Часть четвертая
Четвертая часть жизнеописания Антона Райзера посвящена важному вопросу о том, в какой мере молодой человек способен выбирать дело своей жизни.
В ней правдиво описаны различные виды самообмана, в какие неискушенного героя вовлекло ложно понятое влечение к поэзии и театральному искусству.
Она также содержит, быть может, небесполезные и ненапрасные советы учителям, воспитателям, а равно и юношам, всерьез желающим на собственном опыте распознать, какие признаки отличают истинную склонность к искусству от мнимой.
Из дальнейшего рассказа видно, что мнимая склонность, заключающая в себе влечение, но не призвание, бывает столь же властной и обнаруживает себя точно так же, как это знакомо истинному артистическому гению, готовому на любые жертвы и муки ради достижения своей цели.
Предыдущие части нашей истории ясно показали, что неодолимая страсть Райзера к театру была обусловлена всей его жизнью и судьбой, тем, что с самого детства он оказался вытеснен из действительного мира, навсегда для него отравленного, и питался больше фантазиями, чем действительностью. Поэтому театр как подлинное воплощение фантазии виделся ему убежищем от всех притеснений и превратностей жизни. Только здесь ему свободно дышалось, здесь он чувствовал себя в родной стихии.
Однако он не вовсе утратил знание того, чем полнится окружающий мир, брошенный им отнюдь не по своей воле, ведь жизнь и бытие он ощущал не менее живо, чем другие люди.
Из-за этого в нем никогда не прекращалась внутренняя борьба. Он был недостаточно легкомыслен, чтобы безоглядно следовать внушениям своей фантазии и при этом оставаться в мире с самим собой, с другой стороны, ему не хватало твердости, чтобы до конца привести в исполнение какой-либо реальный план, могущий обуздать его мечтательность.
В его душе, как и в душах столь многих людей, истина боролась с химерой, действительность – с мечтой, и победителя не было. Этим вполне и объясняется странное состояние его души.
Противоречия внешние и внутренние – из них по сию пору состояла вся его жизнь. Насущным оставался лишь вопрос: как выйти из этих противоречий?
Когда Райзер потерял из виду ганноверские башни и быстрыми шагами устремился по дороге, он задышал свободнее, всей грудью – целый мир расстилался перед ним, и душе его в великом множестве открывались новые дали.
Все путы прошлой жизни, думал он, теперь разорваны, все оковы с него свалились. Ибо, поступи он в Гёттингенский университет, судьба все равно настигла бы его: ровесники и там продолжали бы его притеснять и наверняка сломили бы его дух.
Пока он был замкнут в этом кругу, уверенность в себе не могла в нем зародиться, поэтому нужно было как можно скорей покинуть этих людей, вольно или невольно отравивших дни его юности.
И вот теперь он окончательно разлучился с этим кругом. Поприще его страданий, мир, где он сполна вкусил юношеских мытарств, осталось позади, он удалялся от него с каждым шагом, устроив все таким образом, чтобы еще неделю никто его не хватился.
Теперь он испытывал сладчайшее удовольствие, оттого что никто, кроме Филиппа Райзера, не знает о его дальнейшей судьбе и о месте, где он теперь находится, оттого что его единственный друг не слишком огорчен их расставанием, а сам он теперь отрешен от всех отношений и глубоко безразличен всем, с кем сведет его дорога.
Если есть на свете состояние, прообразующее полный уход из жизни, то именно в таком состоянии пребывал теперь Райзер.
Когда дневная жара несколько спала, солнце склонилось к закату, а тени деревьев удлинились, он прибавил шагу, чтобы засветло, как бы за одну прогулку, преодолеть три мили до Хильдесхайма, да он и чувствовал себя как на прогулке, поскольку и Хильдесхайм, и Ганновер были ему близки как родной дом.
Подойдя к городским воротам, он первым делом стряхнул пыль с башмаков, пригладил волосы, взял в руку прутик, чтобы поигрывать им на ходу, и, то и дело останавливаясь и оглядываясь, словно поджидал кого-то, стал неспешно двигаться по мосту. И поскольку на нем были шелковые чулки, то по одежде его никак нельзя было принять за человека, вознамерившегося пройти пешком еще сорок миль.
Стража его не остановила, и он вместе с горожанами через ворота вошел в Хильдесхайм. Мысль о том, что никто из этих людей не увидел в нем чужака, что никто на него не оглядывался, напротив, он был сочтен за одного из них, хотя к их числу не принадлежал, – эта мысль была ему до крайности успокоительна и приятна.
Поскольку никто здесь его не знал и не обращал на него внимания, он и не сравнивал себя ни с кем из них. Он словно бы отделился от самого себя; его личность, прежде доставлявшая ему столько мучений и так его угнетавшая, перестала его тяготить, и он с радостью прожил бы всю оставшуюся жизнь, блуждая в толпе, вот таким же неузнанным и неприметным.
Войдя в город, он стал искать гостиницу вблизи ворот, и одна из улиц показалась ему знакомой. Он вспомнил, как четыре года назад вместе с ректором, в доме которого жил в ту пору, побывал здесь на празднике Тела Христова, вспомнил, в каком щекотливом и мучительном положении тогда оказался, не будучи ни изгнанным, ни принятым в общество своих попутчиков. И при мысли, что все это осталось в далеком прошлом, он почувствовал, что с его души точно свалился камень.
В гостинице, где он остановился, его встретили по платью, и у него не хватило духу отказаться от такого приема. Он не стал противиться, когда ему приготовили ужин, отвели кровать для ночлега, а утром подали кофе. Неспешно его потягивая и заодно листая Гомера, он вдруг очнулся от своего оцепенения и понял, что вся его наличность состоит в одном-единственном дукате, и этого должно ему хватить не только на путешествие за сорок миль, но и на прожитье в новом месте.
Он спешно расплатился по счету, сделавшись от этого беднее не меньше как на шестую часть своего достояния, справился о дороге, ведущей в Зезен, и в невеселых мыслях с тяжелым сердцем вышел за городские ворота.
Было еще совсем рано, дорога шла по приятной местности лесами и лугами, отовсюду доносилось пение птиц, и утреннее солнце лежало на зеленых верхах деревьев.
Ускорив шаг, он почувствовал, что уныние рассеивается и на смену ему вновь приходят бодрые мысли, заманчивые надежды и самые смелые упования. И в конце концов у него созрело решение, которое разом прогнало тяжелые заботы и на всю дорогу сделало его богатым и независимым.
Нужно лишь ограничить питание хлебом и пивом, спать только на соломе, никогда больше не заходить в города и тем свести дневные расходы к нескольким грошам. Таким способом можно продержаться дольше месяца и к концу пути сохранить немного денег.
Приняв такое решение и с этого дня неукоснительно ему следуя, он снова почувствовал себя по-царски свободным и счастливым. Добровольный отказ от всех удобств и даже от самого необходимого вызвал в нем необычайное одушевление: он почувствовал себя существом, поднявшимся над всеми земными заботами, бестревожно погрузившимся в мир мысли и фантазии, и потому, несмотря на видимое неустройство, эта минута стала одной из прекраснейших грез его жизни.
Однако вскоре в его голову закралась мысль, все же скрепившая его нынешнее бытие с прошлой жизнью, дабы оно окончательно не обратилось в мечту. Он представил себе, как хорошо было бы вновь ожить в памяти людей через несколько лет после своей мнимой кончины в новом, более благородном облике, и чтобы мрачные годы его юности рассеялись в лучах зари новых счастливых дней.
Эта мысль прочно обосновалась в глубине его души, и он ни за что на свете не отказался бы от нее. Все прочие его мечты и фантазии кружились вокруг нее и благодаря ей обретали высшее очарование. Одно лишь предположение, что он никогда больше не увидит людей, знавших его прежде, лишало его всякого жизненного интереса, а вместе с ним – самых сладостных надежд.
Когда солнце приблизилось к полудню, он зашел в захудалую деревенскую гостиничку, где, кроме пива и хлеба, заказать было нечего, так что ему и не пришлось отказываться от лишних услуг.
Несказанно обрадовавшись, что за считанные пфенниги ему принесли знатный кусок черного хлеба, который утолит его голод на весь день, он частью покрошил его в пиво и так впервые пообедал в полном соответствии с принятым строгим правилом, от которого уже не отклонялся во все время путешествия.
Затем он поспешил из душного помещения на вольный воздух и, опустившись на траву под сенью дерева, вкусил полуденный отдых, углубившись в Гомерову «Одиссею». Трудно сказать, было ли это обращение к Гомеру навеяно чтением «Вертера», но настроению Райзера оно оказалось весьма сродни и доставило неподдельное и чистое наслаждение, – ни одна книга так близко не отвечала его состоянию, как эта, строка за строкой описывающая странствия человека, перевидавшего множество людей, городов и нравов и после долгих лет наконец вернувшегося на родину и вновь обретшего тех, кого покинул и уже не чаял когда-нибудь увидеть.
Дорога пошла подъемами и спусками, солнце припекало все сильнее, и Райзер утолял жажду даровой водою из то и дело встречавшихся ему прозрачных источников.
В деревне, где он провел первую ночь, постоялый двор был забит крестьянами, устроившими такой шум, что читать было невозможно. Он погрузился в свои мысли, и тут его внимание привлекла древняя старуха с трясущейся головой, сидевшая в кресле.
Эта старуха здесь родилась, здесь выросла, состарилась и день за днем только и видела перед собой эти стены, широкую печь, столы и скамьи. Райзер попробовал проникнуть в ее сознание и мысли и наконец так преуспел, что забыл о себе и увидел некий сон наяву: словно ему суждено остаться здесь навеки и уже никогда не покидать этого места. Подобное видéние прямо вытекало из той резкой перемены, что с ним произошла, когда же мысли его снова пришли в порядок, он вдвойне почувствовал радость разнообразия, широты и ничем не стесненной свободы, – он словно сбросил оковы, и старуха с трясущейся головой вовсе перестала его занимать.
