиями, конечно. Почти детскими. О них неловко было думать даже самому.
– Лают.
– Еще бы.
Они слушали происходящее снаружи, будто из склепа. Духота и холод – даже странно, как это сочеталось. Сорок человек на камеру, рассчитанную наверняка человек на пятнадцать максимум. Несколько умерших не изменили в этом соотношении ничего.
– Минут сорок стоим.
– Да, пожалуй.
Огромный состав, почти двести человек на вагон. Понятно, что дело не быстрое. И что, как в старом анекдоте, «а мы и не торопимся». Лай собак и гавкающие выкрики людей долго держались на одном и том же месте, потом рывком приблизились и снова застыли. Судя по всему, выгрузку проводили из нескольких вагонов зараз. Бог знает, сколько это еще займет. Сорок минут – это ни о чем.
Потом удар металлом по металлу, очередной долгий лязг и неровный стук – откатили раздвижную дверь. Сразу стало еще холоднее, но хоть как-то дохнуло живым воздухом, а не закостеневшим запахом старого пота, мочи и дерьма.
«Да, – довольно отчетливо сказали прямо за дверью камеры, – да». Однако кроме этого одного пугающего слова он ничего не разобрал, хотя слушал напряженно. Только тарабарщина. Но конвой не из полицаев, уже везение. Что же это все-таки за язык? Чуть похож, может быть, на итальянский, но в итальянском точно нет слова «да».
– Первая камера, приготовиться на выход! Приготовиться, я сказал, обезьяны тупые! Встали быстро, по одному, в затылок! Обе руки на макушки себе! Обе, уроды!
Да, этот русский язык знает совершенно свободно. Темноволосый, темноусый, высокий. На груди американская М-15. Флажка на плече не видно: ни цветного, ни защитного цвета. Знаки различия – совершенно незнакомые.
– Ждать моей команды! Один пошел, другой готовится! Шаг вправо, шаг влево – и сразу стреляем. Всем приготовиться! Ты первый! Ты, я сказал! Ты второй!
Николай столкнулся с кричащим глазами. Он знал, что этого нельзя делать, но не смог удержаться. Глаза были темными и ничего не выражали. Как у акулы. За его спиной маячил еще один боец, такого же телосложения, так же вооруженный. Молчащий. В узком коридоре чувствовалось присутствие еще нескольких. Их камера в вагоне первая, остальные могут послушать, приготовиться. Впрочем, все знакомо. Загружали их несколько дней назад почти так же. «Сороковой пошел… Сорок первый пошел… Сорок второй пошел…» Мощное «гав-гав» с двух сторон, удары дубинками по бедрам и спине, повелительные команды. Коридор между линиями вооруженного оцепления, упирающийся в корму здоровенной многоосной фуры. Снег и ветер со всех сторон, снег в лицо. Очередной нырок головой вперед, очередной удар железом по ране. Было бы даже смешно от такого déjà vu, если бы не было, черт побери, так мучительно больно.
Сидя на ледяной лавке, стиснутый и с боков, и спереди по коленям, Николай не мог не вспомнить, что сказал ему тот одноглазый офицер, когда их грузили в поезд. С которым их потом раскидали по разным камерам. Связи между камерами никакой не было, на выгрузках умерших и убитых и при раздаче паек, разговаривать запрещали категорически. Так что Николай и не знал, куда того сунули. Оставалось спрашивать у своих, и он расспрашивал всех подряд, но нет, никто ничего подобного не слыхал. Скорее всего или локальная утка, или просто вранье скучающего человека. Выглядело именно так.
Везли их минимум часа два, причем почти все время на хорошей скорости. Впрочем, скорость они могли оценивать только по тому, как и трясет и качает и как сильно дует холодом из дырок. Если там, в Польше, были нормальные тентованные грузовики, то здесь фура была более специализированная. Обитая даже не жестью, а кровельным железом или чем-то вроде того. Проковырять лишнюю дырочку не получится, пробить отломанной от лавки доской тоже. И напяливший толстые дутые куртки конвой сидел в выгороженном отсеке полутораметровой ширины – не дотянешься через решетку. Продумано.
