Глава III
Лещ метал икру, на можжевельнике распускались почки, цвела черемуха, а Карлсон делал весенние посевы на замерзших озимых, зарезал шесть коров, купил сухое сено для остальных, чтобы поднять их на ноги и пустить в лес. Он все поправлял, приводил в порядок и сам работал за двоих; у него была способность приводить людей в движение, и эта способность побеждала всякое сопротивление.
Рожденный на фабрике в Вермланде от никому неизвестного отца, он уже с малолетства выказывал решительную нелюбовь к физическому труду, но зато невероятную способность в изобретении способов для избавления себя от этого неприятного последствия «грехопадения».
Побуждаемый потребностью ознакомиться со всеми сторонами человеческой деятельности, он долго понапрасну не оставался на одном месте. Как только он приобретал нужные ему познания, он искал новое поле действия. Таким образом он от кузнечного ремесла перешел к сельскому хозяйству, испытал себя на службе в конюшне, торговал у купца в лавке, был помощником садовника, рабочим на железной дороге, каменщиком, а под конец — странствующим проповедником.
Характер его приобрел, благодаря этим странствованиям, некоторую гибкость; он получил способность жить при различных условиях и со всевозможными людьми, понимать их намерения, читать их мысли, предугадывать их затаенные желания. Он, словом, стал силой, которая превышала все его окружающее. Его различные познания делали его более способным управлять и приводить в порядок целое, чем, будучи одной из частей этого последнего,— повиноваться. Он не желал быть в колеснице простым колесом, но хотел, чтобы колесница везла его.
Попав случайно на новое место, он сразу увидел, что здесь он может быть полезен, здесь он может, благодаря своим способностям, довести хозяйство, доселе не имеющее никакой цены, до того, что оно будет приносить доходы; здесь его поэтому будут ценить, и он в конце концов станет необходимым. Теперь у него была определенная и совершенно ясная цель, и он твердо надеялся, что его ожидает награда, заключающаяся в улучшении жизненных условий, и это придавало ему силы. Он — в этом не было сомнения — работал для других, но в то же самое время он ковал свое собственное счастье. И если он умел так поставить дело, что казалось, будто он посвятил свое время и свои силы чужой выгоде, то он этим показывал, что он умней других, потому что те охотно поступили бы так же, но не могли.
Самое серьезное препятствие, которое становилось на его пути,— это был хозяйский сын. При определенном влечении рыболова и охотника ко всему неизвестному, тайному, у него было ясно выраженное отвращение к порядку и ко всему верному и определенному. Занимаясь земледелием, думал он, получаешь самое большее то, на что рассчитываешь, больше того не получить никогда, но часто гораздо меньше. Если же забросить сети, то один раз ничего не вытянешь, но на следующий раз в семь раз больше того, что ожидал. Случалось, что если выедешь в море за угрями — убьешь тюленя; бывало, лежишь полдня в шхерах и караулишь пролет диких уток, как вдруг чуть ли не на ружье налетает гагара. Всегда что-нибудь да получишь и зачастую что-нибудь другое, чем то, что ожидал.
Кроме того, охота, даже после того как она из преимущества высших классов перешла к низшим, считается более благородным и самостоятельным занятием, чем хождение за плугом или за телегой с навозом. Это настолько всосалось в кровь и плоть, что нельзя было заставить работника отправиться на работу с парой волов; отчасти потому, что вол получил обрезание, был «изменен», но в особенности потому, что на лошадь, а главным образом на кобылу, смотрели с давних пор с суеверным уважением.
