Потом, правда, в каком-то собрании губернатор сумел уговорить фабрикантшу, и вертеп был приближен к городу на три версты.
В двадцатых годах эта одинокая женщина скончалась голодной смертью.
Фабрика и доныне стоит: она сильно выросла и производит дешевый гофрированный картон. Служит и железнодорожное полотно, не ремонтировавшееся, впрочем, со времен дровяных паровозов, служат и больница, и школа, и народный дом, и магазины. Церковь вот только снесли далее повырубили.
По всему видно, что хвалиться сегодня нечем. Но разве может провинция без хвастовства? Нет, конечно. Даже при самой бледной выразительности бытия какой-нибудь повод да найдется: на безрыбье, известное дело, и рак — рыба, а на безлюдье и Фома — дворянин. Однако ругать за это провинцию не следует, так как происходит упомянутое хвастовство не столько от самомнения граждан, ее населяющих, сколько от неукротимой любви этих граждан к родной земле.
Наш городишко тоже отыскал повод похвастаться: «Про Семакова слышали?.. Нет?.. Как кто такой? Герой! Всамделишный! И всяких прочих орденов и медалей — без счету».
Семаков — достопримечательность местного масштаба, и ничего более. Был некогда депутатом, дремал в президиумах, выступал на собраниях, печатал статьи в районной газете, потом начисто отошел от общественных мероприятий, купил в пустующей деревеньке избу и уединился для охоты и пчел, которых и иные годы держал семей до пятидесяти.
Говорили, что жена Семакова «вольничает». Я про это совершенно ничего не знаю, однако известно, что она лет на двадцать моложе него, как будто бы весьма недурна собою, что детей у них нет и что супруг с весны по ноябрь далеко в лесу, то есть, конечно, о семейной гармонии говорить в данном случае затруднительно.
По всей вероятности, Семаков приметил ее в ту пору, когда находился возле самой вершины районного Эвереста. А потом он гору оставил, да и сил, наверное, поубавилось... Эти обстоятельства едва ли могли притягательным образом подействовать на молодую красавицу.
Родом он был вологодский — из Устюга, кажется, или из Тотьмы — не помню, боюсь соврать. Упоминал он оба города: в одном родился, в другом учился, из одного призывался, в другой с войны возвращался. Можно предположить, что где-то там — в Устюге или в Тотьме — была у него прежде иная семья, но только предположить, потому что и об этом я ровным счетом ничего не знаю.
Однажды мне довелось провести у Семакова в гостях целый день, и то, что он рассказал мне, заслуживает куда большего внимания, чем свойства его семейного жития, которые, сколь ни были бы они грустны, вряд ли обнаружат в себе хоть гран неожиданного. Сдается, время непохожести несчастливых семей куда-то кануло.
Произошла наша встреча на весенней охоте. Я искал дорогу к труднодоступному мху, славившемуся обилием глухарей, не нашел и коротал вечер на тяге. Место казалось мне вполне подходящим, однако ни одного выстрела сделать не довелось. Между тем, совсем неподалеку стреляли, и весьма часто
Я подивился — по моим расчетам, вокруг широко расстилалась ненаселенная глухомань, болота, и вдруг...
Переночевав у костра, отправился в направлении вечерошней канонады, вышел на заросшее мелким березняком поле; посреди поля стояла изба. Вот так, вполне нечаянно, я и оказался у Семакова в гостях.
Мы, понятное дело, представились, а Семакова именовали редкостно — Дорофеем Дормидонтовичем, — и разговор естественным образом склонился к обсуждению прежних имен.
— У нас там, — начал Семаков про Устюг или про Тотьму, — что ни старик, то по нынешним временам какая-нибудь диковинка. На грамотных батюшек видно, везло — грамотные священники обычно по-гречиски увлекаются. Вот, скажем, дядька мой — Платон Афанасьевич или сосед — Каллистрат Валерьянович... Старшую мою сестру Хионией зовут, младшую — Мелитиной...
Он перечислил еще десятка полтора родственников и знакомых, и это все были Нифонты, Маркелы, Пантелеимоны и даже один не то Лавр Флорович, не то Флор Лаврович — сугубый, конечно же, латинянин.
Потом Семаков угостил меня чаем с лепешками, которые пек вместо хлеба, весьма, кстати говоря, приятными на вкус, и вызвался проводить до глухариного тока.
Шли мы по узкоколейке, проложенной в довоенные времена и брошенной в начале шестидесятых. Местами ивняк и лещина подступали уже к самому полотну, однако между рельсами оставалась еще тропика — твердая и сухая, по которой можно было идти гуськом. Так мы и шли: впереди — Семаков, я следом. И разговаривали.
— А как вы сюда попали? — спросил я его.
— После войны-то? Приехал знакомые места посмотреть и остался. Я ведь воевал здесь. Об этом, правда, мало кто знает. Воевал, понимаете ли, так, что ни одного выстрела и не сделал, — из окружения выходил. Аккурат по этому узкоколу. Вообще-то мы южнее стояли... Под Москвой наступление давно идет, а мы ждем-пождем... Ну, в феврале-марте командование стало примериваться: то деревеньку какую возьмем, то высотку. Немцы вышибут — мы по новой. Вот так с пушчонкой однажды и влипли: сунулись удирать — сзади танки, мы в лес — там болото, обогнули болото —немецкая часть стоит, мы дальше на север. Вдоль линии фронта и шли. Километров сорок, наверное. И все с пушечкой, а боезапасу — один снаряд: подорваться вместе с орудием в случае крайней необходимости...
Подошли к реке. Деревянный мост, некогда переброшенный через нее, давно разрушился, однако в нагромождении балок Семаков знал надежный ход, и мы, карабкаясь, медленно, но вполне благополучно переправились.
Мне доводилось слышать множество военных историй, однако я впервые находился с фронтовиком в местах его боевых действий, в местах, что немаловажно, почти не изменившихся за полвека, да еще и время года совпало...
— Мы чего шли к северу? Знали, что здесь, в болотах, сплошной линии фронта нет, и надеялись проскочить где-нибудь. Вот до этого места ползли трое суток — по десять верст в день. Хорошо еще, что снега не было. Огня не разводили: лапнику наломаем, уляжемся потеснее — вот и вся ночлежка, околеваем, но спим. Харч давно кончился... Ну, а сюда вот, к реке, вышли и поняли: не видали мы еще настоящего лиха... По мосту не перебраться — охрана, а река разлилась так, что... ну, как сейчас!..
Сейчас лес был затоплен. Из темной, почти черной воды торчали кое-где верхушки цветущей вербы. Я спросил Семакова, что же тут охраняли немцы?
Оказалось, узкоколейка использовалась для снабжения войск.
— Танки по ней, конечно, не перебросишь, но живую силу, продовольствие, боеприпасы да орудия, если небольшого калибра, — можно. Тут вагончики были, платформы, паровозики-«кукушки» — движение круглые сутки шло. Специальные бригады путь ремонтировали, словом, жизнь кипела. Ну, и охранялось все по высшей немецкой категории... Решили переплавляться. Отошли от дороги подальше, связали из валежин небольшой плот — нескладный, помню: все бревна разной длины. Топорами-то не постучишь, гак что где длинное, где короткое... Ну, вот, закрепили пушечку и — сначала пеше, потом вплавь, потом опять пеше — выбрались кое-как. Целый день потеряли! Прошли маленько, — а дело к ночи уже, — сбегал один на разведку, говорит: так и так, впереди — поле, на поле — деревня, у опушки — сарай. И мы из последних сил как рванули в этот сарай... Затолкали пушку, попадали на гнилую солому — и как не было нас... И вот ведь, брат: знали, что немцы кругом, но... какое там! Помню, последняя мысль была: пусть хоть убьют, только бы не будили. Проснулись к полудню. Выглядываем — рядом с сараем этим... ну, метрах в пятнадцати — проселочная дорога и следов на ней немецких полным-полно, да все свежие, прямо на глазах жижей затягиваются. То-то, думаю, фрицы мне снились, а они несколько раз снились, смеялись, кричали что-то, но я все равно не просыпался — сил не оставалось, так что наплевать мне на фрицев было... А тут гляжу: не сон это — шли они вот здесь, совсем рядом, и смеялись, и разговаривали... Ну, ладно. Просидели до темноты, а есть охота!.. Направили одного в деревню. Возвращается: вареной картошки принес и рассказывает, что с утра мимо сарая нашего прошло четыре немецких взвода, вот так-то... Чудо нас сберегло, не иначе! Надо же: никто не заглянул в ворота! Сидим мы, значит, продрогшие и не знаем, куда дальше двигать. Ночью подваливают разведчики — наши, стало быть, тоже в деревню шастали, деревенские их и навели. Пушку заставили бросить... Мы ее, понимаешь, волокли, волокли, столько мук из-за нее перетерпели и — на тебе. Но пришлось, с нею бы нам не выбраться. Вывели нас разведчики, сдали, куда положено, тут, само собою, начались допросы, расспросы... Про это я не люблю распространяться — невеселые времена... Ну, вот мы и пришли.
Подошли к стрелке — они и раньше попадались, ответвления от основного пути, однако нужный мне поворот был именно у этой стрелки. Здесь нам предстояло расстаться. Семаков обрисовал дальнейшие ориентиры, я поблагодарил и на прощание поинтересовался, с чего это он оставил шумную деятельность?
— А, это... Да никакой тут загадки нет: врать надоело. У нас ведь главное дело власти — народ обманывать... Так что бросил все и купил последнюю избушку в той самой деревне, которая нам жизнь спасла. Это, конечно, чудо, что немцы нас, спящих, миновали. А другое чудо в том, что все мы, кто пушку тащил, с войны вернулись.
Я признался, что не понял его.
