Глава V
Карлсону скоро пришлось узнать, что нет лучшего человека, как покойник, и что нет хуже человека, как того, кто собирается жениться. Густав ревел, как голодный тюлень; три дня подряд, пока Карлсон под каким-то предлогом уезжал, он неистовствовал.
Старого Флода вырыли из-под земли, вертели во все стороны и признали в нем лучшего человека, который когда-нибудь существовал. Зато Карлсона перевернули как старое платье и указали на то, что изнанка у него полна пятен. Узнали, что он был рабочим на железной дороге и странствующим пастором, что его прогнали с трех мест, что раз он прямо спасся бегством и что другой раз он был наказан за драку.
Все это преподносилось фру Флод; но в ней разгорелось пламя от мысли, что подходит конец ее вдовьему положению, она оживилась, как бы покрылась плотной чешуей и, казалось, была в состоянии все перенести.
Корни вражды против Карлсона скрывались в том, что он, чужеземец, теперь, благодаря вступлению в брак, завладеет этим клочком земли, на который местные уроженцы смотрели в известной степени как на свою собственность.
Ввиду того, что старуха, вероятно, еще проживет несколько лет, уменьшались надежды сына стать наконец самостоятельным, а положение его на мызе должно было стать в будущем похожим на положение работника и притом под опекой и в зависимости от доброй воли прежнего слуги. Итак, было вполне естественно, что отставленный неистовствовал. Он напустился на мать с жестокими упреками, угрожал, что отправится в полицию жаловаться и выгонит будущего отчима.
Он еще пуще рассердился, когда Карлсон вернулся из своей поездки в черном праздничном сюртуке и в тюленьей шапке покойного Флода, которые он после первых ласк получил в виде утреннего подарка. Густав ничего не сказал, но науськал Рундквиста сыграть над Карлсоном шутку.
В одно прекрасное утро, когда все собрались к завтраку, на месте Карлсона лежали какие-то вещи, прикрытые полотенцем. Не предвидя ничего дурного, Карлсон поднял полотенце и увидел, что весь конец стола, где он обыкновенно сидит, покрыт всем хламом, собранным им в мешок и спрятанным под кроватью в своей каморке. Тут были пустые жестянки из-под омаров, пустые коробки из-под сардинок, банки из-под шампиньонов, портерная бутылка, бесконечное количество пробок, треснутый цветочный горшок и многое другое.
У него потемнело в глазах; но он не знал, на кого ему напуститься.
Рундквист вывел его из недоумения, объявив, что это обычная в этой местности «шутка», когда кто-нибудь женится.
К несчастью, как раз в это время подоспел Густав и высказал удивление по поводу того, что так рано осенью появился старьевщик, обыкновенно не показывающийся раньше Нового года. В это вмешался Норман и объяснил, что это не старьевщик, а что это вещи Карлсона, сохраняемые им на память об Иде, что, притащив их, Рундквист хотел подшутить над Карлсоном, так как теперь между ним и Идой все кончено.
Последовала перебранка. А кончилось дело тем, что Густав отправился на лодке к дому священника. Там удалось ему отсрочить на шесть месяцев брак Карлсона, так как его бумаги оказались не все в порядке.
Это расстраивало расчеты Карлсона, но он постарался вознаградить себя, выцарапав себе кое-что.
Сначала он хотел придать важности своему новому положению, но, увидав, какой плохой оборот приняло дело, он постарался, по крайней мере с жителями мызы, стать на шутливую ногу. Это ему удалось, только не с Густавом; этот непрестанно поддерживал скрытую борьбу, не выказывая ни в чем желания примириться.
Так тихо и спокойно прошла зима. Рубили лес, чинили сети, ловили подо льдом рыбу. В перерывах играли в карты и пили кофе с водкой. Рождество отпраздновали шумным пиром. Занимались птичьей охотой.
Снова наступила весна. Перелет гагар заманил парней на море. Но Карлсон употреблял все силы на обработку земли, чтобы можно было рассчитывать на хороший урожай. Это было необходимо, чтобы окупились расходы, необходимые для свадьбы; в особенности ввиду того, что он намерен был сыграть такую свадьбу, о которой будут годами все вспоминать.
С перелетными птицами появились и дачники. Профессор, как и в прошлом году, любезно кивал головой и, как прежде, находил, что все «хорошо», а в особенности то, что предстоит свадьба. К счастью, Иды с ними не было. Она в апреле месяце ушла с места, и скоро должна была состояться ее свадьба. Ее заместительница не отличалась привлекательностью; да у Карлсона было слишком много железа под наковальней, чтобы с нею связываться; у него в руках были карты, и он не намерен был проигрывать игру.
Среди лета было объявлено о вступлении в брак, а свадьбу должны были сыграть между покосом и жатвой; в это время всегда бывала передышка в работе, как в поле, так и на море.
После оглашения в поведении Карлсона явилась перемена, произведшая не особенно приятное впечатление. Первая почувствовала ее фру Флод. По обычаям страны они с момента помолвки жили как супруги, и жених, которому грозила отсрочка свадьбы, должен был постоянно подчинять свое поведение обстоятельствам. Когда же опасность миновала, он высоко поднял голову и выпустил когти.
Но это, однако, у фру Флод, чувствовавшей тоже себя уверенной, имело лишь то последствие, что и она с своей стороны показала остававшиеся еще у нее зубы. Так, враждуя друг с другом, дожили они до дня третьего оглашения.
Все население острова, кроме Лотты, отправилось в церковь к причастию. Как бывало обыкновенно, выбрали самую маленькую лодку, чтобы в случае, если бы пришлось грести, было бы насколько возможно менее трудно. В лодке было, следовательно, тесно, тем более что были взяты с собой провизия, рыба для пастора и свечи для кистера ; кроме того, взяли всевозможное платье для перемены, не считая парусов и ремней, посуды для выкачивания воды, ведер и скамеек.
По обыкновению был предварительно подан более изысканный завтрак; пили за здоровье друг друга целые кружки и бутылки. Было жарко на море, и никто не хотел грести; разгорелся спор между мужчинами, из которых никто не желал явиться в церковь покрытым потом. Вмешались женщины, а когда въехали в церковную бухту и раздался звон колокола, которого не слыхали уже целые годы, то спор кончился полюбовно.
Звонили в первый раз; следовательно, времени еще было много. Поэтому фру Флод отправилась с рыбой к дому пастора.
Пастор брился как раз в это время и был в дурном настроении.
— Редкие гости сегодня посетят церковь, так как приехали жители Хемсё,— сказал он в знак приветствия, пробуя бритву об указательный палец.
Карлсон, который нес рыбу, должен был пройти в кухню, где ему поднесли рюмочку.
Потом отправились со свечами к кистеру; и там была поднесена рюмочка.
Наконец все собрались перед церковью, осмотрели лошадей крупных землевладельцев, перечитали надгробные надписи и здоровались со знакомыми. Фру Флод в сопровождении Карлсона посетила могилу Флода.
Когда позвонили в последний раз, прихожане вошли в церковь.
Так как после пожара старой церкви у жителей Хемсё не было своих церковных стульев, то им пришлось стоять у входа. Было жарко, и они чувствовали себя чужими среди обширной церкви; их от одного смущения бросало в пот; они похожи были на выходцев из смирительного дома.
