Глава IV
Сено было свезено под крышу, рожь и пшеница убраны. Подошел конец лета, и все в общем прошло благополучно.
— Малому везет! — говорил Густав про Карлсона, которому не без основания приписывали улучшение благосостояния.
Начался прибой кильки, и все мужчины, за исключением Карлсона, отправились на внешние шхеры, когда подошло время семье профессора возвращаться домой ко времени открытия оперы.
Карлсон взял укладку вещей на себя и бегал целый день в разные стороны все с карандашом за ухом; он выпивал пиво то у кухонного стола, то возле шкафа с провизией, то на крыльце. Тут он получал ставшую ненужной соломенную шляпу, там пару изношенных парусинных башмаков; трубку, невыкуренные сигары с наконечником, пустые коробки и бутылки, удилища, жестянки, пробки, парусное полотно, гвозди, все, что нельзя было взять с собой или что оказывалось лишним.
Много падало крох со стола богачей, и все чувствовали, что отсутствие отъезжающих будет ощутительно,— начиная с Карлсона, терявшего свою возлюбленную, и кончая курами и поросятами, которые перестанут получать праздничные обеды с господской кухни. Менее всего горька была печаль покинутых Клары и Лотты; несмотря на то что они не раз получали хороший кофе, когда приносили наверх молоко,— они все же сознавали, что для них весна вернется лишь тогда, когда осень удалит соперниц.
Поднялось волнение на острове, когда после полудня причалил пароход, пришедший за дачниками, потому что еще ни разу не было случая, чтобы пароход приставал к острову.
Карлсон руководил причаливанием, давал приказы и указания, пока пароход старался подойти к мосткам. Но при этом он ступил ногой на почву, которая удерживать его не могла, потому что морская жизнь была ему совсем незнакома, и в то самое мгновение, когда была брошена веревка и он желал в присутствии Иды и господ выказать свою ловкость, он получил по голове удар канатом, так что с него сбило фуражку, которая упала в море. В ту же самую минуту он вздумал потянуть за трос и поймать фуражку, но нога попала в какую-то щель; он несколько раз припрыгнул и упал, что вызвало ругань со стороны капитана и насмешки матросов. Ида, недовольная неловкостью своего героя, отвернулась; она готова была расплакаться, так ей было за него стыдно. При входе на сходни она сухо с ним простилась; пока он старался удержать ее руку и желал поговорить о будущем лете, о переписке и об ее адресе, сходни стали вырывать у него из-под ног; он подался всем телом вперед, и мокрая фуражка скользнула на затылок, а с мостика раздался громкий окрик штурмана:
— Бросишь ли ты наконец канат!
Новый залп отборных ругательств обрушился на несчастного влюбленного раньше, чем ему удалось освободить причал.
Пароход отошел и спустился по проливу, а Карлсон, как собака, хозяин которой уезжает, побежал по берегу, прыгая по камням, спотыкаясь о корни, чтобы попасть скорей на мыс, где у него за кустом ольхи было спрятано ружье для выстрела в виде прощального приветствия. Но надо думать, что он сегодня встал с левой ноги, потому что в ту минуту, как раз когда проходил пароход и он хотел выстрелить из высоко приподнятого ружья, оно дало осечку. Он бросил ружье в траву, вытащил платок из кармана и начал им махать; побежал вдоль берега, махая голубым платком, кричал «ура» и сопел изо всей мочи.
Но с парохода никто не отвечал; ни одна рука не поднялась, ни один платок не развевался в воздухе. Ида исчезла.
Он же неутомимо, неистово бежал через гранитные глыбы, попадал в воду, ударялся об ольховые кусты, добежал до плетня, наполовину проскочил через него, так что изодрался о колья. Наконец в ту минуту, когда пароход огибал мыс, он добежал до камышовой бухты. Не соображаясь с тем, что делает, он прыгнул в воду, еще раз замахал платком, и из его груди вырвалось последнее отчаянное «ура». Пароход исчезал за камышами, но Карлсон еще разглядел, как профессор замахал шляпой на прощанье. Затем пароход скрылся за лесом, потянув за собой сине-желтый флаг с изображенным на нем почтовым рожком, который еще раз промелькнул между ольхами. Затем уже все исчезло, только еще длинная полоса черного дыма стлалась по воде и омрачала воздух.
Карлсон побрел, плюхая по воде, к берегу и поплелся за ружьем. Он со злобой во взоре взглянул на него, как будто вместо ружья он видел перед собой ту, которая покинула его. Он встряхнул полку, надел новый капсюль и выстрелил.
Потом он опять вернулся на пристань и вновь представил себе всю сцену; как он, подобно паяцу, прыгал по доскам на мостках; он услышал снова ругань и взрывы смеха, вспомнил смущенный вид Иды и ее холодное рукопожатие, он еще ясно чувствовал чад от каменного угля и машинного сала, запах масляной краски, покрывающей пароход.
Пароход явился сюда, в его будущие владения, и привез с собой горожан, которые презирали его, которые в одно мгновение сорвали его с лестницы, по ступеням которой он успел уже довольно высоко подняться, которые — и что-то защемило у него в горле — унесли все счастье, всю радость проведенного лета.
