— Помогите разрешить духовный вопрос.
— Что такое? — встряхнулся батюшка.
— Теща у меня вроде бы неглазливая: когда приезжала на день, на два — ничего не случалось. А тут с тестем повздорила, и живет у нас уже целый месяц. За это время дочь ногу сломала, — он стал загибать пальцы, — сарай сгорел, в машине стекло разбили, — и поднял руку с тремя загнутыми и двумя оттопыренными пальцами.
— Да-а, — сочувственно вздохнул старший охранник.
— И что делать мне в такой ситуации? — обратился первый пилот к отцу Василию.
Тот задумался.
— Я возвернул ее обратно, — ответил сам себе вертолетчик, — и они с тестем помирились. Что вы, батюшка, на это скажете?
— Скажу: «Блаженны миротворцы, ибо они сынами Божиими нарекутся».
— А у нас тоже есть духовный вопрос, — присоединился старший охранник. — У нас зеркала по ночам падают.
— Как падают? — не понял отец Василий.
— Прямо так и падают, — отвечал младший. — Я тут ночевал в здании, вдруг просыпаюсь среди ночи, а передо мной на стене зеркало в человеческий рост, смотрю на него: оно вываливается из рамы и — вдребезги...
— И так стало почти каждый раз после отъезда гостей, — добавил старший. — Нам самим приходится покупать новые зеркала, это, сами понимаете, разорение, а рассказать начальству не можем: решат, что мы тут пьянствуем да хулиганим.
— Я уж за лето четыре зеркала им привозил, — вздохнул первый пилот.
— Да, — подтвердил старший, — четыре заезда гостей — и четыре зеркала.
— Может, модель какая-то неудачная? — спросил батюшка.
— Меняли, — махнул рукой вертолетчик, — но все равно: гости улетят, и в одну из ближайших ночей зеркала лопаются, иногда в гостиной, иногда в ванной комнате... Которое в ванной хоть подешевле... Вот мы и пригласили вас...
— Ну, зеркала, пожалуй, падать больше не будут, — успокоил отец Василий и, помолчав, добавил: — Надо же, до чего погибельные люди: отражением своим разрушают материю. Каково это нашей стране под ними корячиться?
Тут ввалился второй пилот: руки в машинном масле, из нагрудного кармана грязная отвертка торчит. Стал объяснять, почему что-то там не отвинчивалось, но первый прервал:
— Погоди ты, — и к батюшке: — А у меня еще духовный вопрос. Знаете, рядом с аэропортом есть кладбище?
— Конечно, знаю.
— Которое на холме.
— Знаю, знаю, нашему брату частенько приходится на погостах бывать.
— Захоронения там подбираются уже к самой вершине. Все быстрей и быстрей. А я хотел бы на этой макушке прилечь: оттуда весь аэродром — как на ладони...
— Наверное, можно выкупить, — пожал плечами отец Василий.
— Да там нет ни директора, ни сторожей.
— Ну, тогда огороди участочек, поставь крест или какой хочешь памятник и напиши: «майор Петров».
— Почему «майор Петров»?
— Можешь еще что-нибудь, но обычно в таких случаях пишут: «майор Петров».
Отец Василий слышал об этом от знающей личности. Как-то возили его на далекий остров осмотреть полуразрушенный храм. Ткнулись в берег, вышли из катера, а навстречу им огромных размеров человек в плавках и тапочках, с черной бородой, длинной черной гривой, с большущим крестом на груди.
Правильнее сказать — не на груди, а на вершине дороднейшего живота. Крест желтого металла, с цветными камушками или стеклышками. В точности, как наградной священнический, однако священники носят такие кресты поверх облачения, а тут — вместо нательного. Отец Василий решил, что человек этот достоинства архиерейского. За сорок лет службы он ни разу не видел архиерея в плавках, но определил, что для священнического служения существо это чересчур устрашительно — прихожане в момент разбегутся, — а вот для архиерейского — вполне подходяще, чтобы, значит, попы трепетали.
Но оказалось, что человек этот — директор кладбища одного из центральных городов земли нашей и строит здесь рыболовную базу для себя и своих друзей. Вот он-то и открыл батюшке тайну «майора Петрова».
Между тем трапеза благополучно подошла к завершению. Все распрощались, и вертолет понес отца Василия в родной город, чтобы домой и спать.
Перед посадкой сделали круг над кладбищем. Первый пилот указал в иллюминатор на макушку холма: оградки вот-вот должны были покорить высоту.
— Времени у вас не больше недели, — сказал ему отец Василий, когда приземлились.
Через три дня вертолетчик явился в храм и с гордостью сообщил, что обнес оградкой большой участок и поставил крест.
— Я написал там Героя Советского Союза — для надежности, чтобы никто не тронул.
— Ты бы тогда уж дважды Героя писал, — пошутил батюшка, — заодно установил бы и бронзовый бюст на родине.
— Я ведь не придуманного Героя написал, а настоящего! Нам когда-то в училище рассказывали про одного: во время войны сгорел вместе с самолетом, сгорел дотла. Хоронили, можно сказать, символически: обувь да обмундирование — все, что в казарме осталось...
— Ну вот, коли такое дело, теперь молись за него: дома молись, в храме ставь свечки, пиши записки о упокоении, заказывай панихиды, и будешь ты не только миротворцем, но и молитвенником. Единственным на своей секретной базе.
— На самой секретной... Узнать бы про него... Ну, что за человек он был.
— Сгоревший летчик?.. Прекрасный человек, замечательный!
— Откуда вы знаете?
— «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих».
— А еще один духовный вопрос можно?
— Можно, можно, только скажи, если не секрет, как тебя величают.
И хотя рядом никого не было, он шепнул свое имя отцу Василию на ухо.
— Ну вот, теперь я могу за тебя помолиться. А сейчас мы пойдем в трапезную, матушка накроет на стол, и ты будешь задавать духовные вопросы — сколько твое прямодушное естество пожелает.
Архиерей вызвал меня и отправил в командировку:
— Там художники — муж и жена, весьма преклонных годов, пожалуй, к восьмидесяти. Они передали нам несколько храмовых икон и вообще много чего делают для Церкви. Попросились на этюды. У соборного старосты есть дом в деревне — отвезли их туда.
— А я, — говорю, — владыка, каким боком к живописи?..
— К живописи — никаким. Но у них есть охотничья собака и ружье. А к этому делу вы в недавнем прошлом — всеми боками... Завтра открывается охота. Посмотрите там, чтобы они не заплутали, не перестреляли друг дружку, чтобы их волк или медведь не съел, в общем, чтобы не было никаких недоразумений.
Еще рассказал, что художники эти — реалисты, то есть пишут мир таким, каким его создал Господь Бог, ничего не уродуют, в отличие от всяких абстракционистов, авангардистов и модернистов.
Дал машину. Спрашиваю водителя, куда мы едем. Он говорит, что сначала по трассе, потом направо, там налево по грейдеру, дальше совсем узкий проселок, а всего километров шестьдесят. Но куда именно мы едем, я так и не понял.
Добрались. Деревня — три избы. Избы страшные: в землю вросшие, покосившиеся, крытые не то линолеумом, не то клеенками. Возле одной — живописцы: этюдники в разные стороны, люди работают.
— Щедрый у нас человек соборный староста, — говорю, — этакой роскошью гостей облагодетельствовал.
— А им нравится, — пожал плечами водитель, который уже бывал здесь.
Оставив занятие, они бросились к нам с восторженными восклицаниями: похоже, им действительно нравилось. Тут же откуда-то из-за деревни налетел шальной фокстерьер, облизал всех и снова улетел за деревню. «И на кого же, - думаю, - они собрались охотиться с норной собакой?» Для такой охоты был совсем не сезон. Сейчас могла бы пригодиться легавая... Оставалось надеяться, что пес хоть как-то знаком с жизнью сеттеров, пойнтеров или курцхааров. А может — спаниелей...
Разгрузили продукты, и машина уехала. Живописцы вернулись к этюдникам, а я пошел размещаться в отдельной избе — похоже, вся деревня принадлежала соборному старосте. Староста этот был из эмвэдэшников, за годы работы в храме воцерковился, но весьма странно... Случалось, разговор коснется каких-то людей, которые по его правоприменительному разумению вредны для Отечества, будь то политики, чиновники или рок-музыканты, он и рубит сплеча: «Повесить надо!» Если его одернут, вздохнет: «А что?.. Но, конечно, по-нашему, по-христиански — с любовью».
Отворил я дверь — внутри темно и сыро: темно оттого, что древние стеклышки с годами совсем помутнели, а сыро от безжизненности. По счастью, печка, как мне и обещали, сохранялась в исправном состоянии, и к вечеру избу удалось просушить.