Пробило одиннадцать часов, а еще не началось пение; жители Хемсё раз двадцать переминались с ноги на ногу. Солнце так сильно грело, что пот каплями выступал на их лбах; но они стояли, как в клещах, и не могли никак стать на более приятное место в тени.
Но вот выступает церковный служитель и выставляет № 158 книги песнопений. Орган играет прелюдии, и кистер провозглашает первую строфу. Ее поет вся церковь живо и охотно, потому что сейчас же за ней ожидается проповедь. Но вот за первой строфой следует вторая, а затем третья.
— Не может быть, чтобы он имел намерение пропеть все восемнадцать строф,— шепнул Рундквист Норману.
Но таково было его намерение! В дверях ризницы показалось рассерженное лицо пастора Нордстрёма, глядевшего на прихожан упрямым и вызывающим взглядом; он решил, что раз они в кои-то веки в его власти, он задаст им хороший урок.
И все восемнадцать строф были пропеты. Была половина двенадцатого, когда пастор наконец поднялся на кафедру. Тут прихожане так размякли, что склонили головы и заснули.
Но недолго удалось им поспать, потому что пастор так закричал на них, что задремавшие встрепенулись, подняли головы, и каждый глупо взглянул на своего соседа, как бы спрашивая, не горит ли где.
Карлсон и старуха протиснулись так далеко вперед, что отступление к двери было невозможно, не возбудив внимания. Старуха расплакалась от усталости и от узких башмаков, тем более жавших ей ногу, чем сильней становилась жара. По временам она бросала на жениха умоляющий взгляд, как бы прося его снести ее назад к морю; но он, стоя в широких сапогах Флода из конской кожи, был так поглощен церковной службой, что только наказывал нетерпеливую злыми взглядами.
Остальные чувствовали себя свободнее: они стали под выступом органа; там было свежее и не пекло солнце. Там Густав обнаружил пожарную трубу, сел на нее и посадил Клару себе на колени.
Рундквист прислонился к столбу, а Норман стоял возле него, когда началась проповедь.
Это был рассказ, а не песня, и он длился в продолжение шести четвертей часа. Текст касался мудрых и нерадивых дев; так как никто из присутствующих не принимал этого на свой счет, то все общество заснуло; спали сидя, в висячем положении, стоя. По прошествии получаса Норман толкнул Рундквиста, который прислонил руку ко лбу, как бы чувствуя себя нехорошо, и большим пальцем указал на сидевших на пожарной трубе Густава и Клару. Рундквист осторожно обернулся, выпялил глаза, как будто перед ним сам черт, покачал головой и улыбнулся, как бы поняв, в чем дело. Дело в том, что Клара закрыла глаза и высунула язык, будто погруженная в тяжелый, болезненный сон. Густав же пристально воззрился на пастора Нордстрёма, как бы желая проглотить малейшее слово и расслышать ход песочных часов.
— Да ведь они с ума сошли! — шепнул Рундквист и тихо попятился назад, осторожно ступая пятками, чтобы не производить шума, по кирпичному полу.
Норман угадал мысль Рундквиста; быстрее угря протиснулся он до церковного двора. Туда за ним вскоре последовал и Рундквист, и оба поспешили к лодке.
Там веяло свежим морским ветром, и наскоро проглоченная освежительная влага быстро обновила их силы. Так же тихо, как при выходе, вернулись они опять в церковь.
Клара задремала в объятиях заснувшего Густава; но этот последний так высоко обхватил ее руками, что Рундквист нашел нужным потянуть девушку книзу. Тут проснулся Густав и снова обнял свою добычу, как бы думая, что у него собираются отнять девушку.
Еще целых полчаса длилась проповедь; потом еще прошло полчаса во время церковного пения до того, как началось причастие.
Прихожане приобщились Святых Тайн в сильном возбуждении. Рундквист плакал.
После торжественного таинства фру Флод хотелось протиснуться до церковного стула. Но тут дошло дело чуть ли не до спора, и ее вытеснили со стула. Итак, она последние полчаса провела стоя за стулом церковного старосты, поднявшись на каблуки, как будто каменные плиты жгли ей подошвы. Когда пастор прочел оглашение, она пришла в волнение, так как все на нее смотрели.
Наконец все кончилось, и все поспешили к лодке. Дольше выдержать фру Флод не могла, и, как только кончились поздравления перед церковью, она сняла башмаки и понесла их к лодке. Придя туда, она опустила ноги в воду и выбранила Карлсона.
Потом все набросились на провизию. Поднялся шум, когда было обнаружено, что недостает блинов. Рундквист высказал предположение, что они забыты дома; Норман был того мнения, что кто-нибудь съел их, едучи в церковь, при этом он бросил подозрительный взгляд на Карлсона.
Наконец сели в лодку. Тут только вспомнил Карлсон, что ему надо было взять из церковного сарая бочку со смолой. Поднялась целая буря. Женщины завопили, что они не желают брать с собой в лодку смолу ни за что на свете, потому что у них новые платья. Однако Карлсон пошел за смоляной кадкой и вкатил ее в лодку.
Опять поднялся гвалт по поводу того, кто будет сидеть рядом с опасным сосудом.
— На чем же нам сидеть? — ныла фру Флод.
— Подыми повыше юбки и садись на корму,— ответил Карлсон, чувствовавший себя теперь после оглашения гораздо более хозяином положения.
— Что он говорит? — зашипела старуха.
— Да вот я что говорю: садись в лодку, чтобы нам можно было отчалить.
— Кто приказывает на море, хотел бы я знать? — вмешался Густав, найдя, что затрагивается его честь.
Густав сел к рулю, велел поднимать паруса и взял в руки шкот.
Лодка была тяжело нагружена, ветер дул крайне тихо, солнце сильно жгло, в головах бушевало. Лодка ползла, «как вошь по покрытой смолой бересте», и делу не помогло и то, что люди выпили по рюмочке.
Они скоро потеряли терпение, и воцарившееся на время молчание прервал Карлсон, требовавший, чтобы взяли рифы и опустили на воду весла. Но этого не желал Густав.
— Подождите! — заявил он.— Как только мы выйдем из залива, можно будет идти на веслах.
Подождали еще. Уже вдали между островами виднелась темно-синяя полоска, и слышно было, как море ударялось о наружные шхеры. Поднимался восточный ветер, и паруса стали надуваться. В ту самую минуту, как обогнули мыс, поднялся такой сильный ветер, что лодку накренило, потом она опять поднялась и понеслась вперед, так что вода сзади зашумела.
Теперь опять вся компания выпила по рюмочке. Все ожили, как только лодка пошла быстрей.
Но ветер посвежел; лодка накренилась на подветренную сторону; ее прижимало ветром.
Карлсон испугался; он крепко уцепился за канаты и просил, чтобы взяли рифы и спустили весла.
Густав ничего не отвечал, но подобрал шкот, так что в лодку налилась вода.
Тут Карлсон вскочил вне себя от бешенства и хотел спустить весло. Но старуха схватила его за платье и принудила сесть.
— Сиди смирно в лодке, ради бога! — закричала она.
Карлсон сел, но лицо его побледнело. Он недолго просидел, снова вскочил вне себя и поднял фалды сюртука.
— Черт возьми! Она течет! — зарычал он, развевая фалдами сюртука.
— Кто течет? — спросили все сразу.
— Смоляная кадка!