— Мы тогда научились, можно сказать, самому главпому усвоили, что война - это, прежде всего, тяжелейший труд. Жуткий, нечеловеческий! А уж стрельба взрывы, ранения, смерть — так, десерт. В общем »матерели мы за те дни, и воевать нам стало полегче. Хотя, конечно, И нас подырявило...
— А Героя, — спрашиваю, — вы за что получили.
— Героя? Это позже, за форсирование Днепра... А пушечку все равно жалко... Ну, ладно, бывай здоров.
На этом расстались.
Спустя несколько лет я узнал, что на месте достопамятного сарая Семаков построил часовню.
В сообществе типографских рабочих газетные печатники всегда существовали словно бы самостоятельной, отдельной жизнью. Главные причины тому— неизменно ночная работа и высокая напряженность труда. Конечно, и другим полиграфистам перепадают ночные смены, но то — перепадают, а печатающий газету на них обречен. Если упомянуть еще вой и грохот ротационной машины, насыщающей воздух взвесью из бумажной пыли и мельчайших частичек краски, станет ясно: работа эта тяжелая. Плюс к тому требует мастерства — газетного печатника вдруг не выучишь, не подготовишь, навыки копятся годами.
В своих типографиях газетных печатников знают мало, да и сами они плохо представляют, что делается на предприятии днем. Ночная жизнь других типографий им ближе и понятнее, и ротационеры-асы, где бы они ни работали, друг о друге наслышаны, даже если никогда не встречались. То есть это — особый мир, он невелик, и занимательные события, случающиеся в его пределах, быстро становятся общим достоянием.
Вот и Чуркин в этом мире некогда был известен, хотя он и не ас вовсе, и даже вообще не печатник: за долгие годы он так и не сумел обучиться ответственному ремеслу. Впрочем, и не пытался — не хотел: первый этаж его, кажется, вполне устраивал. Первый этаж — вотчина подсобных рабочих, машина здесь оснащается подающимися со склада ролями бумаги (именно ролями, а не рулонами — странно было бы называть рулоном монолит весом в тонну). Печатник с помощником располагаются на втором этаже. Beличественные агрегаты эти состыковываются в ряд и образуют цех газетной печати.
Но и на первом этаже Чуркин не слишком усердствовал — не раз бывало: роль израсходуется, а нового нет — где подсобный рабочий? Поищут, поищут и найдут в каком-нибудь укромном местечке спящим. Другого за нерадивость давно бы прогнали, но Чуркина выручала искренняя готовность покаяться и всегдашняя доброжелательность буквально ко всем — качества чрезвычайно редкие и оттого особенно притягательные. И потому его хотя и журили почти беспрестанно, но не наказывали. Сколько лет Чуркину, никто не знал, да и про семейную жизнь его ничего толком известно не было.
И вот однажды заглядывает в цех главный редактор, остановился у двери, поднял ладошку к плечу и сложил пальчики в куриную гузку — поприветствовал, значит. Смотрят печатники на него — экий случай: впервые удостоил их главный своим посещением. Это прежний редактор, бывший фронтовой корреспондент, не боялся испачкать костюм, ходил по цеху, поле и мал руки, а в новогоднюю полночь приглашал печатников в свой кабинет, чтобы поздравить и угостить крепким напитком. И лишь после этого уезжал домой.
Подошел мастер к главному, тот ему что-то на ухо покричал, да в ротации кричи, не кричи — все равно ничего не слышно, народ знаками изъясняется. Ну, и поскольку знаков этих главный не понимал, ушли на переговоры. Возвращается мастер: «Чуркина!» В общем, выяснилось: братское по тем временам государство наградило Чуркина орденом — давно, еще в сорок пятом, а Чуркин, стало быть, воевал, и вот: «Награда нашла героя» — заметочку с таким названием сами же на другой день и публиковали.
Стал Чуркин собираться в братское государство, да одежки подходящей у него не нашлось. Ну, выписали на десятерых материальную помощь — одели, обули героя, и является он наряженный и при всех своих орденах и медалях. Глянули мужики, а среди них и фронтовики были, и ошалели: под тяжестью наградного металла пиджак с Чуркина натурально сползал на один бок, и плечо в воротник высовывалось. Механик — светлая голова — сообразил приспособить добавочные подтяжки: сзади они к брюкам пристегивались, а спереди — к внутренним карманам чуркинского пиджака. Получалось, правда, что теперь брюки без пиджака и пиджак без брюк снять было невозможно, а это могло привести к неожиданным последствиям, но: «Терпеть буду, — обещал герой. — Виноват...»
Съездили они — редактор за компанию тоже ездил, — привез Чуркин из братской державы крест с полосатой ленточкой, обмыл его, как полагается, и уже в следующую смену уснул на складе. И вдруг опять: «Чуркина!»
Теперь уже не совсем братская, хотя и дружественная держава нашла его со своей наградой, пылившейся с тех же отдаленных времен, — помогли газетные сообщения о предыдущей поездке.
Чего же ты там насовершал? — спрашивают его ребята.
— Виноват, — говорит Чуркин. — Не знаю... У нас там машина поломалась, тягача ждали... А эти прибежали какие-то... мол, фашисты у них в городке. Ну, пошли, четверо нас было... А там — солдаты, офицеры... Ну, мы им: война кончилась, а они... Ну, выбили их... Потом еще какие-то пришли: то же самое... Сипягин тогда погиб, младший сержант, из-под Тамбова...
Костюм был пока в целости, подтяжки тоже, так что снарядили храбреца прытче прежнего. На этот раз привезли они с главным редактором куда больший крест, правда, без ленточки.
Редактор уговаривал Чуркина «подняться повыше» — предлагал место председателя профсоюзного комитета.
— Зачем? — отметал Чуркин его предложение. — На жизнь хватает.
— Какие-то запросы у тебя ограниченные.
— Виноват.
— В том месте, где мы были, — замечает редактор, не без мечтательности, — и третья страна недалеко. — А та страна, к слову сказать, резко недружественная. —Может, ты и тамошних жителей освобождал?
— Может, и тамошних, — соглашался Чуркин. — Виноват. Тягач нам только через неделю прислали, так что не один раз хаживали, виноват... Потом еще и Гуськова убило — из Архангельска он, из самого. А эти поищут — мы и идем, а кто они? Мы ж языков не знаем, только что: «Фашисты, фашисты», — ну, мы и идем... Гак что виноват: может, и еще в какой стране были...
Но в недружественную державу Чуркина не пригласили, да и вообще он вскоре оказался в казенном доме: его обвинили в ограблении табачной лавки н последующем поджоге ее с целью сокрытия преступления. При всех наградах своих Чуркин был человеком столь малозаметным, что никто за него и не вступился. Впрочем, один разок главного потревожили: он куда-то вроде бы даже позвонил, но сказал: «Глухо».
Год спустя выявилось, что Чуркин не подпаливал и не грабил, наоборот — старался погасить пожар и спасти сигареты, которыми торговала его родственница. Она же что-то там и похитила, потом, как водится, подожгла и, в конце концов, свалила все на безответного Чуркина, а он, к вящей радости следователя, на все вопросы отвечал: «Виноват...».
— Зачем он нужен был тебе, этот ларек? — спрашивали ребята, когда Чуркин приехал восстанавливаться в типографии.
Прибежали: горит, мол, я и... Виноват, конечно же, знаю...
Однако на работу его больше не взяли: главный подарил ему «Историю Великой Отечественной войны» и тихо выпроводил на пенсию.
Отец Александр, благочинный, служил на Георгия Победоносца за пятьдесят километров от городам у старенького отца Сергия был храмовый праздник, попросту говоря — престол. С утра, как положено, отслужили водосвятный молебен, а по окончании Литургии прошли крестным ходом вокруг собора.
Назавтра отцу Александру предстояло здесь же хоронить останки воинов, найденные поисковыми группами, и он решил заночевать в селе. Избушка отца Сергия для этого не годилась: всей мебели стул, стол, кровать... Можно еще причесть аналой в красном углу - и ничего более. А вот у его соседа Борьки дом был просторный и к приему гостей располагающий. Туда после службы и пошли.
Борька, происходивший из этого самого дома, успел немало помотаться по весям и городам, где-то завел семью, где-то - свое дело, но со временем эти полезные обретения он растерял и вернулся, чтобы теперь всякому гостю показывать кольцо, привинченное к потолку, и многозначительно изрекать: «Здесь я в зыбке качался». Со школьных времен у него была тяга к электрическим и электронным приборам, и во время своих скитаний Борька даже успел получить некоторое по этой части образование, так что легко ремонтировал односельчанам домашнюю технику, с чего и существовал.
Праздничный обед складывался по-холостяцки: напиток вопросов не вызывал, на закуску селедка и соленые рыжики, горячее — отварная картошка, а первого блюда и вовсе не было. После обеда прилегли отдохнуть. Ближе к вечеру пошли прогуляться. Борька жил на самом краю села, и братское кладбище находилось неподалеку от его дома. Прикинули, с какой стороны надобно будет копать, и отец Сергий сказал, что экскаватора, то есть колесного трактора с ковшом, в селе ни у кого не сохранилось и что военкому об этом сообщено.
Знаю, вздохнул отец Александр, — ему еще почетный караул где-то добывать — у нас в районе теперь ни одной воинской части, ни одного солдата...
— В крайнем случае, я могу из ружья стрельнуть, — сказал Борька, - троекратный салют, как положено.
Отец Сергий отмахнулся:
— Балабол...
— А что? Если армии не стало, хоть из ружья: оно у меня двенадцатого калибра — громко стреляет ...
— Страсть как громко, — подтвердил отец Сергий, ты мне вечерами и помолиться не даешь.
Так то ж сезон был, я на уток охотился.