К моменту, когда они доехали, он закоченел уже окончательно. До такой степени, что потерял возможность связно размышлять. Только и думалось про «как же, господи, холодно» и «когда же довезут и станет тепло». Николай не помнил, кто из великих писателей или знаменитых полярников оставил фразу о том, что «холод – это единственное, к чему человек никогда не может привыкнуть», но это было чистой правдой. Он непрерывно тер ладонями свое лицо, толкался с соседями локтями, пытался отогреть ладони под мышками и дыханием – и все это уже на полном автомате. Мысль о том, что их могут не привезти в тепло, а выгрузить в чистом поле на опутанный колючей проволокой квадрат земли была по-настоящему ужасной. Такой ужасной, что можно потерять сознание от одного только страха. Как он дотерпел, он не знал. Явно хреново было даже конвойным, которые могли свободно двигаться в своем отсеке и которые были отлично обмундированы. Николай отдал бы половину оставшейся жизни за нормальный бушлат и ватные штаны, но никто не предлагал. Еще в лагере ватник и свитер считались сокровищами, а ведь настоящая зима тогда только начиналась.
Оскорбления, которыми их осыпала охрана при разгрузке, вообще его не тронули. Он их слышал, и даже понимал что-то из слов, но они не значили для него вообще ничего. Руки были совершенно деревянными, особенно раненая правая; лица он не чувствовал уже совсем. Их волокли буквально за шкирки; немногих, способных идти, подбадривали пинками. От кормы остановившейся машины до дверей с раскачивающейся над ней лампой были считаные метры, но пройти и проползти их заняло полную минуту. Сколько товарищей по несчастью остались позади, замерзшие насмерть, Николай не знал – а на самом деле даже и не думал об этом. В здании оказалось если не тепло, то как минимум не убийственно холодно. Но их все гнали и гнали дальше внутрь, длинной ковыляющей цепочкой, которая начиналась где-то очень далеко впереди. В ушах шумело застывающей кровью, перед глазами все плавало, и слышал и понимал он довольно мало. Были какие-то переходы; на одной из развилок несколько человек в серых куртках и кепи с силой били лежащего человека ногами, как бьют по футбольному мячу – разгоняясь на метре пространства и с силой выбрасывая вперед носок ботинка. Какие-то снова были фонари, двери, ступени и стены. Камера, набитая людьми, вой в ушах. Удар о пол, от которого лязгнули зубы. Кто-то хватает за плечи, оттаскивает в сторону, но недостаточно проворно, и на ноги валится чужое тело, а потом еще одно или два. Потом он наконец-то вырубился, а пришел в себя уже от боли в отогревающихся руках и ногах. И боль была настолько жуткая, что он сразу же закричал в полный голос. Мышцы будто выворачивало наизнанку, кожа словно исчезла совсем, и это ощущалось так, как если бы его сунули сразу всем телом в живой огонь. Рядом тоже кричали, в несколько голосов; на фоне всего этого безумия чьи-то успокаивающие слова и прикосновения казались совершенно чужеродными, ненормальными. Он бился на каменном полу, но от этого становилось только хуже. Заливаемая в рот из чужих рук вода не шла в горло, он хрипел и кашлял, пытаясь отбиться от боли мотанием головы, – и вырубился снова.
Когда Николай пришел в себя, было довольно тихо. Яркий звон в ушах, приглушенные голоса многих людей по соседству – это было уже почти ничего. Боль не исчезла окончательно; руки, и ноги, и лицо все еще болели, но боль была уже тихой и ноющей, а не выкручивающей все тело. Ее без труда можно было терпеть, а сравнение с прошлым было почти что приятным. Слабость и эйфория от тепла были такими сладкими, что он уснул в ту же секунду, как напился, – причем не понял и не запомнил, ни кто подал ему воду, ни как он о ней просил.