— Господи Иисусе! — закричали все и отодвинулись от смоляного ручья, который следовал за всеми движениями лодки.
— Сидите смирно в лодке,— закричал Густав,— или я вас опрокину!
Карлсон опять встал в ту минуту, как подул новый порыв ветра. Рундквист понял опасность, тихо приподнял конец каната и ударил им Карлсона так, что тот присел.
Можно было ожидать рукопашной. Фру Флод вознегодовала и вмешалась. Она схватила возлюбленного за шиворот и потрясла его.
— Что это за болван, никогда не ходивший под парусами! Неужели он не знает, что в лодке надо сидеть смирно?
Карлсон рассердился, вырвался из рук старухи, но зато пострадал его сюртук.
— Что ты, баба, вздумала рвать мое платье! — закричал он и поднял ноги на борт лодки, чтобы избавиться от смолы.
— Что он говорит? — воспламенилась старуха.— Его платье? От кого получил он этот сюртук? Я — баба для такого головастика, у которого своего ничего нет…
— Замолчи,— вскипел Карлсон, задетый за живое,— или я отвечу правдой!
Густав нашел, что дело зашло далеко, и стал напевать мелодию; его поддержали Норман и Рундквист. Резкая перебранка улеглась, и все напустились на общего врага, пастора Нордстрёма, заставившего их простоять целых пять часов и спеть восемнадцать строф.
Бутылка с водкой обошла всю компанию; ветер стал менее порывист, и настроение улеглось. Когда же лодка вошла в бухту и причалила к мосткам, то среди общества царило полное согласие.
Начались приготовления к свадьбе, которую собирались праздновать три дня. Зарезали поросенка и корову; купили сто штофов водки; посолили кильку, обложив лавровыми листьями; на все наводили глянец, пекли, варили, жарили, мололи кофе.
Во все время этих приготовлений Густав прогуливался с таинственным лицом; он другим не мешал работать, сам же не выказывал ни в чем своего участия.
Карлсон же большую часть времени проводил перед поднятой крышкой секретера и делал расчеты; ездил в купальное местечко Даларё, все устраивал, как ему было желательно.
Подошел канун свадьбы. Рано утром взял Густав свою сумку, ружье и вышел. Мать проснулась и спросила его, куда он идет. Густав ответил, что собирается выехать в море, посмотреть, не идет ли килька. С этим он и ушел.
В лодку он предварительно перенес провизию на несколько дней; он также взял с собой одеяло, кофейник и другие вещи, необходимые для пребывания в шхерах.
Утро в конце июля было ослепительно ясное, а небо голубовато-белое, как снятое молоко, острова, холмики, шхеры, рифы так мягко лежали на воде, так сливались с ней, что нельзя было сказать, составляют ли они часть земли или неба. На суше высились сосны и ольхи, на вдающихся в море мысах лежали турпаны, нырки, чайки. По направлению открытого моря видны были лишь приморские сосны, а черные, попугаеобразные чайки дерзко кружились вокруг лодки, чтобы отвлечь охотника от скрытых в горных ущельях гнезд.
Наконец шхеры стали ниже, более пустынны, и виднелась одна лишь одинокая сосна с гнездами, привязанными к ней, чтобы в них гагары и дикие утки клали свои яйца, или рябина, над верхушкой которой носились в воздухе тучи комаров. За этим уже лежало открытое море. Там охотились хищные чайки, враждуя с морскими ласточками и чайками. Туда направлял морской орел свой тяжелый полет, в надежде схватить, быть может, лежащую гагару.
Туда, обогнув последнюю шхеру, направил лодку Густав, стоя у руля, не выпуская изо рта трубки. Теплый южный ветерок надувал парус; около девяти часов утра он причалил к шхере Норстен.
Это скалистый остров в несколько десятин с углублением в центре. Между скалами возвышались несколько [плешивых] рябин; в расселинах скалы также рос великолепный вереск с его огненно-красными ягодами, а низину в центре острова образовала лужайка, покрытая вереском, клюквой и морошкой; последняя начала желтеть. К скале прицепились одинокие приплюснутые кусты можжевельника; казалось, что они когтями вцепились в скалу, чтобы их не унес ветер.
Тут Густав был как дома; ему знаком был всякий камень; он знал, под какой куст можжевельника ему следует заглянуть, чтобы найти сидящую на яйцах гагару, позволяющую ему поласкать ей спину и цепляющуюся клювом в его брюки. Он сунул свою вилообразную жердь в расщелину скалы и вытащил оттуда мычегаток, чтобы свихнуть им шеи, так как собирался ими позавтракать.
Тут жители Хемсё ловили свою кильку. Тут соорудили они совместно с другой компанией рыбаков сарай, в котором они обыкновенно проводили ночи. Туда направил свои стопы и Густав, взял ключ из места, где он обыкновенно находился, под выступом стены, и внес туда свои припасы. Сарай не имел окон, но в нем стояли койки, как полки, одна над другой, была печка, стоял стол и треножник для сидения.
Прибрав свои вещи, он полез на крышу и раскрыл дымовую трубу. Спустившись вниз, он взял спички на месте, где они всегда оставлялись под балкой, и развел огонь в печи; туда, по старому обыкновению, снесена была последним посетителем для своего преемника охапка дров. Потом он поставил на огонь котелок с картофелем и прибавил к картофелю несколько соленых рыбок. Затем, в ожидании обеда, он закурил трубку.
Поевши и выпив, он взял ружье и спустился к лодке, где оставил приманных птиц. На веслах отплыл немного и бросил якорь перед мысом. Затем заполз в шалаш, выстроенный из камней и хвороста.
Приманные птицы раскачивались на стремившихся к берегу волнах, но ни одна гагара не приближалась. Долгое ожидание надоело ему, и он устал. Он стал ходить по прибрежным скалам в надежде спугнуть выдру, но, кроме черных ужей и осиных гнезд, он ничего не видел.
Но казалось, что он не придавал значения тому, чтобы найти что-нибудь; он ходил по берегу только чтобы ходить; ему доставляло удовольствие гулять здесь, где никто его не видит и не слышит.
Пообедав, он залег в сарай и поспал.
Ко времени вечерни он отправился на веслах в море с сетями для ловли наваги, желая на них испытать свое счастье. Море было теперь совершенно спокойно, а берег, подобно легкому туману, выступал на солнечном горизонте, освещенном заходящим солнцем. Кругом было тихо, как в самую безветренную ночь, и на расстоянии целой мили слышался шум его весел. Тюлени окунались в воду на значительном отдалении, выставляли из воды свои черные головы, ревели, надувались и снова погружались в воду.
Навага действительно попадалась. Густаву удалось поймать несколько этих рыб с белыми брюшками, ловивших воду своими большими, но неопасными рыльцами; у них засверкали на солнце глаза, когда Густав вытащил их из темной глубины, и они прыгнули в лодку через борт.
Густаву пришлось держаться по направлению северной шхеры. Когда быстро наступил вечер и он повернул лодку, только тогда заметил он дым из трубы сарая. Он спрашивал себя, кто бы это мог быть, и поторопился к сараю.
— Это ты? — расслышал он из сарая голос пастора.
— Как! Вы тут, господин пастор! — воскликнул удовлетворенный Густав, увидя священника, сидящего у печки и жарившего селедку.— Вы здесь один?