Вторым камнем преткновения был Рундквист. В сущности, это был старый плут, который, притворяясь, что ему открыты всякие тайны, старался по-своему достигнуть земного рая,— рая, лишенного тяжелой работы, но с продолжительным отдыхом днем и со многими возлияниями; он шутя отбояривался от всего серьезного, а в особенности от грубой работы; он, если надо, прикидывался слабоумным или физически больным, возбуждал к себе сострадание, в особенности если оно выражалось чашкой кофе с водкой или полуфунтом нюхательного табаку. Он умел пустить овце кровь и выложить поросенка; считал, что может с помощью магического жезла находить источники; утверждал, что может привлекать в сеть окуня; излечивал у других различные несерьезные немощи, только не свои, во время новолуния предсказывал хорошую погоду, если перед этим шел в продолжение многих дней дождь; жертвовал чужой монетой и клал ее на берег моря под большим камнем, когда должна была прийти килька.
Кроме того, он утверждал, что может делать ведьмины штуки: привлечь на поле соседа сорные травы, испортить корову; он раздавал заколдованные заряды и тому подобное. Все это внушало некоторый страх, и всякому приятно было заручиться его дружбой.
Его заслуги — а их он все же имел и благодаря им был необходим — заключались в том, что он умел ковать железо и столярничать. Но его невероятная способность делать все что ни подвернется, делала из него опасного соперника, потому что то, что делал Карлсон в стенах конюшни или в поле, менее бросалось в глаза. Оставался Норман — ловкий работник; его надо было вырвать из-под влияния Густава и вновь вернуть к правильному земледелию.
Итак, Карлсону предстоял немалый труд, и, кроме того, ему надо было проявить некоторую хитрость, чтобы пробиться; но так как он был умней других, то он победил.
С Густавом он с самого начала и не стал бороться; он его спокойно оставил бегать, после того как сманил его союзника Нормана, предлагая ему всякого рода выгоды. Это было не особенно трудно, потому что Густав был, по правде говоря, немного скуп и на охоте обращался с Норманом скорей как с гребцом, который не смел никогда выстрелить первым; если Густав и давал ему рюмочку, то в то же время сам тайком выпивал их три. Таким образом, выгоды, которые ему представлял Карлсон,— хорошее жалованье, новые чулки, рубашка и другие безделушки — скоро привели Нормана к измене; тем более что возрастающая сила Карлсона обещала ему больше, чем уменьшающаяся власть Густава.
С отпадением Нормана любовь хозяйского сына к охоте тоже уменьшилась, потому что разъезжать по морю одному не представляло удовольствия. Вследствие отсутствия компании Густав присоединился к другим и стал работать.
Спихнуть Рундквиста было трудней; эта рыба была столь же упряма, как и стара; но скоро Карлсон поймал и его в свои сети.
Вместо того чтобы жертвовать монетами, Карлсон распорядился, чтобы починили сети и чтобы исправили невода,— и килька стала ловиться лучше прежнего. Вместо того чтобы с помощью растущей на деревьях омелы отыскивать новые источники, Карлсон очистил старый, построил около него бассейн и вставил в него насосный поршень — благодаря этому омела могла быть брошена в помойную яму. Вместо того чтобы творить над коровами заговор и окуривать, он велел их почистить и дал им сухой подстилки. Если Рундквист мог выковать подковный гвоздь, то Карлсон мог сделать крючок; если Рундквист мог сколотить борону, то Карлсон мог также сделать плуг, как и каток.
Когда Рундквист убедился, что его вытесняют со всех позиций, он схватился за то, что больше бросается в глаза. Он начал чистить вокруг дома; уносил все то, что в продолжение зимы по небрежности ли или по недосмотру бросалось прямо на двор; ухаживал за курами и за кошкой; приделал к двери новую щеколду.
— Нет! До чего стал любезен Рундквист! Он нам к старой двери пристроил новую щеколду!
— Да! Когда захочет, он может быть любезен.
Так разговаривали в кухне служанки, и это слышал Карлсон.
Но Карлсон продолжал двигать им, как стрелой. В одно прекрасное утро печка оказалась свежепобеленной; на другое утро ведра были выкрашены в зеленую краску с черными краями и белыми сердечками; на третье утро под навесом лежали дрова, которые он наколол за кладовой. Карлсон научился у неприятеля, как завоевывать симпатии на кухне; и новый насосный поршень сделал его непобедимым.