Следующий день начался спокойно: супруги работали, я ходил по грибы. Но после полудня в деревню заглянули двое мужчин: они шли из леса и тоже с грибами. Познакомились, разговорились: мужчины приехали издалека — из Тюменской области, — чтобы проведать свою сестру. Сестра не так давно вышла замуж за солдатика, который происходил отсюда, перебралась к нему, родила сына, а он, празднуя это событие, пьянехонький утонул. Вот они и приехали посмотреть на ее существование, а при необходимости увезти обратно.
Оказалось, что в трех километрах от нас есть небольшое село, и стоит оно на берегу озера, а в том озере уток — тьма!
— Отчего же их не стреляют? — спрашиваю. — Ведь сегодня открылась охота.
— И сами не понимаем, — отвечали тюменские братья. — Оттого, наверное, что в селе мужиков не осталось.
А еще они приглашали воспользоваться дюралевой лодкой:
— Она заметная — оранжевая такая. С веслами и не замкнута: катайтесь, сколько хотите.
Вечером провели учебные стрельбы. Правда, сначала старик долго не мог собрать двустволку — забыл, как присоединяется цевье. Ну, с этим вопросом управились. Потом я подбрасывал вверх ржавую сковороду, он стрелял — не попадал, а пес ошалело носился вокруг деревни. Тут вдруг дама потребовала ружье. Мы отговаривали, предупреждали о сильной отдаче, но бесполезно:
— Я ведь раньше стреляла, ты помнишь?
— Голубушка, так ведь когда это было?
— Что ты хочешь этим сказать?
Воткнули в землю кол, к нему приставили все ту же сковороду. Ружье было явно тяжеловато для голубушки, и, прицеливаясь, она отклонилась назад. Только я хотел попросить ее стать правильно, как раздался выстрел, и старушка опрокинулась навзничь. Бросились ее поднимать, а она отмахивается ручонками и бранится:
— Почему не предупредили, что так сильно ударит в плечо?
— Да мы говорили, голубушка...
— Но что именно так сильно — не говорили.
— Непослушная, — ласково сказал старик.
— Зато попала! — радостно воскликнула она, поднимаясь и отряхиваясь.
Действительно так: расстояние было небольшое, и сковороду разнесло в клочья. Заодно и кол перебило.
Рано утром, одевшись по-походному, я вышел на крыльцо. Вскоре показались и живописцы. Супруг был в светлом костюме, перепоясанном патронташем, в соломенной шляпе, из которой торчало помятое перо ястреба-перепелятника. Вчера вечером я уже видел это перо — его откуда-то притащил фокстерьер. Дама была в длинном розовом платье, тоже в соломенной шляпке и с белым зонтиком, который в сложенном виде являл собою элегантную трость.
— Мы, знаете ли, решили дачные костюмы надеть, — объяснил старик, — в рабочей одежде неприлично, нашему брату времени для изумления не дается нисколько. Мы так часто сталкиваемся с чем-то из ряда вон выходящим, что если каждый раз изумляться, будешь все время ходить с разинутым ртом. А еще ведь и служить надобно — произносить возгласы, проповеди...
Мой наряд явно не соответствовал столь диковинным для охоты облачениям: пришлось вернуться и надеть подрясник. Болотные сапоги я снимать не стал.
Шествовали мы не спеша, чинной поступью, а вот фокстерьер то уносился вперед по дороге, то приносился обратно: городской пес просто обезумел от деревенской свободы. Когда подходили к селу, дама взяла его на поводок, чтобы не нанести ущерба местным курам. Тут как раз стало припекать солнышко, она раскрыла над головой зонт, и в таком виде мы вышли на берег озера. Вправо и влево разбегались вдоль берега избы, а прямо перед нами у деревянного пирса стоял военной внешности серый кораблик с надписью: «Охрана природы». Рядом с ним покачивалась на воде оранжевая лодчонка.
Когда мы грузились, на палубу кораблика вышел из рубки человек в форме лесничего.
— Доброго здоровьица! — старик приподнял шляпу.
— И вам... здравствовать, — рассматривая нас, человек отвечал медленно, словно в растерянности.
Пустились мы по волнам: художник в белом костюме, художница под белым зонтиком, я в подряснике и белый пес. Уток на озере было действительно много. Старуха кричала: «Стреляй туда!» — старик бил и мазал, пес прыгал в воду, куда-то плавал, ничего не приносил. Наскочили на отмель. Подвязав полы длинной своей одежки, я выбрался из лодки и долго толкал ее. Потом влез обратно. Обогнули маленький остров, и тут я увидел на специальном столбушке железный щит с надписью: «Воспроизводственный участок. Охота запрещена». Получалось, что этот мелководный залив с камышом и прочей травянистой растительностью был местом утиных гнездовий, и никто здесь не охотился, а мы бултыхались на виду у всего села и почем зря бабахали в небо.
Художники так увлеклись пальбой, что ничего не заметили. Тут, к счастью, погода переменилась: поднялся ветер, начал накрапывать дождь, и мы заспешили к берегу. Я понял, что человек на кораблике охраняет этот участок и что он был совершенно потрясен нашими невиданными нарядами и от растерянности не смог даже остановить нас. А жители села, ошарашенные престранной картиной, смотрели в окна и, кажется, не решались выходить на порог.
Но теперь-то мы нарушители закона, и старик — самый главный, поскольку именно он стрелял... Хорошо еще, что ничего не добыли. Охранник природы наверняка уже вызвал милицию, и у кораблика нас могла ожидать невеселая встреча... Вот уж порадуем архиерея! И нечего винить тюменских братьев: они, думается, были вполне искренни — сами только что приехали и про здешние края мало что знали: «Уток — тьма...» Между тем, дело неожиданно принимало арестантский оборот — оставалось только молиться...
У кораблика нас никто не встретил.
Дождь продолжался, и когда мы пришли в деревню, белые брюки художника до колен были вымазаны в грязи. А вот супруга его, у которой в одной руке был зонт, в другой — подол, сумела сохранить длинное платье сухим и чистым.
Ночью дождь превратился в ливень, и шофер, примчавшийся рано утром, заставил нас быстро собраться: мы успели доехать до грейдера, пока проселок не развезло.
Гости были премного довольны. Архиерей поблагодарил меня и сказал:
— Я был совершенно уверен, что под вашим водительством все у них будет в высшей степени благодатно и без каких-либо недоразумений.
С архиереями кто ж спорит? Я не стал его разубеждать.
Отцу Петру выпало нежданное поприще — консультировать съемки фильма. «На канонической территории твоего прихода будет сниматься фильм, — сказал архиерей, — тематика сельская, в сценарии есть восстановление храма, так что надо соблюсти соответствие». При этом вручил еще и официальную бумагу, из которой следовало, что отец Петр должен провести на съемках десять дней «в свободное от богослужений время».
Отец Петр и свой храм ремонтирует — целыми днями на лесах, на крыше, да и детишек четверо: два отрока, два младенца, а тут еще — кино...
И вот приехали: толпа людей, автобусы, грузовики, автокран, легковушки. И знаменитая актриса. Расположились километрах в десяти от отца Петра на высоком берегу реки и попросили отслужить молебен. Служит он «перед началом доброго дела» и видит, что никто не осеняет себя крестным знамением, а знаменитая актриса вообще покуривает в сторонке.
— Вы что же, — говорит, — драгоценные братья и сестры, сплошь нехристи?
Двое или трое послушались, перекрестились. После молебна всякий интерес к священнику утратился: разбили тарелку — обычай такой, поднялся гвалт, и отец Петр незаметно уехал.
Недели через две пригласили осмотреть бутафорский храм, сделанный из гипсокартона.
Церковь была совершенно как настоящая, разве что увенчали ее крестами задом наперед.
— Какая разница? — недоумевал художник картины.
— Крест, где бы ни находился, всегда смотрит как будто с востока, а нижняя перекладинка должна быть поднята на север, — пояснил батюшка.
— Иконостас шестнадцатого века, — хвалился художник, — скопирован абсолютно точно, — и в подтверждение раскрыл толстый альбом с цветными иллюстрациями.
Иконостас был оклеен бумажными иконами прекрасной печати, но боковые двери забыли, и отец Петр указал их в той же толстенной книге.
— А этих, посередине, что — недостаточно? — спросил киношник, заметно раздражаясь.
Батюшка объяснил, что через Царские врата так просто не ходят, что они имеют сущность богослужебную. Но вешать боковые двери все равно не стали: изобразили их краской и привинтили декоративные ручки. А вот кресты повернули правильной стороной.
Через неделю снимали сцену со священнослужителями. Отец Петр заставил переодеть подрясники пуговичками вперед. Барышня-костюмер возразила: «Нам же удобнее застегивать сзади».
— Алтарь — единственное место, где вас, к счастью, нет, а нам удобнее застегивать пуговицы спереди, а не сзади, — объяснил батюшка. Это «вас», надо предполагать, относилось в данном случае не только к барышням-костюмерам, а имело значение всеобъемлющее.