— Какие утки? Тьма кромешная, а ты бабахаешь!
— Самое время! — Тут Борька взялся пространно и со всякими отвлеченностями описывать тактику вечерней охоты на водоплавающую дичь. Батюшки шествовали молча. Но если отец Сергий внимал рассказчику, то отец Александр, погруженный в невеселые размышления, не слушал и даже чуть поотстал. Он еще утром насторожился, заметив, что народу в храме было меньше, чем в прошлом и позапрошлом году. Благочинный знал, что дело не в батюшке, которого прихожане любили, кажется, все крепче и крепче, а в том, что люди исчезали куда-то — умирали, уезжали, наверное, и численность жителей сокращалась.
Он думал о том, что отец Сергий совсем состарился и скоро ему понадобится замена, а кого направлять и это сельцо - непонятно. Молодого священника с матушкой и детишками сюда не пришлешь — прихожане точно не прокормят... Это отец Сергий прижился — четверть века бессменно: и храм разрушенный поднял, и матушку здесь похоронил. Дочка у него далеко где-то, не появляется, а он живет один-одинешенек — ничего не требует. Отец Александр предлагал ему взять благословение у архиерея да и принять постриг, а он говорит, что место монаха в монастыре.
«В монастырь меня уже не возьмут, на кой я такой старый им нужен — одна обуза. А здесь у меня жизнь мужицкая: изба, огород, дрова, стирка... Стиральной машины нет — приходится кипятить, а потом полоскать ма озере... Устану, правило монашеское отложу — вот и грех. А у меня их и так без счету». Некем было заменить отца Сергия...
— Главное здесь — боковое зрение, — продолжал Борька, — оно видит в потемках и замечает всякое движение по сторонам. А это важно и для охоты, и чтобы от опасности уберечься: мало ли — вдруг сбоку медведь крадется! Вот, смотрите...
Он привел батюшек на берег озера и расставил метрах в десяти друг от друга у самой воды:
— Позицию занимаем лицом к закату так видимость сохраняется на час дольше. За спиной, глядите, темень тьмучая, а впереди — светло. В небо смотреть не надо — там бесконечность, и глаз не знает, на что настраиваться. Смотреть надо на воду перед собой: она такая же светлая, как небо, но на плоскости глаз легче сфокусировать. Глаза не напрягай те, смотрите расслабленно, словно в никуда. Боковое зрение засечет, если хоть какая-то точка будет перемещаться. Как только обнаружите на воде отражение летящей утки, поднимаете глаза и ружье, понятно?
— Шалопай ты, Борька, — вздохнул отец Сергий, виновато глянув на благочинного, — ну, зачем ты нас сюда притащил?
Отец Александр успокаивающе махнул рукой:
— Ничего, постоим, закат красивый...
Но постоять Борька не дал: он приволок со двора большую охапку сена и сделал батюшкам два мягких кресла:
— Не так устанете, и для маскировки хорошо. Теперь сидите тихо и смотрите.
Они сидели тихо и смотрели.
— У меня утки! — воскликнул отец Сергий, указывая на воду.
Борька подбежал к нему:
— Где?
— Да вот же, смотри, сколько их!
— Ну, батюшка, вы даете! Это водомерки, водяные паучки такие... Да-а... Обычное зрение у вас никуда не годится, а вот боковое выручило: даже мелких насекомых в движении заметили.
И снова наступила тишина. Утки не летали.
— Подождать надо, — сказал Борька, — чуть-чуть стемнеет, и начнется...
Но как только чуть-чуть стемнело, невесть откуда возникла Марья Васильевна — глава местной администрации. Поздоровались. Она, оказывается, тоже проведывала братское кладбище и даже прибралась там немножко — какой-то мусор нашла:
— Областное телевидение приедет — неудобно. А что вы тут сидите?
— Мы охотимся, — объяснил Борька.
— Да ну тебя — у вас и ружей нет... Скажите-ка лучше, за кого голосовать будете?
Они смотрели на воду и не отвечали.
— А я решила уже... Между прочим, я всегда угадываю: все, за кого я голосовала, обязательно выигрывали.
— Так вот кому народ обязан своим процветанием! — воскликнул Борька: — Скажу мужикам...
— А что такого?
— Когда мы с тобой школу заканчивали, сколько жителей у нас было?
— Человек шестьсот.
— А теперь?
— Теперь — четыреста.
— А ты еще спрашиваешь, что такого... Вот завтра захороним тридцать пять бойцов, и на этом братском кладбище народу станет больше, чем в нашем селе.
Но хоронить им завтра никого не пришлось: останки воинов перевезли куда-то далеко, где удалось найти взвод солдат для почетного караула и экскаватор. Или трактор с ковшом.
Жизнь наша протекала легко: мы охраняли и обслуживали небольшой склад горюче-смазочных материалов. Располагался он в стороне от войсковой части, и начальство наведывалось к нам редко.
Мазутная команда, как мы сами себя называли, состояла в основном из «военкоматовских отходов», то есть из призывников старшего возраста, у которых кончились существовавшие по тем или иным причинам отсрочки. Были среди нас выпускники и недоучившиеся студенты, добропорядочные папаши и разведенные холостяки.
Служилось нам спокойно и тихо: ни ссор, ни поломок, да и вообще никаких ЧП. Все б ничего, да только, как дойдет дело до стрельб, смотров, соревнований, мы, как ни стараемся, выше последнего места подняться не можем. И ладно бы раз — последнее, другой — еще какое-нибудь, нет — решительная определенность.
Наш командир, капитан Белочкин, столкнувшись с этим удивительнейшим явлением, испробовал все традиционные средства, но ни одно из них так и не помогло. И оттого, вероятно, что средства эти рассчитаны на подростков, а мы... Ну, отправят на кухню. И что? У меня, скажем, мать никогда не умела готовить, да и жена, надо отдать ей должное... И я к тому времени уже столько картошки начистил, столько щей наварил, столько котлет понажарил, что всей мазутной команде за год не съесть, даже если всяк будет в три горла лопать.
Мыть пол в уборной? Мусор выносить? Ну, так за людей эту работу никто никогда еще и не делал. Я вот с тех пор, как перебрался в дом-новостройку, чуть ли не ежедневно собираю на лестнице всякую дребедень, вываленную жильцами мимо мусоропровода. Кар тофельные очистки, пивные пробки и папиросные окурки определяю в совочек веником, а что покрупнее или погрязнее — рукой, и ничего, привык. И соседям понравилось: валят и валят на пол, знают — кто-то все равно приберет. Полагают, наверное, что уборщица. Хотя ее, между прочим, никто ни разу не видел. Скорее всего, ее вообще нет, потому как лестницу не только подметать, но и мыть приходится.
Неумение одолевать брезгливость - свойство людей несамостоятельных. В нашей команде таковых не было. Мы хладнокровно выполняли все, что приказывал капитан: чистили, драили, мыли, скоблили, красили и, в отличие от девятнадцатилетних, никогда не высказывали недовольства. Какая, собственно, разница — все равно что-то делать надо, не одну работу, так другую, лишь бы сыскать хоть каплю смысла.
После того как мы в очередной раз заняли последнее место, к нам прислали проверяющего. Им оказался майор Торопов.
В каждой части есть офицер, о котором рассказывают легенды или, на худой конец, байки. У нас таким офицером был Торопов. Ходили слухи, что он отлично стреляет из любого оружия, вплоть до минометов и пушек, что в совершенстве владеет приемами самбо, дзюдо, каратэ, бурятской, таджикской, грузинской и других национальных видов борьбы, что умеет водить машину, бронетранспортер, танк, трактор, комбайн, подлодку и самолет.
Рассказывали, как на учениях он помешал превосходящим силам «противника» форсировать реку. «Противник» все вроде бы предусмотрел: навел переправу ночью, навел быстро, бесшумно. Когда разведчики доложили об этом Торопову и когда Торопов узнал, что командование поддержки не обещает, он решил воспользоваться единственным выигрышным в его ситуации моментом: переправа была на километр ниже по течению. Скатив в воду десяток бочек из-под горючего, Торопов отправил вместе с бочками пару солдат. Пока «противник» вылавливал скребущиеся о металл переправы бочки, солдаты ручными дрелями просверлили дырки в понтонах. А потом уплыли подальше и выбрались в расположении «своих» войск. Едва начало светать, еще в тумане «противник» двинул вперед технику. Два танка перекатились, и мост стал тонуть. Пришлось срочно разбирать его, наводить новый. Туман рассеялся, поналетели самолеты, форсирование сорвалось. А переправившиеся танки Торопов будто бы еще и в плен взял.
Конечно, не все в этих байках точно соответствовало действительности, к тому же и вариантов ходило множество, однако нетрудно было заметить, что во всех вариантах майор неизменно представал высокопрофессиональным военным. А тот уважительный, подчас даже восхищенный тон, с которым рассказывали о нем солдаты, наводил на мысль, что Торопов, как принято говорить, «родился в офицерских погонах».
И вот он приехал. Ничем не примечательный майор лет тридцати пяти. Обошел территорию, осмотрел помещения, сделал мимоходом несколько деловых замечаний. Потом мы провели показательные физзанятия, загасили учебный пожар, ручной аварийной помпой перекачали горючее из одной цистерны в другую. Майор пообедал с нами в нашей столовой, переговорил с Белочкиным, и мы построились для того, надо полагать, чтобы ознакомиться с выводами и рекомендациями.
— Вы все делаете правильно, — сказал Торопов, глядя нам под ноги, — нормально делаете. Но вы — работаете. — Поднял глаза. — Да, работаете. — Он медленно переводил спокойный взгляд, всматриваясь в лица. — Конечно, воинская служба — это прежде всего работа.