Надо сказать, впрочем, что привычка вникать в сознание других людей вплоть до полного самозабвения была ему свойственна с самого детства, еще маленьким мальчиком ему иногда страстно хотелось взглянуть на мир глазами другого человека, узнать, каким тому кажется мир.
Тут он впервые опустился на соломенный тюфяк, мысли его блуждали далеко. Положив шпажку рядом, он накрылся своим платьем. Но мысли не давали ему покоя, будущее предстало внутреннему взору сияющим и ярким: огни зажглись, занавес пополз наверх, все напряглось ожиданием, наступил решающий миг…
До глубокой ночи он не мог заснуть и ворочался с боку на бок, а когда наутро проснулся, сцена до неузнаваемости изменилась: жалкая гостиничная каморка, пустые кружки из-под пива, кусок черного хлеба – и сонная вялость во всем теле. Такова была расплата за чарующие фантазии – скверное настроение и отвращение к жизни. Все это продолжалось более часа.
Он уронил голову на стол и попытался еще немного поспать, но тщетно. Наконец первые лучи утреннего солнца, проникшие через окно, пробудили его к жизни, и когда он, покинув душную комнату, снова вышел на дорогу, хандра с него сразу слетела и он снова предался заманчивой игре мыслей.
Так продолжалась его двойная жизнь – в воображаемом и в действительном мире. Действительность оставалась прекрасной и гармонировала с воображением, пока не наступал черед гостиницы с ее шумными постояльцами, крестьянами, и соломенными тюфяками, тут начинался разлад, – слишком широка была его свобода днем и слишком ограниченна вечером, а между тем до утра ему некуда было податься, кроме гостиницы.
Правда, внешнее окружение непрестанно воздействовало на внутренний ход его мыслей; ширь горизонта расширяла и его умственные представления, а вид новой местности рождал новые виды на дальнейшую жизнь.
Однажды ему пришлось преодолеть долгий и утомительный подъем на вершину холма, где перед ним внезапно открылась широкая равнина и вдали – маленький городок на берегу озера. Этот вид сразу оживил в нем все мысли и надежды, он не мог отвести глаз от далекой водной глади, окрылившей его новой решимостью – обязательно достичь этой дали.
Дальше дорога шла от Хильдесхайма через Бад-Зальцдетфурт, Броккенем, Зезен до Дудерштадта, оттуда прямиком через Мюльхаузен и Эрфурт до Веймара, его конечной цели.
В Веймаре он надеялся разыскать труппу Экхофа и в ней начать свою театральную карьеру. Теперь он на ходу разыгрывал в уме роли, которые в будущем вызовут овации и покроют его славой, вознаградив за перенесенные страдания.
Он был уверен, что провала случиться не может, ведь он так глубоко чувствовал каждую роль и в своем воображении прекрасно ее исполнял, но ему и в голову не приходило, что все это разворачивалось лишь внутри его сознания, а вот энергии внешнего воздействия ему не хватает. Райзеру казалось, что сила, с которой он чувствует роль, непременно увлечет за собой все остальное, заставит его забыть о себе самом.
Происходило же так потому, что при ходьбе его воображение распалялось и, чувствуя себя в полном одиночестве среди широких полей, он начинал неистовствовать заодно с Бомарше и бушевать вместе с Гвельфо.
Роль Гвельфо из «Близнецов» Клингера стала еще до ухода из Ганновера одной из его любимых – в образе Гвельфо он находил и язвительное презрение, и ненависть, и испепеляющее отвращение, какие испытывал по отношению к себе. Тот акт, в котором Гвельфо, убив брата, разбивает зеркало, отразившее его лицо, был для Райзера подлинным пиршеством. Весь этот неимоверный ужас точно опьянял его, и, пошатываясь от опьянения, он шагал по горам и долинам, и весь мир вокруг был ему сценой.
Клавиго, некогда исторгавший у него потоки слез, теперь представлялся ему слишком холодным, его место занял Бомарше. Тому на смену пришли Гамлет, Лир, Отелло, еще не представленные тогда на немецкой сцене, но их роли он сам вслух читал Филиппу Райзеру жуткими ненастными ночами и все их переиграл для себя, глубоко вживаясь в каждую.
Теперь к этому приложилась поэзия. Стихи изливались из него так мягко и мелодично, муза его была так скромна и вместе благородно-горделива, что безусловно обещала привлечь к себе все сердца. Правда, он пока не знал, чтó за стихотворение у него сложится, но не сомневался, что выйдет оно самым прекрасным и гармоничным, какое только можно помыслить, поскольку явит собой верный оттиск всех его чувств.
И вот, на самой вершине поэтического восторга его мечтам о прекрасном будущем едва не пришел внезапный конец: когда он свернул с зезенской дороги на тропинку, ведущую через луг, где в это время шла стрельба по мишеням, у самого его виска просвистела ружейная пуля. Раздались крики: «Поберегись!» Он поспешил пересечь Зезен и, успокоившись, зашагал дальше, пока не дошел до маленькой деревеньки, где и заночевал.
На второй день своего путешествия Райзер углубился в горы Гарца и с рассветом увидел на холме справа от тракта стены полуразрушенной крепости. Не в силах сдержаться, он поднялся по склону и, добравшись до верха, стал подкрепляться ломтем черного хлеба, прибереженным для завтрака. Так он сидел на руинах старинного рыцарского гнезда и сквозь стволы деревьев наблюдал видневшуюся внизу дорогу.
И то, что он, странник, ест свой хлеб у этих ветхих стен и думает о временах, когда здесь еще жили люди и точно так же видели дорогу сквозь деревья, наполняло его счастьем и казалось сбывшимся пророчеством, что стенам этим суждено опустеть и некий путник будет вкушать здесь покой и вспоминать о былых временах.
Здесь, на высоте, ломоть черного хлеба показался ему царской пищей. Подкрепившись, он спустился вниз и бодро устремился дальше, вскоре оставив самую высокую часть Гарца по левую руку от себя.
Идти ему было тем легче, что дорога шла волнами, то вздымаясь, то опадая, и перед ним все время возникали новые виды, сам же он словно отдался на волю этих волн и лишь разглядывал сменявшие друг друга картины.
Днем он передохнул в дрянной деревенской гостинице и вскоре опять выбрался на широкий простор. Однако воспоминание о гостинице тяготило его, и он решил в дальнейшем избегать подобных мест – эта мысль пришла к нему, когда он проходил полем и вспомнил апостолов Христа, которые в субботний день срывали и ели колосья.
Он тотчас предпринял схожую попытку: вылущил пригоршню зерен и стал разжевывать их в тесто, однако такое добывание пищи оказалось бесполезным занятием и от посещения гостиниц не уберегало. В этом способе пропитания утешительной была лишь идея: оставаться во всем свободным и независимым.
Итак, сделав еще один дневной переход, он все-таки зашел в деревенскую гостиницу вблизи Дудерштадта. Хозяина ее в то время не было дома.
Сумерки еще не опустились, ворота на задний двор гостиницы были открыты, во дворе возвышалась беседка, где находился стол, но ни стула, ни скамьи рядом не обнаружилось.
Усталый с дороги, Райзер разлегся прямо на этом столе и, так как света для чтения было еще довольно, раскрыл то место в «Одиссее», где говорилось о великанах-людоедах, напавших на корабли Улисса в тихой гавани и сожравших его спутников.
Как раз в это время вернулся хозяин и в полумраке увидел на своем дворе человека с книгой, лежавшего на столе посреди беседки.
Он окликнул было Райзера довольно грубо, но, когда тот поднялся и хозяин увидел перед собой хорошо одетого человека, то сразу же предположил: не иначе как Райзер – юрист? В этих краях так обычно именовали студентов, ибо теологи по большей части обучались в монастырях и их причисляли к клирикам.
У хозяина недавно умерла жена, и теперь он жил в доме один. Он, однако, оказался словоохотлив, и Райзеру пришлось есть свой ужин, состоявший по обыкновению из хлеба и пива, в его обществе.
Хозяин распространялся о так называемых юристах, которых во множестве перевидал у себя в корчме, и Райзер не стал его разубеждать, сказав, будто направляется в Эрфурт для учения.
Все эти разговоры, сами по себе ничтожные, приобретали для Райзера особую поэтическую прелесть благодаря образу гомеровского скитальца, неотступно витавшему в его воображении, и даже лукавство собственных слов имело некое сродство с этим поэтическим героем, коему споспешествовала сама Минерва, со снисходительной улыбкой внимавшая его выдумкам.
Для Райзера его гостеприимец был не просто хозяином деревенской корчмы, но человеком, прежде совсем незнакомым, впервые встреченным и вот уже целый час сидевшим с ним у одного стола за простой беседой.
Все, что в людском обиходе и в людских отношениях пренебрегалось, почитаясь низким и ничтожным, теперь властью поэзии вновь стало человечным, обрело изначальную высоту и достоинство.
Соломенного тюфяка у хозяина не нашлось, так как у него редко случались ночные постояльцы, поэтому Райзер уснул на сеновале как на покойном ложе.
На другое утро он продолжил свой путь, и вечер, проведенный наедине с хозяином, остался в его памяти одним из самых приятных воспоминаний.
В тот день мысль его работала особенно живо. Теперь он заметно приблизился к цели, но его обуяла тревога: что, если все надежды на славу и громы оваций не сбудутся и театральная карьера рухнет, не начавшись?