Тут подошли его прихожанки, сподобившиеся связать свою жизнь с кинематографом: одни участвовали в массовках, другие грели чай и готовили бутерброды. Женщины, отработавшие по тридцать-сорок лет в леспромхозе, говорили, что за всю жизнь не слышали столько матерных слов, сколько за эту неделю. Отца Петра и самого коробило от разговоров киношников, но, похоже, другого языка они не знали. И знаменитая актриса тоже. Ее не смущало даже присутствие детей на площадке.
Позвонил архиерей:
— Жалуются на тебя. Просили, говорят, погоду наладить, а то дожди не дают им снимать, а ты что сказал?
— Не помню, владыка.
— А ты сказал, что за их матерщину не то что дождь — снег пойдет, было такое?
— Может, и было, и впрямь не помню, но из-за сквернословия действительно сокрушался.
— Ну так вот: вчера, на Успение Пресвятой Богородицы, у них снег пошел.
— Вы шутите?
— Какая шутка? Серьезно!
— Но у меня ничего такого не было, — удивился батюшка.
— Так ты вчера, наверное, службу служил?
— Конечно, Успение ведь!
— Вот и я про то. А они, брат, культуру двигали. В массы. Но ты уж постарайся больше так не пророчествовать: пусть поскорее отснимут, да и отправляются восвояси.
— Господи, помилуй, — опечалился отец Петр, — в августе снегопад — горемыки, несчастные люди...
«Шестой раз», «седьмой», «восьмой» — считал он посещения съемочной площадки. На десятый раз приехал, а толпы нет. Зашел в киношный храм, еще раз полюбовался бумажным иконостасом, погоревал из-за мусора, оставшегося после съемок, и вдруг увидел на подоконнике книжицу. Это было Евангелие,
послужившее в каком-то эпизоде и брошенное потом за ненадобностью.
«Забыли, — вздохнул отец Петр, — до чего же несчастные, дикие люди!»
Вернувшись домой, он записал имена новых знакомцев для сугубой молитвы.
А фильм этот вышел в свой час на экраны и был отмечен наградами.
В тридцати километрах от малого города С. есть озеро. Лежит оно среди огромных болот, отчего и собственные его берега большею частью заболочены и непроходимы. Впрочем, с одного края к воде узкой гривой выходит сосновый бор, а с противоположной стороны тоже есть клин посуше — там клюква.
К началу двадцать первого века народ славного городка оказался в такой нищете, что, подобно древнейшим предкам, выживал за счет собирательства: спасали грибы и ягоды. Грибы шли на пропитание, а клюкву сдавали заготовителям, получая взамен денежные купюры.
И вот как-то осенью три подружки отправились на ягодный промысел. Одна была женой священника, другая — учительницей литературы, а третья — директором краеведческого музея. Сначала батюшка довез их на старом «УЛЗике» до деревни, где жил знакомый лесник, а оттуда в прицепе колесного трактора компанию отволокли к месту трудового подвижничества, после чего трактор уехал.
Они ползали по болоту до темноты, а ночевать забрались в прицеп: дощатый пол его был устлан свежайшим сеном, поверх сена — матрацы, на них — спальные мешки. Легкая непромокаемая ткань крепилась к бортам специальными петельками, укрывая прицеп на случай дождя, то есть опочивальня была вполне уютной и понравилась женщинам. Они уже не один раз ездили в этом году за клюквой, однако ночевали на болоте впервые: сами придумали, чтобы не мотаться туда-сюда, не тратить на дорогу драгоценное светлое время — по темноте из этого мха не выберешься.
Отползав еще один день, подруги благополучно возвратились домой, и жизнь своей чередой продолжилась.
Недели через две к священнику прямо на улице подошел охотовед и предъявил претензию странного рода: дескать, читал он в газете батюшкину статью о процветающем в здешних краях язычестве и считает статью неправильной. Мол, причем тут умственные заблуждения, если озеро переполнено натуральнейшими русалками.
Охотовед был человеком накрепко завязавшим, а кроме того — настоящим охотником, то есть в своем историческом развитии стоял на ступеньку выше примитивных собирателей ягод, и священник задумался. Дальше выяснилось, что некоторое время назад охотовед ездил на озеро — как раз туда, где сосновый бор: там берег твердый и можно даже в воду зайти. Ночевал в кустах, огня не разводил, чтобы не потревожить уток. И вдруг с озера — то вой, то хохот.
— Я, — говорит, — выстрелю: тишина, а потом по новой хохочут... И так до утра... Только на рассвете затихли. А может, я их всех порешил...
— Так ты что же: прямо в них и стрелял? — батюшка тянул время, чтобы разобраться в происходящем.
— Конечно! Жуть страшенная!
— Ну, а если бы ранил? Как потом на мотоцикле везти: у них ведь ног нету... Опять же группа крови у них какая?
— Какая?
— То-то и оно...
— Я без смеха — жуть, говорю! Могу поклясться на Библии!
Но тут в сознании священника затрепетали вдруг некоторые подозрения, и он пригласил охотоведа к себе домой. Когда матушка разливала чай, он поинтересовался, хорошо ли им спалось во время ночевки на болоте.
— На той стороне всю ночь кто-то бабахал — перепились, наверное.
— А вы что делали?
— Мы? — она повспоминала-повспоминала. — Болтали, наверное... Может, пели...
— А что именно пели?
Надо отметить, что у матушки было музыкальное образование. Она регентовала в храме и сумела возрастить сносный хор, который почти до слез ублажил архиерея, приезжавшего на престольный праздник.
Ночной концерт начался с «Песни Сольвейг» Эдварда Грига. Пришлось дважды повторить ее на «бис». И все это под канонаду, доносившуюся с другого берега. Потом учительница пересказала подружкам сюжет «Пер Гюнта», а заодно и других пьес Ибсена, которые она некогда прочитала. Подружки были в восторге от норвежской действительности, и, кстати, когда барышня излагала драматические произведения, никто не стрелял. Жаль, что Гамсуна она не читала: хватило бы пересказывать до утра, и, глядишь, тогда не впал бы охотовед в языческое искушение и, возможно, добыл бы каких-нибудь уток. Но тут музейная директриса решила блеснуть научными знаниями, — а она готовила кандидатскую по частушкам! — и началось такое!.. Конечно, в рамках приличия — диссертация ведь, для печати, но они рыдали от смеха, пока силы не кончились. К этому времени охотник расстрелял все патроны.
— Вот что значит «без ума смеяхся», — пожурил ночную певицу благочестивый супруг.
Когда охотовед вернулся домой и рассказал обо всем матери, старуха кивнула:
— Сколько раз говорила тебе: ходи в церковь!
— Причем тут церковь?
— Притом, что батюшки всё связывают, всё соединяют.
— Что связывают?
— А всё! Всё разрознено, разорвано, разбито... мы всё разваливаем, а батюшки — соединяют, склеивают.
Он только отмахнулся:
— Городишь незнамо что!
— Когда б не пьянка, не потерял бы семью.
— А это причем?
— Притом, что женить тебя надо, а то русалки, русалки...
Мы проводили целые дни на моторках в поисках рыбы, а встречались только за обедом и ужином. Обычно они слегка опаздывали, но деликатно, совсем немного.
Первым в кают-компанию заходил глава семейства — коренастый мужчина преклонных лет. Следом — супруга под стать ему: невысокая, крепенькая, такая же серебристо-седая. За ними — зять, дочка, подруга дочери и, наконец, муж подруги. Все поочередно желали мне приятного аппетита и чинно рассаживались. Старики ели, не поднимая глаз, молча, сосредоточенно. Вилками и ложками действовали в столь единодушном согласии, что последний глоток чая получался у них одновременно. Промокнув губы салфеткой, они вставали и, пожелав остававшимся приятного аппетита или спокойной ночи, уходили в каюту.
У зятя то и дело звонил телефон, и начинался интереснейший разговор о тонкостях исполнения фортепианных пьес Гуммеля, Франка, Герольда, Филда и еще каких-то композиторов, о которых я прежде слыхом не слыхивал. Добиваясь нужной нюансировки, зять напевал отдельные музыкальные фразы, повторяя их неоднократно. Похоже, он был преподавателем серьезного заведения. Третий мужчина был тих, молчалив и малозаметен. Зато подружки болтали безостановочно.
Их разговоры позволили мне предположить, что вся компания, за исключением, пожалуй, музыканта, познакомилась в каком-то закрытом городе. Несколько лет назад отец — человек явно авторитетный — переехал с семьей в Москву, где дочь его вышла замуж. Подружка оставалась на прежнем месте, а ее благоверный занимался там же чем-то компьютерным. И вот они съехались, чтобы отдохнуть в дельте Волги на маленьком теплоходе, переделанном из речного трамвайчика, — теперь в нем были каюты. И новообращенная москвичка без устали выясняла про общих знакомых:
— А Танька Романова как?
— Нормально. Муж — компьютерщик, двое детей.
— А Милка Девяткина?