Окончательно он пришел в себя уже много часов спустя: от того, что затекла подложенная под тело правая рука, и одновременно болели голова и желудок. В скудно освещенной камере было невыносимо душно и смрадно, звук перешептывания многих голосов напоминал шорох крыльев насекомых. Его неожиданно начало подташнивать.
– Э, браток?
Николай тронул за плечо крепкого молодого парня в тельняшке под расстегнутой курткой, сидящего спиной к стене совсем рядом с ним.
– Где мы?
– В смысле?
– Я это… Нас сегодня привезли, я не помню ничего. Ничего не видел… Мы где вообще?
– А, ты из этих… Мы в Румынии. Где-то самый запад вроде бы. Точно никто не знает.
– В Румынии? Вот занесло… То-то мне показалось… А ты давно здесь? Когда кормежка, не в курсе? А то… Признаться, я-то даже день сейчас или ночь, не очень понимаю.
– Ночь. Самый конец. Часа полтора до рассвета. Скоро начнется. А кормежки не будет.
– В смысле?
Парень в тельнике помолчал, то ли раздумывая, как ответить, то ли борясь со своим желанием выругаться. Но все же ответил.
– В смысле, все. Не будет. Только вода вон в кране… Пить не хочешь?
– Нет, спасибо.
– Не за что… Андрей, ВДВ.
– Коля. Врач, резервист.
Они пожали друг другу руки. Николай впервые поймал взгляд десантника и вдруг как-то сразу понял.
– Нет!
– Угу. Я здесь вторые сутки. Уже сомнений нет. Сам увидишь.
– Бежать?
– Безнадега. Совсем некуда… А там как?
Этот вопрос он тоже понял.
– Не знаю. Нас несколько дней везли, а до этого я уже скоро месяц как попал, тогда мы только наступление начали. В ноябре все ничего было, давили. Кого в начале декабря к нам кидали, те тоже говорили, что довольно бодро все идет.
– Что ж, судя по тому, что на стенах оставлено, они совсем недавно это самое… Черт знает, что здесь до того было, а теперь…
Николай придвинулся ближе к стене и посмотрел. Потом потрогал пальцем. Обернулся, с надеждой поглядел на лампочку. Света было явно мало. Мучаясь, разобрал несколько строчек. Вздрогнул, когда дочитал до слова «Отомстите!» и до даты.
– И как это?
– Не знаем. Просто уводят. Стрельбы нет, мы «минуты тишины» устраивали. Как-то.
– А зачем?
– В смысле?
– Мы чуть не сдохли там от холода. И до этого еще, в лагере: там охрана стреляла, как хотела. Зачем что-то городить? Прибили бы нас еще там, на месте. Или оставили бы на лишние четверть часика в той же жестянке после поезда – и все, природа бы свое дело верно сделала бы. Доделала… Зачем нас было везти, заново отогревать?
Десантник Андрей только фыркнул.
– Спроси что-нибудь полегче… Слух был, какие-то переговоры идут. Может, какая-то логика и есть в том, что нас тут, а не там, не где-то. Ты ж офицер, раз врач?
– Конечно.
– Ну вот. Лично я про Катынь думаю.
Он посмотрел на Николая, убедился в том, что тот на этот раз не понял, и разъяснил.
– Катынь, это где гестапо поляков расстреливало. С гестапо теперь взятки гладки, так что прогрессивным человечеством считается, что во всем виноваты русские. Ну, и если собрать в одно место столько пленных русских офицеров – очень большой появляется соблазн им, гадам, отомстить. Отплатить той же монетой.
– Но здесь же Румыния, ты сказал.
– Румыния, и что? Румыны нас разве больше поляков любят?