— Я выехал в море за навагой; я сидел на южной стороне — вот почему я не видал тебя. Но отчего же ты не дома и не помогаешь готовить к свадьбе?
— Я не буду у них на свадьбе,— заявил Густав.
— Ах, что за вздор! Почему же ты не хочешь с ними пировать?
Густав объяснил, как мог, свои основания. Из его доводов ясно было, что он не желает участвовать в торжестве, ему противном; во-вторых, он намерен был оскорбить, обидеть своего врага.
— А мать твоя? — спросил пастор.— Не жаль тебе ее так покидать?
— Этого я не нахожу,— возразил Густав.— Скорей надо меня пожалеть: я вместо отчима получаю такую петлю на шею и лишаюсь возможности сделаться хозяином мызы, пока он там сидит.
— Да, друг мой, этому уже теперь помочь нельзя; быть может, со временем можно будет что-нибудь сделать. Но завтра утром ты должен пораньше сесть в лодку и ехать домой. На свадьбе ты должен быть во всяком случае!
— Ничего из этого не выйдет, раз я себе это в голову вбил,— уверял Густав.
Пастор прекратил разговор и начал, сидя у печки, кушать свою селедку.
— У тебя вряд ли с собой есть водка? — снова начал он.— Видишь ли, моя старуха запирает все спиртное, и я рано утром ничего найти не могу.
У Густава была водка. Пастор отхватил здоровый глоток. Это развязало ему язык, и он начал болтать о внутренних и внешних делах прихода.
Сидя на камнях перед сараем, они увидели, как зашло солнце и как сумерки, вроде окрашенного в дымный цвет тумана, ложились над островом и над водой. Чайки затихли на елях, растущих на откосах, а вороны удалились на ночь в леса и на шхеры.
Пришла пора ложиться спать. Но сначала надо было выгнать из сарая комаров. Для этой цели закрыта была дверь, и в сарае накурено было «черным якорем»; потом отворили дверь и приступили к травле комаров с помощью ветки рябины.
Оба рыбака скинули с себя платье и полезли на свои койки.
— Теперь ты еще должен мне дать маленький глоток,— попросил пастор, уже получивший значительную долю.
Сидя на краю кровати, Густав дал ему еще водки. Потом решено было спать.
В сарае было темно. Через сквозные стены местами только проглядывал снаружи свет. Однако, несмотря на слабое освещение, несколько комариков нашли дорогу к улегшимся, которые начали вертеться на своих койках, кидаться из стороны в сторону, спасаясь от мучителей.
— Нет! Это что-то ужасное! — застонал наконец пастор.— Спишь ли ты, Густав?
— Сохрани боже! Сегодня, как видно, со сном ничего не выйдет. Чем бы время скоротать?
— Нам надо встать и опять развести огонь; другого ничего не придумаю. Были бы у нас карты, мы могли бы поиграть. У тебя нет карт?
— Нет, у меня нет, но я, кажется, знаю, где кварнойцы прячут свои карты,— ответил Густав, залез с ногами на кровать, полез на последнюю койку и вернулся с колодой немного потрепанных карт.
Пастор развел огонь, положил в печку веток сухого можжевельника и зажег огарок. Густав поставил кофейник на огонь и притащил бочонок из-под килек; его поставили между собой пастор и Густав в виде карточного стола. Игроки закурили трубки, и карты запрыгали в руках.
Проходили часы, один за другим.
— Три свежих! Пас! Козырь! Пас!
А порой раздавалось проклятие, когда комар вдруг вонзал свое жало в затылок или в руку игроков.
— Послушай-ка, Густав,— прервал наконец игру пастор, мысли которого были, видимо, далеко от карт,— не можешь ли ты сыграть над ним шутку, не отсутствуя, однако, на свадьбе? Как-то выглядит малодушно, если ты бежишь от этого негодяя! Если ты хочешь ему досадить, то я могу дать тебе другой совет.
— Как же мне быть? — спросил Густав, которому как-никак было жаль отказаться от угощенья, приготовленного к тому же на средства, которые он должен был бы унаследовать от отца.
— Приходи домой после двенадцати, сейчас же вслед за венчанием, и скажи, что задержался на море. Это уж будет достаточный укол, затем мы с тобой оба примемся за Карлсона и напоим его так, что ему никак нельзя будет попасть на брачное ложе; мы также позаботимся, чтобы парни над ним насмеялись. Не достаточно ли этого?
Это, казалось, понравилось Густаву. Мысль о том, что придется три дня провести на шхерах и по ночам быть предоставленному на съедение комарам, смягчила его; к тому же ему положительно хотелось испробовать все те вкусные вещи, которые готовились на его глазах.
Пастор развернул план действий, и Густав согласился принять во всем участие.
Довольные каждый самим собой и друг другом, поползли они наконец на свои койки, когда уже в дверные щели проглядывал дневной свет и когда комары утомились от своей ночной пляски.
* * *
Карлсон в этот же вечер услыхал от возвращающихся с ловли килек рыбаков, что видели как Густава, так и пастора, держащими путь к шхере Норстен. Он из этого вывел правильное заключение, что затевается какая-нибудь чертовщина. Против пастора у него была сильная злоба: во-первых, потому, что он на шесть месяцев отсрочил свадьбу, а во-вторых — потому, что пастор выказывал ему никогда не прекращающееся презрение. Карлсон ползал перед ним, льстил ему — без результата. Были ли они в одной комнате, пастор всегда показывал ему свою широкую спину, никогда не выслушивал того, что Карлсон говорил, всегда рассказывал истории, которые могли легко быть отнесенными к настоящему случаю.
Вместо же того чтобы посмотреть, какие против него поведут козни пастор и Густав, Карлсон сам составил план того, как он их встретит. Матрос береговой обороны находился в данное время в отпуске и был приставлен подручным в Хемсё; его ловкость руководить танцами была известна. Карлсон рассчитал правильно, когда решил, что матрос этот поможет ему сыграть шутку с пастором. Рапп, так звали матроса, имел зуб против пастора, не допустившего его к конфирмации, так как он слишком ухаживал за девушками; эта отсрочка на целый год причинила ему затруднение при поступлении во флот.
И вот оба ненавистника пастора затеяли за кофеем с водкой свои планы. Шутка, которую они собирались сыграть с пастором, состояла ни более ни менее как в том, чтобы напоить его пьяным; а что сделать затем дальше, покажут обстоятельства.
Итак, с двух сторон были заложены мины, и случай должен был указать, на которой стороне мина эффективнее.
* * *
Наступил день свадьбы.
Все проснулись усталые и в дурном настроении от всех приготовлений.
Когда причалили первые гости, немного слишком рано, вследствие того что сообщение по воде никогда не может быть пунктуально, их никто не встретил. Они в недоумении ходили вокруг дома, как будто явились сюда незваными.
Невеста была еще не одета. Жених хлопотал в одном жилете, вытирал стаканы, раскупоривал бутылки, вставлял свечи в подсвечники.
Стуга вычищена и украшена зеленью; вся мебель вынесена и составлена в уголки, так что можно было подумать, что находишься на аукционе. На двери установлен шест для флага, на который водружен таможенный флаг, который на этот торжественный случай взяли на время у таможенного надсмотрщика. Над дверьми висят венки из брусничной зелени и маргариток; с обеих сторон стоят березки.