— Ходит к ней пожилой мужичок...
— Постоянный?
— Даже не знаю. Вот Катька Сухоцкая мается: то один, то другой, то третий — и всё без толку, не везет. И девка красивая...
— Не располнела?
— Пока в форме — сорок шестой размер.
Беседы эти текли и текли за каждой трапезой:
«А Нинка?.. А Лариска?.. А Райка?..».
Иногда воспоминания усложнялись:
— А эту помнишь: до седьмого училась у нас, а потом перешла в другую школу? Забыла, как ее...
— У которой в первом классе был голубой бант?
— Не голубой — бирюзовый.
— Ну, бирюзовый, в крупную клетку, да?.. Любаша Тихонова. По мужу — Пенькова. Развелись — пил страшно. Теперь одна сынишку воспитывает.
Однажды жена музыканта стала рассказывать, как они ездили в Австрию слушать разных замечательных исполнителей.
— А ностальгией ты не страдала? — поинтересовалась подруга.
И тут впервые к разговору присоединился отец семейства:
— Ностальгия, барышни, это мужское свойство, — сказал он, не поднимая глаз от рыбной котлеты.
— А наше — что? — спросила дочка с детской кокетливостью.
— Ваше — замуж.
— И всё?
— Замуж, замуж и замуж, иначе вы как собачонки бесхозные.
— А рожать детей? — присоединилась подруга.
— Дело хорошее, но сперва — замуж.
— Некоторые женщины утверждают, что и без мужей им вполне комфортно, — продолжала подруга.
— Врут или нездоровы.
Жена его никак не реагировала на происходящее — даже бровью не повела. Закончив ужин, по обычаю, одновременно они пожелали всем доброй ночи и, не поднимая взоров, ушли.
Капитан теплохода был моим давнишним приятелем — я знавал его еще молодым, когда он ходил на «Ракете» с подводными крыльями. Поинтересовался у него насчет компании.
— Папаша-то академик, — сказал капитан, — по атомной части. Он в здешние края много лет ездит — наши мужики его знают. Говорят, раньше останавливался только на брежневской базе и рыбачил с охранником, а теперь ученые эти никому не нужны.
— А что, — спрашиваю, — он такой замкнутый, а жена его вообще молчит?
— Старая закалка — привыкли к секретной жизни. А по мне — компания замечательная: не напиваются, не хулиганят, с теплохода не прыгают. Я же обещал тебе, что люди будут приличные!.. Насчет рыбалки, конечно, не все... Академик, понятное дело, профессионал. Жена не ловит, но постоянно при нем: у него хворей без счета, а она врач, следит за ним неотрывно. Если ей что не понравится, сразу ему какую-нибудь таблеточку или укол. А когда он чего-нибудь выловит, она радуется, как дитя. Пятьдесят лет вместе, представляешь? Он баб по кочкам несет — дым коромыслом, а ее — ни-ни, даже голоса никогда не повысит. Зятек — тот рыбачит неплохо, с увлечением, хоть и блажит в телефон. Дочка тоже умеет — отец еще с малолетства ее пристрастил. А третья пара совсем никудышняя. Мужик съездил разок — не понравилось, теперь сидит безвылазно у компьютера. Женка ругается: ей этот компьютер и дома уже опротивел, хочет рыбу ловить. Может, захватишь ее с собой?.. Спиннинг у них какой-то есть — пусть кидает. А она тебе будет леску в поводки продевать — ты же, поди, не видишь. Завтра утречком порыбачите, лодки пришвартуем и спустимся километров на пять пониже — где-то ведь должен быть судачок.
Оставшиеся до конца недели дни женщина путешествовала со мною. Выловленная рыба, что большая, что маленькая, приводила ее в состояние такого восторга, какого я за долгую жизнь не встречал. Иногда я даже откладывал удилище, потому как наблюдать за проявлением столь значительных чувств было куда притягательнее, чем таскать жерехов и окуней. Однажды она, словно рассуждая сама с собой, обронила:
— А вообще академик прав: нам главное — замуж, и почти все равно, за кого.
Помолчав, добавила:
— Я вон выскочила и страдаю теперь: мы друг другу совсем чужие. Но двое детей, и маяться так до самой смерти.
Мне казалось, что брак подруги ее более гармоничен, и я сказал ей об этом.
— Да что вы, — махнула рукой, — муж помешан на классике, а она классику на дух не переносит — ей джаз или рок подавай. Но первое время, чтобы охмурить, ходила с ним на концерты, хотя и плевалась потом. Ну, выскочила. И до сих пор плюется, хотя на концерты уже не ходит.
— А родители? — спросил я.
— Это другое дело. Я ведь их с детства знаю, и они всю жизнь, как единое существо. Хотя характеры непростые. Что-то в людях теперь поменялось. Я как-то спросила, и академик ответил, что поменялось совсем немногое. «Раньше, — говорит, — пели: «Мне в холодной землянке тепло // от моей негасимой любви», а теперь поют: «...от твоей», — вот и вся разница».
Когда рыболовный тур закончился, теплоход возвратил нас в городскую действительность. Пройдя регистрацию, мы ждали посадки на самолет. Музыкант, стоя у окна, не отрывался от мобильного телефона, напевая время от времени обрывки мелодий. Красивых мелодий, а значит, девятнадцатого столетия. Или восемнадцатого. Компьютерщик сидел с ноутбуком на коленях и напряженно вглядывался в экран. Родители были, как всегда, рядышком и не поднимали задумчивых глаз. А подруги все щебетали, слышалось только: «Постоянный?.. Разведен?.. Часто встречаются?..»
Мы никогда друг друга не видели. Она присылала мне письма: корявым почерком, на тетрадных страницах в клетку. Сбивчиво и суетливо пыталась пересказать историю своих духовных шатаний, падений и, смею надеяться, некоторых прозрений. Там было много всего — мне оставалось только расположить события правильной чередой.
Помнила себя Евдокия с первых послевоенных лет. Просыпаясь, видела перед собой в красном углу бабушкины иконки — бабушка, стоя на коленях, молилась. Солнечный свет заливал комнату, вкусно пахло желудевыми лепешками. Теперь, в старости, она понимала, что была в те времена так близка к Богу, как никогда впоследствии.
«Я любила тогда всех людей, особенно, конечно, родных. Любила до замирания сердца. Всё любила: речку, небо, родительский дом. День начинался с бабушкиной молитвы и бабушкиной молитвой заканчивался».
А дальше женщина вспоминает, когда же это все стало уходить. Она помнит момент, как увидела на своей подружке новое платьице с рюшечками. И этим рюшечкам позавидовала. А рюшечки, если кто не знает, это сборчатые полоски материи, которые пришиваются к плечикам, рукавчикам, — чепуха, в общем. Потом девочка позавидовала новым коричневым туфелькам другой подруги. А через зависть в нее вошли и прочие погибельные для души страсти.
Она выросла, вышла замуж. Родила трех дочерей. Работала в сельсовете. И вся остальная ее жизнь была посвящена тому, чтобы жить не хуже других. А по возможности — и лучше. Приобретались мебельные гарнитуры, ковры, холодильники, телевизоры, магнитофоны... Когда они устаревали, их заменяли новыми. И ради этих приобретений, вспоминала Дуся, она и взятки давала, и документы подделывала, приходилось лукавить, лгать, льстить, лицемерить... А денег недоставало. Стали выращивать скот на продажу, разводили кур, уток, индеек. В этих трудах муж ее стал инвалидом. Но все у них было не хуже. «Дом — полная чаша». Его достраивали, расширяли. Так дожила до семидесяти лет. И вдруг дом за одну ночь сгорел. Дотла.
Все село помогало его тушить. Никакого имущества спасти не удалось. Успели только выпустить из сараев всю живность. Сами на улицу выбежали она — в халате босиком, а он — в тренировочных штанишках.
И вот утром супруги сидят на скамеечке напротив пожарища. Рядом с ними кот. Корова пришла и коза. А остальные — разлетелись и разбежались. И тут ветерок донес слабый запах желудевых лепешек: за огородами была дубовая роща, и, вероятно, желуди попали в огонь. Это был запах из детства...
А мимо шел батюшка в храм — готовиться к службе. Он тоже всю ночь помогал тушить пожар. Евдокия за ним увязалась, пришла босиком в церковь. Батюшка занимался своими делами, а потом спрашивает: «Тебе чего?» Она подумала-подумала и сказала: «Поблагодарить Бога». Дуся боялась, что священник решит, будто она с ума сошла. А он спокойно и понимающе кивнул: «Отслужим благодарственный молебен».
Вышла она после молебна на улицу. И стало ей легко-легко. Взрослые спешили на работу, дети — в школу. «Как же я люблю этих людей!» — осенило вдруг Евдокию. Между тем еще вчера она едва ли не со всеми была в раздорах.
