Глава VI
Карлсон был не таким человеком, чтобы поддаться влиянию неприятностей дольше, чем он этого желал! Он перенес всю тяжесть своего положения, стряхнул ее с себя. Он своей деятельностью и умением завоевал положение обладателя мызы, а что фру Флод взяла его себе в мужья, это было, как он полагал, так же лестно ей, как и ему.
Когда улегся свадебный угар, Карлсон сразу сделался менее прилежным; ведь его теперь обеспечивали и брак, и появление наследника, так как через несколько месяцев уже ожидался ребенок. Он отложил помышление стать барином; но зато он намерен был сделаться крупным землевладельцем. Он надел на себя превосходную шерстяную куртку, повязался крепким кожаным передником и надел непромокаемые сапоги. Он много времени проводил перед своим секретером — это стало его любимым местом. Он меньше прежнего читал газеты, писал и делал расчеты; за работами он наблюдал, держа трубку во рту, и проявлял меньше интереса к сельскому хозяйству.
— Сельское хозяйство падает,— говорил он.— Я это прочел в газете. Дешевле покупать хлеб.
— Раньше он не то говорил,— замечал Густав, обращавший внимание на все, что говорил и делал Карлсон, но сам стал в положение глухого подчинения, не признавая, однако, нового господина.
— Времена меняются, и мы с ними! Я благодарю Бога за каждый день, делающий меня умней! — отвечал Карлсон.
По воскресным дням он посещал церковь; принимал живое участие в вопросах общественного управления и был избран в общинный совет. Благодаря этому он стал в более близкое общение с пастором и дожил до великого дня, когда перешел с ним на «ты». Это было одной из самых больших побед для его тщеславия. Он в продолжение целого года не переставал твердить всем, что он сказал и что ответил пастор Нордстрём.
— Слушай-ка, дорогой Нордстрём, сказал я, на сей раз ты мне не мешай! На это Нордстрём сказал: «Карлсон, не будь упрямцем, ты, я знаю, и умный малый, и человек с понятием…»
Следствием этого было то, что Карлсон принял на себя целую массу общественных дел, из которых самой любимой его обязанностью был осмотр строений для предупреждения пожара. Тогда приходилось разъезжать по разным местам на общественный счет и распивать у знакомых кофе с водкой.
Точно так же выборы в риксдаг, происходившие обязательно в центре страны, имели свои соблазны, даже свои волнения, ощущаемые и на шхерах.
Ко времени выборов и, кроме того, еще несколько раз в году приезжал на пароходе барон со своей охотой; тогда выплачивалось пятьдесят крон за право охотиться в продолжение нескольких дней. День и ночь текли рекою пунш и коньяк, и жители расставались с охотниками при том твердом убеждении, что это люди самого тонкого обращения.
Итак, Карлсон возвысился и стал светилом на мызе, авторитетом, понимающим вещи, недоступные другим. Но оставалась слабая точка, и он нет-нет и чувствовал ее: он был земледелец, а не моряк.
Чтобы сгладить это невыгодное для него различие, он начал больше интересоваться рыбным промыслом и проявлял особую склонность к морю. Он вычистил себе ружье и отправился на охоту; принял участие в рыбной ловле и отважился на довольно далекие поездки по морю.
— Сельское хозяйство приходит в упадок, и нам следует приналечь на рыболовство,— отвечал он жене, глядевшей с беспокойством на падение скотоводства и полеводства.
— Прежде всего рыболовство! Для рыбака — рыболовство, а поселянину — сельское хозяйство! — объявлял он теперь тоном, не терпящим возражения, научившись у приходского учителя облекать свои слова в «парламентарную» форму.
— В случае недостаточного дохода следует сводить лес. Леса следует вырубать, когда они достаточно подрастут! Так, по крайней мере, говорит «Рациональный сельский хозяин»; я сам этого не знаю.
А если этого не знал Карлсон, как же могли что-нибудь смыслить остальные!
На Рундквиста было возложено земледелие, на Клару — уход за скотиной.