Он взглянул на мгновение на воду, которую пароходные винты привели в кипение, на поверхности которой виднелись клоки сажи и масляные звезды, сиявшие всеми цветами радуги, как старое оконное стекло. В незначительное время успело чудовище изрыгнуть из себя всевозможную нечисть и этим загрязнило светло-зеленую воду: пивные пробки, яичные скорлупки, кружочки лимона, кончики от сигар, обгорелые спички, клочки бумаги, которыми играли уклейки. Казалось, сюда провели отводные каналы всего города и бросали здесь всю нечисть и все отходы.
Одну минуту ему сделалось жутко на душе от мысли, что если он действительно захочет последовать за своей возлюбленной, то ему надо отправиться в город, в эти улицы с этими проточными каналами, где дорогая поденная плата и тонкие платья, газовые фонари, красивые магазинные выставки и девушки с воротничками, рукавчиками и башмаками на пуговках, где имеется все, что заманчиво. Но в то же время он ненавидел город, где он всегда будет последним, где смеются над его наречием, где тонкая работа не по его грубой руке, где ни к чему не пригодны его сила и ловкость. А все же приходилось ему помышлять о городе, потому что Ида сказала, что за простого работника она замуж не пойдет, а хозяином ему не бывать никогда! Разве никогда?
Свежий ветер все крепчал и заволновал воду; она ударялась о сваи мостков, смывала грязь, а ветер рассеял дым и очистил вечернее небо. Шум ольховых веток, плеск волн, дерганье привязанных лодок — все это рассеяло его мысли. Закинув ружье за плечо, пошел он домой.
Дорога шла по пригорку среди кустов орешника, над ним высилась еще стена серого камня, поросшая соснами; там он еще ни разу не был.
Подстрекаемый любопытством, пополз он среди папоротников и дикой малины и скоро очутился на самом верху, на большой серой скале, на которой установлен был морской значок.
Перед ним лежал освещенный солнечным закатом остров; одним взглядом мог он окинуть его леса и пашни, луга и дома, а за ним высились холмики, скалы шхеры вплоть до открытого моря. Это был большой кусок прекрасной земли, а также вода, камни, деревья; и все это могло ему принадлежать, если только он протянет руку, одну только, а другую, направленную к тщеславию и бедности, отведет назад. Не нужно было искусителя, который бы стоял возле него и упрашивал его пасть на колени перед этой картиной, освещенной чарующими лучами заходящего солнца, на которой синие воды, зеленые леса и желтые пашни сливались в радугу и которая омрачила бы более острый разум, чем тот, которым отличался деревенский работник.
Раздраженный намеренным пренебрежением вероломной, забывшей через каких-нибудь пять минут последнее обещание ему на прощанье помахать платком, настолько оскорбленный ругательствами заносчивых городских невеж, как будто его побили палкой, восхищенный видом жирной земли, богатых рыбою вод и теплых хижин, он принял решение: сделать последнюю попытку, самое большее две, чтобы испытать коварное сердце, пожалуй уже позабывшее его, а уж потом взять то, что можно было, без кражи, просто взять.
Когда он, придя домой, увидел голую большую стену, опущенные шторы, лежащие вокруг солому и пустые ящики, ему что-то сдавило горло, как будто он подавился куском яблока.
Запрятав в мешок все полученные им на память от уехавших дачников вещи, он по возможности тихо прокрался в свою каморку. Там он скрыл свои сокровища под кровать, сел к письменному столу, достал бумаги и перо и приготовился писать письмо.
Первая страница представляла из себя излияние целого потока слов, частью из своего собственного запаса, частью извлеченных им из «Сказок» и из «Шведских народных песен» Афцелиуса; эти книги произвели на него сильное впечатление, когда он прочел их у управляющего в Вермланде.
«Дорогой, любимый друг! — начал он.— Сижу я один в своей каморке и страшно тоскую о тебе, Ида. Я помню, как ты сюда приехала, будто это было вчера: мы сеяли яровое, а в кустах куковала кукушка. Теперь осень, и парни выехали на шхеры за килькой. Я бы не так тосковал, если бы ты не уехала, не простившись еще раз со мной, с парохода, как это любезно сделал профессор, стоя на палубе. Без тебя сегодня вечером пусто как в бездне, и это главным образом причина тому, что горе мое так тяжело давит меня. Тогда, во время танцев по случаю покоса, ты мне кое-что обещала. Помнишь ли, Ида? Я помню так ясно, как будто оно у меня записано; но я в состоянии и сдержать то, что обещал. Но не все в состоянии так поступить; однако это все равно, и я не строг к тому, как относятся ко мне люди; но кого я раз полюблю, того уж не забуду; это я хотел бы сказать».
Грусть, вызванная разлукой, улеглась, но зато пришло чувство горечи; всплыл страх перед неизвестными соперниками и искушениями большого города с его удовольствиями. Сознавая, что он лишен возможности бороться с искушением, которого он боялся, он прибегнул к благородным чувствам. В нем тут же пробудились старинные воспоминания того времени, когда он был странствующим проповедником. Он сразу стал высокопарен, строг, исполнен нравственности — словом, превратился в мстителя, устами которого говорит другой.
«Когда я,— писал он,— думаю о том, как ты теперь одна в большом городе без поддержки верной руки, которая бы отстраняла от тебя все опасное и все искушения; когда я думаю о всех греховных случайностях, делающих путь широким, а поступь шаткой, то я чувствую укол в сердце; мне тогда кажется, что я виноват перед Богом и перед людьми в том, что отпустил тебя в сети греха. Я должен был бы быть тебе отцом, Ида; и ты доверилась бы старому Карлсону, как настоящему отцу…»
Слова «отец» и «старый Карлсон» смягчили его, и он вспомнил последние похороны, на которых он присутствовал.