Но Рундквист был, однако, упрям и коварен; однажды ночью с субботы на воскресенье он выкрасил в ярко-красный цвет место уединения.
Один Карлсон с ним справиться не мог; он подкупил Нормана, угостив его водкой, и в ночь на Троицын день старуха слышала, как что-то шумело у наружной стены дома; но ей слишком сильно хотелось спать, поэтому она только утром увидела, что вся «лачуга» выкрашена в красный цвет, с белыми косяками окон и белыми желобами.
Это нанесло жестокий удар Рундквисту, который не был в силах продолжать подобную утомительную борьбу. Немного пошутили над его желанием заняться украшением дома и места уединения. Норман, как истый вероломный изменник, выдумал по поводу него шутку, которую потом долго повторяли:
— Рундквист долго думал, с чего бы начать, вот он и выкрасил место уединения!
Рундквист сдался, но оставался настороже, чтобы еще как-нибудь выдумать новые козни или заключить выгодный мир.
Густав оставлял их; он присматривался и находил, что все, что делается, хорошо.
— Пашите только,— думал он,— я в свое время приду и соберу жатву.
До сих пор деятельность Карлсона еще не успела увенчаться осязательными результатами. Деньги, вырученные за продажу коров, произвели при подсчете прекрасное впечатление и, конечно, несколько дней пролежали в секретере; но они вскоре были израсходованы и оставили после себя чувство разочарования.
Приближалась середина лета. Карлсону много приходилось распоряжаться, и он мало находил времени для гулянья. Однако в один прекрасный воскресный день он отправился на гору и оглянулся кругом. Тут бросилась ему в глаза большая стуга, стоявшая пустой с опущенными шторами. Будучи любопытен, он спустился к дому и увидел, что дверь отворена. Он вошел в сени, оттуда увидел кухню, пошел дальше и вошел в большую комнату, очень роскошную на вид: белые занавески, кровать с пологом, окованная медью, зеркало в резной и позолоченной рамке с отшлифованным стеклом (это красиво! это он понимает!), диван, секретер, кафельная печка,— все, как должно быть в господском доме. По другую сторону сеней была еще такая же большая комната с камином, обеденным столом, диваном, стенными часами…
Он был удивлен и проникнут уважением. Но вскоре это чувство перешло в сострадание, а затем в презрение к хозяевам, в которых до такой степени отсутствовал предпринимательский дух; в особенности же когда он увидал, что в доме еще две небольшие комнаты с несколькими готовыми кроватями.
— Ай, ай, ай! — подумал он вслух.— Столько кроватей, и нет дачников!
Возбужденный мыслями о будущих доходах, отправился он тут же к старухе и объявил ей, что не сдавать стугу дачникам — это просто мотовство.
— Да ведь мы не найдем никого, кто согласился бы здесь жить! — ответила в свое оправдание старуха.
— Почем вы это знаете? Пробовали ли вы? Печатали ли вы в газете о сдаче стуги?
— Это значило бы только бросать деньги в море,— заявила госпожа Флод.
— И сети забрасывают в море,— возразил Карлсон.— И это следует делать, если желаешь что-нибудь приобрести.
— Попытаться можно, но дачников мы не найдем,— сказала в заключение старуха, не верившая больше в исполнение желаний.
Через неделю на лугу появился нарядный господин, который оглядывался во все стороны. Затем он подошел ближе. Когда он вошел во двор, то его встретила одна лишь собака, так как люди, по обыкновению, из робости или из чувства глубокой учтивости попрятались в кухню и в комнату, тогда как раньше стояли кучкой перед домом и высматривали гостя. Только когда господин подошел к двери, Карлсон, как самый храбрый, вышел к нему навстречу. Приезжий прочел объявление.
— Да, да — это здесь!
Карлсон повел его к большой стуге.
Господину понравилось. Карлсон обещал, что будут произведены все нужные улучшения, при условии если господин теперь же решится, так как желающих много, а время уже позднее.