Но не только она. — Майор задумался, не то подбирая слова, не то вспоминая что-то. — В вас крепко засела гражданская жизнь. Ну, да это вполне естественно, он вздохнул, помолчал и с внезапной строгостью в голосе громко спросил: — Значит, так: украинцы есть?
— Я! — вышел из строя рядовой Пересаденко.
— Спойте нам во весь голос: «Распрягайте, хлопцы, коней».
Пересаденко недоуменно смотрел на Торопова.
— Пойте, пойте, пожалуйста, — повторил майор.
Солдат воздел лицо к небу и начал...
— Стоп! — приказал Торопов. — Станьте в строй.
Мы растерянно ждали, что последует далее.
— У кого есть наколки?
Вопрос был совершенно неожиданным, да и мало кто понял смысл его, но рядовой Круглов, опустив голову, молча шагнул вперед.
— Голубей гонять приходилось?
Круглов невесело усмехнулся:
— Приходилось, а что? — Но, посмотрев на Торопова, в мгновение посерьезнел. — Так точно!
— Просвистите: «Здравия желаю, товарищ майор».
Окинув нас виноватым, прощающимся взглядом, Круглов сверкнул фиксой и чего-то там свистнул.
— Громче!
Выпятив нижнюю челюсть и растянув губы, солдат отчетливо просвистал заказанное приветствие.
— Хорошо, — заключил Торопов и попросил нас назвать несколько строевых песен. Кто-то сказал: «Не плачь, девчонка», Круглов — «Через две зимы».
— А из старых ничего не знаете? — поинтересовался майор.
Мы стали припоминать. Припоминали, припоминали, и майор выбрал две, одну из которых от начала до конца знал Пересаденко, другую я.
— Кто обучался в музыкальной школе? — спросил вдруг майор.
Двухметровый Лаппо медленно склонил голову набок. Я прикинул: музыкалку он окончил лет десять назад, после этого стал ватерполистом, и, конечно же, не до музыки было.
Учили, — вспомнил Лаппо. — Окончил.
— А на чем вы играли?
— Я?.. На этом... на фортепиано...
«Рояли таскал», — пробормотал кто-то во втором ряду. Мы дружно хмыкнули, не сдержались.
— Ладно вам, — обиделся ватерполист. — Я ж тогда не такой был. — Растопырил перед собой пятерни, в каждой из которых, без сомнения, уместилось бы как раз по мячу. Я ж маленький был, худой. И руки не такие...
Оставив без внимания наши реплики и смешки, майор сказал:
— Вас, рядовой Лаппо, я назначаю хормейстером — займетесь аранжировкой, понятно?
— Не-эт... — Лаппо помотал головой.
— Пересаденко — запевала. Круглов — свист, остальные — по голосам, понятно? Сегодня у нас что — четверг? Так вот: двое суток на репетицию, а в воскресенье утром вас будет прослушивать комиссия. Форма чтоб, сапоги... — Обернулся к Белочкину: — По банке гуталина на брата! — С тем и уехал.
Белочкин поморщился:
— Проверяют, проверяют тут, — и вдруг взвился: — Л вы чего стоите? Двое суток у вас, понятно? Орите, свистите, только от моего дома подальше! Дуйте куда-нибудь: за сарай, за столовку... Стрелять не умеете, придется теперь через худсамодеятельность выбиваться в люди — капеллу организовывать. Начнем, значит, с пения, а там, глядишь, и до балета дойдем. Лебеди...
Самодеятельность так самодеятельность — чем не занятие? Опять же, названия своих голосов впервые в жизни узнали. У меня, например, Лаппо выявил баритон и сказал, что такой голос в каждой опере нужен. Круглов ему: «Чего ж мелочиться?! Давай тогда «Даму виней» замастрячим». Лаппо подумал, подумал и возразил: «Сопран не хватает».
На другой день с утра обосновались мы в лопухах за казармой. Белочкин тоже пришел. «Негоже, — говорит, — в трудный час от своих солдат отрываться». Он любил нас, капитан Белочкин, мы это знали. Было ему с нами интересно и, в общем-то, несмотря ни на что, «покойно, только вот несколько непривычно, пожалуй.
Его определили в альты.
Выучили мы за два дня эти песни, начистили пуговицы, пряжки и сапоги — готовимся к приезду комиссии. Но в воскресенье выясняется, что вместо выступления будут стрельбы. Стрельбы так стрельбы — тоже дело: взяли автоматы, сели в грузовик и поехали. На полпути, перед самым поселком, догоняет нас майорский «уазик». Остановились. Поспрыгивали на шоссе. Майор отогнал машины вперед, мы выстроились в колонну по четыре и потопали, сверкая надраенными сапогами. Пешком так пешком — занятие для солдат нужное и полезное. Шагаем себе и шагаем, вдруг:
— За-пе-вай!
Пересаденко, шедший со мною рядом, судорожно хватанул ртом воздуху, вытаращил глаза и:
— Нас по-бить, по-бить хо-тели...
Тут Круглов спохватился и как засвищет! Белочкин шел впереди, майор слева, против середины колонны.
— Ве-се-лей! — успевал он выкрикивать в паузах. — Шире шаг!
— Ес-ли ранят те-бя больно...
Песня длинная — пока допели, в поселок вошли. Круглов говорит: «Интересно, он и через поселок нас с песняком погонит?»
— Братцы, — простонал Пересаденко, — а у меня стихотворение получилось!
— Как это? — не понял Лаппо, шагавший впереди справа.
— Ну, просто из души выскочило.
— Спрячь обратно, — порекомендовал Круглов. Но Пересаденко не услышал, он уже начал читать:
Идет солдат в строю веселый, выше ногу подыма, руками машет до отказа, и соседу он морга!
А? Как?
— Сам сочинил? — не поверил Лаппо.
— Ей-ей, сам!
— Пушкин с Лермонтовым отдыхают, — сказал Круглов.
— За-пе-вай!
— Вдоль кварта-ла, вдоль кварта-ла взвод шагал...
У калиток кое-где появились люди.
— Позорище с нас хочет сделать, — сказал Круглов.
— Ллевой... ллевой... рраз, два, три-и! Рраз.. рраз... рраз, два, три-и! — яростно командовал Торопов.
— За-пе-вай!
— Вдоль кварта-ла, вдоль кварта-ла взвод ша-гал...
Мы прошли через весь поселок. Увидели крестящуюся старуху, женщин, смотревших на нас тревожно и зорко, смеющихся девушек, серьезно и понимающе глядящих мужчин, мальчишек, то там, то здесь пристраивающихся к колонне. Лица были повсюду: за стеклами встречных машин, у калиток, за оградами, за окнами.
— ...Ну, значит, так тому и быть!
— Рраз... рраз... рраз, два, три-и! Рраз, два, три, запевай!
— Вдоль кварта-ла, — то ли Пересаденко очень полюбил эту песню, то ли внутри у него что-то заело, но мы еще два раза подряд пели про Васю Крючкина.
Поселок остался далеко позади, однако, оборачиваясь, мы видели людей, все еще стоящих возле дороги. Наконец, майор приказал остановиться. Подождал, пока мы отдышимся, потом без каких-либо эмоций в голосе полюбопытствовал:
— Так кто вы?
— Мазутная команда, — нестройно и робко ответили несколько голосов.
— Не-эт! — Торопов покачал головой и, выставив перед козырьком своей фуражки кулак с оттопыренным вверх указательным пальцем, призывавшим к особо пристальному вниманию, объяснил:
— Вы — солдаты великой державы.
Тут подкатил «уазик». Белочкин спросил, будет ли майор наблюдать за стрельбами. «Зачем? — пожал он плечами. — Отстреляетесь», — и уехал. Подошел наш грузовик. Белочкин хотел было скомандовать погрузку, но передумал: «Чего тут идти-то? Километр до поворота, а там — вообще пустяки... Ш-шагом аррш! За-пе-вай!» И через полчаса, когда мы приблизились к проходной полигона, те самые караульные, которые обычно встречали нас чем-нибудь вроде «привет снайперам», торопливо распахнули ворота и, отдавая честь, окаменели в растерянности.
— Эй, ком-роты, даешь пуле-меты!..
Мы входили на полигон так, как, наверное, некогда входили армии победителей в ворота сдавшихся крепостей.
Не могу сказать, что стрельбы завершились полным успехом, но авторитет мазутной команды с этого дня начал расти, и последних мест мы, как ни странно, впредь не занимали.
Пересаденко вскоре стал солистом ансамбля песни и пляски округа. Нашли нового запевалу — Стеценко. Этот доблестный воин тоже писал стихи, однако теперь отдыхали не только Пушкин с Лермонтовым, но, кажется, и сам Тарас Григорьевич Шевченко.
Майора с тех пор я не видел. Говорили, что он направлен на учебу в военную академию.
Пытаясь впоследствии объяснить себе, почему Торопов предпочел современным строевым песням старые, я не находил ничего убедительнее слов, сказанных им пусть и по другому поводу: «Конечно, это прежде всего — работа, но не только она».
В субботу утром открывался сезон. На пятницу было назначено собрание охотников.
Саня — шофер лесничества — долго скреб по щекам бритвой. Потом наряжался: ботинки чистил, рубашки менял — у одной пуговицы не хватило, другая как- то цветом не подошла. Потом причесывался и, наконец, вылил на себя пузырь одеколона.
Уже в дверях вспомнил про курево: «Где сигареты? Вот бедствие: на место что ни положишь — все пропадает!» Жена и дочь бросились искать, нашли. Саня закурил, отшвырнул спичку в направлении русской печи, сощурился и пошел.
Шагал он, против обыкновения, невероятно медленно, с прямою, словно доска, спиной, высоко поднятой головой и неподвижным взглядом, устремленным по навесной траектории невесть куда за село. Не шагал — шествовал. Сигарета дымилась в уголке рта.