«…отцу, в сердце и на устах которого неизменное снисхождение и всепрощение. Кто знает, сколько еще времени проживет старый Карлсон (он уже полюбил это слово); кто знает, не сочтены ли его дни, как капли воды в море и звезды на небе; быть может, он раньше, чем мы этого ожидаем, будет лежать, как высушенное сено… Тогда, быть может, кто-нибудь, кто теперь об этом не думает, пожелает его откопать. Но будем надеяться и будем молиться о том, чтобы он дожил еще до того дня, когда снова из-под земли покажутся цветы и в наших местах снова раздастся воркованье горлицы. Тогда настанет дорогое время для того, кто теперь стонет и вздыхает и кто хотел бы повторять слова псалмопевца…»
Он забыл, что поет псалмопевец, и ему пришлось достать из ящика Библию и начать ее перелистывать. Но надо было выбирать между сотней псалмов, а Клара уже звала к ужину. Ему, следовательно, надо было из массы выбрать один, и он написал так:
«Пастбища и в пустыне тучны, а кругом пригорки веселят глаз. На выгонах пасутся овцы, а нивы густо поросли хлебом, так что люди ликуют и поют».
Перечитав это место, он нашел в нем удачный намек на преимущества деревенской жизни перед городской; а так как именно это было больным местом, то он решил к нему больше не прикасаться, а предоставить намеку говорить самому за себя.
Потом он подумал о том, что бы ему еще написать, но почувствовал себя усталым и голодным; он как-никак не мог скрыть от себя, что в конце концов все равно, что бы он ни писал, но Ида для него потеряна до возвращения весны.
Поэтому он подписал «верный и преданный» и пошел вниз в кухню ужинать.
Стало темно, и поднялся сильный ветер. Старуха, казавшаяся взволнованной, пришла и села к столу, у которого уселся Карлсон, зажегший перед этим сальную свечку.
Девушки молча и в ожидании ходили от печки к столу.
— Карлсону надо сегодня выпить стакан водки,— сказала старуха.— Я вижу, что ему это будет полезно.
— Да, да! Было нелегко втащить все вещи на судно,— ответил Карлсон.
— Поэтому-то ему теперь следует отдохнуть,— заметила старуха и пошла за бутылкой.— Но что же это сегодня за ветер! Он дует с востока. Трудно эту ночь придется парням с сетями.
— В этом я им помочь не могу. Я над погодой не властен! — сказал Карлсон, как бы отрезая нитку.— Но на будущей неделе, должно быть, будет хорошо; тогда я соберусь в город на рыбацкой лодке, чтобы самому переговорить с рыботорговцем.
— Так-так! Вот он что хочет, Карлсон!
— Да, я нахожу, что парни не устанавливают настоящей цены на рыбу. Это от чего-нибудь да должно зависеть, кто бы ни был в этом виноват.
Старуха схватилась пальцами за стол и подумала, что не торг рыбой, а другое дело тянет его в город.
— Гм!..— промолвила она.— В таком случае не будет ли он так любезен и не навестит ли профессора?
— Да! Охотно, если успею. Он между прочим забыл здесь корзину из-под бутылок…
— Как-никак, а это славные люди… [Не желает ли] Карлсон еще кофе с водкой?
— Спасибо, тетка! Да, это хорошие люди, и я думаю, что они опять вернутся; по крайней мере, я слышал это от Иды.
С большим удовольствием произнес он это имя и вложил в него всю силу своего чувства. Старуха почувствовала при этом, насколько он ее покорил; жар бросился ей в лицо, глаза запылали.
— Я думала, что все кончено между ним и Идой,— пролепетала старуха.
— Нет, избави бог! Далеко до этого! — ответил Карлсон, который отлично сознавал, как ему тянуть за шнур, и знал, что к концу прикреплен крючок.
— Что же, собираетесь жениться?
— Несомненно, когда подойдет время. Но я сначала должен найти себе новое место.
Испуганное лицо старухи дрогнуло, а исхудалая рука все держала стол, как рука горячечного больного теребит простыню.
— Он собирается нас оставить? — решилась она вымолвить дрожащим, безжизненным голосом.
— Когда-нибудь должно же это случиться,— отвечал Карлсон.— Рано или поздно всякому хочется стать своим собственным господином, и никто не согласится утомлять себя, работая для других, не имея чего-либо впереди.
Вошла Клара с киселем, и Карлсону вдруг захотелось с ней пошалить.
— Ну-с, Клара, не боитесь ли вы сегодня спать ночью одни, так как парней нет дома? Быть может, вы желаете, чтобы я к вам спустился и провел с вами ночь?
— Ах, не надо этого! — отвечала Клара.
На одно мгновение в кухне воцарилось молчание. Слышно было, как ветер бушевал в лесу, рвал листья с берез, раскачивал плетень, теребил флюгер и дождевой желоб на крыше. Порою вихрь ветра врывался в дымовую трубу, вгонял в кухню дым и огонь из печки, так что Лотте приходилось закрывать рукою глаза и рот.
Когда на мгновение стих ветер, то слышно было, как билось открытое море о восточный мыс. Вдруг на дворе залаяла собака, и слышно было, как лай удаляется; казалось, что собака побежала кого-то встречать с приветом или с угрозой.