Приезжий, казалось, был восхищен прекрасным местоположением и поспешил покончить дело.
После того как обе стороны осведомились об обоюдном положении, как хозяйственном, так и семейном, приезжий удалился.
Карлсон проводил его до границы поля. Затем он снова вбежал в дом и положил на стол перед хозяйкой и ее сыном семь монет по десяти крон и одну в пять.
— Да, но неправильно выжимать у людей так много денег,— заворчала старуха.
Густав же был доволен. Он впервые выразил Карлсону признательность, когда тот рассказал, как он, сказав о том, что есть конкуренты, прижал господина.
Деньги лежали на столе, и это для Карлсона значило — козыри на столе. После этого случая, когда выказалась его опытность в делах, он заговорил более повышенным тоном.
Не одно только важно, что деньги за наем помещения свалились с неба, но это повлечет за собой другие доходы.
И Карлсон быстрыми штрихами изобразил все свои виды внимательным слушателям.
Они будут продавать рыбу, молоко, яйца, масло; топливо будут они доставлять не даром; нечего и говорить о перевозах на купальное местечко Даларё, за что они каждый раз будут брать по одной кроне. Кроме того, можно будет доставлять телятину, баранину, кур, картофель, овощи. О! Тут дело найдется! А он, видимо, важный господин.
Вечером прибыли ожидаемые золотые рыбки: муж и жена, дочь шестнадцати лет, сын шести и при них две служанки.
Господин этот состоял скрипачом дворцовой капеллы, жил хорошо, был человеком мирным, приближался к сорокалетнему возрасту. Родом он был немец и плохо понимал островитян; поэтому в ответ на все то, что они говорили, он ограничивался тем, что одобрительно кивал головой и говорил «хорошо». Таким образом он вскоре прослыл за очень приятного господина.
Дама была порядочной хозяйкой, пеклась о своем доме и о детях и умела своим достойным поведением заслужить уважение служанок без ругани и заискиваний.
Карлсон, как менее робкий и более болтливый, сразу принялся за приезжих. В этом отношении на его стороне было и то преимущество, что он их сюда привел. Да у остальных не было ни особенного желания, ни способности к общению, чтобы оспаривать его положение.
Прибытие горожан не замедлило оказать влияние на взгляды и обычаи островитян. Ежедневно видеть перед собой людей, одетых в праздничные платья, превращающих каждый будничный день в воскресенье, гуляющих и гребущих на лодке без особой цели, купающихся, занимающихся музыкой, проводящих время так, как будто на свете нет ни забот, ни труда,— это вначале не возбуждало зависти, но лишь удивление; удивление — по поводу того, что жизнь могла так устроиться; удивление, возбужденное людьми, которые могли создать себе такое приятное и спокойное, а главным образом такое чистое и изящное существование без того, чтобы можно было сказать, что они другим причинили зло или ограбили неимущих.
Сами того не замечая, островитяне начали предаваться тихим грезам, бросая исподлобья взгляды по направлению к большой стуге. Появится ли на лугу светлое летнее платье, останавливались и наслаждались, глядя на него, как на что-то замечательно красивое. Замечали ли они в лодке в бухте, между челнами, белую вуаль, обвивающую шляпу из итальянской соломки или красную шелковую ленту вокруг стройной талии, они замолкали и задумывались в стремлении к чему-то неведомому, на что они не могли надеяться, но к чему их все же влекло.
Разговоры и шум внизу в кухне старой стуги стали значительно тише. Карлсон постоянно появлялся в чистой белой рубашке, в будни носил синюю суконную фуражку и понемногу принял внешний вид управляющего; из бокового кармана или за ухом у него торчал карандаш, и зачастую он курил слабую сигару.
Густав же удалялся; он держался насколько возможно в стороне, чтобы не давать повода к сравнению; он вообще с горечью говорил о горожанах; чаще прежнего вспоминал и других наводил на мысль о деньгах, лежащих в банке; делал крюк, чтобы не пройти мимо большой стуги и чтобы избегнуть встречи со светлыми платьями.