У Рундквиста пашня порастала травой; он спал от завтрака до обеда на выгоне, от обеда до ужина — в кустах; он бросал огниво через коров, если они прекращали давать молоко.
Густав больше прежнего жил на море и снова завязал с Норманом старые охотничьи отношения.
Остыл интерес к работе, на одно мгновение приведший в движение все руки; работать для постороннего было невесело. Поэтому все пошло беспечно, но тихо, своим обычным путем.
Однако осенью, через несколько месяцев после свадьбы, произошло событие, имевшее на оснащенные всеми парусами стремления Карлсона действие порывистого ветра. Жена его родила преждевременно мертвого ребенка. Кроме того, состояние ее здоровья было настолько тревожно, что врач объявил решительно, что больше детей у нее не будет!
Это было для Карлсона роковым обстоятельством; теперь у него в будущем другой надежды не оставалось, кроме его собственной части на имение. А так как старуха после родов плохо поправлялась, то перемена в его положении грозила наступить раньше, чем он думал. Итак, следовало не упускать времени, собрать как следует в житницы, подумать о завтрашнем дне.
Новая жизнь закипела в Карлсоне. Сельское хозяйство следовало возвысить. По какой причине? Это никого не касалось. Следовало нарубить в лесу строевого леса, потому что надо было поставить новую стугу. Почему? Этого объяснять кому бы то ни было ему не было надобности. Надо было немедленно сбавить у Нормана пыл к охоте, и еще раз Норман был отвлечен от своего друга. Снова был подбодрен Рундквист, которого подкупили новыми выгодами. Принялись снова пахать, сеять, ловить рыбу, плотничать; общественные дела были отложены.
В то же время Карлсон повел жизнь чисто домашнюю. Он сидел со старухой, иногда читал ей вслух из Священного Писания или из книг песнопений, держал ей сердечные речи, обращенные к ее самым благородным чувствам, не объясняя точно, куда именно он гнет.
Старуха любила общество и с удовольствием слушала его разговоры. Она поэтому ценила в нем его внимательное отношение, не задумываясь над тем, что это могло быть приготовлением к ее смерти.
В один зимний вечер, когда бухта покрылась льдом, но еще не было проезда по более открытым пространствам моря, и когда уже две недели все на мызе были отрезаны от всего мира, не имея возможности повидаться с кем-нибудь из соседей или получить газету, когда уединение и снега действовали удручающе на настроение и можно было по краткости дней работать лишь очень мало, все собрались в кухне; тут же был и Густав. В печке теплился огонь. Парни сидели и чинили сети; девушки пряли, а Рундквист вытачивал рукоятку для лопаты. Целый день падал снег, и его нанесло выше оконных рам. Кухня походила на покойницкую, с окнами, завешанными снежной простыней. Каждые четверть часа кому-нибудь из мужчин приходилось выходить и отгребать от двери снег, чтобы не занесло совсем и можно было бы пройти в конюшню доить и кормить скотину.
Теперь дошла очередь до Густава. Надев кожух поверх фуфайки и шапку из меха выдры, он вышел. Он освободил дверь от завалившего ее снега и остановился среди метели. Было темно на воздухе, а хлопья снега, серые, как моль, и большие, как куриное перо, беспрерывно падали вниз и тихо ложились друг на друга; сначала легко, а потом все тяжелей; они слеплялись в одно все увеличивающееся целое. Высоко по стене дома поднимался снег, и внутренний свет виднелся лишь из верхней части окон.
Любопытство, очень скоро овладевшее Густавом, заставило его стрясти верхний слой снега, чтобы можно было взглянуть в окно; это ему вполне удалось, когда он вскарабкался на снежный сугроб.
Карлсон сидел по обыкновению перед секретером; перед ним лежал большой лист бумаги, на котором виднелся наверху большой синий штемпель, похожий на клеймо на билетах государственного банка. Подняв высоко перо, он что-то говорил стоявшей около него старухе; казалось, что он хочет передать ей перо, чтобы она что-то написала.