Подошел к дому культуры, где должно было состояться собрание. На крыльце курил сосед-электрик — тоже выбритый и одеколоном облитый. Чинно друг с дружкою перездоровались, помолчали.
Тут из дверей кирпичного здания вылетел егерь:
— Мужики, сколько можно, давайте наверх — начинать пора!
Щелчком пальцев отбросив окурки, охотники неспешно потянулись вовнутрь.
В просторном зале несколькими группками сидели человек пятнадцать. Спервоначала звучал доклад: «За отчетный период мы...» — словом, как положено. Когда подошло время вопросов, встал пенсионер Сизьмяков:
— Товарищи охотники! — сам он даже рыбаком не был и в обществе состоял, кажется, лишь для того, чтобы задавать вопросы, на которые не бывает ответа. — Что делать с собакой, чтобы она за мотоциклами не гонялась?
— А по поводу доклада — ничего нет? — поинтересовался егерь.
— Так я по поводу доклада и говорю — она ж за отчетный период...
Впав в задумчивость, мужики надолго умолкли. Наконец, кто-то предложил:
— А если палкой?
— Пробовал, так ее...
— Это писать? — не поднимая головы, спросил школьный завуч, которому выпало протоколировать.
— Только приличное, — определил егерь. Помолчав и не дождавшись продолжения разговора, он сказал: — Очень важный аспект затронул наш уважаемый ветеран и знатный товарищ: собаки — наше больное место. Во-первых, ни одной породистой особи в коллективе нет, так что по инструкции мы даже обязаны всех их истребить до самого тла наравне с бродячими. Во-вторых, на некоторых кобелей поступают жалобы: так, например, и администрация, и представители населения жалуются на твоего Цыгана, Григорьев.
Витек Григорьев — буйный малый лет тридцати пяти — вскочил с места и, стоя, высказал все, что он думал об администрации и населении. Завуч отложил ручку.
Со вниманием выслушав умозаключения Григорьева, егерь решительно возразил:
— А люди видели, как твой Цыган летом носился по охотугодьям, что является фактором беспокойства, особенно с учетом известной злобности твоего кобеля.
Витек добавил что-то по поводу фактора. Правда, несколько вяло, но все равно — школьный педагог отдыхал.
— Следующим пунктом повестки дня обозначена биотехния, — объявил егерь. — Кто что имеет сказать?
Саня отчитался девяноста шестью парами вороньих лапок — птиц на крыше дровяного сарая успешно ловил капканами Сашкин сын. За это полагалось девяносто шесть патронов, но у егеря столько не было, он вручил пятьдесят, остальные пообещал отдать потом, ну, да не в этом дело. И даже не в том, что патроны были старыми, подмоченными, а в том, что численностью добытых лапок Саня вызвал общественное потрясение, и мужики запросились перекурить.
— Это в биотехническом аспекте рекорд! — провозгласил егерь, с трудом сдерживая восторг изумления. — Рекорд районного, а может, и более значительного масштаба.
Курили на лестнице. Стены здесь были украшены плодами выморочного и явно нездешнего воображения. Одна из фресок открывала взору синюшное озеро, на ближнем берегу которого, возле рубленой баньки, мужик удил рыбу, тогда как на дальнем располагался млеющий в знойной желтизне восточный дворец. Примечательно, что и дворец, и мужик, и удочка, и деревья по сторонам — всё дружно отражалось в воде, обрамляя озеро кольцеобразным орнаментом. На противоположной стене колосилось золотистое-голубизной поле. Только опытный агроном мог бы определить, что тут посеяно: лен или некий злак с васильками. Посреди поля стояла черноволосая женщина, державшая на вытянутых руках ребятенка, чуть поодаль — птица, напоминающая журавля, розовый конь и жираф. У горизонта, в туманной морской дали, плыл корабль с алыми парусами.
Закончив перекур, возвратились.
— Кто еще имеет сказать по аспекту биотехнии?
— Я, — поднялся Григорьев.
— Писать? — устало поинтересовался завуч.
Егерь задумался, но ответить не успел: подойдя к столу, Витек вытащил из кармана горсть лапок.
— Девять, — пересчитал егерь. — Это почему так?
— Не знаю, — подал плечами Витек, — сколько было, столько и принес...
— Писать или не писать? — встревоженно повторил завуч.
— Погоди, — оборвал егерь. — Так сколько же ворон засчитывать?
— Кто «погоди»? — не понял педагог. — Я?
— Засчитывай пять, — объяснил Григорьев, — не четыре же.
— Но у пяти должно быть суммарно десять лапок, — размышлял егерь.
— Может, ему какая инвалидка попалась, — предположил кто-то из мужиков, — с отмерзшей ногой?
— А может, у него все девять — инвалидские? — егерь выдал Витьку четыре патрона, а одинокую лапку вернул.
— Ищи пару, — принципиально заявил егерь.
Снова порывшись в карманах, Витек вытянул еще что-то.
— Бродячую собаку отстрелял, — сообщил он, — вот хвост, так что все равно патрон заработал.
Помяв пальцами вверенный ему клочок шерсти, егерь возмутился:
— Какой же это хвост? В нем и стержня нисколько нет!
— Хвост, — твердо стал на своем Витек.
— Нет, мужики, поглядите, — и егерь передал кудельку охотникам.
Исследование продолжалось долго и привело к столкновению мнений: одни полагали, что ошметок этот выдран из боков лохматенькой собачонки, жившей по соседству с Григорьевым, другие же склонялись к мысли, что это действительно кончик хвоста не виданной никем приблудной собаки, отстрелянной и зарытой. Кто-то даже предположил, что это клок волос Валентины — Витькиной жены. Спор разгорелся — завуч едва поспевал записывать.
Решили ставить вопрос на голосование, но Витек сделал неожиданный выпад:
— А если к той лапке — вот этот хвост...
— Тьфу, — отмахнулся от него егерь. — Держи, — выдал патрон.
— Хочу спросить, — возгласил Сизьмяков.
— Валяй, — поддержали его.
— А почему у нас, чтобы сделать хоть что-нибудь путное, надо действовать вопреки?
— Чего? — егерь опешил.
— Ну, если, к примеру, кто-то хочет сделать хорошее для людей — почему он непременно должен идти против начальства. Все хорошее — вопреки, а все лучшие люди — вопрекисты.
— Вы конкретно о чем? — в голосе егеря послышалась настороженность.
— А я не конкретно, — пожал плечами пенсионер, — я — вообще.
— Тогда ладно, — успокоился егерь.
За сим взялись утверждать личные планы по биотехнии. Саня пообещал побить собственный рекорд.
— И вот что, — добавил егерь. — Проведешь техминимум по отлову врановых птиц посредством волчьих капканов.
Григорьеву поручили сделать порхалище. Он встал и с угрозою в голосе полюбопытствовал:
— А это что..?
— Не пиши, — приказал завучу егерь и объяснил, что порхалищем называется куча песка, «устроенная в местах постоянного обитания боровой дичи». — А это запротоколируй.
— Большая куча? — обреченно спросил Витёк.
— Не очень, — успокоил егерь. — Возьмешь на свалке старые колеса, свезешь в лес, насыплешь в колеса песку. Рябчикам хватит и жигулевских, а для глухарей надо большие — от грузовика.
— Ну, тогда...
— Не пиши!
— Вот что, — педагог бросил ручку, — давайте так: либо пишу все, либо ничего не пишу.
— Пиши все, — посоветовало собрание.
— Договорились, — и снова взял ручку, — мне будет трудно, но я постараюсь преодолеть себя.
— Ты уж преодолей, — попросили его мужики.
Егерь закричал:
— И не вздумай, а то нас разгонят.
Из-за медвежьих лицензий возникла новая перепалка. Вспоминая прошлогодние неудачи на овсах, егерь потребовал в день охоты на медведя не курить хотя бы с обеда. Курильщики стали оправдываться и обвиняли доктора, который, сидя на березе, поздоровался с батюшкой, собиравшим грибы:
— Уж если сидишь на лабазе, так не чихай и не кашляй, а ты: «Добрый вечер», — да еще и шапку снял! — общество предъявляло ему претензии.
— Это ж батюшка — интеллигентный человек, — возражал доктор.
— Если с каждым интеллигентным человеком здороваться, медведя никогда не дождемся, — объясняли охотники. Доктор вздохнул.
Занялись путевками: егерь выписывал их медленно, ошибаясь и спотыкаясь, но, в конце концов, справился.
Вопросов более не было, и собрание завершилось. Наутро была пальба, какая случается лишь в день открытия охотничьего сезона. Сане с премиальными патронами не повезло — они совсем не стреляли. У Витька — тоже. Он высказывался об этом так вдохновенно и яростно, что завуч, сидевший в камышах неподалеку, решил даже заняться воспитанием Григорьева по какой-нибудь особой методике. Однако ничего подходящего в памяти его не сыскалось.
Мой приятель Валерьян Зайцев участвовал в поимке особо опасного преступника. И самое увлекательное, что Валерьян никакой не ловец, он был вздымщиком, иначе говоря, сборщиком сосновой смолы.
О существовании этого занятия подавляющее большинство населения никогда и не ведало, между тем на вздымке в наших лесах трудились многие тысячи людей, и называлась эта отрасль лесохимией.
Вот в лесохимии-то и проработал Зайцев половину из сорока своих лет. В год совершения героического поступка он служил мастером — зимой его слегка подучили на курсах и назначили: человек многоопытный, дело знает, да и не мальчишка уже, пора в контору, поближе к семье. Честно отбарабанив сезон, Валерьян подал заявление: «Прошу освободить от мастера, а то я в ваших бумажках ни бум-бум».