Соседи пригласили попить чайку. Сидят они с мужем за столом, и вдруг заходит землячка, которая давно переселилась в город. А в селе у нее был родительский дом. И он пустовал, потому что родители умерли. Кто-то сообщил ей о пожаре по телефону, и она сразу примчалась на большом красивом автомобиле.
Говорит: «Идите, живите в этом доме! Вот ключи. А чтобы не было недоразумений, давайте я вам его сейчас продам за символическую цену! Мне он, честно, совсем без надобности». Супруги возразили: «У нас денег нисколько нет, даже символических». Но все же пошли в администрацию. А там уже приготовлена материальная помощь: «Получите и распишитесь!»
Открыли хату, и оказалось, что она очень похожа на ту, в которой Дуся провела детство. Даже иконы — словно бабушкины. И женщине стало радостно.
Тут начали приходить соседи, приносить еду, одежду. Возвращать кур, уток, индюшек. Но Евдокия сказала: «Куда улетели, там пусть и живут». Оставили козу — для молочного пропитания, а корову в тот же день и продали. Так и обустроились.
Внучки у Евдокии — взрослые девушки. Живут в городах, учатся. И вот она пишет: «Увижу по телевизору шубку какую-нибудь, думаю: «Надо, чтобы и у моей внучки такая была!» И тут же словно током: «Опять рюшечки!» Этим пожаром мне указание было дано, чтобы я поняла свою жизнь. Он для меня — специальный. Шифер ведь от пламени взрывался и разлетался, соседские дворы были усыпаны этим шифером, но ни у кого ничего не загорелось. Так что это мне — указание, мне — знак. Как же я благодарна Богу, что никто больше не пострадал! Из-за меня и моих рюшечек».
В середине девяностых годов, когда страна наша переживала очередные бедствия, один прихожанин решил возразить течению обстоятельств. Подошел после службы, а дело происходило в зимний праздник святителя Николая, и говорит:
— Давайте на Рождество устроим для детей что-нибудь грандиозное.
Я полагал, что речь идет о воскресной школе, где мы по обычаю проводили детские утренники и концерты, и поинтересовался, каким образом он собирается придать грандиозность столь скромным, хотя и чрезвычайно радостным действиям. Оказалось, однако, что я совершенно не представлял себе масштабов этого замысла.
— Надо провести соревнования. Настоящие, каких давно уже никто не проводит. Вот сейчас, к примеру, самый подходящий сезон для автогонок на льду. Собрать ребятишек отовсюду, где еще сохранились карты, — ну, маленькие машинки такие. А то обидно — детский спорт теперь никому не нужен...
Прихожанин этот был морским офицером запаса, прежде служил на учебном судне и до сей поры не утратил притяжения к воспитательной деятельности. Сейчас у него никаких плавсредств не было, и приходилось изворачиваться на сухопутном поприще. Я не имел опыта организации подобных ристалищ, совершенно не представлял, что из этого замысла должно
получиться, но к неожиданности моей диковинное предприятие стало разворачиваться легко и складно.
На окраине Москвы нашли заброшенный стадион, выкупленный под строительство жилого дома, взяли разрешение у хозяина, залили беговые дорожки, оповестили все подмосковные города, и на святках событие действительно состоялось.
Еще затемно к стадиону стали съезжаться грузовики с маленькими машинками в кузовах. Карты вытаскивали, опускали на снег и начинали греть моторы — трескотня стояла значительная. Возле машин бродили сосредоточенные мальчишки-гонщики.
— Всё по высшему классу, — заверял прихожанин, — даже врач есть, — и указал на «Москвич»», в котором сидела женщина весьма уважительных лет, — между прочим, профессор, доктор наук, проректор медицинского института.
— Где ж ты ее раздобыл? — спрашиваю.
— В соседнем подъезде. Сразу согласилась. «Тревожный чемоданчик» собрала, предупредила ближайшую поликлинику, больницу, станцию «скорой помощи» — у нее же везде бывшие ученики... А еще двух мастеров спорта нашел — чемпионы Союза. Привезли флаг клетчатый — «старт» и «финиш» махать, в гонках без такого флага никак нельзя.
Сначала взрослые чемпионы обкатали трассу — качество льда их устроило. Затем они же сказали напутственные слова. Мы с прихожанином пропели «Царю Небесный», и началось... Уже не трескотня, а вой моторов, ледовая крошка — ураганом из-под острых шипов. После заездов — награждения: морской офицер вручал кубки, которые не успел израсходовать в прежние воспитательские времена, я дарил «Закон Божий», а один из мастеров раздавал модельки автомобилей. Он, оказывается, собирал их всю жизнь, а тут вдруг по причине внезапно нахлынувших соревнований в клочья растерзал грех мшелоимства.
Потом мальчишки-гонщики набились в микроавтобус, где докторша поила их чаем из термосов и кормила пирожками собственной выпечки. Ну, а мы с прихожанином и двумя взрослыми чемпионами грелись в машине, сокрушаясь по российскому обыкновению о бедах Отечества: и то, дескать, нехорошо, и это плохо...
Наконец, исчерпав невзгоды, сошлись во мнении, что на «ход поршней» они особо не повлияют, а значит, опять прорвемся. «Ежели только с Божией помощью», — уточнил морской офицер. «Это само собой», — подтвердили два чемпиона.
Поезд прибыл на станцию еще затемно. Машина ждала меня, и все были в сборе: Васильич, Краузе и старик с сыном-доктором. Только я забрался в кунг, сразу поехали. Шум двигателя мешал общему разговору — приходилось сильно напрягать голос, и потому, покричав для обсуждения планов, мы затихли.
Трясясь в холодной металлической будке, я подремывал и вспоминал подробности странного визита, который мне довелось совершить двумя днями раньше. Вспоминалось, конечно, отрывками и без всякого последовательного порядка. А если с последовательным порядком, то получалось вот что.
Примерно в тысяче верст от Москвы, в земле сырой и холодной, был у меня ветхий домишко, куда я с друзьями наведывался иногда на охоту. Однажды у местных жителей всколыхнулось неудержимое желание восстановить храм, который они уродовали с пол столетия, но так и не одолели. Мне выпала душеполезная участь помогать им в добром занятии. Я и помогал: составлял письма, прошения, заявления, вместе с председателями колхоза и сельсовета ездил в областной город, познакомился с архиереем, родившимся еще при самодержавной монархии... И вот, в Москве уже, получаю от архиерея телеграмму с приглашением срочно прибыть в гости. Приезжаю, нахожу «резиденцию» — деревянный дом на окраине, запущенностью своею напоминающий старые подмосковные дачи...
Ужинали в гостиной, где все было хотя и разностильно, однако в духе старых времен, казавшихся устойчивыми: и мебель, и картины, и столовые приборы, и колокольчик под властной рукой... Когда пришла пора подавать чай, архиерей позвонил в колокольчик. Ничего за этим не последовало. Он позвонил еще раз. И еще раз не последовало ничего. Тогда он с едва сдерживаемым раздражением позвал повариху:
Татьяна Михайловна! — и опять без всяких последствий.
— Татьяна Михайловна! — гневно прокричал он, со стыдливою досадою косясь на меня.
Шаркая шлепанцами, из соседней кухни пришла повариха — коренастая женщина лет пятидесяти пяти.
— Ну, чего еще? — лениво спросила она, приваливаясь к косяку и выражая всем своим видом высокомерное терпение.
— Так чаю же! — растерянно произнес архиерей.
— Щас, — она оттолкнулась задом от косяка, неспешно вышла и принесла две чашки чая.
Владыка рассказывал мне о своем детстве, о том, как впервые пришел в храм, как на него, шестилетнего, возложил стихарь священнослужитель, причисленный теперь к лику новомучеников. Рассказывал, как влюбился в учительницу немецкого, как в двадцатые годы, юношей еще, был арестован за веру. Как, оказавшись в камере среди священников, диаконов и прочих страдальцев Христовых, извлек из кармана Евангелие на немецком языке, завалился на верхние нары и не без хвастовства, демонстративно раскрыл книгу. Подошел старый ксендз и на чистейшем немецком жестко выговорил:
— Эту книгу, молодой человек, можно читать только стоя.
— Или на коленях, — добавил к месту, но уже по-русски батюшка, лежавший ближе к окну: ему, похоже, недоставало воздуха. Ночью с ним случился сердечный приступ, и его унесли навсегда.
— Так мне был преподан урок благоговения, — сказал архиерей, — а без благоговения в Церкви делать нечего. Запомните это! — и тихо повторил: — Без благоговения — нечего...