В нем разом заговорили крайности: не стать ли ему крестьянином или солдатом, – и вот уже поэзия и театр снова тут как тут, ведь сами мысли о крестьянской и солдатской доле были не чем иным, как театральными ролями, которые он разыгрывал в своем воображении.
В роли крестьянина он развивал самые что ни на есть возвышенные понятия, полнее всего раскрывая этим свою личность: крестьяне внимательно прислушивались к нему, нравы очищались, окружающие его люди приобщались к учению.
В роли солдата он привлекал к себе сердца чарующими речами, неотесанные солдаты начинали вникать в его учение, в них развивалось утонченное человеколюбие, каждая караулка превращалась в лекционную залу.
Итак, хотя он думал, что решился на нечто прямо противоположное театру, в действительности он опять полностью погрузился в театральные мечтания и надежды.
Но и само намерение сделаться крестьянином или солдатом содержало в себе несказанную сладость, так как он надеялся, что в новом своем состоянии сойдет за кого-то гораздо более заурядного, чем он был на самом деле.
С этими мыслями он добрался до Ворбиса, где ему встретились насельники тамошнего монастыря, францисканские монахи, дружески его приветствовавшие.
Из-за стен монастыря доносилось пение этих людей, отрешившихся от мира, не питающих никаких тревог, не лелеющих планов и надежд на будущее. Всем, чем они хотели сделаться, они сразу же и становились.
Это, конечно, произвело на него известное впечатление, но далеко не столь сильное, как немногим позже картезианский монастырь, стены коего надежно отделяли от мира членов общины, навсегда отказавшихся ступить в те места, откуда они сюда стеклись.
Странствующие францисканцы обедняли и выхолащивали саму идею уединенности. Их быстрая походка плохо вязалась с монашеской рясой, а общий облик не обладал никаким поэтическим достоинством.
Надо сказать также, что верхненемецкий язык, свойственный этой местности, всегда был приятен ушам Райзера, потому что яснее свидетельствовал о его отдаленности от тех земель, где говорят на нижненемецком диалекте.
Погода установилась чудесная, и следующий день Райзер закончил в деревушке под названием Оршла, намереваясь утром отправиться в имперский город Мюльхаузен.
Деревня эта была католической, и, подойдя к дверям гостиницы, он увидел толпу народа, там же стоял местный школьный учитель, обратившийся к нему со словами: esne litteratus? сиречь «не ученый ли ты?»
Райзер ответил утвердительно, также по-латыни, а на вопрос, куда он направляется, отвечал – в Эрфурт, изучать теологию, ибо ответить так казалось ему безопаснее.
Тем временем крестьяне обступили его, прислушиваясь, как учитель разговаривает по-латыни со странствующим студентом. Среди толпы был и сын учителя, который выучился в Хильдесхайме и теперь помогал в школе отцу.
Райзер прошел в комнату и, в доказательство того, что он действительно literatus, положил на стол томик Гомера, которого учитель сразу распознал и по-немецки сообщил крестьянам, мол, это Гомер.
С Райзером, однако, он продолжал, как умел, говорить по-латыни, допуская уморительные обороты. Поскольку рассказывал он все больше о том, сколь высокой ученостью отличаются его уроки, Райзер спросил, читает ли он с учениками Отцов Церкви? На что учитель, сначала впав в некоторое смущение, но быстро с ним справившись, ответствовал: alternatim (то есть время от времени).
Прощаясь с Райзером, который намеревался с утра пораньше вновь отправиться в дорогу, он посоветовал ему остерегаться имперских и прусских вербовщиков, орудовавших в этой местности, и не поддаваться на угрозы увести его силой.
Райзер устроился на соломенном тюфяке и спокойно уснул, когда же утром проснулся, то услышал, что на улице идет такой сильный дождь, что в его платье, башмаках и шелковых чулках нечего было и думать выйти на улицу, не говоря уж о том, чтобы продолжить путь: помимо прочего, почва в этих краях глинистая и передвигаться по ней было теперь весьма трудно.
Для Райзера этот дождь стал большой неожиданностью, он слишком понадеялся на ясную погоду, привычную в это время года, и никак не мог предвидеть подобной неприятности: ни сапог, ни плаща, ни запасного платья у него не было.
Оставалось только ждать, пока небо прояснится и земля просохнет. Однако дождь не прекратился и на следующий день.
Зато с самого утра в трактирной комнате к нему с кружкой пива подсел унтер-офицер императорской армии, проводивший вербовку в этой округе, и завел издалека речь о солдатском житье-бытье. Постепенно он делался все настойчивей и наконец прямо объявил, что в Мюльхаузене Райзеру все равно не избежать встречи с имперскими либо прусскими вербовщиками, так уж лучше ему добровольно записаться в солдаты, а положенные семь гульденов он получит на руки сразу. Итак, по всей видимости, мечта Райзера о солдатской службе была куда ближе к осуществлению, чем он сам предполагал.
Когда унтер-офицер вышел, на пороге опять появился школьный учитель. Он пожелал Райзеру доброго утра и доверительным тоном дал ему совет поостеречься вербовщика, хотя сам он не думает, что солдатская жизнь так уж плоха. Но его сын два года прослужил в Майнце, а у кого нет паспорта, тому в этих краях от вербовщиков не отвертеться.
Райзер заверил его, что имеет при себе все бумаги, удостоверяющие его личность. Это и латинская афиша о школьном действе в Ганновере, где он держал поздравительную речь в честь английской королевы, на каковой афише – в форме Райзерус, а не Райзер – было напечатано его имя. Это и типографски изданный Пролог к «Дезертиру по сыновней любви», где он был указан как автор, и стихи на вступление в должность нового учителя, под которыми в числе других старшеклассников стояло и его имя.
Он не хотел показывать эти документы без крайней необходимости, пока ему не дали ясно понять, что принимают его за бродягу.
Теперь же он предъявил эти печатные свидетельства и, по мере того как он их выкладывал, они оказывали все более сильное действие, на что он сперва даже не рассчитывал.
Для начала он извлек большую латинскую афишу и указал на ней свое имя: Райзерус. Это позволило учителю снова проявить познания в латинском языке – перевести ее на немецкий, – и заметно подняло Райзера в его глазах.
Затем Райзер достал Пролог и показал присутствующим свое имя, напечатанное немецкими буквами. Это еще больше всех убедило, а учитель по такому случаю рассказал, что когда-то тоже играл на сцене в Иезуитской школе и его имя было тогда напечатано на афише.
Напоследок Райзер выложил стихотворение, под коим его имя стояло рядом с именами его соучеников, и тем окончательно развеял все сомнения, будто он не тот, чье имя на разные лады напечатано на всех этих бумагах. Даже вербовщик сидел молча и, казалось, проникся к нему уважением.
После этого его оставили в покое. Он спросил перо и бумагу и принялся переводить немецкими гекзаметрами один из гимнов Гомера. Вечером снова явился школьный учитель и между ними завязалась беседа. Так прошел день, на исходе которого Райзер спокойно заснул.
Когда же утром он проснулся, небо было по-прежнему хмуро, дождь стучал в окно, и настроение Райзера начало портиться. Он поднялся со своего соломенного ложа и с мрачным видом уселся за стол. Продолжать работу над гомеровскими гимнами ему не хотелось, он подошел к окну и стал вглядываться в небо, не покажется ли на нем хоть небольшой просвет. В это время с утренним визитом явился вчерашний солдат.
Пока Райзер одевался и заплетал косицу, вояка снова принялся за свое: рассыпался в комплиментах его сложению и длине его волос и выразил сожаление, что Райзер чурается воинской службы.
К разговору присоединился и школьный учитель. Оказывается, они еще с вечера обратили внимание, что предъявленные документы не имели на себе печати и поэтому едва ли Райзеру удастся миновать здешних вербовщиков, так что лучше уж ему сразу сдаться первому, кто к нему приступил.
Так прошел еще день, ставший для Райзера, прочно здесь застрявшего, одним из несчастнейших в жизни. Вечером, однако, небо прояснилось, и к Райзеру снова вернулось мужество.
Он призвал на помощь все свое красноречие, дабы самым убедительным образом доказать им, что он действительно имеет твердое намерение учиться в Эрфурте, от чего ничто на свете не может его отвратить, и наконец, по всему судя, они вняли его словам.
Школьный учитель сказал ему на латыни: если он наутро соберется в Мюльхаузен, то встретит на дороге хозяина гостиницы, который уезжал, чтобы привезти сюда свое семейство (suos).
Однако солдат, к ужасу Райзера, вызвался проводить его и вывести через лес на дорогу.
Назавтра с утра пораньше солдат был уже тут как тут, в полной готовности выйти вместе с Райзером. Он хотел было заплатить за Райзера по счету, но тот наотрез отказался.
Они вышли из деревни Оршла и стали подниматься на возвышенность по направлению к Хенихену. Солдат не говорил ни слова. Когда они проходили рощей, Райзер с минуты на минуту ждал решения своей судьбы, отвратить которое он был не в силах.
Вдруг солдат остановился и с жаром заговорил: Райзеру следует еще раз подумать, не намерен ли он обратиться к другому вербовщику, ибо единственное, что его, солдата, воистину заденет за живое, так это если он узнает, что Райзер все-таки пошел служить и тем вроде как его предал. Если же Райзер и впрямь твердо решил учиться, то остается только пожелать ему удачи и счастливого пути.
С этими словами он повернулся и зашагал прочь, а Райзер все не мог прийти в себя, пока не миновал изрядный кусок дороги, где ему не встретилось ничего приметного, если не считать горбуна, гнавшего перед собой двух свиней и заговорившего с ним по-латыни, так как он принял Райзера за студента.