Густав приложил ухо к стеклу, но из-за двойных рам ему не удавалось расслышать как следует. Очень бы ему хотелось узнать, что там происходило, так как он предчувствовал, что это очень близко казалось его; к тому же он знал, что штемпелеванная бумага всегда употреблялась в важных случаях.
Он тихо отворил дверь, скинул с себя обувь и тихо пополз по лестнице до верхней площадки. Там он лег на живот и так мог все расслышать, что говорилось в комнате матери.
— Анна-Ева,— произнес Карлсон тоном, подходящим и к странствующему проповеднику и к общественному деятелю,— жизнь коротка, и нас может посетить смерть раньше, чем мы ожидаем. Поэтому мы должны быть готовыми перейти в тот мир — случится ли это сегодня или завтра, это все равно! Следовательно, подпиши, чем скорей, тем лучше!
Старуха не любила, чтобы говорили так много о смерти; но Карлсон в продолжение целых месяцев так много говорил об этом, что она могла лишь слабо противиться подобным разговорам.
— Но, Карлсон, мне отнюдь не все равно, умру ли я сегодня или через десять лет; я могу еще долго прожить.
— Я и не говорю, что ты умрешь; я сказал лишь, что мы можем умереть и что все равно, случится ли это сегодня, или завтра, или через десять лет. Когда-нибудь оно случиться должно! Ну, так пиши же!
— Этого я не понимаю,— упорно возражала старуха, как будто боясь, что смерть придет и унесет ее.— Ведь не может же быть…
— Нет, совершенно безразлично, когда оно ни случится! Не так ли? Я ничего не знаю. Но во всяком случае — пиши!
Когда Карлсон говорил в заключение свое: «Я ничего не знаю», ей казалось, что он ей надевает петлю на шею. Старуха уже не знала, что ей делать, и наконец поддалась.
— Ну, чего же ты хочешь? — спросила она его, утомленная долгими пересудами.
— Анна-Ева, ты должна подумать о своих наследниках, так как это первая обязанность людей. Поэтому-то тебе и следует писать.
В эту минуту Клара отворила кухонную дверь и окликнула Густава. Но последний не захотел выдать себя и ничего не ответил, но не мог расслышать того, что дальше происходило в комнате.
Клара вернулась в кухню, а Густав спустился с лестницы, остановившись еще на минуту перед дверью в комнату, чтобы расслышать последние слова Карлсона; они дали ему основание предположить, что старуха подписала, что от нее требовалось, и что завещание составлено.
Когда Густав вернулся в кухню, все поняли, что с ним что-то случилось. Он в таинственных выражениях объявил, что поймает лисицу, крики которой он слышал; что лучше уйти на море, чем предоставить себя дома на съедение вшам; что белый порошок, подсыпанный в корм, может придать бодрости коню, но и может причинить смерть, если его чересчур много.
Карлсон был, наоборот, за ужином особенно жизнерадостен и любезен. Он осведомился о планах занятий Густава и об его видах на охоту. Принес песочные часы и дал течь белому песку, приговаривая:
— Минуты драгоценны. Мы должны пить и есть, потому что завтра можем умереть.
Долго в эту ночь лежал Густав и не мог заснуть. Много мрачных мыслей и темных планов кружились в его голове. Но он не был сильною натурой, которая могла бы по-своему изменить обстоятельства, превратить мысли в действие. Обдумав какую-нибудь вещь, он оставлял ее, как будто все уже было исполнено.
Проспав несколько часов, причем ему снились совсем другие предметы, он проснулся веселый, утешая себя избитыми и старыми народными изречениями: придет время и научит что делать; право пойдет своей дорожкой.
* * *
Опять пришла весна. Ласточки поправили свои гнезда, и профессор вернулся на дачу.
За истекший год Карлсон успел окружить его стугу садом, насадил жасмин, фруктовые деревья, ягодные кусты, достав отводки и черенки от священника, посыпал дорожки песком, устроил беседки. Усадьба начала принимать барский вид.