И еще попросил представить, что у меня в руках банка с муравьями:
— Ну, скажем, стеклянная пол-литровая, а в ней — пригоршня муравьев. И вот ползают они там друг по дружке: на лапки наступают, на головы, на усы... Больно им, и нехорошо это, но так уж оно устроилось в этой банке. И вдруг какой-то муравьишко поднимается по стеклышку, поднимается... Упадет и опять поднимается. Наконец, подползает к вашему пальцу и, почувствовав тепло, в благоговении замирает... И не хочет никуда уходить, и остается возле вашего пальца, забыв и про братьев своих — муравьев, и про еду, и про воду. И вы уж, конечно, постараетесь о нем позаботиться... А другой подползет к пальцу да и укусит. Вы по доброте душевной его аккуратненько вниз спихнете, а он опять за свое — опять кусаться. Ну, может, и еще разок сбросите, а уж на третий раз от него, пожалуй, и мокрого места не останется... Примерно так, — старик улыбнулся, — и на нас сверху посматривают, и из первых получаются праведники, а участь вторых — богоборцев — всегда прискорбна...
Между тем, небо за окнами нашей железной будки начинало светлеть. Пора было бы сворачивать с трассы, однако грузовик, не снижая скорости, все катил и катил на юг.
Я вспомнил еще, как за чаем архиерей, явно смущенный неделикатностью своей поварихи, пожаловался на бабок — так по церковной терминологии именуют не всяких старух вообще, а лишь тех, которые занимаются в храмах уборкой и разной подсобной деятельностью:
— Сколько служу, столько и страдаю от них! Выйду в соборе с проповедью — какая-нибудь дура в черном халате тут же приползает протирать подсвечники перед самым моим носом... А как мучаются из-за них прихожане, особенно из новообращенных, да особенно женщины!.. Если уж молодая и красивая — набросятся, как воронье: то им не нравится, как свечку передаешь, то не так крестишься, то еще чего; шипят, шамкают, только и слышно в храме: шу-шу-шу, шу-шу- шу... Сколько я бранился на них! Сколько раз прямо в проповедях взывал к ним! Без толку... Но как подумаешь — из кого они вырастают?.. Из таких же молодых и красивых... Не выдерживают бабешечки приближения к небесам...
Допили чай. Вздохнув, он закончил рассуждение совершенно неожиданным выводом:
— Две беды у русской Церкви: бабки и архиереи. О последнем умолчу...
Машина, наконец, замедлила ход и остановилась. Водитель открыл дверь кунга и попросил глянуть — не здесь ли сворачивать. Мы спустились по откидной лесенке на асфальт. Было серое утро. Там, откуда мы приехали, даль терялась в почти ночном еще сумраке, но впереди уже явственно брезжил рассвет, и дорога прямой чертою соединяла нас с ним. Легкая поземка переметала через темнеющее полотно снежную пыль.
Далеко впереди три лося не спеша пересекали дорогу. Они направлялись как раз туда, куда и мы следовали.
А потом был долгий суетный день. Мы кого-то окружали в дубовых лесах, кого-то загоняли, перебираясь через занесенные снегом овраги, но так ни разу и не выстрелили. Ночевали на пасеке. У нас был ключ от летнего домика пасечника, и шофер, пока мы бегали по сугробам, натопил печку и приготовил еду. Велись всякие разговоры, я, между прочим, рассказал и о поездке к архиерею. Васильич, который в ту пору был мало-мальски воцерковленным человеком, заинтересовался:
— Ну, а после бабок о чем говорили?
— Ни о чем. Распрощались, и я пошел на вокзал. Так вот и съездил: ночь туда, ночь обратно, чтобы послушать, как старичок когда-то влюблялся в учительницу, а о восстановлении храма ни слова...
Большинство охотников согласились, что это полная глупость, но Васильич сощурился и загадочно про изнес:
— Тут все непросто... Не-эт! Архиереи такой народ, что у них ничего так просто не бывает! Помяните мое слово...
Никто не возражал: у Краузе не было достаточно четкого представления об архиереях, для доктора все люди были одинаковы - все болеют, а его отец уже спал, сморенный дневным утомлением и вечерним застольем.
На другой день все началось сызнова и проходило так же бестолково. А уж когда ехали домой, то и вовсе заблудились в степи. Наш давешний след поземка позамела, и охотники стали ориентироваться по памяти. Мы плутали-плутали, проваливались, выталкивали машину, наконец, заползли в какой-то сад, наверное, яблоневый. Товарищам моим этот сад показался знакомым по прежним охотам. Решительно двинулись в нужную сторону, но вскоре замерли: перед нами лежала обширнейшая и очень глубокая балка, занесенная снегом...
Разглядев в сгущающихся сумерках высоковольтку, Краузе определил стороны света — он почему-то знал, откуда и куда идет эта линия.
— До Волги — километров тридцать, — уверенно сказал Краузе, — там вдоль берега есть дорога.
— Но мы не доберемся, — робко возразил шофер, — такие овраги...
— Не доберемся, — с прежней уверенностью подтвердил Краузе.
Они долго еще совещались, наконец, Васильич надумал:
— Вот кто нас выведет, — и указал на меня.
Мы приняли это за шутку.
— Говори, куда ехать! — пристал Васильич.
— Да ладно тебе...
— Говори, говори!
— Ну, откуда ж мне знать?
— Да хоть и не знаешь — садись в кабину и говори.
Охотники, повздыхав и покачав головами, забрались в кунг.
— Он что, перебрал вчера? — спросил я шофера.
Да он вроде почти и не пил... Так куда ехать-то?
Да что вы все с ума посходили?.. Я ведь тут в первый раз... Давай, разворачивайся и по своему следу...
Мы снова ползли, вязли в снегу, буксовали, выталкивали... И вдруг увидели два силуэта. Водитель взял напрямик: через несколько минут подъехали к охотникам-зайчатникам, а уж они указали дорогу.
Обнаружилось, что мы забрались в соседнюю область, но насчет высоковольтки и расстояния до Волги Краузе, между прочим, оказался прав.
Расставаясь, договорились продолжить начатое занятие через неделю. Я оставил ружье, патроны, теплую одежду и отправился в Москву налегке.
Дома меня ждала еще одна телеграмма от архиерея. Ну, думаю, может, теперь дело дойдет до восстановления храма. Поехал...
Долго потом не мог я понять, отчего с такой резкостью запечатлелась в памяти простая эта картинка, серое зимнее утро, прямая асфальтовая черта, лоси, поземка, обволакивающая сапоги снежной пылью, и мы стоим рядом: Васильич, Краузе, доктор, его отец и я все еще живы, все еще крепкие мужики и все вместе еще... Лишь спустя годы выяснилось, что именно в эту минуту архиереем было принято решение, о котором из всех нас догадывался один лишь Васильич.
За ружьем и теплой одеждой я попал к старому другу только весной.
— Я ж говорил, что у архиереев ничего так просто не бывает, а вы, разгильдяи, не верили. Потому и в кабину тебя посадил - думаю: если уж ты уготован для рукоположения, то, — он указал пальцем в небо, — будешь выведен, а заодно с тобою и мы. Вот так-то, отец диакон, а ты еще обижался...
Он окончил Литературный институт, был известным писателем, лауреатом литературных премий, охотником, рыболовом. И вдруг стал священником в Вологодской области, в местах глухих и отдаленных. Даже помидоры там не вырастают. А вот роскошная виноградная гроздь выросла — книга рассказов протоиерея Ярослава Шипова «Долгота дней». С тех пор вышло несколько его сборников: «Райские хутора» и другие рассказы», «Первая молитва», «Лесная пустынь», «Тоскующие по небесам».
— Как вы пришли к вере? — спрашиваю отца Ярослава.
— Этот вопрос часто задают людям, воцерковившимся в зрелом возрасте. И подробного, внешнего ответа на него не найти. Пути Господни действительно неисповедимы. Душа по природе христианка, она просит своего — и в какой-то момент обретает.
Бог протягивает руку всем, это великий дар. И как только человек на мгновение отказывается от гордости, самости, тщеславия, он приходит к вере. Я сейчас вижу много людей, которые душой тянутся к Богу, а гордость, тщеславие — мешают. Мешают крещению, причащению.
— То, что вы стали священником, было неожиданно для вас?
— Рукоположение было неожиданным. Я помогал восстанавливать огромный Преображенский собор в селе Верхний Спас Вологодской области.
— Тот, который жители «уродовали с полстолетия, но так и не одолели»?
— Да. Писатель — человек свободный. Я ездил туда на охоту, купил там дом. Как-то вернулся, а мой духовник спросил: «Ты что ж так долго не причащался?» Полтора месяца меня не было. Я ответил: «А там храма нет». И он мне сказал, чтобы я или перебирался охотиться в другое место, или восстанавливал храм.
Тогда я узнал одно из древних правил: если человек пропускал без уважительной причины три воскресных службы, он лишался церковного общения. Это меня впечатлило. С тех пор я уже по три воскресных дня старался не пропускать.
— Как все четко!
— Местные власти решили восстановить храм к 600-летию села. Люди они невоцерковленные, даже некрещеные. Я им объяснил: восстановить можно, только если будет служба, молитва. Иначе это все обречено на неудачу. И они обратились ко мне с просьбой оформить приход. В конце 80-х годов это было непросто.