Это и был хозяин гостиницы в Оршле, о котором школьный учитель сказал, будто он пошел за своими (suos), тогда как на самом деле хозяин ходил за свиньями (sues), коих школьный учитель просклонял по второму склонению и тем возвысил до своих.
Как только Райзер вышел на простор и убедился, что за ним никто не следит, его неожиданно охватила радость, однако опасность, только что избегнутая, заставила его серьезнее задуматься о своем будущем.
Он убедился, что люди с большим уважением относятся к его намерению учиться в университете, да и в нем самом эта мысль не вызывала неприязни, однако так продолжалось лишь до тех пор, пока в его воображении вновь не возникали кулисы и театральные огни, и тогда все другие мысли о будущем сразу улетучивались.
До самого полудня он продвигался по дороге с большим трудом, так как земля еще не просохла, и тут с ужасом заметил, что его башмаки потихоньку начинают разваливаться, а ведь в тогдашнем его положении они были, можно сказать, невосполнимой частью его персоны.
Райзер чувствовал, что каждый его шаг грозит неминуемой потерей; к полудню небо снова затянулось тучами, предвещавшими ливень, который действительно скоро грянул, во второй раз прервав его путешествие.
К счастью, вскоре Райзер добрался до охотничьего домика, стоявшего посреди поляны, окруженной лесом. Он без опаски переступил порог и был встречен обходительно и радушно.
Казалось, будто к его приходу здесь готовились, столь дружески его приняли в этом уединенном жилище.
Казалось, эти люди и представить себе не могли, как можно не дать приют страннику в такую непогоду. Дождь лил весь день не переставая, и они сами настояли, чтобы он остался у них ночевать.
Когда его пригласили к столу, Райзер попробовал отказаться, объяснив, что стеснен в деньгах и потому не может оплатить их гостеприимство: ему предстоит долгий путь, вот и приходится во всем себя умерять. В ответ хозяин, нахмурившись, чуть не силой подвел его к столу.
Впечатление, испытанное Райзером от гостеприимства этих совсем незнакомых людей, было ни с чем не сравнимо.
Он чувствовал здесь себя как дома, в первый раз за все путешествие ему постелили настоящую постель.
На другое утро его разбудили к завтраку и опять оставили у себя на целый день, так как дождь никак не унимался.
Хозяин ушел в лес, а Райзеру, чтобы не скучал, разрешил пользоваться своей библиотекой.
Библиотека его содержала большое собрание старинных календарей, «Разговоры в царстве мертвых», историю некоего гёттингенского студента, а также эрфуртский еженедельник, называемый «Горожанин и крестьянин», в нем крестьянин изъяснялся на тюрингенском наречии, а горожанин отвечал ему на верхненемецком.
Райзер чудесно провел время за чтением, а время от времени предавался и своим мыслям: добрые его хозяева оказались людьми немногословными и совсем нелюбопытными, они даже не спросили, куда он держит путь и откуда пришел, так что он мог беспрепятственно углубиться в раздумья.
Гостеприимная комнатка, маленькое окно с видом на поле и далекий лес, немолчный шум ливня за стеной – этот образ надолго остался одним из его приятнейших воспоминаний.
На третий день небо прояснилось, Райзер стал прощаться со своими благодетелями, и, дабы он не утруждал себя выражением признательности, те взяли с него сущие гроши за трехдневный постой, даже не спросив его имени.
Память об этих людях скрасила Райзеру долгие часы ходьбы, вернула ему мужество и доверие к человечеству, в котором он теперь затерялся, как капля в океане.
Идти по дороге, размытой вчерашним дождем, поначалу было нелегко, но жаркое солнце вскоре ее подсушило, и уже к полудню Райзеру предстал новый незнакомый вид: башни имперского Мюльхаузена.
Здесь, как его предупредили, поджидала главная опасность – вербовщики. Поэтому он со всем возможным тщанием привел свое платье в опрятный вид, и, как прежде в Хильдесхайме, роль праздного гуляки удалась ему на славу, так что он благополучно миновал городские ворота, избежав расспросов стражи.
Осведомившись, где находятся ворота, выводящие на дорогу к Эрфурту, он поспешил пересечь город и всякий раз, издалека завидев что-то похожее на солдатский мундир, удваивал шаги.
С каким же облегчением отряхнул он прах этого города со своих ног и оставил позади последнюю заставу, убедившись, что прусские вербовщики за ним не тянутся!
Зеленые верхи башен – вот и все, что осталось в его памяти от этого нагромождения домов, остальное начисто стерлось, настолько быстро перелетало его воображение с одного предмета на другой.
Он все ближе подходил к цели своего путешествия и со спокойным удовлетворением окидывал взглядом пройденный путь. Теперь, когда почти все трудности остались позади, он особенно остро ощущал сладость победы, одержанной благодаря собственной бережливости и твердости характера. Но и другое чувство, род робости, овладевало им по мере того, как сокращалось расстояние между ним и неизвестностью.
Ибо всему тому, что оставалось незыблемым в его воображении, предстояло теперь встретиться с действительностью и одолеть препятствия, уже рисовавшиеся впереди. Теперь Райзер почувствовал, что пестовать блестящие и приятные замыслы было куда легче, нежели, добравшись до места назначения, претворить их в жизнь.
По этой причине Райзер, будь это в его силах, охотно отодвинул бы вдаль конечный пункт своего путешествия. Однако жалкий вид башмаков, потеря которых в его нынешнем положении стала бы невозместимой, враз пресек все его размышления о будущем и заставил глубоко задуматься о настоящем.
Достойно удивления, что ничтожные вещи из нашего окружения могут столь глубоко вторгаться в сверкающие дворцы фантазии и повергать их в прах и что именно на таких ничтожных вещах зиждется судьба человека.
Счастье, которое Райзер мечтал снискать в большом мире, зависело теперь единственно от его башмаков, ибо – при том что он не мог продать ничего из своей одежды, если хотел произвести благоприятное впечатление, – разбитые башмаки, не имевшие себе замены, делали весь остальной его наряд жалким и неприглядным.
Таким тяжелым и мрачным мыслям он предавался по дороге к Лангензальцу, пока с ним не поравнялись и не завели беседу два путника, крестьянин и подмастерье.
Подмастерье рассказал, что направляется в Саксонское курфюршество, а крестьянин имел при себе жалобу, которую намеревался вручить в Дрездене курфюрсту.
Солнце перевалило за полдень, стало душно и жарко. Подмастерью сапоги начали натирать ноги, Райзер смотрел, как с каждым шагом стираются его собственные башмаки, крестьянин жаловался на мучительную жажду – и тут они увидели на краю поля компанию мастеровых, и те предложили трем измученным путникам напиться воды из ведра, стоявшего рядом.
Когда совершенно незнакомые, прежде ни разу не встречавшиеся люди вдруг близко сходятся, подают друг другу утешение, помощь и нужный совет, словно никогда и не жили розно, – такие минуты искупали для Райзера все невзгоды пути и наполняли душу приятными воспоминаниями.
Попутчики расстались с Райзером вблизи города Лангензальца, где он не остановился, рассчитывая добраться до следующего населенного пункта и там переночевать.
Поздно вечером он пришел в гостиницу, где и провел последнюю ночь перед переходом в Эрфурт. Наутро первая его мысль была о башмаках, и как же он обрадовался, когда рядом нашелся сапожник, который за гроши, не заставив долго ждать, основательно их подлатал и тем избавил его от великого затруднения.
После этого Райзер не задерживаясь поспешил в Эрфурт. В теперешнем виде ему не стыдно было показаться людям, и он вновь обрел мужество и веру в себя.
В деревне близ Эрфурта он заказал себе кружку пива. В трактире царило оживление, говорившее о близости города, жители коего сидели здесь во множестве, и среди них – некий ученый, рассуждавший в кружке слушателей о своих трудах.
В этой деревне глазам Райзера наконец предстал Эрфурт с его старинным собором, множеством башен, высокими валами и цитаделью Петерсберг. Родной город его друга Филиппа Райзера, о котором тот ему так много рассказывал. Дорога к городу была обсажена вишневыми деревцами. Дневной жар понемногу улегся, у ворот прогуливались люди, и когда Райзер, проходя этой дорогой, вспомнил о Ганновере, ему представилось, что оттуда его отделяет лишь легкая прогулка, настолько малым виделся ему теперь оставленный позади путь.
Такого большого города, как этот, он еще никогда не видел. Все здесь было ему ново и непривычно. Он прошел широкой и красивой улицей, носившей название Ангер, и не смог удержаться, чтобы немного не побродить по городу, прежде чем снова пуститься в дорогу: он хотел еще успеть дойти до ближайшей деревни, лежавшей на дороге в Веймар.
Поблуждав по Эрфуртским улицам, он вышел на окраину города и, пока окончательно не стемнело, решил зайти в ближайшую гостиницу.
Хозяин, грузный мужчина, сидел у окна, и когда Райзер спросил у него, по-прежнему ли театральная труппа Экхофа находится в Веймаре, «Ничуть не бывало, – был ответ. – Они в Готе». Райзер продолжил расспросы: «А что Виланд? Он еще в Эрфурте?» – «Ничуть не бывало, – ответил тот снова, – он в Веймаре». И на все вопросы он с каким-то недовольным видом отвечал одно и то же: «Ничуть не бывало!» – как будто сказать просто «нет!» было ниже его достоинства.
И это черствое «ничуть не бывало!» из уст толстяка-хозяина вмиг расстроило все планы Райзера. Все его мысли были устремлены в Веймар, там он ожидал разных необычайных событий, там надеялся увидеть боготворимого им создателя «Вертера», и вот теперь вместо Веймара ему твердят о Готе.
Райзер, однако, не сдался, он бодро встал и вышел на дорогу, ведущую в Готу, чтобы, не отступая от намеченного плана, переночевать в ближайшей деревне.