Рундквист ходил с мрачным лицом, пребывал большей частью в кузнице и объявлял, что пусть черт уберет весь свет, хотя бы даже и с королевской вдовой.
Что же касается Нормана, то он вытащил откуда-то свою солдатскую фуражку, затянул ременный пояс сверх фуфайки и пристроил крюк к колодцу, куда имели обыкновение приходить утром и вечером служанки приезжих господ.
Всего хуже пришлось Кларе и Лотте; от них вскоре малодушно отвернулись все мужчины и перешли к служанкам приезжих господ, которых в письмах величали фрёкен и которые надевали шлемы, когда отправлялись в купальное местечко Даларё. Кларе и Лотте приходилось идти на босу ногу; на скотном дворе было так грязно, что там они скоро испортили бы свои башмаки, а на лугу и в кухне было слишком жарко, чтобы ходить обутыми. На них были темные платья, и они даже не могли позволить себе белых воротничков из-за пота, сажи и мякины. Клара попробовала надеть манжетки, но проба оказалась неудачной; она сейчас же была уличена, и долго над ней смеялись, говоря, что она пустилась в соревнование. Зато Клара и Лотта вознаграждали себя в воскресенье; в этот день они торопились в церковь с усердием, какого не замечалось у них за целые годы, только для того, чтобы надеть лучшие свои наряды.
Карлсон всегда имел какое-нибудь дело к профессору, всегда останавливался перед домом, если там кто-нибудь сидел, осведомлялся о том, как господа поживают, предсказывал хорошую погоду, предлагал всевозможные поездки, давал советы и объяснения по поводу рыбной ловли в море. От времени до времени он получал стакан пива или рюмку коньяку. Остальные вполголоса обвиняли его в лизоблюдстве.
В субботу вечером, когда господская кухарка собралась за провизией в купальное местечко Даларё, возник вопрос по поводу того, кто повезет ее на лодке. Карлсон очень просто решил вопрос в свою пользу, потому что маленькая, белолицая девушка приглянулась ему. На возражения старухи, что первому и самому важному лицу на мызе не следовало бы исполнять таких ничтожных обязанностей, Карлсон ответил, что профессор просил его лично поехать, потому что он отправлял на почту важные письма. Густав также выразил желание быть на этот раз гребцом, причем он предлагал, чтобы письма были доверены ему.
Карлсон же заявил самым решительным образом, что он никак не может допустить, чтобы хозяин исполнял обязанность рабочего; это дало бы только людям пищу к пересудам. Итак, вопрос был решен.
Быть гребцом до Даларё представляло преимущества, о которых находчивый работник пронюхал наперед. Во-первых, он будет на море с глазу на глаз с девушкой, с которой ему можно будет беспрепятственно болтать и балагурить. Затем последует угощение. А в местечке он может сделать одолжение купцам, доставив им покупательницу; это тоже всегда влекло за собой рукопожатие, а то и рюмочку или сигару. Кроме того, тень некоторого престижа падала на человека, исполняющего поручения господина профессора, изящно одетого, несмотря на будничный день, и появлявшегося в обществе барышни из Стокгольма.
Однако поездки в Даларё случались лишь раз в неделю и не оказывали нарушающего порядок влияния на правильный ход работы. Карлсон был настолько хитер, что в дни, когда он отсутствовал, он заранее распределял работу: рабочим надо бы осушить столько-то саженей, вспахать столько-то пашни, срубить столько-то деревьев, после чего они могли быть свободны. Люди охотно на это соглашались, потому что таким образом они могли кончить работу к вечерне.
В таких случаях, когда работа бывала распределена, а затем исполненная работа проверена, пускались в дело карандаш и введенная теперь записная книга. И Карлсон привыкал поступать как управляющий и понемногу спихивать работу на чужие плечи.