— Пусть Карлсон посмотрит, кто там,— сказала старуха.
Он встал и направился к двери. Перед ним открылась такая густая тьма, что, казалось, ее можно ножом резать; ветер так ударил его, что волосы поднялись на голове, как стручки с горохом. Он позвал собаку, но лай раздавался теперь уже на заливном лугу и звучал дружественно, как будто животное узнало человека.
— Так поздно еще идут гости,— сказал Карлсон старухе, появившейся в дверях.— Кто бы это мог быть? Надо мне пойти посмотреть. Клара, зажги фонарь и дай мне мою шапку!
Он взял фонарь и начал, борясь с ветром, пробираться к лугу, шел по направлению лая и дошел до сосновой рощи, отделяющей луг от берега. Лай замолк; посреди шума и скрипа сосен слышно было, как стучали железные гвозди сапог по скалам, хрустели ветки, которые ломал кто-то, искавший дорогу; брызгала вода из луж; слышались проклятья в ответ на визг собаки.
— Кто там? — крикнул Карлсон.
— Пастор! — отвечал хриплый голос. Промелькнула искра, произведенная ударом железного каблука о гранитную плиту, и Карлсон разглядел в темноте спускающегося с пригорка маленького, широкоплечего человека. Грубое, жесткое лицо обрамляли серые, растущие в диком беспорядке бакенбарды, и оживляли его маленькие, острые глазки с похожими на старый мох ресницами.
— Адские дороги здесь у вас на острове! — заворчал он вместо приветствия.
— Господи Иисусе! Вы ли это, господин пастор? В пути в такую собачью погоду? — почтительно сказал Карлсон в ответ на приветственное ругательство своего духовника.
— Но где же лодка?
— Я на рыбацкой лодке, и ее привязывает Роберт к пристани. Скорей бы дойти до дому, а то сегодня ветер такой, что все тело пронизывает. Ну-с, вперед! Марш!
Карлсон пошел вперед с фонарем, пастор следовал за ним, а собака тем временем обнюхивала кругом кусты, в которых только что скрылся тетерев, поднявшийся с болота.
Старуха вышла на двор по направлению света фонаря. Узнав пастора, она очень обрадовалась и приветствовала его.
Пастор собирался отвезти в город рыбу, но дорогой его захватил шторм, и это принудило его причалить к берегу. Он ругался и проклинал судьбу, так как не успеет вовремя попасть в город и сбыть рыбу.
— Теперь все черти в море и гоняются за каждой рыбкой, живущей в воде.
Старуха хотела провести его в комнату, но он прошел прямо на кухню, предпочитая всему печку, так как там он мог высушиться.
Однако тепло и свет, казалось, не особенно хорошо подействовали на пастора; он заморгал глазами, как бы желая прийти в себя, в то время как снимал с себя мокрые сапоги. Карлсон помог ему снять с себя серовато-зеленую куртку, подбитую овчиной. Скоро сидел пастор в шерстяной фуфайке и в одних чулках у обеденного стола, который старуха прибрала и на который поставила кофейный прибор.
Кто не знал пастора Нордстрёма, не подумал бы, что за этой внешностью жителя стокгольмского архипелага скрывается духовное лицо — настолько тридцатилетняя служба пастором на шхерах изменила человека, когда-то бывшего изящным, когда он приехал из Упсальского университета. До крайности скудное содержание принудило его искать добавочных средств к пропитанию в море и в пашне, а так как и этого не хватало, ему пришлось прибегнуть к добровольной поддержке прихожан, с которыми он ладил благодаря своей обходительности и тому, что он умел приспособляться к окружающей среде.
Однако доброе расположение прихожан выказывалось главным образом в подношениях кофе, разбавленного водкой, и в угощении, что производилось на месте и потому не могло служить к возвышению благосостояния пасторского дома, а, напротив, скорей невыгодно действовало на физическое и нравственное состояние пастора. Кроме того, жители шхер знали отлично по собственному опыту, как в жизни на море счастие помогает только тому, кто сам о себе печется; они точно так же были неспособны установить связь между сильным восточным ветром и догматами аугсбургского исповедания. Поэтому они мало думали о маленькой деревянной часовне, которую они выстроили. Поездки в церковь, осложненные продолжительной греблей, зачастую невозможные вследствие неблагоприятного ветра, были скорей своего рода веселым базаром, где встречались знакомые, совершались сделки, узнавались новости. И пастор представлял из себя единственное начальство, с которым жители приходили в сношение; ленсман, исправлявший обязанности полицейской власти, жил далеко, и его никогда не утруждали по судебным делам. Их решали между собой сами обыватели либо дракой, либо при помощи водки.
Ни следа знания латыни или греческого языка нельзя было бы увидеть в этой фигуре, освещенной в данную минуту огнем из печки и двумя сальными свечами, фигуре, представляющей смешение мужика и моряка. Когда-то белая рука, только перелистывавшая в продолжение всей молодости листки книг, теперь коричневая и корявая, покрыта веснушками от действия соленой воды и солнечного припека, жестка и мозолиста от работы веслами, парусом и рулем; ногти на руках наполовину отломлены и окружены черными краями, вследствие прикосновения к земле и земледельческим орудиям. Ушные раковины обросли волосами, и в них, как средство против катара и флюсов, пропущены свинцовые колечки. Из пришитого к шерстяной фуфайке кожаного кармана торчал волосяной шнур с привязанным к нему часовым ключиком из желтого металла с карнеолом . Большой палец ноги проделал дырки в сырых шерстяных чулках, которые он старался скрыть, для чего беспрестанно прятал под столом ноги. Фуфайка пожелтела под мышками от пота, а брюки были полуоткрыты, так как отлетело несколько пуговиц.