Директор не стал визировать: «Так в документах не пишут. — Во-во, — обрадовался Зайцев, — я и говорю как раз, что ни бум-бум», — и, в свой черед, отказался совершенствовать стилистику произведения. Началась тяжба.
К этому можно добавить, что обличием Валерьян лешаковат: мало брит, мало чесан, сутулый, ступни вовнутрь — что поделаешь, столько лет в лесу. Да и наследственность: дед, отец, мать — все работали вздымщиками.
И вот — в конце сентября дело было — поднимает его среди ночи участковый милиционер Гошкин. Валерьян думал сначала, что придется самогоноварение свидетельствовать: Гошкин в основном этой отраслью и занимался. Такую деятельность развил, таких хитростей наизобретал — каждую неделю в его тенета кто-нибудь да попадался. Однажды он привлек Зайцева понятым — тому понравилось: для подтверждения злоумышленности напитка следовало опробовать брагу. «До-обрая брага!» — восхитился тогда Валерьян и ту г же испросил «рецеп» у хозяйки. «Это к делу не относится», — заметил, между прочим, милиционер, однако от «не относящихся к делу» вопросов тоже не удержался — исключительная была брага.
Но на сей раз дело оказалось иным:
— В Харитонихе магазин грабанули, — прошептал Гошкин.
Валерьян задумался. Как всякий честный человек, он боялся милиции и потому теперь хотел изыскать свою вину. По размышлении выходило, что никакого касательства к происшествию он иметь не может, так как не бывал в Харитонихе аж с Радоницы, когда ездил проведывать родительские могилы.
— Ну, и чего? — спросил Зайцев.
— Грабителя-то спугнули — он за реку убежал.
— Ну, и чего? — повторил Зайцев с прежним недоумением.
— Их участковый Сахнов пасет его около подвесного моста. Надо Сахнова заменить — пусть обследованием магазина займется.
— А я-то чего?
— Поможешь мне, мало ли: двое — не один все-та- ки... Так-то мы уже сообщили: утром из района опергруппа приедет... с собакой... А пока надо удержать его на той стороне — там ему деться некуда: болота... Других мостов поблизости нет, лодки, поди, все у этого берега, паром — тоже...
— Конечно, — согласился Зайцев, — лодки и паром здесь. Оно и в сенокос на той стороне никто не ночует, а теперь и подавно.
— Ну!.. Вплавь сейчас, пожалуй, не перебраться... Как думаешь?
— Да это и говорить нечего — околеешь.
— Вот...
— А чего хозяйке сказать?
— Ну... на волков, скажи... мол, волки телят порвали.
— Так это и ружье брать надобно?
— И возьми — лишние стволы не помешают, мало ли...
И уже садясь в коляску мотоцикла, Зайцев вдруг возмутился:
— А почему я?
— Есть версия, что грабитель — из твоих вздымщиков. В случае чего — опознаешь.
— Не из моих, а из ваших: зэков наприсылаете, а я — отвечай...
В лесохимию частенько направляли освобождающихся из мест заключения. Работали вербованные плохо, пропивали инструмент, казенную одежду, воровали по деревням и друг у дружки, словом, пакостничали. На участке Зайцева их перебывало с весны не меньше десятка: трое сбежали сразу после получения аванса и числились в розыске, один не без помощи корешей угодил в больницу, следующий был задержан в соседней области при распродаже деталей угнанного трелевочника, наконец, еще один помер, употребив с похмелья ацетон. Остальные кое-как перекантовались, заработав на не очень дальнюю дорогу в общем вагоне пассажирского поезда. Последним неделю назад рассчитался Зорин — высокий худощавый мужик с черной бородкой. Валерьян сразу па него и подумал.
Заехали в Харитониху — она километрах в пяти. У магазина, дверь которого была наискось заколочена доской, стояли двое парней и продавщица — караулили.
— Присылайте скорее смену, — завопили они. — Сил нет, как спать хочется.
— Сейчас, — успокоил их Гошкин. — Сейчас Сахнова на этом вот мотоцикле доставим, и пойдете домой.
Привезешь его, — оборотился он к Зайцеву, — а я там пока подежурю.
— Ладно, — сказал Валерьян, — привезу.
Подъехали к берегу, посигналили. Тишина.
— Не сказывается, — удивился милиционер, — может, дрыхнет?
Побродили туда-сюда — не нашли.
— Чего это там, у воды? — спросил Зайцев, заглянув вниз, а берег там высоченный, горушка какая-то, потому-то здесь мост и подвесили. Вокруг-то все низины, низины...
Спустились и обнаружили Сахнова. Он был без coзнания, но дышал.
И в это время наверху затарахтел мотоцикл.
— Стой! — крикнул Гошкин. — Стой!..
Когда они выкарабкались, мотоцикл был уже далеко — почти не слышен.
— Зорин, — утвердился во мнении Валерьян. — Мясник.
— Что — «мясник»? — не понял милиционер. — Профессия?
— Кличка.
— Сурово.
— Он какой-то борьбой занимался, название иностранное... В общем, рукой, как топором, машет.
— Каратэ, что ли?
— Не помню... Хорошо, что я ружье взял из люльки, а то бы уехало...
— Да-а... Теперь у него пистолет. Интересно, чего же он не стрелял?
— Видел, что мы вооружены, а по темнотище такой сразу двоих можешь и не укокошить, начнется пальба... Его ведь чуток зацепить — подранить — и все: ему не смыться, кранты. Хитрый мужик, матерый...
Из Харитонихи Тошкин вызвал «скорую» для Сахнова, дал телефонограмму дежурному по району, тот — дальше, и через час прибыла розыскная группа, а к рассвету все местные милицейские силы поднялись по тревоге: были блокированы проселки, усиленные пикеты патрулировали железнодорожную станцию.
В полдень пришло сообщение, что на автотрассе задержан бородатый мотоциклист, правда, пистолета и формы Сахнова при нем не обнаружилось.
— Странно, — сказал Тошкин. — Выкинул, что ли? Стоило убивать человека... Не понимаю. Не вижу логики. Однако задержан своевременно — сработали хорошо.
Но не успела опергруппа выехать в указанную деревню, как пришел отбой: подозрительный мотоциклист оказался художником, писавшим портреты местных руководителей.
— Ну, уж совсем, — Гошкин скривился и неодобрительно покачал головой, — художника от бандита не отличают. Явная недоработка.
Прошел еще час, другой, третий — никаких сведений о преступнике не поступало. К вечеру из областного центра прибыл вертолет с автоматчиками. Командовал ими майор, назначенный руководителем операции. Расспросив всех, причастных к делу, и выслушав множество «в воду канул» и «сквозь землю провалился», он принял решение, понравившееся Зайцеву, который, как и майор, склонялся к мнению, что преступник от Харитонихи далеко не ушел. И, скорее всего, попытается отсидеться в лесу, а потом, когда опасность поубавится, уйдет куда-нибудь с деньгами, добытыми в магазине.
Наиболее удобными местами ночлега майор справедливо счел жилища вздымщиков, тем более что преступник знал их расположение. Зайцев указал на карте девять точек, из которых только одна находилась в заречных лесах. «Отсюда завтра утречком и начнем, — сказал майор. — Маловероятно, что он гам: один раз уже смывался с той стороны, зачем ему опять туда возвращаться? Но для очистки совести, а точнее, для очистки тылов надо проверить».
Зайцева поблагодарили и, отстраняя от дальнейшего участия в опасном мероприятии, отвезли домой, где в довершение злоключений он был достойно встречен издергавшейся задень супругой.
...Наступил октябрь. Хозяйство, в котором работал Зайцев, сдавало остатки живицы. До плана не хватило двух тонн, и стали по сусекам скрести: там бочка осталась, там полбочки — все, что не успели из леса вывезти, срочно вывозили, взвешивали, маркировали. Оперативники, ходившие в заречье, нашли пару неполных бочек, и Зайцеву поручалось доставить их, а заодно и вагончик запереть.
— Все, — сдался директор, — договорились: добиваем план, и сразу подписываю твое прошение, а пока помоги, выручи, некому ведь работать — вербованные поувольнялись, сам знаешь...
— Некому, — согласился Зайцев, но попросил сопровождающего.
И хотя тылы после тщательнейшей проверки считались надежными, а основная часть понаехавшей в свое время милиции была уже возвращена к местам постоянной службы, майор предоставил одного человека, вооруженного коротеньким автоматом.
Валерьян взял в лесохимовском гараже тракторок с кузовом перед кабиной, посадил в кузов стрелка, и поехали. Переправлялись они на пароме. Выше Харитонихи был канатный паромишко — бревенчатый плот, на котором сенокосной порой перевозили лошадей с косилками и граблями. Нехитрый транспорт: веревка, концы которой закреплены на противоположных берегах, пропущена на плоту через скобы. Руками подтягиваешься за веревку, паром и плывет. В день, когда совершилось убийство, плот находился на своем месте у ближнего берега — это было отмечено следователем, — здесь же он стоял и теперь.
Заречный участок невелик — сосновый бор тянется там по гривке между болотами. Быстренько добрались, милиционер помог Валерьяну закатить в кузов железные бочки, взобрался сам, а Зайцев, осмотрев вагончик изнутри и снаружи, навесил на него привезенный с собою замок. Тем же путем возвратились.
Операцию сворачивали, и майор, понятное дело, значительно огорчался.
— А нельзя еще разок вызвать собаку? — поинтересовался Валерьян.
— Вы что — обнаружили следы или какие-то предметы? — вздыхал майор.
— Ничего такого я не обнаружил, — ответно вздыхал Валерьян, — но вот чегой-то... — и он, напряженно подбирая слова и не умея найти их, только морщился.