На окнах установлены рядами бутылки, с сияющими яркими цветами этикетками. Карлсон смыслил в сильных эффектах. Золотисто-желтый пунш сиял солнечными лучами сквозь зеленое стекло, а пурпуровый цвет коньяка искрился, как пылающий уголь; похожие на серебро оловянные капсюли, надетые на пробки, сверкали, как блестящие золотые монеты.
Самые храбрые из молодых парней приблизились и глазели, как будто стоя перед магазинной вывеской, предвкушая приятное щекотание в горле.
С каждой стороны двери стояли шестидесятиштофные бочки; они, как тяжелые мортиры, охраняли вход. В одной была водка, в другой слабое пиво, за ними лежали кучкой, подобно пирамиде ядер, двести пивных бутылок.
Впечатление производилось великолепное и воинственное, и боцман Рапп прогуливался среди этого, как ефрейтор, со штопором за поясом и приводил в порядок военные снаряды, бывшие в его распоряжении. Он украсил бочонки сосновыми ветками, просверлил и снабдил их металлическими кранами; он размахивал своим бочечным буравом, как пушечным банником, и постукивал от времени до времени по бочкам, чтобы слышно было, что они полны.
Одетый в парадную форму, в синюю куртку с отложным воротником, в белые брюки, с лакированной кожаной фуражкой на голове, он внушал уважение к себе со стороны крестьянских парней, хотя ради безопасности на нем и не было шпаги. Кроме обязанности виночерпия, ему было поручено следить за порядком, предотвращать бесчинства, при необходимости кого надо вывести и вмешиваться в случае драки. Богатые парни притворялись, будто они презирают его, но это была лишь скрытая зависть. Они с удовольствием надели бы мундир и поступили на государственную службу, если бы не боялись канатов и требовательных канониров.
На кухне в печке стояли два чугуна для кофе, и хрустели и скрипели кофейные мельницы. Топором кололи головы сахара, а на подоконниках расставлены были пироги. Служанки бегали от кухни к кладовой, уставленной всякого рода вареньем и печеньем и увешанной мешками свежеиспеченного хлеба.
Порою невеста появлялась в окне комнаты с распущенными волосами и без лифа и звала то Лотту, то Клару.
Паруса один за другим сворачивали в бухту, ловко подплывали к мостикам и причаливали при ружейных залпах. Но приезжие еще не решались идти в стугу, а толпами разгуливали по двору.
Благодаря счастливой случайности, жене и детям профессора пришлось куда-то уехать на именины, и профессор один был дома. Он поэтому любезно принял приглашение, предоставив на этот торжественный случай свой большой зал и свою лужайку под дубами для распивания кофе и для ужина.
На козлы и бочки были положены большие доски, и так получились столы и скамейки; столы уже были покрыты скатертями и уставлены кофейными чашками.
Наверху перед стугой образовалось теперь несколько небольших кучек людей. Рундквист с вымазанными ворванью волосами, бритый, в черной куртке, взял на себя добровольно обязанность увеселять гостей шутливыми замечаниями.
Норману разрешено было вместе с Раппом производить приветственный салют, главным образом с помощью динамитных патронов; он стал за домом и упражнялся, стреляя из пистолета. Зато ему пришлось оставить свою гармонику, она этот день была в опале и изгнана, потому что был приглашен лучший скрипач в округе, портной из Фифонга; а этот господин очень обижался, если кто состязался с ним в искусстве.
Вот приехал пастор. Он был в веселом, свободном настроении, готовый шутить с новобрачными, как того требует обычай. Его принял Карлсон на пороге стуги.
— Ну-с, быть может, мы заодно и крестить будем,— сказал, здороваясь, пастор Нордстрём.
— Нет, черт возьми! Так все же спешить не годится! — ответил, не смущаясь этим, жених.
— Уверен ли ты в этом? — спросил пастор в то время, как все присутствующие зубоскалили.— Мне пришлось раз на одной свадьбе сразу и венчать, и крестить, но это были люди прыткие; они могли такую вещь учинить. Серьезно, как поживает невеста?
— Гм!.. на этот раз опасности нет; но никогда нельзя поручиться, когда что произойдет,— ответил Карлсон, указывая пастору место между матерью церковного старосты и вдовой из Овассы, которых пастор начал занимать разговором о рыбной ловле и о погоде.
Пришел профессор в белом галстуке и в черном цилиндре. Пастор сразу обратился к нему как к человеку, равному ему по положению, и начал разговор, к которому дамы прислушивались, вытаращив глаза и расставив уши; они были глубоко убеждены в том, что профессор высокообразованный человек.
Пришел Карлсон и объявил, что все готово, что только ищут Густава, чтобы начать.
— Где Густав? — раздались крики на дворе и повторялись до самого амбара.
Ответа не было. Никто его не видал.
— О, я отлично знаю, где он! — заявил Карлсон.
— Где бы он мог быть? — сказал пастор Нордстрём с насмешкой, которая не ускользнула от Карлсона.
— Птичка чирикнула нам, что его видели на Норстене; и с ним была лисица, заставлявшая его пить.
— Ну, если он попал в дурную компанию, то вам нет основания ожидать его,— заметил пастор.
— Во всяком случае с его стороны нехорошо, что его нет дома, где у него такие достойные для подражания примеры и такие верные друзья. Но что скажет невеста? Должны ли мы начать или нам подождать?
Высказалась невеста. Хотя ей было очень грустно, но она желала бы, чтобы начали, а то остынет кофе.
Итак, все при динамитных залпах, произведенных с горы, двинулись. Музыкант наканифолил смычок и настроил скрипку. Пастор надел на себя мантию. Шафера пошли вперед. Пастор повел невесту. На ней было черное шелковое платье и белая вуаль с миртовым венком на голове. Она была сильно затянута, и то, что она желала скрыть, было тем очевиднее.
Так двинулось шествие в зал профессора при пиликанье скрипки и при грохоте выстрелов.
Невеста еще последний раз оглянулась назад, надеясь увидеть заблудшего сына; когда ей надо было пройти в дверь, то пастору пришлось чуть ли не тащить ее; она все смотрела назад.
Когда вошли в зал, гости стали вокруг комнаты вдоль стен, как бы образуя охрану для смертного приговора. Брачная пара заняла места на двух стульях, покрытых брюссельским ковром.
Пастор взял в руки книгу, поправил свой воротник и только что собрался откашляться, как невеста опустила свою руку на его.
— Еще одно мгновение! Вероятно, сейчас придет Густав!
В комнате наступила полная тишина; только слышен был скрип сапог и шуршанье накрахмаленных сорочек. Через несколько мгновений и это прекратилось; все друг на друга смотрели; всем стало неловко; многие кашлянули; потом опять стало тихо.
— Теперь мы начнем,— сказал наконец пастор, на котором сосредоточились все взоры.— Дольше ждать мы не можем! Раз его теперь нет, то уж он не придет.
И он начал:
— Возлюбленные христиане, брак установлен самим Богом…
Прошло довольно продолжительное время; пожилые женщины нюхали лаванду и плакали; вдруг на дворе раздался треск и звон разбитой посуды. На мгновение служба прекратилась, но вскоре опять продолжалась, только Карлсон что-то тревожно задвигался и взглянул в окно. Но вскоре раздался новый треск: «поф! поф! поф!» Казалось, что откупоривают бутылки шампанского. Парни, стоявшие в дверях, начали лукаво хихикать.