Он при воцарившемся всеобщем почтительном молчании вынул из кармана брюк коротенькую трубку и вытряхнул из нее золу, ударяя ею по краю стола, так что на полу образовалась довольно заметная кучка из золы и скисшего табака. Но рука тряслась, и набивание трубки плохо клеилось; это было настолько очевидно, что возбудило беспокойство.
— Как вы сегодня чувствуете себя, господин пастор? Мне кажется, вам сегодня нездоровится,— заметила старуха.
— Я? — сказал он, высыпая щепотку табаку мимо трубки. Потом он покачал головой, как бы желая сказать, что он хочет, чтобы его оставили в покое, и погрузился в неопределенные, но тяжелые мысли.
Карлсон понял, в чем дело, и шепнул старухе:
— Он нетрезв!
Думая, что надо и ему вмешаться, Карлсон взял кофейник и налил пастору чашку кофе, поставил перед ним водку и попросил его покушать.
С уничтожающим взглядом приподнял старик свою седую голову так, что, казалось, он хотел ударить ею Карлсона.
— Ты кто здесь? Работник? — проговорил он, отталкивая с отвращением от себя чашку.
— Дайте мне чашку кофе, фру Флод! — обратился он затем к старухе.
Потом он погрузился на время в глубокое молчание, вспоминая, быть может, величие прежних дней и раздумывая о том, как сильно развивается в народе бесстыдство.
— Проклятый работник! — зашипел он еще раз.— Убирайся и пойди помоги Роберту справиться с лодкой.
Карлсон хотел было прибегнуть к ласке, но старик сразу прервал его.
— Разве ты не знаешь, кто ты?
Карлсон исчез в дверях.
Освежившись несколькими глотками кофе, пастор напустился на старуху, старавшуюся сказать что-нибудь в извинение работника.
— Что, у вас невода заброшены?
— Да, дорогой господин пастор,— сказала старуха,— все сети и невода. Около шести часов еще никто не знал, что к ночи поднимется шторм; и я знаю Густава. Он скорей пойдет ко дну, чем согласится в такую ночь не забрасывать сетей.
— Ну что же, уж этот сумеет выйти из затруднения,— сказал в утешение пастор.
— Не скажите, господин пастор! По-моему, пусть пропадут сети, хотя они стоят не мало, лишь бы малый вернулся благополучно…
— Не будет же он настолько глуп, чтобы в такую погоду вытягивать сети? Ведь под ним море лежит!
— Этого-то именно и надо от него ожидать! Как отец, он всегда выкинет что-нибудь особенное, и он был бы в состоянии жизнью своей пожертвовать, лишь бы не пропали невода.
— А если уж так суждено, фру, то сам черт ему не поможет! Впрочем, рыба хорошо ловится! На прошлой неделе мы были с шестью неводами возле ольхового залива и поймали восемнадцать раз восемьдесят штук.
— Что, килька была жирна?
— Еще бы! Жирна как масло. Но скажите-ка, фру Флод, что это за болтовня носится по поводу вас: будто бы вы подумываете вторично выйти замуж? Правда ли это?
— Ах! Тьфу, пропасть! — воскликнула старуха.— Неужели об этом говорят? Это невообразимо, о чем только люди не болтают.
— Меня это мало касается,— возразил пастор.— Но если правда то, что говорят, будто дело идет о работнике, то мне жаль сына.
— О! Малому опасаться нечего, и видали мы отчимов похуже того.
— Итак, это правда, как я понимаю. Неужели еще так сильно горит огонь в старом теле, что вы дольше выдержать не можете? Тело хочет получить свое! Ха! ха! ха!
— Не желаете ли вы еще чашку кофе с водкой, господин пастор? — прервала его старуха, испугавшись оборота, который принял разговор.
— Пожалуйста, фру, будьте любезны! Благодарю! Но мне пора в постель, а вы еще, вероятно, не постлали мне.
Послали Лотту в каморку приготовить там постель, после того как пришли к соглашению, что Карлсон и Роберт проведут ночь в кухне.
Пастор зевнул, потер одну ногу о другую, провел рукой по лбу до блестящей лысины, как бы желая стереть неизъяснимое горе, потом голова короткими толчками склонилась к столу, пока наконец подбородок не нашел в доске стола поддержку.
Старуха, увидав, в каком он состоянии, приблизилась, осторожно положила руку ему на плечо и тихо потрясла его.
— Дорогой господин пастор,— попросила она трогательным голосом,— не прочтете ли вы нам сегодня вечером, перед тем как нам идти спать, поучительное слово? Подумайте о старухе и ее сыне, ушедшем в море.
— Поучительное слово? Да! Дайте мне книгу; ведь вы знаете, где она находится.
Старуха взяла кожаную дорожную сумку и вынула из нее черную книгу с золотым крестом. Обыкновенно вынимали эту книгу как дорожный ящичек, из которого давали укрепительные капли старухам и больным. Благоговейно, точно она внесла в свою низкую хижину частицу церкви, понесла она таинственную книгу обеими руками, как теплый хлеб, осторожно отставила в сторону чашку пастора, вытерла стол своим фартуком и положила священную книгу перед отяжелевшей головой пастора.