— Из-за «чегой-то» собачку нам не пришлют, — возражал майор, однако Зайцева от себя не прогонял — тот оставался единственным человеком, не потерявшим надежды, тогда как его односельчане открыто посмеивались над целой армией, не сумевшей за неделю ни личность преступника установить, ни мотоцикл с коляскою найти. Родственникам Сахнова майор и вовсе в глаза не смотрел.
— Через три дня нас отсюда отправят, — сообщил он Зайцеву, — а что еще предпринять — не знаю: на станции он не появлялся, в райцентре — тоже, по селам и деревням не замечен, пустующие избы осмотрены — все профильтровали с собакой... А главное — мотоцикл! Куда мог подеваться мотоцикл?
— Вы это... — попросил Зайцев, — вы от подвесного моста караул не снимайте, пусть так и стоят, сколь можно.
— Ладно, — пожал плечами майор. — Не сниму.
На сей раз Валерьян придумал для жены охоту на тетеревов с чучелами и еще засветло уехал на велосипеде. Продежурив ночь у парома, вернулся домой. Рассказал что-то о тетеревах, но почувствовал, что сочинилось корявенько, — заподозревала жена. Однако во весь день тайна его не раскрылась, и вечером он снова укатил «на охоту». Вот тут-то Зорин ему и попался.
Зайцев дремал, привалившись к паромному канату, и вдруг канат вздрогнул, закачался. Потом донеслось хлюпанье — на середине реки канат провисал, и Зорину пришлось окунуться. Наконец, Зайцев увидел разбойника: тот, обхватив руками и ногами канат, перебирался к берегу.
Подождав немного, Валерьян шарахнул в небо сразу из двух стволов — Зорин от неожиданности свалился, течение подхватило его, а Зайцев, наскоро перезаряжая ружье, палил и палил, никуда не целясь.
От подвесного моста прибежали засадные милиционеры и взяли Зорина на берегу. Одежда, деньги, пистолет — все это нашли в полиэтиленовом мешке, привязанном веревочкою к канату: передвигаясь, Зорин тянул веревочку за собой.
Когда он — одетый, обутый, отогревшийся и в наручниках — лежал ничком на полу посреди клуба, временно превращенного в милицейскую казарму, у них с Зайцевым состоялся примечательный разговор, заставивший милиционеров отвлечься от чистки оружия.
— Как же это ты меня засек? Я ведь, вроде, нигде не наследил? Даже печь в вагончике не растапливал.
— По запаху, — отвечал Зайцев. — Дух там, как в той будке, где ты летом жил.
— Что же это за дух — зверем, что ли, от меня пахнет? — усмехнулся злодей.
— Нет, почему, человеческий дух, не звериный, просто — твой.
— И что ж, ты всякого человека по запаху различить можешь?
— Не знаю... нет, наверное. У тебя маленько непривычный дух — ты, поди, из дальних краев будешь...
— Это точно, — выдохнул Зорин в истертый танцульками, грязный дощатый пол.
Милиционеры подошли, нюхали-нюхали и ничего не унюхали своими прокуренными носами.
— Что ж это? Выходит, собака не учуяла, а ты учуял? — недоверчиво поинтересовался один из них.
— Когда собака ходила, его там не было.
— А где же он был?
— Где-нибудь еще, — объяснил Валерьян.
— На той стороне, у парома, — открылся Зорин. — Сидел в кустах и смотрел, как вы меня ловить собираетесь... Но подпалил ты надежно — я даже замок не успел сбить — все сгорело.
— Ну, дак, — вздохнул Валерьян, — надо же было как-то...
— Что сгорело? — спросил милиционер, сопровождавший Зайцева в поездке за бочками.
— Платить теперь за казенное имущество будешь, — усмехнулся Зорин.
— Буду, — кивнул Валерьян.
— Да что сгорело-то? — не унимался милиционер.
— Вагончик, — тихо сказал Валерьян, — я поджег его изнутри...
— Зачем? — не понял милиционер.
Тут уж Зорин не выдержал:
— Затем, чтобы я в руки твои дырявые нагишом и явился.
— Но-но, — одернули его. — Лежишь — и лежи себе.
— Лежу, — согласился Зорин.
— Ты в первую ночь-то возле угольев заночевал? — поинтересовался Зайцев.
— Да. Сначала тепло было, а потом...
— К утру подморозило. Сильно.
— А ты уже у парома сидел?
— Ага. Думаю, рассчитаться пожелаешь, дак опередить надобно. У подвесного моста милиция дежурила, и тебе для переправы оставался только паромный канат.
— Рассчитаться — святое дело. Не успел. Но ничего — еще, как говорится, не вечер.
— Дак у тебя время будет ли? — возразил Зайцев,
Зорин не отвечал.
— Эх, парень, — вздохнул Валерьян, — ты молись, чтобы Сахнов живым остался.
Вновь понаехали криминалисты, начался следственный эксперимент. Зорина водили по старым его следам, и он рассказывал, как заранее раздобытым ключом отомкнул дверь магазина, как вскрыл металлический ящик, в котором хранились деньги, как набивал полиэтиленовый мешок из-под сахарного песка пакетами концентратного супа и еще какими-то продуктами, как напоролся на мужиков, нетвердо возвращавшихся в родную деревню, как те подняли шум, разбудили Сахнова...
— Я мог и на этой стороне в лесу спрятаться, — объяснял Зорин, — но здесь вы бы меня шавками затравили — свору собак в лес привели бы, мне и не спрятаться, и не отмахнуться. А через подвесной мост собаки не ходят и паром не любят, я это знаю, вот и ушел на ту сторону.
Он быстро сообразил, что утром его возьмут, «как нечего делать». Пошел к Сахнову «сдаваться». Жестоко избил неосторожного милиционера и взял пистолет. Услыхав мотоцикл, затаился. «Хотел стрелять их, даже к обрыву подходил, даже прицеливался, но очень темно было, думаю, не попаду, гвалт подымется».
Угнал мотоцикл, однако на станцию не поехал: «Горючего — на дне, а до станции как-никак шестьдесят километров. И дорогау вас — не автобан. Я ж понимал, что на станции меня в первую очередь ждать будут».
Доехал с выключенными огнями до парома, закатил мотоцикл, вывез на середину реки и столкнул в воду. Возвратил паром, разделся, сложил вещи в мешок и переправился по канату. Полдня просидел на берегу, откуда подвесной мост хорошо просматривался.
Когда группа, ходившая с собакой через мост на ту сторону, воротилась ни с чем, пошел в вагончик. Ночевал без огня — там было кое-какое тряпье, матрац, — заворачивался и спал. День проводил далеко в лесу, готовил на костре. Знал, что блокаду вот-вот снимут, милиция уйдет. «И надо же — какой-то мастеришко все испортил: сжег мою халупу, выдавил меня к ментам.. Лесной человек, профессионал. Если бы не он, то... Дайте ему хотя бы маленькую медальку, подарите хоть часики — у него нет часов, отправьте на курорт — он моря не видел. Лесной человек...»
Тут все стали колотить Зайцева по плечу, пожимать ему руку, предлагать часы, курорт и медальку, но он опять все испортил, вздохнул вдруг и сказал: «Да. Меня-то вы бы ни за что не поймали», — с тем повернулся и ушел.
— Всякий профессионал имеет право на свой кураж, — обреченно заключил Зорин.
Зайцева отпустили из мастеров, и он, как и прежде, благополучно живет и работает в лесу. Теперь уже и старший сын, вернувшийся из армии, помогает ему. Бывало, начнешь расспрашивать Валерьяна про те яркокрасочные события, а у него ни зла, ни страха, ни самодовольства — одна жалость: «Дурак-дурак! За этими деньгами только погонись — враз душа и погибнет. Начал, вишь, с церквей да музеев: иконки грабил да иностранщине всякой продавал. У них там на иконки мода, что ли?.. А кончил дак вона чем... Дурак». И всякий раз задумчиво приговаривал: «А ме- ня-то они не поймали бы».
Что поделаешь — лесной человек.
На одном из островов Волго-Ахтубинской поймы жил бывший смотритель створных огней Степан Котов. Огни, правда, несколько лет назад перевели на автоматическую работу, и Котов жил теперь просто так. Числился сторожем аварийного топливного склада, но колхоз совсем уже перестал ловить рыбу, Котов извел солярку на разные свои нужды и ничего не сторожил, только числился.
Первая супруга его — невероятной красоты Екатерина, — прожив со Степаном Николаевичем шестнадцать лет в любви и спокойствии, повесилась. Вешалась она и на десятом году совместной жизни, но тогда Котову удалось ее спасти, а тут прозевал: в бане парился. Перевез Степан уже холодную Екатерину в поселок, из города следователь примчался, начались допросы-расспросы, и все выходило, что между Катериной Ивановной и Степаном Николаевичем была большая любовь и согласие, и следователь опешил. Но фельдшер Бронза внес ясность, заявив, что она была «сумасшедшей шизофреничкой, отчего и мысли у нее были суицидальные». Он сказал: «с улицы дальние», и следователь, удовлетворившись, закрыл дело.
Протосковав год, Котов женился снова, и труда ему не составило: был он крепок телом, строг лицом и, когда появлялся на берегу в капитанской фуражке и шел твердой поступью уверенного в себе человека, бабы тыкались лбами в окна и разевали рты.
А приезжал Котов раз в месяц — получить на почте зарплату и газеты с журналами. Выписывал столько, сколько поселок скопом. Закупал еще продукты в сельпо и вновь исчезал. И в один такой вот приезд Степан присмотрел молодую смазливенькую Аленку, вдовствовавшую с зимы, когда муж ее, непрерывный пьяница, угодил на мотоцикле в промоину.
Аленка прожила месяц на острове — и расписались.