Никто не мог бы отрицать, что пришелец повлиял на благосостояние мызы, увеличил урожай, улучшил скотоводство, довел до процветания усадьбу. Он даже возвысил в городе цену на рыбу и вошел в соглашение с пароходом, чтобы избежать требующих много времени поездок в город.
Теперь же, когда он устал, убавил рвение, занялся постройкой своей стуги,— поднялось всеобщее недовольство.
— Делайте сами,— отвечал Карлсон,— тогда увидите, как это легко. Каждый за себя, а Бог для всех!
Вскоре он покрыл свою собственную стугу, начал разводить сад, сажать кусты, проводить дорожки. Он с таким вкусом выстроил себе стугу, что она затмевала остальные. В ней было всего лишь две комнаты и кухня, но она казалась красивей прежних домов, и нельзя было бы определить, от чего это зависело. Оттого ли, что он высоко вывел стропила и что кровельные желоба выступали у него далеко от стены; от распятия ли, которое он выпилил в досках под самой крышей, или от веранды с несколькими ступеньками, которую он пристроил перед входной дверью? Не было ничего роскошного, но домик напоминал виллу. Вся стуга была красная, как рыжая корова, но углы были черные, обшитые деревом; окна были выкрашены в белый цвет, а веранда, состоящая из легонькой крыши на четырех столбах, была голубая.
Он сумел выбрать и самое место: непосредственно у самого подножия горы и так, что прямо перед стугой стояли два старых дуба, образуя как бы начало насаженной аллеи или парка. Сидя на веранде, можно было любоваться самым прекрасным видом на бухту с тростниковыми отмелями и на обширные заливные луга; благодаря понижению забора телячьего загона, видны были вдали в проливе снующие лодки.
Густав глядел исподлобья на все это, желал бы уничтожить стугу, видел в Карлсоне осу, которая лепит свое гнездо под крышей; он с наслаждением спугнул бы ее раньше, чем она снесет яичек и, того гляди, прикрепится окончательно со своим выводком. Но прогнать ее у него не хватало силы, и потому она спокойно засела.
Старуха хворала и ничему не препятствовала. В предвидении той путаницы, которая неминуемо должна была произойти после ее смерти, она видела не без удовольствия, что у мужа ее, так как все же он ей был таковым, будет крыша над головой и что ему не придется скитаться, подобно нищему. Она ничего не смыслила в судебных делах, но сознавала смутно, что при вводе во владение при разделе может оказаться, что завещание не вполне правильно составлено; но уж это было делом другим, только бы ей в это не вмешиваться. Когда-нибудь это должно было разразиться, и если не ранее, то во всяком случае в день, когда Густав вздумает жениться. А видно было, что кто-то ему внушил тревожные опасения, потому что он стал на себя не похожим и ходил мрачный и задумчивый.
Однажды в конце мая Карлсон стоял в своей новой кухне и мазал печь, как вдруг вбежала Клара.
— Карлсон, Карлсон,— крикнула она,— пришел профессор с каким-то немецким господином, который желает переговорить с Карлсоном.
Карлсон снял с себя кожаный фартук, вытер руки и приготовился встретить гостя, удивляясь причине такого необычного посещения.
Выйдя на веранду, он столкнулся с профессором, которого сопровождал господин с длинной черной бородой, решительного вида.
— Директор Дитгоф хотел бы поговорить с вами, Карлсон,— сказал профессор, указывая на своего спутника.
Карлсон вытер скамейку, стоящую на веранде, и попросил сесть.
Директору некогда было сидеть, но стоя он сразу осведомился, продается ли гора Роггенхольм.
Карлсон заинтересовался узнать, с какой целью хотели купить эту гору, так как в ней не более трех моргенов, она бугриста, покрыта незначительным сосновым лесом и лишь небольшим лугом, годным для пастбища овец.
— Для промышленных целей,— ответил директор и осведомился о цене.
Карлсон сразу решить этого вопроса не мог и попросил подумать, пока не узнает, что вдруг могло придать цену горе.