Прежде чем солнце село, Эрфурт остался у него за спиной, и еще до наступления темноты он уже входил в деревню, первую на пути в Готу. Собор и древние башни Эрфурта надолго оставили в его душе след, словно бы призывающий его когда-нибудь сюда вернуться.
В деревне, где он остановился на ночлег, ему под конец дня выпало весьма неспокойное соседство на соломенном ложе. Это была компания возчиков, которые то и дело вставали и переговаривались между собой на весьма грубом диалекте. Одно из слов особенно больно ранило слух Райзера, вызвав донельзя неприятные чувства: вместо «он приходит» крестьяне говорили «он прихаживает», и это «прихаживает» казалось Райзеру выражением самого их существа, словно бы в этом слове, произносившемся с каким-то надутым видом, выражалась вся их неотесанность.
Стоило Райзеру немного задремать, как ненавистное слово его будило, и все это сделало ту ночь ужаснейшей из всех проведенных им на соломенных подстилках. На рассвете он увидел опухшие ноздреватые физиономии своих ночных сотоварищей, столь хорошо сочетавшиеся со словцом «прихаживают», еще долго царапавшим его слух, когда он ранним утром оставил гостиницу и твердо шагал по дороге к Готе.
Поскольку за ночь он не выспался, дорожные мысли его были не веселы, к тому же с каждым шагом надежды на будущее таяли и воображение выдыхалось.
Было воскресенье, и встретившийся ему по дороге сапожник, уже неделю обходивший округу, чтобы собрать у заказчиков накопившиеся долги, сказал между прочим, что жизнь в Готе очень дорога.
Это известие весьма обеспокоило Райзера, чье достояние заключалось теперь в одном гульдене, а судьбе очень скоро предстояло решиться в этом городе.
Разговор с сапожником, сетовавшим на тяготы жизни в Готе, нимало его не радовал и наводил на мрачные мысли. Он раздумывал, как будет жить в городе, где у него совсем нет знакомых и сомнительно, чтобы кто-то захотел принять участие в его судьбе или прислушаться к его желаниям.
Эти печальные размышления сделали дорогу еще труднее, ноги его отяжелели, и так продолжалось, пока впереди не показались две маленькие башни Готы, о которых сапожник сообщил, что одна из них церковная, а вторая установлена на здании театра.
Приятный контраст и живое зрительное впечатление понемногу опять взбодрили Райзера, и он удвоил шаг, так что спутник едва за ним поспевал.
Ему представилось, что одна из башенок олицетворяет собою место, где гремят овации и где бывает утолена юношеская тоска по славе.
Эта башенка твердо отстаивала свое право стоять рядом со святым храмом и сама была храмом искусства и муз, где раскрывается талант и все чувства, таящиеся в сокровенных уголках сердца, изливаются навстречу чутко внемлющей публике.
Наконец, это было место, где проливали высокие слезы сострадания к падшим князьям и рукоплескали гению, умевшему вымыслом увлекать души и растоплять сердца.
Сострадание к мертвым и прославление живых чудесно примиряли все противоречия в этом мире, и Райзер так и плавал в этой стихии, дающей заново испытать чувства, какими жили эпохи прошлого, и на малом пространстве воссоздать сцены из жизни.
Говоря иначе, то была человеческая жизнь со всеми ее превратностями и сплетениями судеб, ни больше ни меньше: она возникла перед внутренним взором Райзера при виде башенки городского театра, и в ней без остатка растворились и жалобы сапожника, шедшего рядом с ним, и его собственные тревоги.
Имея в кармане всего один гульден, Райзер чувствовал себя по-царски счастливым, пока в его уме теснилось целое богатство образов, навеянных верхушкой той башенки в Готе заодно с химерами прекрасного будущего.
Когда до города оставалось совсем немного, Райзер отстал от своего спутника и удобно устроился под деревом, чтобы хоть как-то привести в порядок свое платье и войти в Готу с достойном видом.
Он настолько в этом преуспел, что иные из ремесленников, гулявших у городских ворот, приняв его за благородного человека, стаскивали перед ним шляпы, что немало удивило Райзера, еще недавно спавшего на соломе с возчиками и уж никак не игравшего в благородство.
Пройдя в город старыми воротами, он поднялся по довольно темной улице и вскоре увидел по правую руку гостиницу «У золотого креста». Здесь он и решил остановиться, так как счел, что она совсем не претендует на особое благородство.
Едва войдя внутрь, он обнаружил у входа целую толпу подмастерьев, что-то громко горланивших. Он повернулся было к выходу, но тут явился старик хозяин и, любезно к нему обратившись, спросил, не желает ли он снять комнату. Райзер усомнился, не предназначено ли это место для странствующих подмастерьев? «Не обращайте внимания, – отвечал хозяин. – Вы останетесь довольны». С этими словами он слегка подтолкнул Райзера и провел его в свою добротно обставленную комнату, где уже находились некий пожилой капитан, придворный камердинер и еще несколько хорошо одетых господ. Хозяин представил Райзера обществу, принявшему гостя с чрезвычайной деликатностью: ему не задали ни одного нескромного, любопытного вопроса и окружили самым лестным вниманием.
В комнате стоял рояль, на котором играл молодой человек по имени Либетраут. Некоторое время назад случай привел Либетраута остановиться в этой гостинице, он познакомился с ее хозяевами, пожилой парой, уже нуждавшейся в покое, и вскоре поддался их настояниям взять эту гостиницу в аренду; теперь он и был подлинным ее хозяином, хотя старики по-прежнему давали ему наставления и разделяли с ним заботы о хозяйстве.
Вскоре сей юноша завел с Райзером беседу о поэзии и изящных искусствах, выказав тонкий вкус и хорошее образование, и, что было совсем странно, как будто бы намекнул – и намекнул недвусмысленно, – что Райзер, видно, пришел в эти края, чтобы посвятить себя театру.
Райзер не стал до поры распространяться на эту тему, и ему отвели комнату, где он мог побыть наедине. Здесь он собрался с мыслями и обдумал завтрашний день, намереваясь разыскать труппу Экхофа и подать прошение о приеме.
Пока он, стоя у окна своей комнаты, предавался своим мыслям, у дома остановился хор школьников и исполнил мотет, из тех, что когда-то, в свои школьные годы, пел под дождем и ветром сам Райзер.
Это напомнило ему о безотрадных временах, когда уныние, самоуничижение и угнетение со стороны окружающих лишали его последних проблесков радости, когда все его желания были обречены на неудачу и, кроме слабого луча надежды, у него не оставалось ничего.
Неужели, думал он, эту непроглядную тьму не рассеет наконец утренняя заря? И обманчиво-обольстительная надежда нашептывала ему, что в награду за долгие годы самомучительства отныне он будет в радость самому себе и счастливый поворот судьбы теперь уже не за горами.
Но высшим счастьем для него стала сцена, единственное место, где непременно утолится его ненасытное желание одно за одним прожить все положения человеческой жизни.
Причина же заключалась в том, что от самого детства существование его отличалось крайней узостью, – тем сильнее приковывали его судьбы других людей, и не удивительно, что со школьных лет в нем развилась страсть к чтению пьес и посещению театра. Созерцая чужие судьбы, он отрешался от самого себя и находил в других огонь жизни, который в нем самом был почти что погашен притеснением окружающих.
И потому воодушевляло его не истинное призвание, не чистая тяга к сценическому исполнению: для него важнее было разыграть жизненную сцену внутри себя, а не представить ее посторонним: он хотел иметь то, чем искусство требует жертвовать.
В действительности он желал исполнять разные сцены из человеческой жизни в угоду самому себе, так как больше любил в них себя, а не имел последней целью верную их передачу. Он обманывался, принимая за чистый порыв к искусству это желание, возникшее из случайных обстоятельств его жизни. И скольких же страданий стоил ему сей самообман, скольких радостей его лишил!
Получи он в то время верный знак и осознай уже тогда, что рожден для искусства лишь тот, кто ради него забывает о себе, – сколь многих бесплодных усилий и напрасных забот он мог бы избегнуть!
Однако его судьбой с детства были страдания от собственного воображения, разительно диссонирующего с действительной жизнью и мстящего жестокими муками за всякую прекрасную мечту.
Окончив долгое странствие, Райзер провел свою первую ночь в Готе, забывшись сладким сном, и под утро ему почудилось, будто он слышит заключительные слова арии околдованной старухи из оперы «Лизуарт и Дариолетта»:
Вот утро на пороге,
Что все мои тревоги
Развеет наконец.
Под этот напев, неотступно звучавший в его ушах, он оделся и, обратясь к молодому хозяину, осведомился, где проживает Экхоф, которому собирался нанести визит в тот же день.
Для этой цели он приготовил печатный Пролог, сочиненный им в Ганновере и исполненный Иффландом, в надежде, что это откроет ему нужную дверь.
Молодой Либетраут чуть не силой принудил его позавтракать вместе, всячески выказывая удовольствие от общения с ним, а между тем начал доверительный рассказ о своих сердечных делах: он, мол, арендовал гостиницу, дабы как можно скорее жениться на некой молодой девице, в которую влюблен.
По дороге к дому Экхофа, уже приближаясь к цели своего странствия, Райзер снова начал перебирать в голове всевозможные варианты предстоящей встречи, которые начал обдумывать, еще отправляясь в путь; мелодия и стихи из «Лизуарта и Дариолеты» по-прежнему звучали в его ушах, и на этот раз надежды его не обманули: Экхоф, сверх всякого ожидания, принял его любезно и беседа их длилась неполный час.