Николай не выдержал, встал и с кряхтением понагибался в разные стороны. Плохо было дело. Про то, что в Румынии есть тюрьмы ЦРУ, он слыхал и раньше. Про переговоры не слыхал никогда и ничего. Какие могут быть переговоры после того, что от России остались одни руины? Им подождать года три-четыре, и нас можно будет брать голыми руками. Единственный наш вариант – это довести войну до победного конца прямо сейчас, пока не кончились силы и остатки индустрии.
Пробираясь между лежащими и сидящими почти вплотную друг к другу людьми, он сходил к унитазу и мойке. Прикрывая глаза от рези и сдерживая дыхание, помочился темной, вонючей струей. Машинально вымыл руки под тонкой струйкой холодной воды и напился. Текущая в побитую эмалированную мойку вода имела вкус железа. А пробираясь обратно, Николай впервые заметил среди товарищей по камере несколько женщин. Остановился, приглядываясь. Нет, не те. Да и не была санитарка Ольга офицером.
Проснулись уже почти все, в ближний к двери угол камеры начала выстраиваться очередь. Как в плацкартном вагоне, только в десять раз теснее. И пара мертвых тел лежит в углу: руки сложены по швам, лица прикрыты снятыми куртками.
– Слышь, Андрей…
– Коль, – с усилием приподнял голову тот. – Слушай, ну перестань ты трындеть, Христом-богом прошу. Ну что тебе, подумать не о чем? Дай мне одному побыть, не будь ты гадом!
Николай проглотил остаток своей фразы, молча сел. Закрыл глаза. Было страшно. Он пытался вслух сказать себе, что прожил хорошую жизнь. Сложную, интересную, полную. Что много раз был в бою, побольше многих. Что убивал врагов, вешал предателей, спасал раненых, участвовал в уничтожении сразу двух боевых вертолетов. Что его жизнь давно окуплена тем, что он сделал. Да и вообще, можно было только радоваться тому, столько он прожил лет. Фактически он мог сгинуть в чеченском рабстве, совсем еще зеленым-зеленым сопляком. А тут столько всего успел сделать, пожить… Мало, но все равно неплохо. У других не было и этого. Сколько его боевых друзей погибли в 17, 18, 19 лет… Ему грех жаловаться, грех обижаться. Не торопясь, вспомнил родителей и сестру, перебрал в памяти самых главных друзей, поименно перечислил себе всех своих женщин, с самой первой. Потом снова начал думать о родителях и о той своей любимой работе, которую потерял.
Когда дверь впервые открыли, он был уже почти готов. Пленные начали подниматься на ноги, и он поднялся вместе со всеми, заслоненный несколькими десятками спин.
– Доброе утро! – довольно отчетливо произнес один из вошедших конвоиров. Громадного роста; опять, разумеется, темноволосый. Морщившийся от запаха. – Ага, у вас тут это самое…
Двое за его плечами держали короткоствольные автоматы у бедер: их стволы смотрели точно в центр плотной группы скучившихся людей. Николай встал плечом к плечу с бритым десантником Андреем: молодой парень ему понравился. Именно на таких держался каждый коллектив, который у него был. Если сейчас умирать среди совершенно незнакомых людей, ему хотелось умереть рядом с этим.
– По двое на каждого, выносить, – скомандовал чужак. – Покажем куда. Потом будем вызывать на допрос.
После короткого колебания четверо мужчин вышли вперед. Николай видел их со спины, но все равно ему показалось, что они быстро и почти невидимо переглянулись.
– Без глупостей. Не надо. Просто отнесите их и вернетесь назад. Все понятно?
Рязанец рядом тихонько выдохнул воздух. Он не выглядел раненым, но взгляд у парня был мутным. Если два или больше дней вообще не есть… Николай отлично понимал, что через такой срок лично он будет уже совершенно никаким. Слабым, заторможенным. Мечтающим, чтобы все закончилось поскорее.