Стал я собирать документы, ездить к уполномоченному по делам религий, писать бумаги, переписывать. Это не великие дела, но муторные. И еще пришлось с председателями колхоза и местного совета поехать в Вологду на переговоры с архиепископом.
Владыка нам объяснял, что у него нет средств на восстановление храма. Председатель колхоза отвечал: «Сами восстановим!» Владыка: «У меня нет кадров». Председатель: «А у нас есть — вот!»
— И показал на вас?
— Да. Я им говорю: «Вы бы меня сначала спросили». И владыка тоже растерялся: мы с ним не были знакомы. Так в тот раз и разъехались.
Под новый год ко мне в Москву приходит телеграмма, владыка просит приехать. Был съезд Союза писателей. Я в нем принимал участие, за кого-то голосовал.
30 декабря 1990 года приехал в Вологду, пришел к владыке. Посидели, попили чайку. Он 1912-го года рождения, рассказывал мне про свое детство, юность, про то, как он в учительницу влюбился. Интересные, конечно, истории.
— Они описаны в рассказе «Ужину архиерея»?
— Верно. Я опять на вокзал. Билетов нет. Недоумение полное: ну вот, приехал на полтора часа поговорить. Зачем? А ему просто хотелось познакомиться со мной.
Прошло две недели. Я отправился на охоту — между Саратовом и Волгоградом. Компания хорошая. В степях охотились. А домой в Москву еще одна телеграмма приходит: владыка меня ждет в Череповце.
— Любопытно как!
— Приехал к нему. И он меня совершенно неожиданно рукополагает в диакона. Говорит: «С завтрашнего дня служите здесь». А я заведовал редакцией прозы в российском издательстве «Современник», у меня в подчинении было 20 редакторов. Да еще в Саратове свое охотничье снаряжение оставил. Думал, съезжу — и вернусь.
Говорю: «Владыка, мне надо с этим разобраться». Он отвечает: «Ну да. Не завтра, а послезавтра будете служить».
— Вы внутренне не возражали против рукоположения?
— Нет. У меня, вероятно, к тому времени сформировалась готовность к послушанию. Отказ от своеволия, я уже знал, приводит к положительным результатам. Возможно, своеволие опять когда-то вылезет, не хватит послушания...
Кстати, в строку: мужчины труднее приходят в Церковь — из-за самости, но они там скорей становятся послушными. У них больше готовности к этому, кротости, смирения. А женщины легче входят в Церковь, но очень часто остаются упрямыми, своевольными, непослушными. Не знаю, может, это касается только советских женщин.
— «Не выдерживают приближения к небесам», как говорил ваш владыка? Судя по книге, жизнь священника в деревне была тяжелой и голодной.
— Очень голодной. В 1992 году, когда произошла реформа, в нашем районе просто не было денег в наличии. Не платили ни зарплату, ни пенсию. Люди стеснялись приходить в храм: не за что свечку купить. Я им говорил: «Вы приходите! Сколько будет свечек, столько раздадим, а дальше без них служить будем».
— А как восприняли там ваше появление в качестве священника?
— Встретили меня хорошо. Интересно Бог устраивает! Оказывается, до революции была традиция, когда православный мир просил себе кого-то в священники. В плане воцерковления ни одного грамотного человека в селе не было, но они написали владыке прошение, чтобы меня им назначили.
Начал я служить. Дали мне комнату под временный храм — в комбинате бытового обслуживания.
— Знаменательно!
— И вдруг бухгалтерия колхоза потребовала: «Платите нам за аренду этой комнаты!» Но денег-то нет ни каких! Я им говорю: «Давайте заключать два договора. Я вам плачу за аренду этой комнаты, а вы мне как правопреемнику священника, которого расстреляли в 36-м году, платите за аренду Преображенского собора за 60 лет». А там колхозный гараж был.
У них что-то внутри дрогнуло — и на ближайшем правлении колхоза они приняли решение о том, чтобы не только не брать аренду, но и построить небольшой деревянный храм. Стали выбирать, какой. Председателю очень понравилась картина Левитана «Над вечным покоем».
— И этот «проект» утвердили?
— Но только не с такой высокой кровлей, а пониже, попроще. Оформили это как строительство двухквартирного дома, включили в план. А тут произошла реформа. Строители ушли. Дальше я уже просто не могу восстановить в памяти, с каким трудом давался каждый венец. Денег нет. Рабочие брали плату только водкой. Водки тоже нет — после горбачевской реформы.
Но как-то по молитве все совершилось. Храм вырос. Владыка благословил меня освятить его иерейским чином — и я освятил.
— А потом у вас появилось еще три прихода?
— Да. Главной проблемой (если не брать проблемы духовные и восстановления храмов) было передвижение. Транспорта своего у меня не имелось. Через район проходила одна асфальтированная дорога. Приходы один от другого — на расстоянии 80 километров. За мной присылали газики, грузовики. Зимой приходилось ездить в тракторных тележках - иначе не добраться. И на дрезине катался. Когда реки разливались, то на одном берегу стоял гроб, а я — на другом.
— Так и отпевали ?
— Так. Похоронные дела я даже не могу описывать. Смертность от начала перестройки — очень сильная, похороны непрерывные. Телефонов в деревне нет. Я с утра ждал, не приедут ли за мной.
В любой мороз приходилось отпевать покойников на кладбищах — ведь ко мне в храм за 80 верст их не повезут.
— Наверное, здоровье вы потеряли?
— Ну, может, я бы его и тут потерял... Но в Вологодской области специфический климат, со всех сторон болота. Из 45 жителей одной деревни — и старых, и малых — 19 человек страдали расстройствами опорно-двигательной системы.
И у меня с ногами стало плохо, я ходить уже не мог. Только поэтому вернулся в Москву. Три года маялся здесь, старался выправить ноги. А потом на две недели съездил в Крым, в теплой воде поплавал — и все у меня начало проходить.
— Да еще к святителю Луке Крымскому, видимо, заехали?
— Конечно. И с тех пор я, если есть возможность, стараюсь побывать там. Атак бы мне, конечно, в Вологодской епархии жить и жить. Помню, приеду в Вологду на собрание, мне говорят: «О, викарный приехал!» Шутили, викарным архиереем называли — у меня же четыре прихода. Собирались пятый открывать.
Финансовые трудности меня не смущали. Мне много не надо. Отпою кого-нибудь - дадут 3 рубля. Куплю хлеба, банку маринованных огурцов, приеду домой и съем. Рыбу ловил.
— А картошку приносили местные жители?
— Сам выращивал. Грибы собирал, клюкву...
— Книгу «Долгота дней» вы начали писать еще там?
— Нет, я десять лет о писательстве не вспоминал. Только в местной газете статьи печатал. Надо было людям буквально доказывать, что святые не сказочные персонажи, а Николай Чудотворец — иерарх Церкви. Этого никак не могли понять.
А книгу стал писать в Москве в 2000-м году. И довольно быстро написал. Я к этому отношусь, как к священническому служению.
Бог — Творец. И нам Он дал дар творчества — каждому в своей области: и домашней хозяйке, и шахтеру, и столяру. Пушкин хорошо это понимал. Он дурака валял, потом ему сверху: «Пиши!» — и водит ручкой. Писатель — орудие, а не исполнитель.
Жизнь мне дал Господь. Все, что я хорошего накопил, тоже от Него, по Его воле (против Его воли — только плохое). Так что моя задача была по возможности достойно использовать дары Божии. Наша функция тут — минимальная. Не захочет Он — и ничего мы не создадим.
Сколько написано литературоведческих фолиантов о том, почему какой-то писатель в каком-то возрасте перестал писать! Ну, не дано было больше — и все.
— Напомним тут читателям слова из Евангелия от Иоанна: «Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе, так и вы, если не будете во Мне» (15,4).
2003 год
Нам никуда не спрятаться от современной музыки. По радио и телевидению, в магазинах и маршрутках, даже в сотовых телефонах — всюду бьют ударники. А между тем знающие люди предупреждают: ничего хорошего в этой музыке нет.
— Почему? — спрашиваю священника и писателя Ярослава Шипова.
— Сначала договоримся о терминах, — предлагает он в ответ. — В толковом словаре Даля говорится, что музыка — это искусство стройного и согласного (то есть благого!) сочетания звуков: последовательного — мелодия — и совместного — гармония.
Совершенно правильно, что о ритме ничего не говорится. Это дело примитивное. Любое живое существо еще до рождения знакомо с ритмом: дыхания, сердцебиения...
— Или движения.
— Мелодия действует на душу, затрагивает эмоции, чувства. А ритм касается тела, физиологии. Зайца можно научить ритмично бить в барабан, медведя — танцевать.
В академической музыке ритм практически никогда не отбивают: он и так ощутим, звучит у каждого внутри. И барабанщик отбивает ритм разве что в «Болеро» Равеля, основанном на народном танце, где надо одновременно хлопать в ладоши, притопывать. На Руси барабана испокон века не было, он появился довольно поздно — в армии, для маршировки.