Был август. Степан Николаевич надел капитанскую фуражку с белым верхом.
И вновь, как много лет назад, гулял поселок. И в том же старом клубе. И гармонист тот же, и все так же пьян. И тупо глядя в пол, играл все те же переборы. Играл и врал, как много лет назад.
Пошли проветриться. Проходя мимо кладбища, Котов обернулся: «Кать! Скажи хоть что-нибудь!» Аленка тащила за руку, напирала толпа, освобождая внутри себя круг для «Цыганочки». «Кать! Не в обиде?» — и все пытался заглянуть поверх оград и чужих крестов туда, где была и его Катерины Ивановны могилка, прислушивался, но не разобрал: Катерина всегда говорила тихо.
Началось прощанье-целованье, длилось долго. Некоторые мужики отвязывали свои лодки, заводили моторы, чтобы проводить новобрачных. Степан заспешил и, поскольку был трезвее других, сразу завел мотор и, махнув рукой, оторвался от провожатых. А до острова — лишь Волгу переплыть. На казанке под Вихрем» — минутное, можно сказать, дело.
Ах, погода хорошая — солнце, штиль! Ни тебе мглы, ни облачка до горизонта. Ах, синее небо, зеленые берега!.. И завтра так, неделю еще, месяц. Но не вечно и астраханское лето: подует ветер, вывернет листья на деревьях, бело-холодно засверкают они под дождем — осень. И налетают бешеные ветра, и набегают волны; сначала серые, они скоро белеют от ярости и от метели, несущейся над ними.
В такие дни Степан Николаевич не выходит из бани. А если выйдет — побродит нагишом, остынет под снежным ветром — и на полок. И даже не смотрит на воду, потому что белые волны неизбежно шевельнут его память, и тогда благолепный покой сменится тягостным раздражением. А потому — лучше на них не смотреть, лучше — не видеть. Лучше — не вспоминать.
...Осенью сорок шестого года транспорт «Победа» попал на Каспии в шторм, потерял управление и был выброшен в волжские плавни. Экипажу с невероятным трудом удалось покинуть судно — железный труп, по которому наотмашь, валяя с борта на борт, били белые волны. Все одиннадцать человек отчаянно пытались держаться вместе, но были разбросаны волнами, и тогда каждый мог полагаться лишь на себя. Штурман Власкин не мог. Прыгая с палубы, он оскользнулся, зацепил за край рваной обшивки, и на локтях у него повисли длинные лоскуты кожи. Власкин попробовал отгрызть лоскуты, чтоб они не задирались дальше и не мешали плыть, однако, хлебнув воды, отказался. Сжавшись в комок, он ловил момент вдохнуть и гадал единственно о том, в каком виде его выбросит на твердое: живым или умершим от холода?
Густой снег лепил, не переставая.
Власкину повезло. Семнадцатилетний моторист Степка, который ходил первую навигацию, увидел штурмана, пробился к нему и через пятнадцать минут вытащил на какую-то твердь. Чужой, запуганный штормом сейнеришко искал, где потише, подобрал их и спрятался в лабиринте проток.
Первое, что узрел Степка, очнувшись, — мундир офицера НКВД. Офицер постоял несколько и ушел. Назавтра снова явился и зачастил каждый день. Сначала Степка волновался, рассказывая. Останавливался вдруг на полуслове, и офицеру приходилось даже трясти его за плечи, чтобы вывести из оцепенения. Но к концу недели воспоминания о катастрофе «Победы» перестали приводить Степку в ужас. Он машинально отвечал и машинально, просматривая, подписывал протоколы. Потом ему дали прочитать показания Власкина, который лежал в другом госпитале. Потом — судовой журнал.
— Ну, — весело сказал ему на прощание офицер, — не волнуйся и радуйся: у тебя чисто.
Но Степка не волновался и не радовался. Он безучастно смотрел в стену или в потолок.
Еще через два дня его навестил Мордвинов. Балтийский моряк, тяжело раненный в сорок третьем, Мордвинов кипел нерастраченной в боях яростью, старался успевать всюду и, как говорили, «тащил на себе все пароходство», хотя и рядом с ним, и повыше было много других начальников.
— Ты, парень, молодец! Герой, настоящий моряк! Это я тебе сообщаю. И вот что: скорей выздоравливай, отремонтируем «Победу» — пойдешь на нее стармехом. А зимой направим тебя в институт — будешь учиться на капитана, понятно?
Степан, в котором за последние дни, кажется, кровь остановилась, ожил.
— Да-да, понятно, — растерянно бормотал он, стараясь приподняться на локтях и сесть, чтобы легче было думать и осознавать происходящее.
— Лежи, лежи, — успокаивал Мордвинов.
— Да как же? Как же так?! — и поплыло перед глазами —то ли напрягся сильно, то ли от восхищения — ведь дальше моториста Степан и в мечтах никогда не ходил, а тут — капитанство!
— Ну вот, брат, ты извини... Извини, брат, не думал я... А ты, вишь, повалился. Лежи уж.
— Что вы! — прошептал Степка, стараясь быстрее восстановить дыхание и снова открыть глаза.
— Извини, брат, я, пожалуй, пойду, отдыхай... Да, — вспомнил Мордвинов в дверях, — начальство будет предлагать тебе отпуск, ты, конечно, смотри... Как здоровье, то, се, но, — он поморщился, — сам понимаешь — людей, понимаешь, нет. Смотри, конечно...
— Ерунда все, — задыхаясь и не открывая глаз, улыбнулся Степан.
— Ну, в общем... а! — Мордвинов вышел.
С того дня, как Степка выбрал учиться на моториста, он ни разу уже не задумывался над собственной жизнью, считая ее навсегда и вполне решенной. То, что предложил Мордвинов, казалось ему неправдоподобным, сказочным. Это была уже жизнь какого-то совсем нового, незнакомого Котова. «Но если так, стало быть, во мне и сейчас есть что-то для того, нового, для капитана? — удивился он и обрадовался. — Какой отпуск тут? Ерунда!»
И вдруг холодная, спокойная мысль вывела его из забытья. «А почему... ерунда? Почему не поехать домой? — И снова жар подступил к вискам. — Ну, зачем, кроме Мордвинова, есть еще какой-то начальник?» — успел подумать Степан и потерял сознание.
Через две недели Котов вышел из госпиталя. С кашлем, но врачи объяснили, что это бронхи, а что легкие, мол, в порядке.
Пошел к Волге, а там сильный ветер, и с кашлем туда не надо бы, но до бронхита ли, когда насчет будущей жизни соображения раздваиваются? Как-то приходил в госпиталь корреспондент, разбередил своими вопросами, и Степан устыдился: «Что же я? Струсил? В газете напишут: герой — а я? Нет! Видать уж, коли взялся за гуж...» Но тут Власкин умер. И в газете о Степкином подвиге не напечатали. И от этих событий — неизвестно, от которого больше, — Степка снова задумался и окончательно растерялся: оставаться латать «Победу», идти в плавание или... или уехать? И теперь он шел к пароходу спросить у него. «Победу» уже подремонтировали, и Котов, внимательно вглядываясь, то хозяйственно замечал, где надобно будет подправить, а то вдруг снова вспоминал белый шторм, побитые стекла, лопнувшую обшивку, беготню по трапу вверх-вниз, шлюпочную лебедку, с которой все соскальзывала нога и на которую, наконец, удалось встать, чтобы прыгнуть в белые волны. Волны белые, белый снег... Камыши то скрывались в пене, то обнажались до дна. Хорошо еще, что им с Власкиным удалось высмотреть руслецо без камышей — не запутались, не увязли в зарослях, как другие. Потом выбрались на островок, покрытый пеной, и Власкин сидел по пояс в пене, держал перед собой одеревеневшие руки, и прозрачными ремнями свисала сорванная от ладоней до локтей кожа, а мышцы под тоненькой пленкой были синими. «Точь-в-точь промытая баранья ляжка», — подумал Котов теперь.
«Пожалуй, уеду. Надо отдохнуть, — решил он, прощаясь с «Победой». — А вообще — чего ехать? Наотдыхался в госпитале», — и так вот еще подумал.
В пароходстве Степку ждала комиссия: начальство, кавторанг из военной флотилии и два сухопутных майора. Выражали соболезнования, благодарили за мужество, провожали на месяц в отпуск.
«Я, конечно, — нерешительно возразил Степан, выискивая взглядом Мордвинова, — да ведь людей не хватает». Пароходские смотрели внимательно и серьезно — это у них не хватало людей, прочие из комиссии одобрительно улыбались: Степан им нравился и все правильно говорил.
Мордвинова не было.
— Ничего, ничего, — опуская глаза, сказал начальник, товарищи вот решили, да и по инструкции положено... Съезди, чуток отдохни. Ты ведь из местных, кажется?
— Да, в общем, недалеко.
— Ну, вот. А мы тут как-нибудь уж...
Поочередно пожимали руки, желали — Степан не слышал, чего. Он ждал, не попросят ли остаться: надо, мол. И он остался бы. И, наверное, с радостью.
Никто не попросил.
Потом он долго стоял на палубе буксира-колесника.
Если бы появился Мордвинов, Степан весело сказал бы что-нибудь вроде: «От вас не скроешься», — и сошел бы на берег. И тоже, наверное, с радостью. Буксир отдал швартовы и пошел себе, а Степка все всматривался в берег, все ждал Мордвинова, чтобы назад, хоть вплавь. Но буксир шел и шел, а Мордвинова не было и не было. Скрылись вдали купола астраханских соборов, поползли по сторонам пески, редкие дерева, и горько зарыдал Степан от обиды и облегчения. Понял, что никогда уже не быть ему капитаном и никогда уже не возвратиться на море.