— Дорогой пастор,— шепнула старуха, пока ветер по-прежнему шумел в дымовой трубе,— вот книга.
— Хорошо, хорошо,— отвечал пастор, как бы во сне, протянул руку, не поднимая головы, ощупал чашку с кофе и так неловко задел пальцем, что опрокинул чашку; двумя ручьями потекла жидкость по грязному столу.
— Ах, ах! — завопила старуха, спасая книгу.— Ничего не выйдет! Вам спать хочется, господин пастор, и вам надо лечь.
Но пастор уже захрапел; он спал, положив руку на стол и как-то нелепо вытянув указательный палец, как будто он указывал им невидимую цель, которая в данную минуту была недостижима.
— Как же нам теперь уложить его? — спросила старуха у девушек.
Она знала, в какое он может прийти настроение, если его теперь, когда он пьян, внезапно разбудить. Оставить его в кухне не годилось, ради девушек; тоже и в комнату нельзя его внести из опасения, что будут болтать злые языки.
Все три женщины вертелись вокруг спящего, как крысы, окружившие кошку, чтобы надеть на нее цепи, но не решавшиеся к этому приступить.
А пока что погас огонь в печке; и ветер дул в окно и в неплотные стены. Старик, сидевший в одних чулках, вероятно озяб, потому что несколько раз подряд бессознательно поднялась голова, рот широко зевнул и раздался глухой стон, похожий на предсмертный стон лисицы, от которого содрогнулись женщины.
— Я, кажется, поспал,— сказал пастор.
Он встал и с полузакрытыми глазами пошел к скамейке, стоящей у окна; он лег, растянулся на спине, скрестил руки на груди и задремал, протяжно вздохнув.
Нечего было и думать его унести оттуда. Карлсон и Роберт, вошедшие теперь, тоже не решились тревожить его.
— Он спит! Осторожней! — заметил Роберт.— Дайте ему только подушку под голову, накройте его одеялом, и он проспит до утра.
Старуха взяла девушек с собой в комнату. Роберту было приказано идти спать на сеновал над кладовой, а Карлсон пошел в свою каморку. Потушили свечи, и в кухне стало тихо.
Вскоре все в доме погрузилось в более или менее спокойный сон.
* * *
На следующее утро, когда петух и фру Флод встали, чтобы разбудить всех своих, пастора и Роберта уже не было. Шторм улегся, холодные белые осенние тучи неслись с востока к материку, и небо снова просветлело.
Около восьми часов старуха пошла к восточному мысу посмотреть, не покажется ли в открытом море лодка. Вдали, в проливе, между островками выплывала то одна, то другая зарифованная парусная лодка, исчезала и снова появлялась. Море синело, как сталь, а наружные шхеры едва светились, они как бы висели на платках, окрашенных в цвет воздуха, как будто они из воды выплыли кверху, собираясь подняться в виде ночного тумана. Молодые тюлени лежали на бухтах и на мысах и бежали по воде, они погружались в воду, когда над ними тяжело пролетал морской орел, а потом опять выплывали, снова бежали, так что от воды летели брызги.
Когда фру Флод видела, что над какой-нибудь шхерой взлетали чайки, и слышала их крик, она решала, что идет парусник; и действительно, появлялись парусники, но все проходили мимо острова, то на север, то на юг. У старухи заболели глаза от холодного ветра и белых тучек; утомившись от ожидания, она пошла в лес. Она стала собирать в фартук бруснику, так как никак не могла оставаться без занятия, ей надо было что-нибудь делать, чтобы отвлечь беспокойство. Сын был как-никак ей всего дороже, и она и наполовину не была так озабочена в тот вечер, когда стояла у забора и когда на ее глазах исчезла в темноте другая смутная надежда, как теперь. Сегодня она особенно тосковала о сыне, потому что предчувствовала, что он вскоре оставит ее. Слова пастора, сказанные накануне вечером относительно сплетни, зажгли фитиль; скоро произойдет взрыв! У кого тогда насупятся брови — нельзя сказать, но можно допустить, что с кем-то что-нибудь тогда случится.
Наконец она тихонько побрела домой. Дойдя до дубовой рощи, она услыхала голоса со стороны мыса. Сквозь дубовые ветки она увидела людей, двигающихся вокруг навеса на берегу моря; говорили что-то, обсуждали, спорили. Что-то произошло, пока она оттуда ушла! Но что?
Беспокойство подстрекнуло любопытство, и она спустилась с возвышения, чтобы увидеть, что случилось.
Дойдя до забора, она увидела штевень рыбацкой лодки. Значит, они на веслах обогнули остров!
Ясно слышен был голос Нормана, описывающего происшествие:
— Он, как камень, пошел ко дну, потом опять показался на поверхности, но тут смерть ударила его в левый глаз; было совсем темно, как будто затушили огонь.
— Господи Иисусе! Он умер? — вскрикнула старуха и бросилась через забор.