Когда улеглось волнение, пастор обратился к жениху:
— Перед всеведущим Богом и в присутствии прихожан спрашиваю я тебя, Иоганн-Эдуард Карлсон, желаешь ли ты взять себе в жены здесь присутствующую Анну-Еву Флод и обещаешься ли ты ее любить и в радостях и в горе?
Вместо ответа раздался новый залп бутылочных пробок, зазвенели стеклянные осколки, и собака начала неистово лаять.
— Кто же там на дворе раскупоривает бутылки и таким образом нарушает священную службу? — заревел вне себя пастор Нордстрём.
— Я именно хотел об этом справиться,— обрадовался Карлсон, который больше не в силах был сдержать свое любопытство и волнение.— Не Рапп ли производит этот скандал?
— Зачем мне это делать? — воскликнул стоявший в дверях Рапп, обиженный подозрением.
«Поф! поф! поф!» — продолжался беспрерывный треск.
— Пойдите, бога ради, посмотрите, что там такое, чтобы не произошло несчастья,— закричал пастор,— мы потом будем продолжать!
Иные из свадебных гостей вылетели на двор, другие бросились к окнам.
— Это пиво! — закричал кто-то.
— Пивные бутылки лопаются! — повторил профессор.
— Как же это возможно ставить пиво на самое солнце!
Как кегли, лежали пивные бутылки кучкой и трещали и шипели, а пена покрывала землю вокруг.
Невесту взволновал перерыв священного служения; это не предвещало ничего хорошего! Напустились на жениха за то, что он плохо распорядился; чуть не произошла драка между ним и Бауманом, на которого он хотел взвалить всю вину. Пастор был недоволен тем, что священное служение было нарушено какими-то бутылками. На дворе же парни выпивали остатки пива из полуразбитых бутылок. Спасая таким образом остаток пива, они нашли несколько бутылок, из которых только вылетели пробки.
Когда наконец улеглось волнение, все снова собрались в зал, но настроение было отнюдь не такое сосредоточенное, как раньше. После того как пастор повторил вопрос жениху, служба была доведена до благополучного конца, ничем не нарушенная, кроме разве хихиканья парней на крыльце. От этого они воздержаться уже никак не могли.
Пожелания счастья посыпались на новобрачных, и все как можно скорей вышли из зала, пропитанного потом, сырыми чулками, лавандой и запахом увядших цветов.
Быстро направились все к кофейному столу.
Карлсон сел между профессором и пастором. Молодая не могла усидеть спокойно на месте: ей надо было идти то туда, то сюда, наблюдать за приготовлениями.
Солнце ярко сияло в этот июльский вечер, и под дубами раздавались веселая болтовня и смех. В кувшины с кофе налили водки, когда дошла очередь до вторых чашек, которые выпивались без пирога. Однако на конце стола, где сидел молодой, был предложен пунш; ни пожилые поселяне, ни парни ничего против него не имели. Это напиток, которым приходилось лакомиться не каждый день, и пастор выпил свою кофейную кружку с большим удовольствием.
Сегодня он был необычно мягок по отношению к Карлсону, постоянно пил за его здоровье, восхвалял его и выказывал ему большое внимание. Но он не забывал и профессора, знакомство с которым доставляло ему огромное удовольствие, так как ему так редко приходилось встречаться с образованным человеком. Но нелегко было ему завязать разговор, так как музыка не была коньком пастора, а профессор из любезности старался перевести разговор на область пастора, чего последний именно старался избежать. А так как они друг друга плохо понимали, то не могли и сблизиться, как того хотели. Вообще же профессор, привыкший выражать свои чувства в музыке, говорил мало.
Теперь подошел к этой части стола музыкант, которому очень трудно было сидеть тихо и незаметно; он пришел от кофе с водкой в бодрое настроение духа, и ему захотелось поговорить с профессором о музыке.
— Прошу прощения, господин камер-музыкант,— сказал он с низким поклоном, щелкнув по струнам своей скрипки,— у нас с вами до известной степени общее дело, так как я тоже играю, хотя и в своем роде.
— Иди к чертям, портной! Постыдись! — заметил Карлсон.
— Прошу прощения, но вас это не касается, Карлсон! Попробуйте-ка эту скрипку, господин камер-музыкант, и скажите мне, хороша ли она. Она стоит своих риксдалеров.
— Очень хороша! — сказал профессор, взяв квинту и весело улыбнувшись.
— Всегда услышишь хорошее слово от человека понимающего! Говорить же об искусстве с этими (он хотел продолжать шепотом, но голосовые средства подвели его, и он закричал) пентюхами…
— Всадите портному удар ногой в зад! — закричали все хором.
— Послушай-ка, портной, ты не напивайся, а то нам нельзя будет танцевать!
— Рапп, ты следи за музыкантом, чтоб он больше не пил!
— Не приглашен ли я сюда для выпивки? Уж не скупишься ли ты, обманщик?
— Садись, Фридрих, и успокойся,— заметил пастор,— а то еще побьют тебя.
Но музыкант хотел во что бы то ни стало говорить о своем искусстве и, желая укрепить свое утверждение о превосходстве скрипки, он заиграл на квинте.
— Послушайте вы только, господин камер-музыкант, эти басовые звуки; ведь это звучит как небольшой орган…
— Пусть замолчит портной!..
Вокруг стола заволновались, и шум усилился. В это мгновение кто-то крикнул:
— Густав здесь!
— Где? где?
Клара объявила, что видела его внизу у дров.
— Скажи мне, когда он войдет в дом,— попросил пастор,— но не раньше, чем когда он будет дома. Слышишь?
Подают большие стаканы, и Рапп раскупоривает бутылки с коньяком.
— Что-то жарко стало,— заметил пастор, отказываясь от коньяка.
Но Карлсон уверял, что все обстоит как должно быть.
Рапп втихомолку уговорил всех пить за здоровье пастора. Вскоре он осушил свой первый грог, и пришлось готовить второй.
Через некоторое время пастор завертел глазами и начал жевать губами. Он, насколько возможно, пристальнее всматривается в черты лица Карлсона, чтобы убедиться, сохранил ли еще тот полное обладание собой. Но зрение его мутнеет, и он ограничивается тем, что чокается с ним.
В эту минуту вбегает Клара.
— Он в доме, господин пастор! — кричит она.— Он вошел!
— Нет, что это ты, черт возьми, говоришь! Он уже вошел!
Пастор забыл, о ком идет речь.
— Кто вошел, Клара? — спросили все хором.
— Да Густав же, понятно!
Пастор встал, прошел в стугу и привел Густава. Тот, застенчивый и смущенный, подошел к столу. Пастор приказал, чтобы его встретили с чашею пунша и с криками «ура».
— Желаю счастья! — сказал коротко Густав, чокаясь с Карлсоном.
Карлсон растрогался, выпил до дна и объявил, что ему доставляет удовольствие видеть его, хотя он и опоздал; затем добавил, что он знает, что двум старым сердцам особенно приятно его видеть, хотя бы и поздно.
— И поверь мне,— сказал он в заключение,— кто обращается со старым Карлсоном как следует, тот и от него увидит добро.
Эти слова не особенно подействовали на Густава, но все же он попросил Карлсона выпить с ним отдельно.