Конвоиры отступили за тяжелую дверь очень осторожно, не разворачиваясь. Переводя прицел с одного человека на другого. Четверо взяли двух умерших за руки и за ноги и вынесли их за ними. Дверь снова закрылась, и все как-то одновременно выдохнули воздух и задвигались. Снова зашуршали голоса.
– Как это будет? – спросили сбоку.
– Увидишь… Вчера было… по-разному. Один раз даже весело.
Николай обернулся, но не понял, кто это сказал. Он вторую минуту сгибал влево и вправо пальцами левой руки доживший до этого дня бронзовый хвостик застежки-молнии на кармане. Но тот пока держался. Пальцы начали ныть, но вскоре сломалась сначала первая металлическая перемычка, а затем и вторая, и он получил себе полуторасантиметровый кусочек мягкого металла. Прямо меч-кладенец, да. Повертев головой, Николай нашел место у одной из стен и двинулся туда. Присел между двумя мужчинами средних лет, один из которых оказался одноруким. Устроился поудобнее и начал царапать стену. Работать приходилось почти на ощупь, тень от собственных головы и руки закрывали половину поля, и так-то хреново освещенного. Поэтому он делал буквы довольно большими, а это означало, что текста получится мало.
Сзади снова открылась дверь и люди сначала перестали говорить, а затем начали подниматься на ноги и меняться местами. В этот раз он не обернулся.
– Подполковник Петров. На допрос. Всем остальным на месте!
Обернуться все же пришлось: слова «подполковник Петров» были не теми, которые он мог игнорировать. Нет, вышедший к дверям человек не был похож на Вику ни одной чертой лица. Он был то ли бурятом, то ли даже якутом. Ну да мало ли в Вооруженных силах Петровых? Он пересекался с десятком даже за последний неполный год, а всего их, наверное, тысячи.
Широка-а страна моя родная! —
в полный голос пропел подполковник, и Николай четко увидел, как пригнулись двое у дверей, с оружием в руках. Убьют!
Много в не-е-ей лесов, полей и рек!..
Полностью охренев, он увидел и услышал, как песню подхватывает сначала один человек, потом другой, потом почти все. Дверь давно закрылась, клацнул, будто затвор, тяжелый засов, а люди все пели. Это было даже не совсем пение – рев. На его фоне не было слышно, что происходит за дверью камеры, поет ли еще ушедший. Стало страшно, как не было страшно даже час назад, когда он узнал, что это почти наверняка конец.
Николай успел выписать буквально еще два слова, с трудом продавливая крашеную штукатурку двухсантиметровыми царапинами, складывающимися в буквы, когда пришли за следующим. Тот запел свое, что-то из 60-х годов: то ли Визбора, то ли Высоцкого. Песню опять подхватили и пели, кто насколько помнил. И вот так это было. Раз в несколько минут заходила тройка конвоиров, готовая открыть огонь по всем, не целясь, на малейшую попытку сопротивления. Конвоиры были разные, и повторялись они через три раза на четвертый или через четыре на пятый. Несколько чернокожих, несколько стандартных европеоидов, один оказался ярко выраженным северянином. Остальными были то ли румыны, то ли болгары, то ли боснийцы. То ли просто турки: он не был способен уловить разницу.
«Подполковник Тихонов!» – объявляли всегда хорошо говорившие по-русски «разводящие» наряда. «Майор Антоненко!», «Майор Тимофеев!», «Капитан Игорева!» Подполковники и майоры кончились почти сразу, капитанов в камере оказалось почти полдюжины, одна из них женщина. Николай с опозданием подумал, что почти наверняка она медик, но спрашивать было уже поздно.