Но никто не расслышал ее, так как в эту минуту Рундквист, стоя в лодке, продолжал надгробную речь:
— Тогда бросили мы дрек, и, когда якорное крыло хватило его в спину, то…
Старуха добежала до жердей, на которых сушились сети, и не могла через них пройти дальше, но она через растянутые сети разглядела, как в зеркале, затянутом вуалью, что все мужчины с мызы возились вокруг мокрого тела, распростертого в лодке, лежали перед ним, стояли на коленях, ползли по дну лодки. Она вскрикнула и хотела пробраться под сетью, но поплавки застряли в ее волосах, а бечевка била по лицу, как щетка.
— Что у нас там попалось в камбаловой сети? — крикнул Рундквист, обративший внимание на то, что сеть задвигалась.— Да ну! Неужели? Мне кажется, что это тетка!
— Все ли с ним кончено? — крикнула фру Флод изо всей силы.— Кончено?
— Кончено…
Старуха наконец высвободилась и поспешила к пристани. Густав лежал на дне лодки, без шапки, на животе, но он двигался, а под ним виднелась большая меховая туша.
— Это ты, мама? — приветствовал ее Густав, не оборачиваясь.— Посмотри-ка, что мы поймали!
Старуха не верила глазам, когда увидела жирнягу тюленя, с которого Густав сдирал кожу. Не каждый день попадались тюлени; мясо можно было есть в настоящем виде; ворвани хватит на смазку многих пар сапог; мех может стоить двадцать крон. Но более необходима была зимняя килька, а ее не видно было в лодке нисколько. Она по этому поводу расстроилась, забыв как благополучно вернувшегося сына, так и неожиданного тюленя, набросилась на сына с упреками.
— А где же килька? — спросила она.
— К ней нельзя было и приступиться,— ответил Густав.— Но ее ведь, в конце концов, можно и купить, а тюлени попадаются не каждый день.
— Да! Ты так всегда рассуждаешь, Густав! Но ведь прямо стыдно быть в море три дня и не привезти ни одной рыбы! Что же мы будем есть зимой?
Но сочувствия она не нашла. Кильки всегда много, она надоела, а мясо всегда останется мясом. К тому же теперь все внимание было обращено на рассказы охотников об удивительных приключениях.
— Да,— сказал, пользуясь случаем, Карлсон, отпихивая от себя ласт мертвого тюленя,— не будь у нас теперь хлебопашества, то есть было бы нечего!
В этот день уже больше рыбу не ловили; на огонь поставили большой бельевой котел для варки ворвани; на кухне варили и жарили, а тем временем пили кофе, разбавленный водкой. Вдоль южной стороны сарая, как трофей, растянули шкуру. Велись надгробные речи, и все приходящие и проходящие маловерные должны были вкладывать пальцы в отверстия, сделанные зарядами, и выслушивать, как попал заряд, как тюлень заполз на камень, что сказал Густав Норману в последнее мгновение перед выстрелом, что делал тюлень в последнюю минуту, когда жизнь его была перерезана, как нитка.
В этот день не Карлсон был героем, но он тихонько ковал-таки свое железо, а по окончании рыбной ловли он сел с Норманом и Лоттой в лодку и отправился в город.
* * *
Когда фру Флод спустилась к пристани навстречу возвращающимся из города, то по тому, как был любезен и вежлив Карлсон, она сразу поняла, что что-то произошло.
После ужина она позвала его в комнату, чтобы он пересчитал деньги. Он должен был сесть и доложить о поездке. Но дело шло вяло; работнику, казалось, не хотелось многого рассказывать. Однако старуха не унималась, пока он подробно не рассказал о поездке.
— Ну-с,— вытягивая из него слова, спросила старуха,— Карлсон был ведь и у профессора, не правда ли?
— Да, я, конечно, был у него,— ответил Карлсон, на которого это напоминание, видимо, действовало неприятно.
— Ну-с, как же они поживают?
— Они просили кланяться всем на мызе. Они были так любезны, что пригласили меня к завтраку. В квартире у них очень хорошо, и нас хорошо угостили.
— Как же вас угостили?
— Ах, мы ели омаров и шампиньоны и запивали это портером.
— Так, вероятно, Карлсон и девушек видел?
— Да, понятно,— откровенно ответил Карлсон.
— А они не изменились, не так ли?
Этого никак нельзя было сказать; но это слишком обрадовало бы старуху, поэтому Карлсон не отвечал вовсе на этот вопрос.
— Да, они были очень милы! Мы вечером отправились в Бернс-салон послушать музыку; там я угощал шерри и бутербродами. Было, повторяю, очень мило.
В действительности же было отнюдь не мило; дело произошло совсем иначе.
Карлсона в кухне приняла Лина, потому что Иды не было дома: он, сидя в конце кухонного стола, выпил полбутылки пива. В это время вошла в кухню жена профессора и сказала Лине, что ей надо пойти за омаром, так как вечером будут гости, после чего она вышла из кухни.
Когда Карлсон опять остался один с Линой, она показалась ему смущенной, и наконец Карлсон добился от нее того, что она рассказала, что Ида получила его письмо и прочла его вслух, когда однажды к ней вечером пришел жених; дело было в кухне, где жених пил портер, а Лина чистила шампиньоны. И они хохотали до полусмерти. Жених два раза вслух прочел письмо громко, как пастор. Всего больше развеселили их слова «старый Карлсон и его последний час». Когда же они дошли до «искушений и заблуждений», то жених (он развозчик пива) предложил отправиться на искушение в Бернс-салон. И они пошли туда, и жених угостил их шерри и бутербродами.