Юношеский пыл, с которым Райзер предавался мечтам о сценическом искусстве, по всему судя, не вызвал осуждения у старика, пустившегося с ним в рассуждения об искусстве и отнюдь не разубеждавшего его целиком посвятить себя театру. При этом он заметил, что именно людей, чувствующих внутреннее тяготение к сцене, а не побуждаемых к ней силой внешних обстоятельств, на свете мало.
Могло ли что-нибудь ободрить Райзера сильнее, чем это замечание! В душе он уже причислил себя к ученикам этого достойнейшего мужа.
Он вынул из кармана и подал Экхофу листы с Прологом, и тот выразил полное одобрение этому сочинению и даже попросил его для себя, сказав, что актерский талант и талант поэтический сродни друг другу и что один из них нередко влечет за собой развитие другого.
В эту минуту Райзер чувствовал себя на верху блаженства, какое только способен испытать молодой человек, прошагавший сорок миль с одними сухими корками в кармане, чтобы лицезреть Экхофа, говорить с ним и сделаться актером под его водительством.
Что же касается ангажемента, сказал Экхоф, за этим ему следует обратиться к библиотекарю Райхарду, да и сам Экхоф обещал поговорить с ним о Райзере.
Не теряя ни минуты, Райзер последовал совету и от Экхофа, жившего в доме булочника, сразу отправился в дом библиотекаря Райхарда, который также принял его любезно, хотя и не уделил ему такого внимания, как Экхоф. Он, однако, подал Райзеру надежду на получение дебютной роли, бывшую для того венцом всех желаний, ибо он не сомневался, что, получив ее, наверняка достигнет своей заветной цели.
С улыбкой на лице он вернулся в гостиницу, уверившись, что начало карьере положено прекрасное и при столь благоприятных обстоятельствах желание его теперь не может не сбыться.
И хотя он не стал рассказывать хозяину обо всем случившемся, тот, видимо, уже не сомневался, что теперь он останется в Готе и здесь начнет свой театральный путь.
Исполненный веры в себя и свою судьбу, Райзер прекрасно провел день в обществе старого капитана, придворного камердинера и хозяина гостиницы и, в плену сверкающих надежд, в радостном опьянении впервые превысил возможности своего кошелька, полагая, что тем самым еще прочнее связывает себя с этим местом и еще неотступнее будет следовать своим намерениям.
Теперь он чуть не каждый день бывал у Экхофа, который посоветовал ему для начала внимательно присмотреться к репетициям труппы, и Райзер, прилежно их посещая, увидел старика Экхофа в своей стихии: тот входил во все мелочи и даже первым актерам делал полезные замечания. Райзеру позволили также бесплатно посетить спектакль, в котором некий Биндрим дебютировал в роли Отца в Вольтеровой «Заире».
Поскольку же особого успеха у публики его исполнение не имело и Райзер чувствовал, что многим местам следовало бы придать совершенно иное выражение, в нем еще сильнее разгорелось желание как можно скорее выйти на сцену, и он все настойчивее подступал к Экхофу с просьбой дать ему роль в какой-нибудь из репетируемых пьес.
В это время готовились к постановке «Модные поэты», и Райзер попросил себе роль Мутного, однако Экхоф отсоветовал ему за нее браться, так как сам ее исполняет и для начинающего актера она неподходяща, поскольку публика привыкла видеть в этой роли пожилого опытного актера.
Таким образом дебют Райзера все откладывался, меж тем как его упования и сама судьба целиком зависели от этого решения.
В общении с Экхофом Райзер черпал утешение и новые надежды, всякий раз как уже готов был пасть духом, – старик всегда охотно с ним беседовал и снова вливал в него мужество и уверенность в себе.
Однако подчас его слова больно ранили. Так, однажды при обсуждении вероятных ролей Райзер упомянул молодого человека, сыгравшего в «Модных поэтах» роль Рифмовского, на что Экхоф отвечал, что роль эта предназначена для совсем молодого исполнителя, давая понять, что по этой причине Райзер претендовать на нее уже не может. Райзеру тогда едва исполнилось девятнадцать, однако всем он казался старше своих лет. Выходило, что, лишенный радостей юного возраста, он утратил и облик юности.
В другой раз, когда речь зашла о Гёте, Экхоф сказал, что своей комплекцией он схож с Райзером, но лицом приятен, и одно это но убило бы в Райзере актера, не задай Экхоф сразу вслед за этим, по случайному ходу беседы, ободряющего вопроса: нет ли у Райзера, помимо Пролога, еще каких-нибудь поэтических сочинений? Райзер ответил утвердительно и, придя домой, записал по памяти свои стихи, чтобы передать их Экхофу.
Эта работа потребовала несколько дней, и хозяин гостиницы решил, что Райзер сочиняет что-то для сцены. Никаких разуверений он слушать не стал и пожелал Райзеру великих успехов на блестящем поприще, куда тот вступает.
Прочитав стихи Райзера, Экхоф весьма их одобрил и попросил разрешения показать их библиотекарю Райхарду. Это несказанно обрадовало Райзера, так как он всегда помнил давнишнее суждение Экхофа, что актер и поэт сродни друг другу.
Теперь он не сомневался, что эти стихи еще вернее проложат ему путь к театру и приблизят к желанной цели. Вдобавок актер Гроссман, живший тогда в Готе и повстречавшийся Райзеру на улице, еще больше его ободрил, сказав, что его, конечно, так долго не допускают к делу лишь потому, что намереваются дать ему ангажемент без предварительного испытания в дебютной роли. Ведь пошла уже третья неделя жизни Райзера в этом городе.
Эти утешительные слова и дружеская беседа Гроссмана пролились бальзамом на душу Райзера, который до этого одиноко, погруженный в мрачные мысли о своей неопределенной судьбе, бродил туда-сюда около замка, где велись строительные работы.
Домой он воротился с возрожденными надеждами и приятнейшим образом провел день в обществе хозяина.
Назавтра он пошел смотреть репетицию оперетты «Дезертир», в которой приглашенный актер, некий Нойхауз, играл Дезертира, а его жена – Лиллу.
Экхоф работал особенно усердно, Райзер же стоял за кулисами и с наслаждением наблюдал, как усилием и заботой каждого участника постепенно слагалось прекрасное произведение, коим в тот же вечер предстояло насладиться зрителям.
Он живо чувствовал, как близок теперь к этому восхитительному занятию и как очень скоро на этой самой сцене собственной игрою решит свою судьбу и самое его существование примет иной оборот.
Ибо теперь, после долгих скитаний, на этом тесном пространстве сцены сосредоточились все его желания; здесь он видел и обретал себя, здесь само будущее открывало ему бесценные сокровища золотых фантазий и разворачивало перед ним все новые и новые прекрасные дали.
Так, погруженный в думы, он часто стоял среди кулис, так стоял и в этот раз, когда заметил приближающегося к нему библиотекаря Райхарда, от которого со дня на день ждал решительного ответа.
Выражение лица библиотекаря не предвещало ничего хорошего, и, обратившись к Райзеру, он сухим тоном объявил, что, к сожалению, театрального ангажемента, равно как и дебютной роли, ему не предоставят; с этими словами он протянул Райзеру листки с переписанными стихами и, словно в утешенье, добавил, что они написаны легким слогом и ему не следует пренебрегать своим поэтическим талантом.
У Райзера отнялись руки и ноги, в ответ он не смог вымолвить ни слова, лишь отошел к заднику сцены и с отчаянием уперся лбом в холодную стену. Теперь он был по-настоящему несчастен… несчастен вдвойне.
Горести воображаемые и действительные слились в ужасном единстве, наполняя душу страхом и ужасом перед будущим.
Он не видел никакого выхода из лабиринта, куда завело его собственное безрассудство, – перед ним была холодная голая стена, лживый спектакль подошел к концу.
Он выбежал за ворота и в отчаянии стал метаться взад-вперед по аллее, где так часто предавался приятнейшим размышлениям. Мимо него с равнодушным видом шли люди, и никому не приходило в голову, что в эту минуту он расстался с единственной надеждой своей жизни и был теперь одинок как никто в мире.
Но вот что странно: в этом состоянии полнейшего одиночества в нем проснулась прежде неведомая потребность любви, ибо его отчаяние незаметно обернулось состраданием к самому себе, и теперь ему не хватало рядом существа, которое разделило бы с ним это сострадание.
Сразу вернуться в гостиницу он не решился и, оставив себя без обеда, зашел туда лишь ближе к вечеру, чтобы затем отправиться в театр, посмотреть «Дезертира», оперетту, ознаменовавшую гибель всех его надежд.
И что же? Никогда в жизни он так сильно не сопереживал судьбам других людей, как в тот вечер судьбе любовников, разлучившихся под угрозой смерти. Он вспомнил Гомера: девы, оплакивавшие гибель Патрокла, рыдали и о собственной судьбе.
Сама музыка трогала его до слез, а каждая реплика потрясала душу. Но особенно близко к сердцу принял он сцену, в которой Дезертир, уже узнавший о своем смертном приговоре, все хочет написать письмо своей возлюбленной, а подвыпивший сосед по камере пристает к нему с вопросом, как правильно пишется какое-то слово?
Здесь Райзер всей душой почувствовал, как мало людям дела друг до друга, до судеб других людей. Тут он вспомнил своего товарища и его шляпу с кокардой. Зачем было ему с таким усердием чистить кокарду, как не затем, чтобы понравиться своей девушке, той единственной, которая была тогда его богиней, он же хотел вновь обрести себя в ее любви.
Пьеса закончилась счастливо, несчастные были утешены, слезы сменились смехом, горе – весельем, но Райзер возвращался на свою квартиру подавленный и с тяжестью в сердце, впереди была только тьма и ни единого луча надежды.