Уводимые начинали песню, кто хорошим ясным голосом, кто как лишенный слуха и вдобавок раненый медведь, кто почти неразличимо. Через секунду вступали все остальные. Он тоже отрывался от своего бесполезного царапанья, пропевал несколько слов. Каждый четвертый начинал «Варяга». Каждый прочий четвертый – «Вставай, страна огромная» или «Катюшу». Остальные пели, кто что мог. Кто из военного, кто что-то из рока, кто-то даже вспомнил старую питерскую «Алису» времен молодости самого Ляхина, – он даже что-то еще, оказывается, помнил сам. Подпевание выглядело страшно: пели с надрывом, выкрикивая стихотворные фразы с болью, мукой, с угрозой. О мелодии особо не заботились: ревели все вместе. Заведи кто-нибудь даже пусть «Спят усталые игрушки» – и это тоже звучало бы в таком жутком исполнении более чем пугающе.
Показательно, что конвойные не возражали ни словом, только вжимали головы в плечи да шевелили пальцами над спусковыми скобами своих коротких автоматов, удобных для боя в помещениях.
С боем взяли мы Орел, город весь прошли
И последней улицы название прочли.
А название такое, право слово, боевое:
Брянская улица… —
спел молодой парень с рассеченным поперек лицом. Старший лейтенант, опять носивший фамилию Петров.
Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлет страна родная
И маршал Лосев в бой нас поведет!.. —
спел еще один старший лейтенант. Подпевающий ему Николай исполнил нужную строчку неправильно, и он был такой не один. Кто такой Лосев, он, кстати, прекрасно помнил, но сравнивать его с Ворошиловым до сих пор ему как-то в голову не приходило.
Раненный в обе ноги лейтенант возрастом не менее сорока начал «Интернационал», – ему подпели с таким напором, что в открытую дверь за обычной тройкой тюремщиков сунулись еще двое, вооруженные так же. Женщина – старший лейтенант с фамилией Меркулова запела «Виновата ли я, что люблю?» – и кто-то в толпе громко зарыдал: по-мужски, с хрипом. На вызов «лейтенант Козлов» вышли сразу два человека: выглядящий лет на 17 пацан с ожогом во все лицо и здоровенный мужик вдвое старше: то ли культурист, то ли штангист. Звание «лейтенант» звучало для него странно, но Николай видал даже пятидесятилетних резервистов-лейтенантов, делающих на войне свое нужное дело, и видел не раз. Культуристы вовсе не всегда шли в мотострелки и спецназ, видал он и таких врачей.
Когда вызвали «лейтенанта Турусина», вперед шагнул рязанец Андрей.
– Прощай, Андрюха! – закричал Николай ему в спину; тот даже не обернулся. Начал ту же «Катюшу». Слабо начал, неровно, потом голос окреп.
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша…
За все эти десятки минут они ни разу не слышали, чтобы уходящий пропел больше пяти строчек, потом становилось не слышно. На своей третьей строчке десантник Турусин с силой лягнул правого конвоира ногой прямо в пах и тут же совершенно молча кинулся на центрального в тройке румына, который стоял с привычным равнодушным выражением на лице. Ровно в ту же секунду весь передний ряд бросился на последнего оставшегося конвоира. Тот успел судорожно прожать спуск и обвел сектор перед собой сплошной пулевой строчкой. Патроны в пистолете-пулемете были слабые, но на дистанции в 2–3 метра их пробивной силы хватило: каждая пуля была убойной. До Николая строчка не дотянулась, он вовремя повалился на истертый кафельный пол и лежал, оглохший от визга рикошетов и человеческих криков, еще полную минуту. Сначала – пока конвоиры опустошали свои магазины в лежащих, потом лежал просто так. Почему-то его не тронула ни одна пуля, хотя давно знакомые звуки ударов в мягкое были и спереди, и сзади.
От двери заговорили по-румынски…
«Зачем я лег?» – спросил он себя и не нашелся, что ответить.
– Кто здесь еще есть? – каким-то странным тоном спросил чужой голос, уже по-русски.
Почему-то Николай сразу встал. Огляделся: да, в углах камеры поднялись еще человек пять, да еще кто-то ворочался на исщербленном, залитом кровью полу. В ушах стояли звон и стон: стонали будто сами стены.