Отуманили ли рассказы Лины разум Карлсона и потрясли ли его память, или он пожелал так живо быть в одежде развозчика пива, что почувствовал себя на его месте, смешал ли он себя с гостем, кушающим омара, вообразил ли он себя пьющим портер жениха и кушающим шампиньоны Лины — словом, он дело так представил старухе, что достиг того результата, которого желал, а это было главное.
Зайдя так далеко, он почувствовал себя достаточно спокойным, чтобы перейти к наступлению. Парни отправились на море, Рундквист уже лег, девушки покончили на этот день работу.
— Что это за сплетня носится здесь в округе, я о ней постоянно слышу? — начал он.
— О чем это опять болтают? — спросила фру Флод.
— Да это все старая сплетня, будто мы собираемся жениться.
— Это не ново! Мы уж так часто это слышали.
— Но ведь это просто невероятно, чтобы люди утверждали то, чего нет! Это мне просто не верится,— заметил хитрый Карлсон.
— Да, что бы он, молодой, красивый парень, стал бы делать со старой бабой, как я?
— Ну, что касается возраста, то в этом ничего дурного нет. Если мне разрешено говорить о себе, то я скажу, что если бы я когда-нибудь задумал жениться, то я не взял бы кокетки, которая ничего делать не может и не умеет; видите ли, тетка, ухаживание — одно, а женитьба — дело другое! Ухаживание и плотская любовь проходят, как дым, а верность похожа на живительный табак, когда кто вам подарит сигару. Видите, тетка, вот я каков: на ком я женюсь, той я буду верен; таким я был всегда, и если кто другое говорит, тот врет.
Старуха насторожила уши и подметила намек.
— Ну, а Ида? Разве между ним и ею дело не серьезно? — допрашивала она.
— Ида! Да она сама по себе отличная девушка; мне стоило бы только пальцем поманить ее, и она была бы моей! Но, тетка, у нее нет настоящих убеждений. Я хорошо не знаю, как мне это выразить, но ведь, вы понимаете меня, тетка, ведь у вас настоящее направление.
— Да, это верно.
Старуха присела к столу, чтобы лучше понять намеки Карлсона, чтобы как-нибудь не пропустить случая сказать свое «аминь», когда он наконец выскажет свое «да».
— Но, Карлсон,— начала она с другого конца,— не думал ли он о вдове из Овассы, которая живет одна и ничего большего бы не желала, как выйти вторично замуж?
— Ах! нет! я ее знаю, но у нее нет настоящих убеждений, а кто меня хочет в мужья, у той должны быть настоящие убеждения! Деньги, наружность и красивые платья, это не производит на меня впечатления; я не из таких! И кто меня действительно знает, тот не может другого сказать.
Теперь почва казалась укрепленной со всех сторон; надо было, чтобы один из двух сказал последнее слово.
— Ну-с, о ком же Карлсон подумал? — спросила старуха, отважившись на решительный шаг.
— Подумал! Подумал! Думаешь и о том и о сем; а впрочем, я еще ни о ком не думал. Кто о чем-нибудь думает, тот должен говорить, а я молчу! Нельзя будет никогда сказать, чтобы я кого-нибудь сманил: нет, не таких я убеждений.
Теперь уж они так долго вертелись рядом да около, что можно было опасаться, что они так на этом и застрянут, если старуха не даст еще толчка.
— Ну-с, что бы сказал Карлсон, если бы нам обоим соединиться?
Карлсон начал отбиваться обеими руками, говоря, что хочет сразу отогнать малейшее помышление о подобной низости.
— Да ведь об этом и вопроса быть не может! — добавил еще Карлсон.— Мы об этом и думать не будем, тем более не будем говорить. Что стали бы болтать люди? Что я взял вас за ваши деньги. Но я не таков и не таковы мои воззрения. Нет! мы ни слова больше говорить об этом не будем. Обещайте мне это, тетка, и дайте мне на этом вашу руку (и он протянул свою руку), что вы никогда об этом говорить не будете! Дайте вашу руку!
Но фру Флод не намерена была ему на этом слове пожать руку, а напротив, она хотела основательно об этом вопросе переговорить.
— Почему же не говорить о том, что может осуществиться? Я стара, это Карлсону известно, а Густав не тот человек, который мог бы заняться мызой. Мне нужно кого-нибудь, кто шел бы со мной и помогал бы мне; но я понимаю, что Карлсон не хочет посвятить себя другим и ни за что ни про что мучить себя тяжелой работой: поэтому иного ничего я не могу посоветовать, как чтобы нам жениться. Пускай люди болтают; они сплетничают и без того! Если Карлсон ничего особенного против меня не имеет, то я не понимаю, что может нам помешать. Что у Карлсона против меня?
— Против вас я ничего не имею, тетка; отнюдь нет; но эти глупые толки; да кроме того, нам этого Густав никогда и не простит.
— Что такое? Если Карлсон недостаточно тверд, чтобы держать малого за узду, то я уж об этом позабочусь. Я немолода, но все же еще не так стара и с глазу на глаз скажу Карлсону… что, если уж правду сказать, то я не хуже девушек.
Лед был сломан. Теперь последовал целый поток планов и совещаний по поводу того, как об этом сообщить Густаву и как сыграть свадьбу.
Долго длились переговоры, так долго, что старухе пришлось поставить варить кофе и подать бутылку водки. До поздней ночи все не прекращались переговоры.