Наступили сумерки; комары кружатся; люди болтают; стаканы звенят; раздается веселый смех. То тут, то там в этот теплый летний вечер слышатся в кустах крики, прерываемые смехом, криками «ура», возгласами и выстрелами. На лугу тем временем стрекочет сверчок и трещит луговая трещотка.
Убрали со столов; надо было накрыть их к ужину. Рапп повесил между ветками дуба цветные фонари, которые он занял у профессора. Норман принес целую стопу тарелок. Рундквист опустился на колени и выцеживал из бочек пиво и водку. Девушки приносили на подносах масло, кильки, блины целыми стопками, целые груды мясных фрикаделек.
Когда было все готово, жених ударил в ладоши.
— Прошу покорно! Отведайте закуски! — пригласил он.
— Но где же пастор? — затрещали старые женщины. Никто не хотел начинать без пастора.
— А профессор? Где же они? Не годится, право слово, начинать без них!
Стали звать, но ответа не получалось. Группами окружили столы, готовые, как голодные собаки со сверкающими глазами, наброситься на еду.
Но ни одна рука не двинулась, и молчание становилось тягостным.
— Быть может, профессор сидит в домике! — раздался вдруг невинный голос Рундквиста.
Не дожидаясь дальнейшего объяснения, пошел Карлсон вниз, чтобы исследовать таинственное место. Действительно, там при открытых дверях сидели пастор и профессор, каждый с газетой в руках, увлеченные разговором. На полу стоял фонарь и освещал их обоих.
— Извините, господа, но закуска остынет.
— Это ты, Карлсон? Ах вот как? Начинай; мы придем сейчас.
— Да, но ведь все ждут. Почтительнейше прошу извинения, но ведь господа могли бы поторопиться!
— Придем сейчас! Придем сейчас! Иди! Иди!
Карлсону не без удовольствия показалось, что пастор «готов»; он удалился и поторопился ко всей компании, которую успокоил, объявив, что пастор приводит себя в порядок и скоро придет.
Мгновение спустя по двору мелькнул фонарь и приблизился к накрытым столам; за ним следовали две покачивающиеся тени.
Вскоре за столом показалось бледное лицо пастора. К нему подошла с хлебной корзиной молодая, чтобы положить скорей конец скучному ожиданию. Но у Карлсона было другое на уме; он, ударяя ножом по блюду с мясными фрикадельками, крикнул громким голосом:
— Тише, добрые люди, господин пастор желает сказать несколько слов!
Священник воззрился на Карлсона, как бы не понимая, в чем дело; он заметил, что в руках у него блестящий предмет, вспомнил, что на прошлое Рождество он произнес речь, держа в руках серебряную кружку, поднял фонарь кверху, как бокал, и сказал следующее:
— Друзья мои, сегодня мы будем праздновать радостный праздник.
Он опять устремил свой взгляд на Карлсона, надеясь узнать от него что-нибудь об особенностях и о цели праздника, потому что он так далек был от всего этого, что исчезло понятие о времени, месте, цели и причине. Но насмешливое лицо Карлсона не раскрывало ему загадки. Он воззрился в пространство, надеясь там найти руководящую нить; увидел в ветках дуба цветные фонари и получил смутное представление об исполинской елке. Тут он напал на след.
— Это веселое празднество света,— выговорил он,— в то время как солнце уступает перед холодом, и снег… (ему белая скатерть показалась бесконечно далеко простирающейся снежной далью)… друзья мои, первый снег покрывает всю осеннюю слякоть… Нет, мне кажется, что вы смеетесь надо мной…
Он отвернулся и весь сгорбился.
— Господину пастору стало холодно! — заметил Карлсон,— он желает прилечь! Прошу, господа, начинайте!
Общество не заставило повторить это себе два раза и набросилось на блюда, предоставив пастора его судьбе.
Пастору была на ночь предназначена комната на чердаке у профессора. Чтобы доказать, что он трезв, он отклонил всякую постороннюю помощь, причем грозил кулаками. Согнувшись, наклонив фонарь ниже колен, как будто что-то искал в сырой от росы траве, направился он к освещенному окну. Но, дойдя до садовой калитки, он споткнулся и с такой силой ударился о косяк, что фонарь разбился и погас. Он, как завязанный в мешок, погрузился в темноту и опустился на колени; но освещенное окно светило ему как маяк. Двигаясь вперед, он ощущал неприятное сознание, что при каждом новом шаге колени его черных брюк все больше промокали и что ноги его болели, будто ударяясь о камень.
Наконец ему под руки попадается что-то большое, круглое и влажное; он цепляется за это и накалывает себе руку о пачку булавок или о что-то подобное, опускает руку на дно лодки или во что-то похожее на лодку; тогда он слышит журчание воды и чувствует, что весь промокает. Испугавшись при мысли, что он упал в море, он приподнимается, держась за мачту; но в момент просветления он сознает, что стоит у косяка двери, проходит в сени и коленями осязает ступеньку лестницы; тут он слышит возглас служанки:
— Господи Иисусе! Пиво!
Подгоняемый стыдом и неспокойной совестью, он спешит подняться по лестнице, ударяется пальцем о какой-то ключ, отворяет дверь, врывается в комнату и видит приготовленную большую двуспальную кровать. У него хватает еще сил поднять одеяло; он вползает в постель одетый и в сапогах, чтобы спрятаться, так как его преследуют крики; ему кажется, что он умирает, теряет сознание или тонет, и чудится ему, что люди требуют от него пива!
Временами он снова просыпается и возвращается к жизни, его спасают и вытаскивают из воды, он снова ожил и стоит у елки; порой он опять потухал, как свеча, угасал, умирал, опускался и опять промокал.
Тем временем под дубами продолжался ужин, и его настолько обильно орошали пивом и водкой, что о пасторе никто не вспоминал.
Когда гости все уничтожили и в тарелках и блюдах показалось дно, общество спустилось к стуге, чтобы потанцевать.
Молодая хотела послать пастору в комнату чего-нибудь вкусного, но Карлсон уверил ее, что теперь пастору отдых всего приятнее и что не следует его тревожить. На этом дело и кончилось.
Густав отвернулся от своего союзника, как только заметил, что того перехитрили; он предался удовольствию и в пьянстве забыл всякий гнев.
Танцы завелись, как мельница. Музыкант сел на печку и запиликал. Прислонясь к открытым окнам, потные спины остывали в свежести ночи. Снаружи на возвышении уселись старики, курили, пили и шутили в полутьме при слабом свете, падающем из кухни и от свечей в танцевальной комнате.
Вдали, на лугу и на горе, разгуливали по сырой траве и при слабом мерцании звезд парочки, желавшие среди запаха сена и гула и стрекотни кузнечиков освежиться от пыла, вызванного теплой комнатой, вином и танцами.
Прошла полночь, и небо на востоке начало освещаться; померкли звезды, и растянулась Большая Медведица, как опрокинутая тележка. В тростнике загоготали утки. Уже в ясной поверхности бухты отразился лимонный цвет утренней зари сквозь тень от темной ольхи, которая, казалось, стояла в воде и доставала до дна морского.
Но это продолжалось лишь одно мгновение; затем с берега потянулись тучи, и снова стало темно. Вдруг из кухни раздался крик:
— Глинтвейн! Глинтвейн!
Появилась кастрюля с пылающей зажженной водкой, бросающей по сторонам синий свет, за нею шествовали мужчины при звуках марша, который с жаром исполнял музыкант.