– Кто?
– Младший лейтенант Егорова, – назвалась женщина, раненная в плечо. Она зажимала рану ладонью, но кровь текла не останавливаясь, пульсируя. Артерия. Это значит – счет на секунды. Так и было. Женщина закатила глаза и повалилась лицом вниз. Николай даже не дернулся: не сработали даже вколоченные в него всей взрослой жизнью рефлексы. Слишком он был оглушен.
– Лейтенант Иванов…
– Лейтенант Абдураупов…
– Младший лейтенант уулу Улукбек…
– Да вашу же мать! Лейтенант Войтович, суки!
– Лейтенант… Поляновский, – назвался он сам, последним.
– Поляновский!
Николай обвел взлядом немногих стоящих. Ладно. Переступил через два тела, лежащих друг на друге крест-накрест. Обошел стонущего раненого, зажимающего руками живот. Вспомнил нужное и даже запнулся от этого. Потратил секунду, чтобы подумать. Сам засмеялся над своей глупостью. Не нашел ничего лучшего, чем тоже запеть «Варяга».
Не скажут ни камень, ни крест, где легли
Во славу мы русского флага… —
начал он не с первой строфы, а с самой последней. Дверь за спиной захлопнулась, вновь лязгнул засов.
Лишь волны морские прославят вовек
Геройскую гибель «Варяга»!..
За стальной дверью оказался хорошо освещенный широкий коридор. У всех пяти конвоиров были безумные глаза: разводящий растирал измятую шею, еще один натурально дрожал губами. Песня кончилась, и Николай начал ее снова, с правильной, первой строчки. Все-таки он был моряком, пусть и не самым настоящим. Но, кстати, он всегда хотел им быть.
Прощайте, товарищи! С богом, ура!..
Коридор оказался довольно коротким. Несколько закрытых дверей с глазками: очевидно, соответствующих таким же камерам, как та, в которой отогрелся он. За одной вроде бы тоже пели, но он не был уверен: слишком громко орал сам. В дальнем конце коридора, метров через полсотни, последняя камера зияла открытой дверью. Туда его и вели. У входа стояли еще трое; когда они оказались рядом, Николай разглядел, какие мертвые у встречающих лица. Не выражающие ничего.
Двери у этой камеры не имелось. Несмотря на это, сортиром еще в коридоре воняло просто оглушительно. В середине камеры стояло ведро с водой, по полу змеился шланг, из которого несильно текло, смывая дрянь в канавки у стен. Что это означает, он понял сразу же. Ткнул без замаха человека перед собой вытянутыми пальцами левой руки точно под кадык. Попал, как ни странно, но даже не успел услышать, как тот охнет. Сбоку шагнул огромный, весящий много больше ста килограммов чернокожий мужчина в серой форме без знаков различия. Одним движением он заломил Николаю обе руки за спину, загнув их вверх.
– Sunt Locotenent Polyanovski, Rusia, Armatа, – сказали над головой. И тут же по-английски, тем же голосом: – Lieutenant Polyanovsky, Russia, Army branch.
Согнутого Николая толкнули вперед и сунули головой вниз, лбом точно в ведро. Он мощно лягнул ногой, но удар был в пустоту: убивающий его человек был не сзади, а сбоку. Следующий рывок был вверх, всем телом сразу, – так, что застонали связки спины. Но он тоже вышел никаким, держащий лейтенанта негр был во много раз физически сильнее. Просто сильнее. Попытка вильнуть плечами влево, вправо, опрокинуть ведро – никак, оно было привинчено или вбетонировано прямо в пол. Вода забила горло, Николай одновременно оглох и ослеп. Выкашлять воду было нечем, воздух в груди уже и давно кончился. Еще один удар ногой, со всей силы и наугад вбок. Осязание погасло последним. Все это, вместе взятое, заняло две минуты ровно. Все.