Но, видимо, открыть ему это сразу не входило в виды директора; он повторил вопрос о том, что́ стоит гора. При этом он дотронулся рукой до сильно вздутого бокового кармана.
— Дорого она оценена быть не может,— заметил Карлсон,— но я должен прежде всего переговорить со старухой и с сыном.
С этими словами он побежал вниз к стуге, оставался там довольно продолжительное время и затем вернулся. Он казался смущенным, будто ему трудно было высказать свои требования.
— Скажите, сколько вы желаете дать, господин директор? — промолвил он наконец.
Но этого директор не желал.
— Ну-с, а если я скажу пять, то вы не найдете это слишком дорогой ценой? — высказал наконец Карлсон, которому дух захватило и у которого пот показался на лбу.
Директор Дитгоф вынул из сюртука бумажник и отсчитал десять бумажек в сто крон каждая.
— Вот пока задаток, а четыре тысячи крон получите осенью. Согласны вы?
Карлсон чуть было не сделал глупости, но ему все же удалось сдержать свое волнение и более или менее спокойно ответить, что он согласен. На самом деле он хотел сказать не пять тысяч крон, а только пятьсот.
Затем направились к старухе и к сыну, чтобы подписать купчую крепость и получить расписку в получении денег.
Карлсон мигнул старухе и Густаву, чтоб они поддержали его, но они ничего не понимали,
Наконец старуха надела очки и, подписав бумагу, прочла.
— Пять тысяч! — вскрикнула она.— Что тут написано? Ведь Карлсон говорил — пятьсот?
— Нет, это ты, вероятно, ослышалась, Анна-Ева. Не сказал ли я пять тысяч, Густав?
При этом он так мигнул, что директор не мог этого не заметить.
— Да, мне кажется, что он сказал пять тысяч,— поддержал Густав, насколько мог убедительней.
Когда подписана была купчая, директор объявил, что рассчитывает на средства своего общества заняться на горе Роггенхольм разработкой полевого шпата.
Никому не было известно, что такое полевой шпат, и никто не думал об этом сокровище, кроме Карлсона; он уверял, что давно об этом думал, но не имел необходимого капитала.
Директор сообщил, что полевой шпат — это красная порода камня, употребляемая на фарфоровых заводах. Через неделю будет построен дом управляющего, уже заказанный плотникам; через две недели будет стоять деревянная казарма для рабочих, и тогда с тридцатью рабочими приступят к работе.
С этим он и уехал.
Этот золотой дождь так внезапно упал на островитян, что они не успели даже рассчитать все выгоды. Тысяча крон на столе и четыре тысячи к осени за ничего не стоящий остров! Этого было слишком много сразу! Они в полной дружбе и согласии просидели весь вечер вместе, рассчитывая, какие они еще получат от этого выгоды. Само собой понятно, что можно будет продавать рыбу и другие продукты многочисленным рабочим и управляющему, также и дрова,— в этом нечего было сомневаться. Затем, очень возможно, что захочет приехать на лето директор, быть может с целой семьей. Тогда, понятно, можно будет увеличить плату за наем дачи профессора, а Карлсон, быть может, сдаст свою стугу. Все будет великолепно.
Карлсон сам убрал деньги в секретер и просидел полночи перед крышкой, делая свои расчеты.
* * *
На следующей неделе Карлсон съездил несколько раз в купальное местечко Даларё и возвращался с плотниками и малярами. Он порою садился на свою веранду, на которую он поставил стол. Сидя там, он пил коньяк, курил трубку и наблюдал за работой, которая уже подвинулась значительно вперед.
Вскоре оклеили все комнаты и даже кухню обоями; в последней сложили хорошую печь. К окнам приделали зеленые ставни, виднеющиеся издали. Веранду еще раз выкрасили в белый и светло-красный цвета; с солнечной стороны повесили к ней гардину из полосатого синего и белого тика. Вокруг двора и сада возвышалась решетчатая ограда, выкрашенная в серый цвет с белыми набалдашниками.