— Но в симфоническом оркестре есть барабаны.
— Правильно, и музыканты играют на них по нотам: в нужный момент дают громоподобный раскатистый звук определенной высоты. Если внимательно присмотреться, можно заметить, как барабанщик потом перестраивает инструмент на другую ноту, которая нужна в следующей части произведения.
— Выходит, ударники, настойчиво отбивающие ритм, — это недавнее изобретение'?
— На сцене — да. А в африканских джунглях — древнее.
— Далеко же нас отбросило от собственной культуры! Люди даже признаются, что им скучно слушать классическую музыку. Значит ли это, что тут нужно воспитание?
— Желательно. У нас в семье не было музыкантов. Отец — военный журналист — ни на каком инструменте не играл, но очень любил музыку. Он водил меня в Большой театр на «Руслана и Людмилу». Было интересно: на сцене стоит большая голова. Под это впечатление открывались створки детской души — и туда вливалась прекрасная музыка.
В раннем возрасте мне не очень-то был понятен «Иван Сусанин». Я воспринимал его как «Ивана с усами».
— Забавно.
— Маленькому трудно разобраться, что такое Смутное время. Ясно было одно, что Иван Сусанин — хороший. Но в конце, когда пели «Славься!..», на сцене декорации изображали Красную площадь, и из Спасской башни на настоящих конях выезжали всадники... Конь на сцене Большого театра! Это же потрясение для маленького человека.
— Еще какое!
— В 50-х годах во всех домах на стене висело радио — черная бумажная тарелка. Поздно вечером по нему часто передавали либо оперу, либо запись концерта из Консерватории, Зала имени Чайковского. И я слушал.
— Почему вы засиживались так долго?
— Ждал отца. Он работал в газете «Красная звезда» и возвращался домой после запуска номера в печать — к полуночи. Потом отец выиграл по облигации какие- то деньги и купил пианино. Меня лет в пять сразу за него усадили. Первые преподаватели были откровенными халтурщиками, но потом нашлась очень сильная учительница. И началась серьезная работа.
А еще появились долгоиграющие пластинки. У нас собралась большая фонотека. Отец слушал музыку — и я с ним.
— Отличная компания.
— В 1958 году проходил Первый международный конкурс имени Чайковского. Мне было одиннадцать лет. И я с утра до вечера сидел в Консерватории. У пианистов по десять раз в день слушал первый концерт Чайковского, а у скрипачей — «Меланхолическую серенаду». Это были обязательные произведения, их исполняли все.
В Консерватории нас с отцом знали билетерши, вахтерши, гардеробщицы. А я узнавал постоянных посетителей Большого зала. Среди них были очень достойные, известные люди. С некоторыми мне потом довелось познакомиться.
Когда мне было лет четырнадцать, отец ушел в другую семью. Я получил свободу — и сразу бросил музыкальную школу. Дети всегда стараются избавиться от нагрузок, просочиться, как песок сквозь пальцы. Потом моя преподавательница меня разыскала, но я уже от музыки отошел.
— Жалеете?
— Жалею. Тогда речь шла о том, чтобы заниматься профессионально...
— Но навык слушать остался?
— Слушаю радиостанции, по которым круглые сутки передают классическую музыку.
— Теперь практически во всех семьях есть компьютер и интернет. На You Tube, например, легко найти любое произведение. Назовите, пожалуйста, имена композиторов, которых можно слушать и взрослым, и детям.
— Прежде всего — Чайковский. У него прекрасные мелодии, основанные на русской традиции. Их бесчисленное множество.
У меня внуку четыре года, а внучке — два. Они по ноутбуку смотрят мультфильм «Щелкунчик». Он построен на музыке Чайковского — и дети ее уже знают, она им нравится. Когда слышат у меня в наушниках музыку, младшая спрашивает: «Это что за песенка?» Старший говорит: «Это «Щелкунчик!»
— Авторитетно звучит!
Хотя пока внимания у них хватает всего на несколько минут. Лет с семи можно смотреть фильм-оперу «Евгений Онегин». И «Пиковую даму» тоже.
Очень мелодичны произведения Бетховена, Шопена, Рахманинова, Глинки, Дворжака, Баха, Моцарта, Шуберта, Грига, Вивальди... Можно перечислять десятки имен.
— Вот и перечисляйте, пожалуйста!
— А итальянская опера? Россини, Доницетти, Пуччини... «Травиата» Верди вся построена на прекрасных мелодиях. «Каста дива» Беллини — творение фантастической красоты. А французы? Гуно, Бизе... У Сен-Санса опера «Самсон и Далила», замечательный фортепианный концерт, у Мендельсона — скрипичный концерт... Блистательных произведений великое множество!
Мелодия и гармония присущи не только академической музыке. Они есть и в песне. Скажем, советская песня до 70-х годов была очень мелодична. А фронтовые песни — это вообще потрясающие произведения: мелодичные и с хорошей поэзией.
— Как-то один человек сказал мне с грустью, что он находит в музыке душевность, но не находит духовности. А нужна духовность?
— Вообще начало академической музыке было положено в XVIII веке композиторами, которые, в частности, писали и для богослужений: Бахом, Моцартом и еще целым рядом менее знаменитых авторов.
Чайковский тоже писал для церковной службы.
— Да, Всенощное бдение и литургию. И Рахманинов. Но это не для обихода. Чайковский, к слову, использовал церковные песнопения в увертюре «1812 год».
Духовность мы ищем в молитве и богослужении. А в музыке — именно душевность. Когда-то я провел опрос среди монахов Троице-Сергиевой лавры. Спрашивал их, нужно ли искусство. Они отвечали: «Нужно! Дорога к духовному идет через душевное».
— А если душевного нет?
— Тогда человеку трудно. Некоторые люди его совсем лишены. Они работают головой и могут сообразить, как, например, должен поступать добрый человек в той или иной ситуации. Сообразят и вычислят. Но вот почувствовать, как правило, не могут. А душевное — иррационально. Так же, как и духовное. Как любовь.
Если не ошибаюсь, святой Алексий Зосимовский лет сто назад в письмах к семинаристу, который впоследствии стал архиереем, наставлял: слушайте сонаты Бетховена и Моцарта. Где мог слышать их этот пустынножитель? Наверное, были уже какие-то граммофоны.
— А как любил музыку святитель Феофан Затворник!
— XIX век дал колоссальный толчок развитию искусств. И прежде всего — в христианской Европе. Интересно, что небывалому развитию искусств в значительной мере поспособствовали некоторые технические достижения. Скажем, придумали тюбики для красок и художники получили возможность писать на природе, а не только в мастерской, как раньше.
— Что помогло литераторам ?
— Достижения полиграфии, помогавшие быстро набирать тексты и тиражировать книги на печатных станках.
— А в музыке?
— К началу XIX века появилось фортепиано в его нынешнем виде. До этого был клавесин — инструмент с более простой механикой, однообразным звучанием и весьма ограниченными техническими возможностями. Механизм фортепиано позволил не только бить молоточками по струнам, извлекая звуки, как в клавесине, но и мгновенно заглушать эти звуки специальными плашечками. В результате инструмент получил практически безграничные возможности для исполнения высокотехничных, виртуозных произведений.
Большинство оркестровых инструментов способно единовременно издавать только один звук. А на рояле играют десятью пальцами и в широчайшем звуковом диапазоне. Обратите внимание: сольные инструментальные произведения исполняются исключительно на фортепиано, а скрипке, виолончели и духовым инструментам обязательно необходима поддержка — и чаще всего в виде того же рояля.
— Но наш мир заметно рушится...
— И не случайно в XX веке произошла деградация искусств. Это свидетельство заболевания, угасания человечества. Искусство призвано прославлять Творца, Его творение. Живописец изображает красоту и гармонию мира. Литература описывает жизнь.
— И ищет ее смысл.
— А вот что такое музыка — непонятно. Композитор не повторяет пения птиц и шума листьев. Мелодию трудно выдумать: дал Бог — и всё.
У поэта Владимира Соколова есть такие стихи:
Спасибо, музыка, за то,
Чего и умным не подделать.
За то спасибо, что никто
Не знает, что с тобой поделать.
Правда, где-то в середине прошлого века даже в академической музыке традиция изменилась: появился диссонанс.
— Иначе говоря, дисгармония?
— Да, нарушение гармонии. Для того чтобы писать, исполнять и слушать такую музыку, надо принять звуковую кривизну.
— Согласиться на разрушение и саморазрушение?
— Именно. Бог создал мир, в котором все находится в гармонии. Разрушение ее — это, безусловно, дело не Божеское. И музыка, разрушающая гармонию, — не от Бога.
Недавно слышал разговор музыковедов о том, что некоторые композиторы XX века, конечно, дисгармоничны, но они эту дисгармонию так утвердили, что она стала восприниматься, как гармония.