Лейтенанта Ляхина, формально не являющегося военнопленным и не имеющего никакого права на защиту Женевской конвенции, утопили в ведре с водой, как тысячи человек до него и сотни после. Военный врач привычно констатировал «смерть от отека легких»: опять же как тысячи раз до того, и еще сотни после. Этот диагноз подтвердился бы при любой эксгумации.
Располагающийся на северо-восточной окраине Бухареста «Object international Lumânare II», то есть «Международный объект "Свеча II"» был оставлен 20 декабря, после тщательного уничтожения всех свидетельств происходившего здесь в течение последних лет вообще и в течение последнего месяца в частности. Этот процесс, к слову, включал поспешную физическую ликвидацию почти тридцати имеющих славянское происхождение бойцов охраны, включая румын, венгров, болгар и граждан нескольких республик бывшей Югославии.
Захоронение получило индекс «Госпитальное захоронение-134. Терапия». Однако именно обнаружение в верхнем слое этой братской могилы останков 28 погибших вследствие пулевых ранений мужчин, в имевшем хорошую сохранность однотипном обмундировании, привлекло внимание профессионалов. Выполненная в мае 2014 года поверхностная проверка судебно-медицинским экспертом превратилась вследствие этого в полноценное расследование, проводимое международной комиссией, включающей представителей не только оккупационной администрации, но и Румынии. Вскрытие прочих секций захоронения позволило обнаружить еще минимум три крупные группы тел с множественными огнестрельными ранениями. Как в этих группах, так и во всех остальных секциях останки принадлежали мужчинам и женщинам молодого или среднего возраста. Имеющим иногда заживающие или зажившие раны разного характера, обмундированным по-разному или необмундированным. Первый этап следственных мероприятий был завершен в июле, и по полученным результатам было начато расследование еще более крупного масштаба, затронувшее несколько десятков «международных объектов» на территории России и полудюжины европейских стран. Полученные данные были отражены в одном из имеющих трехзначный номер томов материалов Минского процесса 2015 года. Нельзя сказать, чтобы они имели какое-то особенно большое значение на фоне всего остального, но и они были упомянуты во время процесса тоже. Кое-кого осудили и повесили по этому пункту конкретно.
По требованию Правительства России останки казненных военнопленных вывезли из трех десятков вскрытых «Госпитальных захоронений» на территорию Российской Федерации. Не только из них: в течение 2015–2017 годов останки всех павших бойцов России и ее союзников методично изымались из всех воинских захоронений Европы в целом. От 1-й Мировой включительно. В ответ на предложения местных властей оставить их на месте, с обновлением и созданием новых мемориальных воинских кладбищ, то же правительство ответило посланием, состоящим из простых слов, несущих открыто оскорбительный смысл. Русские не верили и не собирались верить европейцам больше никогда. Русские подозревали, что правительства Польши, Дании, Германии, Франции, Голландии, Бельгии, Чехии, Словакии, Венгрии, Австрии, Румынии, Боснии, Хорватии и Болгарии планируют через полвека снести эти еще не созданные воинские кладбища и удалить упоминания о них из всех своих документов. Русские не собирались оставлять на чужой территории ни единого тела своих павших бойцов на будущее поругание негодяям.
Открытие мемориального комплекса «Незабытые» состоялось 17 марта 2018 года. Огромный комплекс, состоящий из простого монумента и грандиозного молодого парка располагался в городе Химки Московской области, уничтоженного почти полностью и не попавшего в План Восстановления как 1-й, так и 2-й очереди. Имя лейтенанта медицинской службы Н. О. Ляхина находится на одной из последних плит. Его и сотни других имен вписывали уже после открытия монумента, вне всякого алфавита, по мере получения из Ростова очередной серии результатов генетической экспертизы. Впрочем, какое это имеет значение? Главное, все-таки нашли. Главное, есть кому помнить.