Подолгу стояли обитатели мызы передо всем этим и глазели на эту роскошь; Густав же предпочитал стоять на значительном отдалении за углом или за густым кустом. Он никогда или же очень редко принимал приглашение посидеть на веранде.
Одна из грез Карлсона, снившаяся ему в особенно ясные ночи, заключалась в том, что профессор будет сидеть на веранде, по-барски развалившись в кресле, будет по глоточкам пить коньяк из бокала, любоваться видом и покуривать трубку (лучше уж было бы сигару, но эта последняя была для него еще слишком крепка).
Сидя, неделю спустя, рано утром на своей веранде, он услышал на проливе перед Роггенхольмом свисток парохода.
«Вот они прибыли!» — подумал он и, как местный хозяин, захотел принарядиться для встречи.
Он пошел в стугу и оделся, затем послал за Рундквистом и Норманом, которые должны были сопровождать его к Роггенхольму, чтобы встретить господ.
Через каких-нибудь полчаса лодка отчалила, и Карлсон сел к рулю. От времени до времени уговаривал он работников грести в такт, чтобы подойти к пароходу как порядочные люди.
Когда они обогнули последнюю косу и перед ними открылся пролив, окаймленный с одной стороны большим островом, с другой — Роггенхольмом, перед ними развернулся чудный вид. Украшенный флагами и сигнальными дисками пароход стоял на якоре посреди пролива, а между ним и берегом сновали маленькие ялики с матросами в синих и белых блузах. Наверху на прибрежной скале, блестевшей благодаря обнаженному светло-красному полевому шпату, стояла группа господ, а на некотором расстоянии от них хор музыкантов, медные инструменты которых сияли на фоне темных сосен.
Гребцы недоумевали, что там наверху происходит, и подъехали к скале, чтобы насколько возможно близко посмотреть и послушать. Раз, два, три! В ту минуту, как они остановились перед сборным пунктом приезжих господ, в воздухе раздался шум, похожий на полет двенадцати тысяч гагар; за этим последовал треск, как бы вырывающийся из недр горы, а в конце концов такой грохот, что казалось, будто взорвало всю гору.
— Черт возьми! — вот все, что мог выговорить Карлсон, потому что через мгновение вокруг лодки посыпались камни; затем полил целый дождь гравия, а под конец посыпался град мелких камней.
Потом на вершине горы раздался голос; он говорил о каком-то деле, о заложенной работе; попадались и иностранные слова, которых не понимали островитяне.
Рундквист подумал, что это проповедь, и снял с головы фуражку; но Карлсон сообразил, что говорил директор.
— Да, господа,— сказал в заключение директор,— тут перед нами много камня, и я кончаю свою речь пожеланием, чтобы он весь обратился в хлеб!
— Браво!
Затем музыка заиграла марш. Господа спустились на берег; у всех в руках были маленькие куски камня, которые они, смеясь и болтая, вертели меж пальцев.
— Что вы здесь делаете с лодкой? — крикнул господин в форме морского офицера отдыхавшим на веслах островитянам.
Они не нашлись что ответить, но никак не предполагали, что могло быть опасно им смотреть на то, что делалось.
— Да ведь это сам Карлсон,— заметил подоспевшей директор Дитгоф.— Это наш здешний хозяин,— представил он его другим.— Приходите к нам и позавтракайте с нами!
Карлсон ушам своим не верил, но вскоре убедился, что приглашение было сделано серьезно. Прошло немного времени, и Карлсон сидел на палубе парохода перед накрытым столом, подобного которому он никогда не видел.
Сначала он жеманился, но господа были необычайно обходительны и даже не позволили ему снять с себя кожаный фартук.
Что же касается Рундквиста и Нормана, то их угостили на баке вместе с экипажем.
Рай никогда не казался Карлсону прекраснее. Подавали кушанья, которых он назвать не мог и которые таяли во рту как мед; кушанья, которые, как водка, приятно действовали на глотку; кушанья всевозможных цветов. Перед его прибором стояло шесть стаканов, как перед приборами всех господ; подавались вина, которые производили впечатление, будто нюхаешь благоухающий цветок или целуешь девушку, вина, которые ударяли в нос, щекотали по ногам и возбуждали смех. Ко всему этому еще надо прибавить, что играла музыка так трогательно, что навертывались слезы; то мороз пробегал по жилам, то по всему телу разливалась такая благодать, что можно было бы хоть сейчас умереть.