Воротившись домой, он сразу повалился на кровать; чувства его омертвели, мысль не находила выхода, ему оставалось только заснуть. Пробуждения он не желал: впереди тупик, надеяться не на что и просыпаться незачем.
Мысль о саморастворении, о полном забытьи, о бесследном исчезновении всех воспоминаний и всякого сознания казалась ему столь сладостна, что в эту ночь он вполне насладился благодатной силой сна; расслабленных душевных сил не тревожило даже малейшее желание, призрачная надежда ни разу не явилась ему во сне, все осталось в прошлом и завершилось вечной могильной тьмой.
Вот так благодетельно природа подает отчаявшемуся чашу забвения всех страданий, испив из коей, он стирает в своей душе самую память о том, чего прежде желал и к чему стремился.
Когда на исходе следующего утра Райзер очнулся от глубокого сна, он почувствовал тело и душу чудесно окрепшими, ощутил в себе силу преодолеть все препятствия, вставшие на его пути к желанной цели.
Ему пришла мысль попробовать найти здесь частные уроки, жить собственным трудом и наняться в театр безвозмездно. Снова поймав слабый луч надежды, он опять поверил в свои силы и еще более утвердился в своем намерении.
С такими мыслями он оделся и сразу отправился к Экхофу, испросил у того совета и рассказал о своем решении жить собственным трудом, не раскрыв, однако, способа предполагаемого заработка.
Экхоф похвалил его за стойкость и выразил уверенность, что его просьба будет удовлетворена. Библиотекарь Райхард, которому Райзер тоже открыл свои планы, пообещал на другой день дать определенный ответ.
Райзер вернулся домой полный новых надежд, задуманное начинание представилось ему еще более достойным, поскольку сочетало в себе искусство с прилежным и полезным трудом, необходимым для пропитания, свободные же часы он намеревался полностью посвятить искусству.
В тот день он снова пообедал в обществе хозяина, за доверительной беседой, чувствуя в себе непреклонную решимость перенести ради искусства все жизненные невзгоды – ограничить себя лишь самым необходимым, сутками не спать, лишь бы практиковаться в искусстве и добросовестно преподавать.
Исполнившись благодаря этим решениям поистине героического мужества, на следующее утро он вновь явился к Райхарду – и выслушал окончательный приговор: его прошение о принятии в театр на безвозмездных условиях не может быть исполнено и никаких новых ангажементов в настоящее время в театре не предусматривается. Если бы Райзер пришел на несколько недель раньше, можно было бы подобрать ему место, но теперь поздно.
От столь неожиданного второго отказа внутри у Райзера все закипело, в эту минуту он возненавидел и запрезирал самого себя, потом спросил: так нет ли должности суфлера, переписчика ролей или чистильщика светильников? Весьма огорчительно, отвечал Райхард, что столь горячее стремление к театру не находит разрешения, остается лишь надеяться, что в другом месте ему повезет больше.
Райзер вышел от Райхарда в глубокой задумчивости и остановился близ стройки у замка, где одни люди подвозили на тачках строительные камни, другие их укладывали. Так он стоял целый час, смотрел на их работу – и вдруг почувствовал странное желание сбросить с себя чистое платье и вместе с остальными поденщиками подвозить в тачке камни для строительства.
Время шло к полудню, жара усилилась. Рабочие дали себе отдых и, расположившись прямо на земле, стали обедать. Райзер вступил в беседу с одним из этих людей и спросил, какова дневная плата за их труд. Оказалось, она на несколько пфеннигов превышает все его нынешнее достояние, и такие деньги он мог бы зарабатывать каждый день.
Райзер был полон такой решимости взяться за эту работу, что внутренне рассмеялся, когда рабочий, говоривший с ним, снял шапку, не подозревая, что с завтрашнего дня Райзер, быть может, станет его товарищем.
Единственным, что могло умерить его отвращение и презрение к себе, был этот задуманный шаг, возвращавший ему уважение к собственной персоне. Теперь он намеревался открыть Либетрауту свое истинное положение, отдать ему свою шпагу и платье в уплату за жилье и сразу приступить к перевозке камней.
Пока все эти мысли текли в его голове, он был совершенно уверен в их неоспоримой основательности, не догадываясь, что воображение снова сыграло с ним злую шутку и он лишь разыгрывает перед собой очередную роль.
Ибо положение подручного на стройке было из самых низших, что он мог занять; добровольное унижение необычайно его возбуждало, теперь он мог бы разделить образ жизни с остальными людьми своего нового сословия, по воскресеньям прилежно посещать церковь, вести тихую благочестивую жизнь, а в часы одиночества с наслаждением предаваться чтению Шекспира или Гомера, проживая внутри себя подлинную жизнь, которой был лишен во внешнем мире.
В подобных картинах милее всего была ему мысль о том, что по воскресеньям он будет прилежно посещать церковь и очень внимательно слушать проповеди. Тем самым он как бы изничтожал себя, поскольку вознамерился извлекать полезные поучения даже из проповедей самых захудалых священников и не возвышаться умом над самыми простыми людей.
Он снова воображал себя в положении ученика шляпника, когда не только на почитаемого проповедника, но даже на хористов, встреченных на улице, взирал с благоговением. В то время он не смел и думать о театре, однако сейчас ему мнилось, что это состояние ближе, чем всякое иное, может чудом подвести к исполнению его первоначального желания.
Но прежде чем действительно наняться поденщиком на строительство близ замка, он не мог удержаться, чтобы напоследок не зайти к Экхофу, – попрощаться с ним и заодно рассказать о крушении своей последней надежды.
Рассказывая, он испытывал невольное смущение и волнение, так как все время неотступно думал о своем нынешнем положении и о многом другом, чего не мог высказать.
Добрый Экхоф отвечал ему так: не стоит падать духом, в трех милях отсюда, в Айзенахе, стоит труппа Барцанти, куда его обязательно примут. Следует приобрести у них небольшую театральную практику и затем вернуться в Готу, где к тому времени, возможно, сложатся лучшие обстоятельства и ему легче будет поступить в здешнюю труппу, имея некоторый театральный опыт. Сделать это будет совсем нетрудно, а путь из Готы в Айзенах по мощеной дороге станет ему легкой прогулкой.
После этих слов Экхофа замысел Райзера наняться подвозчиком камней исчез, как его и не бывало, ибо он снова увидел совсем вблизи цель своих давнишних стремлений. Все сомнения улетучились сами собой, так как путь из Готы в Айзенах представился ему прогулкой, избавлявшей от неловкости в отношении хозяина: работая актером в Айзенахе, будет легче отдать ему долг за постой, чем выкраивая деньги из заработка поденщика.
День был уже в разгаре, и Райзер, выйдя из дома Экхофа, как был, не теряя ни минуты, сразу направился в Айзенах. И действительно, этот путь показался ему легкой прогулкой, ибо все угасшие было надежды вновь расцвели в его душе, составив живую и бодрящую противоположность мрачным мыслям, с коими он еще утром собирался наняться в поденщики.
Он вообразил, как на другой день с приятными новостями возвращается в Готу и рассказывает их хозяину. От всего этого сердце его вновь открылось навстречу красотам природы, романтический вид межгорных долин дарил глубокое наслаждение; когда же впереди показались башни древнего Вартбурга, о котором он слышал еще в детстве, душа его обняла всю округу, наполнив ее теплом и уютом, сделав еще прекрасней, а сам он словно воспарил на крыльях воображения, и все его прежние мечты стали сбываться одна за другой.
Теперь, когда он за несколько часов добрался из Готы в Айзенах, о чем еще утром и думать не думал, ему стало казаться, что он может легко перенестись куда угодно.
Сюртук и вещи, которые он обычно носил с собой, остались дома, он шел по дороге в Айзенах в лучшем своем костюме, со шпагой на поясе, в том же виде, как бывал у Экхофа и Райхарда. По случайности у него в кармане застрял листок с его стихотворением и латинская афиша с его именем, а Гомер и узелок белья вместе с сюртуком лежали дома.
Город сразу показался ему веселым и праздничным, люди – радостными, и, с добрыми предчувствиями войдя в гостиницу, где решил переночевать, он, едва опустившись на скамью, спросил, не дают ли сегодня вечером какой-нибудь спектакль.
Ответ прозвучал словно удар грома: не далее как сегодня утром театр Барцанти отбыл в Мюльхаузен! Не иначе как злая судьба гналась за ним по пятам, вознамерившись лишить всех надежд.
К тому же и на сей раз несчастье его было не выдуманным, а самым что ни на есть настоящим: у него оставалась последняя надежда добыть себе пропитание и расплатиться с долгами в Готе – на труппу Барцанти, и надо же было случиться, что в самый день его прихода в Айзенах она перебралась в другой город.
Состояние Райзера граничило с отчаянием, из-за этого ему впервые в жизни удалось воспарить над судьбой и погрузиться в какое-то забвение самого себя, придавшее ему вид бодрый и веселый. Он почувствовал, что столь внезапный и коварный удар судьбы теперь освободил его от всех уз и сделал презренным и отверженным существом, не стоящим ни малейшего внимания.
Так как за весь день во рту у него не было ни крошки, он заказал себе пиво с ломтем хлеба, а заодно постель, где и забылся глубоким сном, нимало не озабоченный своим будущим и не тревожимый ни единой мыслью ни о будущем, ни о своей судьбе, ибо всем его упованиям пришел теперь конец.
Наутро, однако, в нем снова проснулись дремлющие силы, оживленные благодетельным сном, и вместо вчерашнего безволия он почувствовал упрямое ожесточение против своей судьбы, а заодно и мужество, чтобы все претерпеть и все преодолеть на пути к своей цели: он решил отправиться следом за труппой Барцанти и вновь пройти уже знакомую дорогу от Айзенаха до Мюльхаузена.