— С первым стаканом идемте наверх к пастору! — крикнул Карлсон, надеявшийся, что теперь увенчает свое дело.
Предложение было принято с криками «ура». Шествие двинулась по направленно к стуге профессора. Более или менее твердыми шагами взяли на абордаж лестницу.
Ключ был в замочной скважине, и все ворвались в комнату не без опасения, что будут встречены кулаками. В комнате было тихо, и можно было разглядеть при синем дрожащем свете кастрюли, что постель нетронута и пуста. Карлсона охватило мрачное предчувствие нанесенного ему вражеского удара; но он скрыл свое подозрение и положил конец недоумениям и всяким предположениям, объяснив, что припоминает, будто пастор говорил, что ляжет на сеновале, чтобы спастись от комаров.
А так как с огнем нельзя было идти на сеновал, то все отказались от поисков пастора. Шествие двинулось назад во двор, где можно было приступить к глинтвейну.
Карлсон призвал Густава к обязанностям хозяина. Затем, отведя в сторону Раппа, он поделился с ним своими страшными подозрениями.
Незамеченные остальными, прокрались оба союзника по лестнице в брачную комнату; они захватили с собой огарок и спички.
Рапп зажег свечку, и Карлсон увидел на брачной постели то, что превзошло его ожидания.
На белой ажурной наволочке подушки лежала взъерошенная голова, похожая на голову мокрой собаки, с широко раскрытым ртом.
— Черт побери! — с сердцем промолвил Карлсон.— Не думал я, что этот мерзавец окажется такой свиньей. Помилуй боже! Он и сапог с себя не снял, этот негодяй!
Надо было держать совет, как убрать пьяного без того, чтобы люди об этом узнали, а главное, чтобы не заметила молодая.
— Нам надо его вытурить в окно! — заметил Рапп.— Это можно сделать при помощи талей; потом мы потащим его к морю. Потуши ты только огонь, и тогда скорей в сарай за всем необходимым!
Заперли снаружи дверь и взяли с собой ключ. Затем оба мстителя прошмыгнули в сарай.
— Только бы нам вынести его из дома,— заметил, убегая, Карлсон,— а уж потом мы с ним справимся!
Случайно еще стоял готовый подъемный снаряд со времени последней бойни. Разобрав его по частям и отыскав блок и веревку, потащили они весь снаряд за стугу под окно пастора.
Рапп принес лестницу, собрал части снаряда и прикрепил их рейкой к остову. Затем он связал петлю, прикрепил блок и затянул тали. Потом он проник в комнату, пока Карлсон оставался внизу с багром.
После того как Рапп некоторое время, пыхтя и фыркая, возился в комнате, вдруг просунулась в окно его голова, и Карлсон расслышал слабый шепот:
— Натяни!
Карлсон натянул, и вскоре за окном появилось темное тело.
— Натягивай больше! — приказывал Рапп.
Карлсон еще натянул. На подъемной машине теперь раскачивалось тело спящего пастора, невероятно удлиненное, как тело повешенного.
— Натягивай! — снова приказал Рапп.
Но Карлсон уж отпустил веревку. Пастор, как мешок, лежал в крапиве, не издавая ни единого звука.
В то же мгновение вылез и матрос из окна и спустился по приставленной лестнице. Оба потащили теперь пастора к мосткам.
— Теперь ты у нас выкупаешься, мерзавец! — воскликнул Карлсон, когда они достигли берега.
У берега было мелко, но дно было тинистое, так как из года в год туда выбрасывались внутренности рыб. Рапп снял петлю, которую он перевязал вокруг туловища спавшего, и бросил его в море.
Тут пастор проснулся и испустил крик, напоминающий крики свиньи, когда ее режут.
— Вытянем его! — сказал Рапп, заметив, что люди услыхали крики и бегут к ним.
Но Карлсон, встав на колени, стал тиной растирать пастора; он так старательно вытер его черное платье, что исчезли все следы несчастья, приключившегося на брачной кровати.
— Что там случилось внизу? Что такое? — кричали сбежавшиеся люди.
— Пастор свалился в море! — ответил Рапп и вытащил не перестававшего кричать священника.
Все собрались. Карлсон разыгрывал из себя великодушного спасителя и милостивого самарянина, притворяясь смиренным и жалостливым.
— Можете вы себе представить! Я совершенно случайно прихожу сюда и вдруг слышу, что что-то плещется; я подумал, не тюлень ли это. Подойдя ближе, вижу, что это наш дорогой господин пастор. «Господи Иисусе, говорю я матросу, да ведь там лежит и бьется пастор Нордстрём. Рапп, беги за веревками!» — говорю я ему. И Рапп побежал за веревками. Когда же мы накинули петлю вокруг толстого господина пастора, он начал так кричать, будто мы собираемся его потрошить. А как он выглядит!
Вид пастора был действительно неописуемый. Люди взирали на него с досадой, но и с почтением; им хотелось как можно скорей унести его.
Из двух пар весел образовали носилки, на которые положили пастора. Восемь сильных рук понесли его наверх на ток, где собирались его переодеть.
Совершенно пьяный музыкант представил себе, что это какая-то шутка, и пошел с ними, наигрывая бельмановскую застольную песнь: «Дайте дорогу, дайте дорогу носилкам старого Шмидта!»
Откуда ни возьмись, из-за кустов вышли парни и тоже присоединились к шествию. Профессору казалось, что он снова обрел утерянную молодость: он пошел вслед за ними и запел. Норман притащил свою гармонику, так как дольше удержать свой музыкальный пыл он уже не мог.
Когда шествие вошло во двор, то выскочили женщины; увидав пастора в таком плачевном положении, они преисполнились жалости и сокрушались, глядя на бессознательно лежавшего пастора. Фру Флод принесла одеяло, которое она, невзирая на предостережения Карлсона, набросила на несчастного; затем поставили греть воду и заняли у профессора белье и платье.
Придя на ток, больного, как говорили о нем (никто не решился бы сказать, что пастор пьян), положили на сухую солому.
Пришел Рундквист со шнеппером, чтобы пустить пастору кровь, но его прогнали. Тогда он попросил, чтобы ему по крайней мере позволили заговорить больного, так как он умеет заговаривать одержимых водяною болезнью овец. Но ему не разрешили дотрагиваться до пастора, так же как и никому из собравшихся.
Карлсон же тихонько опять прокрался в комнату новобрачных, на сей раз один, чтобы стереть следы своего позора. Когда он увидел весь ужас загрязненной брачной постели, им на мгновение овладела слабость вследствие утомления последних дней и напряжения всей этой ночи. Ему вдруг пришла мысль, что все было бы иначе с Идой, если бы их отношения продолжались. Он подошел к окну и долго и грустно глядел на бухту.
Тучи рассеялись, а туман собирался белым покровом над водой; взошло солнце и бросило лучи свои в брачную комнату, осветив бледное лицо и мутные глаза, которые невольно закрывались, как бы удерживая выступающая слезы. Волосы падали на лоб влажными космами, белый галстук был запачкан, а сюртук отвис. Он пришел в себя от теплоты солнца, провел рукою по лбу и повернулся снова к комнате.
— Но ведь это ужасно! — сказал он сам себе, пробуждаясь от сонливости и сбрасывая с кровати белье.