Когда все было кончено, директор сказал несколько слов в честь хозяина; он похвалил его за то, что он с честью поддерживает свое положение и не бросает насущное дело в погоне за выгодами в других областях, где нужда идет рука об руку с роскошью.
Тогда все выпили за здоровье Карлсона. Тот не знал, надо ли ему смеяться или быть серьезным; но, увидав, что господа засмеялись, когда, по его мнению, говорилось об очень серьезных предметах, засмеялся и он.
После завтрака подали кофе и сигары, и все встали из-за стола.
Карлсон, великодушный как все счастливцы, захотел пойти на бак посмотреть, получили ли что-нибудь Рундквист и Норман. Но в эту минуту директор окликнул его и попросил спуститься на минутку в каюту.
Придя в каюту, господин Дитгоф предложил ему подписать несколько акций, дабы упрочить свое положение и, если надо будет, выступить авторитетом среди рабочих.
— Я, к сожалению, ничего в этом не понимаю,— заметил Карлсон, настолько однако посвященный в дело, что знал, что после выпивки не следует ничего кончать.
Но директор не оставил его в покое, и не прошло и получасу, как Карлсон получил сорок акций акционерного общества обработки полевого шпата «Eagle» в сто крон каждая и в будущем обещание вступить в число членов совета. Относительно взноса денег было лишь сказано, что он будет производиться «á conto».
Вслед за этим пили кофе с коньяком, пунш и билинскую воду. Было уже шесть часов, когда Карлсон стал прощаться.
Когда Карлсон уходил с парохода, то спустили реп, но он этого не понял и пожал всем матросам руки, прося навестить его, когда они сойдут на берег.
Сидя на руле с сигарой в зубах, с корзиной пунша в коленях и с сорока акциями в руках, поехал Карлсон на лодке домой.
Вернувшись домой, Карлсон утопал в блаженстве; он созвал всех, даже служанок, в кухню к пуншу и хвастался акциями, походившими на громадные банковые билеты. Он хотел пригласить и профессора и на возражения остальных ответил, что он — член совета акционерного общества и нисколько не меньше немецкого музыканта, который не занимается науками, а потому и не настоящий профессор.
У Карлсона выросли планы выше кучи дров. Он хотел создать единственное в своем роде большое акционерное общество для солки килек, привлечь бочаров из Англии, выписать прямо из Испании транспорты с солью.
В то же время он говорил о земледелии, о его защитниках и его будущности и высказал все свои надежды и опасения. Весело распивали пунш, окружали себя табачным дымом и укачивали радостными надеждами.
* * *
Карлсон поднялся настолько высоко, что у него закружилась голова. Он запустил хозяйство и изо дня в день все повторялись посещения Роггенхольма. Он познакомился с управляющим, сидел на его веранде, пил коньяк и билинскую воду и глядел, как рабочие рассекали камни, чтобы добыть кварцевые жилы; не будь их, можно было бы сразу сплавить на кораблях всю гору.
Управляющий был когда-то главным рабочим на руднике; он был настолько умен, что сумел завязать хорошие отношения с акционером и исполняющим обязанность члена совета, и достаточно был дальнозорок, чтобы оценить, как долго будет существовать это дело.
Однако новая каменоломня подействовала на материальное и нравственное положение островитян, а присутствие тридцати неженатых рабочих не прошло без влияния.
Покой был нарушен. Весь день раздавались выстрелы на горе; на бухте гудели пароходы; сновали яхты и ссаживали моряков на берег. По вечерам рабочие появлялись на дворе мызы, окружали колодец и конюшню, подстерегали девушек, устраивали танцы, пили и боролись с парнями.