После уплаты по счету у него осталось всего несколько пфеннигов, и с этими деньгами в кармане он дошел до Вартбурга, любуясь по дороге прекрасными видами природы.
У Вартбургских ворот унтер-офицер охраны со всей учтивостью спросил, не желает ли он осмотреть достопримечательности, на что Райзер ответил, что днем вернется сюда с большой компанией, пока же хочет лишь освоиться на местности.
Стоя на площадке и окидывая взглядом округу, он почувствовал себя поднявшимся над судьбой, ибо, несмотря на все превратности, все-таки дошел досюда и в этот чудесный миг никто не мог запретить ему любоваться пленительным видом природы. Теперь он словно бы собирал силы для предстоявшего трудного и мучительного перехода.
На этот раз он замыслил труднейшее: за все путешествие тратить деньги только на ночлег, питаться же лишь полевыми кореньями, как уже пробовал делать на пути в Готу; тогда он за целый день так проголодался, что корешки прекрасно его подкрепили.
О таком своем решении он вспомнил, едва проснувшись на следующее утро, и это лишь разожгло в нем бунт против судьбы, от которой он теперь полагал себя почти независимым.
К исполнению своего замысла он приступил с той же решимостью, с какой при первом своем переходе ограничивал себя пивом и хлебом, но теперь чувствовал себя вдвойне независимо: пока унтер-офицер, по всей видимости, поджидал его с компанией у ворот Вартенбурга, чтобы показать замок, Райзер уже в открытом поле с великим аппетитом поглощал сырые корешки, нарезая их складным ножом, полученным в подарок еще от Филиппа Райзера.
Меж тем, поскольку довольно надолго задержался в Вартенбурге, он теперь удалился от Айзенаха не более чем на милю и, насытясь корешками, почувствовал необоримую усталость и заснул прямо посреди поля. Проснулся он лишь на закате.
Решив отыскать ближайшую деревню, он сошел с прямой дороги и, добравшись до гостиницы только поздно вечером, отказался от еды и заплатил лишь за соломенную подстилку.
Выйдя на другой день из деревни, он заблудился среди полей, где вчера искал корешки, в полдневный зной его снова охватила истома, и он опять забылся сном в тени какого-то дерева. Так и получилось, что на путь от Айзенаха до Готы, недавно пройденный во встречном направлении за несколько часов, он затратил теперь неполных четыре дня.
Пути его странствий сложились в такой же лабиринт, как его судьба, и он не знал, как выбраться из обоих. Перед Готой дорога как будто поворачивала назад, ему же, чтобы попасть в Мюльхаузен, следовало двигаться дальше, а поскольку он старался избежать прямой дороги, то отчасти даже обрадовался этим своим блужданиям.
Латинская афиша, лежавшая у него в кармане, дважды выручила его в этом путешествии. Однажды он вызвал подозрения, так как не мог предъявить паспорта, в другой раз, когда у него потребовали паспорт в доказательство, что он пришел не из той местности, где свирепствовал скотский мор, он показал эту латинскую афишу, назвавшись студентом, потому-то, мол, и паспорт у него латинский. Деревенский судья или староста, желая убедить жену и присутствующих крестьян, что понимает по-латыни, с важной миной пробежал глазами листок и объявил, что паспорт исправен.
Пока Райзер словно в забытьи блуждал по местности, воображение взяло над ним полную власть: скитаясь среди полей, он чувствовал себя свободным от всяческих уз и отпустил свою фантазию на полную волю.
Но теперь ему стало недоставать романичности в своей судьбе. Мечтать сделаться актером и все время терпеть неудачу – эта роль в конце концов могла и надоесть. Нет, лучше было совершить какое-нибудь преступление, которое заставило бы его скитаться по свету. И он придумал такое преступление, подходящее к случаю: представил себе, что поступил в университет вместе с неким молодым дворянином, бравшим у него уроки еще в Ганновере, и однажды тот, будучи пьян, затеял с ним ссору, в которой сам Райзер лишь оборонялся, дворянин же, обуянный бешенством, наткнулся на его шпагу, а Райзер сбежал, так и не узнав, жив его товарищ или нет.
Вся эта им самим придуманная небылица неотступно преследовала его в скитаниях, словно была правдой, он грезил об этом во сне, видел своего недруга распростертым в луже крови, едва проснувшись, во весь голос декламировал стихи и прямо посреди какого-нибудь поля между Айзенахом и Готой разыгрывал в собственном воображении все роли, не доставшиеся ему в театре.
Только это и спасало его от отчаяния: если бы он воспринял свое состояние в истинном свете, как полное опустошение и истощение, то давно оставил бы все усилия и сгорел со стыда.
Теперь же он смог перенести горчайшие испытания. На второй день его путешествия из Айзенаха в Готу выпало воскресенье, стояла удушливая жара. Райзер проходил деревней в поисках тени и обрел ее в небольшом усаженном деревьями местечке напротив церкви. Спросив в соседнем доме стакан воды, он опустился на землю между деревьями и заснул под звуки церковных песнопений. Разбудил его сельский священник, вышедший из церкви со своим сыном, университетским выпускником. Они подошли к Райзеру и спросили, откуда он и куда идет. Райзер сначала отвечал сбивчиво, но под конец признался, что скрывается после дуэли, которую имел в Гёттингене. Ему самому признание далось с большим трудом, а мысль о том, что все это неправда, едва ли приходила ему в голову: он жил целиком в мире представлений, и потому все запечатлевшееся в его фантазии казалось ему чистой правдой. Поскольку он сам был полностью изъят из действительного мира, то и стена, отделяющая мечту от действительности, грозила рухнуть.
Священник стал всячески приглашать Райзера к себе, желая оказать ему гостеприимство. Однако Райзер, словно бы испугавшись, поспешил откланяться: в его воображаемом положении следовало избегать людского общества.
Недалеко от Готы другой священник все же завлек его в свой дом, и они полдня провели в беседе. Он рассказал Райзеру, что два или три года назад здесь проходил какой-то ученый хорошо одетый странник и тоже долго с ним разговаривал. Священник отметил тот день в календаре, будучи уверен, что это был не кто иной, как доктор Барт.
После этого священник рассказал Райзеру историю своей жизни, как он в молодости служил домашним учителем, перебираясь от одного семейства к другому, и наконец обрел покой в этом старинном приходе и теперь лишь издалека наблюдает на тем, что творится в мире.
Райзер же поведал священнику свою собственную несчастную историю, выдуманную от начала до конца, меж тем как священник угощал его фруктовым вареньем в кофейной чашке и при этом всячески подбадривал, говоря, что совершенное преступление возможно загладить. При этом он поглядывал на белые ножны Райзеровой шпаги и вдруг спросил, правда ли, что такие ножны представляют масонский знак и не принадлежит ли Райзер к этому ордену. И чем больше Райзер это отрицал, тем прочнее священник уверялся, что видит перед собой франкмасона, который просто не хочет ему открыться.
Этот священник время от времени окидывал Райзера с ног до головы испытующим взглядом, составив о нем, по-видимому, самое причудливое мнение. Он принял его за человека замкнутого и не склонного болтать лишнее, а потому его нелегко раскусить. Все же он не мог удержаться от расспросов и продолжал их, пока не стало садиться солнце и Райзер засобирался в дорогу. Прощаясь, он увещевал Райзера искупить преступление неустанным раскаянием.
Долгая беседа со священником и его увещевания еще больше разбередили воображение Райзера. Уже в сумерках он добрался до Готы и в каком-то оцепенелом бесчувствии прошел мимо гостиницы «У золотого креста», где в прошлый раз остановился, потом вышел из ворот, коими прежде попал в Готу; теперь он тою же дорогой отправился в Эрфурт, чтобы оттуда идти в Мюльхаузен и наконец догнать труппу Барцанти.
Едва он оказался в Готе, как выдуманная история, подвигнувшая его на трехдневные скитания по полям, стала понемногу забываться, взгляду открылся прежний вид, Гота снова лежала позади, оставаясь средоточием всех его путей, и если раньше он возлагал надежды на Айзенах, то теперь надеялся, что ему больше повезет в Мюльхаузене.
Однако не успел Райзер добраться до деревни, как совсем стемнело, он снова сбился с пути и проблуждал лишнюю милю, но в конце концов вышел на верную дорогу и очутился рядом с гостиницей, где недавно на пути из Эрфурта в Готу провел сквернейшую ночь в обществе мужланов-возчиков, чье словцо «прихаживает» так и засело в его памяти.
Постояльцы еще не улеглись, и какой-то подмастерье в общей комнате рассказывал кучке крестьян о своих странствиях по Саксонии. Едва Райзер вошел, как явился хозяин и велел рассказчику замолчать: мол, время позднее и всем пора на боковую.
Подмастерье и крестьяне улеглись на расстеленной соломе, где нашлось местечко и для Райзера. Подмастерье, однако, все возмущался грубостью хозяина и ворочался с боку на бок, приговаривая, что во всей Саксонии ему не доводилось слышать от гостиничных хозяев подобных грубостей.
Когда на следующее утро Райзер отсчитал положенную плату за ночлег, у него осталось всего-навсего девять пфеннигов. Он вдруг почувствовал ужасную усталость: уже много дней единственной его пищей были сырые корни, и сама мысль об оставшейся миле, которую надо пройти, наполняла его ужасом; еще с утра он был совсем разбитым, пространство между гостиницей и Мюльхаузеном представилось ему бесплодной пустыней, не сулившей в пути никакого подкрепления.
Вчерашний подмастерье, накануне допоздна рассказывавший о своих странствиях по Саксонии, направлялся в Эрфурт и предложил Райзеру пойти вместе. Райзер согласился, и они неспешным шагом отправились в путь вдвоем.