Жители мызы гуляли все ночи напролет, а днем ничего нельзя было с ними поделать: они засыпали на лугу или дремали у печки.
Иногда приходил в гости и управляющий. Тогда приходилось заваривать кофе, а так как барину нельзя было предложить водки, то приходилось иметь в запасе коньяк.
Впрочем, хорошо сбывались рыба и масло; деньги прибывали; жилось раздольно, и мясо чаще прежнего появлялось на столе.
Карлсон пополнел; весь день он ходил в состоянии небольшого опьянения, сильно, однако, не напиваясь. Все лето прошло для него как один сплошной праздник, так как он делил время между общественными делами, каменоломней и украшением местности.
Осенью он на неделю уехал на осмотр строений для предупреждений пожара. Вернувшись домой однажды рано утром, он был встречен тревожным сообщением старухи о том, что что-то произошло на Роггенхольме. Уже четыре дня как там совершенная тишина: не раздавалось ни одного взрыва, и на бухте не слышно было гудков пароходов. На усадьбе все заняты были молотьбой, так что некогда было посмотреть, что делалось в каменоломне. Не видно было управляющего, и рабочие вечером не появлялись на дворе. Что-то должно было произойти.
Чтобы скорей узнать, в чем дело, Карлсон велел «запрягать»: так говорил он, когда приказывал везти себя на гребной лодке к каменоломне. Лодку он выкрасил в белую краску с голубою каймой. А чтобы придать лодке более барский вид, когда он садился к рулю, то из старого шнура от занавески сделал себе тали; таким образом он мог сидеть прямо у руля. Рундквиста и Нормана он заставил грести правильно, по-матросски, чтобы он мог красиво подходить на лодке.
Они поехали на сей раз очень быстро, подстрекаемые любопытством. Дойдя до Роггенхольма, они поразились, увидя царившую там пустоту.
Все кругом было тихо, как в могиле, и ни души не было видно. Они причалили к берегу и поднялись по каменной лестнице к каменоломне. Дома управляющего не было; все инструменты и снаряды исчезли. Только сарай, прозванный казармой, стоял на своем месте, но пустой; все, что можно было, увезли: двери, окна, скамейки, койки.
— Мне кажется, они выбыли! — заметил Рундквист.
— Похоже! — ответил Карлсон и снова велел «запрягать», но на сей раз, чтобы отправиться в купальное местечко Даларё; там на почте должно было быть для него письмо.
Действительно, там он нашел объемистое письмо от директора, уведомлявшего его, что общество прекратило свою деятельность, потому что выяснилась непригодность сырья. А так как остающиеся за обществом четыре тысячи крон равняются как раз стоимости сорока акций, за которые он до сих пор еще ничего не внес, то всякие расчеты между обществом и Карлсоном должны считаться оконченными.
«Итак, я обманут на четыре тысячи! — подумал Карлсон.— Ну-с, надо удовольствоваться и тем, что мы получили».
У него было свойство морской птицы, хотя он и был уроженцем центра страны: он мог встряхнуться и выйти сухим из воды. Он еще почувствовал себя более сухим, когда прочел приписку, гласящую, что все, что осталось, поступает во владение островитян, если бы они желали это сбыть.
Сконфуженный, вернулся домой Карлсон, лишенный больших денег и почетного звания.
Густав хотел было подсыпать соли в рану, но Карлсон остановил его жестом руки, как бы подведя черту подо всем.
— Ах, об этом не стоит и говорить! Не следует терять теперь времени на разговоры по поводу этого!
На следующий же день он деятельно занялся с своими тремя мужчинами тем, что на большом пароме вывозил с Роггенхольма доски и кирпичи.
Не успели и оглянуться, как он соорудил себе для летнего пребывания домик в одну комнату с кухней, и это внизу у пролива, на таком месте, о котором раньше никто не помышлял, но с которого открывался вид на деревню и на открытое море.
Прошло лето с своими воздушными замками. Близилась зима. Воздух стал тяжелей, сны мрачней, а действительность преобразилась: она стала светлей для одних и более грозной для других.