В то же время он устроил из каморки совсем свою холостую комнату. Уже давно ввел он курение табаку, на столе у окна стояли зеленая карманная чернильница и подсвечник и лежали ручки, карандаши, несколько листов почтовой бумаги и спички; это напоминало письменный стол. Окно выходило на большую стугу; возле него проводил он часы отдыха, наблюдая за движениями господ; отсюда он мог также показать, что умеет писать.
По вечерам он открывал окно, клал локти на подоконник и наслаждался трубкой или сигарой, которую доставал из кармана куртки. Или же он читал еженедельную газету. Снизу могло казаться, что он сам хозяин.
Когда же наступали сумерки и зажигался огонь, он ложился на кровать и курил. Тут им овладевали грезы. Скорей планы, которые созидались на почве таких обстоятельств, которые хотя еще не наступили, но которые при нажатии некоторой пружинки могли бы, пожалуй, совершиться.
В один прекрасный вечер, когда он, лежа на спине, дымил своим «черным якорем», чтобы отогнать комаров, а глаза его были устремлены на покрывавшую платье белую простыню, она вдруг упала на пол. Как тени целого ряда солдат, прошлись в его воображении по стене фланговым маршем все платья покойного: то к окну, то назад к двери, смотря по тому, как трепетал от ветра огонь свечки. Карлсону казалось, что он видит покойного во всех фигурах, которые образовывали платья на фоне клетчатых обоев. Вот он в кофте из синей байки и в серых суконных брюках, в которых видны были колени, так как он в них сидел в лодке у руля, когда на парусах отправлялся в город с рыбою, чтобы потом сесть с рыботорговцем в трактире «Медный шест» и пить тодди. А вот он в черном сюртуке и длинных и широких брюках: так отправлялся он в церковь к исповеди, так одевался он, идя на свадьбу, на похороны, на крестины. А вот висит черная куртка из овчины: ее он надевал, когда стоял осенью и весной на берегу моря и тащил невод. Дальше выступала горделиво большая тюленья шуба, на которой еще виднелись следы рождественского пиршества. Дорожный кушак, вышитый зеленой, желтой и красной шерстью, вился как большая морская змея до пола, а покойник казался ему сидящим в санях.
Карлсону стало жарко, хотя он был в одной рубашке, когда он вообразил себя в чудной, мягкой, как шелк, шубе, едущим во весь опор в санях по льду с тюленьей шапкой на голове; соседи на берегу приветствуют рождественского гостя кострами и ружейными выстрелами; он в теплой комнате снимает с себя шубу и остается в черном суконном сюртуке; пастор обращается к нему на «ты», и он садится на самом верху узкой части стола, тогда как работники стоят в дверях или же присели на подоконник.
Картины желанного блаженства были так живы, что Карлсон вскочил на ноги; не успел он сообразить, что делает, как уже завернулся в шубу и рукой гладил меховые обшлага; он вздрогнул, когда воротник защекотал ему щеки.
Потом он надел черный сюртук и застегнул его, поставил бритвенное зеркальце на стул и полюбовался, как сидит сюртук сзади, продел руку под отвороты и прошелся по комнате взад и вперед. От мягкого, шелковистого сукна распространялась атмосфера богатства — чего-то просторного, чего-то округленного, когда он для пробы расставил колени и сел на край кровати, воображая, будто он в гостях.
Погруженный, таким образом, в опьяняющие грезы, он вдруг услышал какие-то голоса; прислушавшись, он узнал голоса Иды (хорошенькой кухарки) и Нормана, которые слились; он увидел их вместе, рука об руку, чуть ли не целующимися. Это больно укололо его; в одно мгновение повесил он сюртук и шубу под платья за простыней, вооружился свежей сигарой и спустился с лестницы.
Озабоченный серьезными планами будущего, Карлсон до сих пор уклонялся от общения с девушками. Во-первых, он знал, сколько на это уходит времени; во-вторых, он сознавал, что как только он откроет огонь в этом направлении, то он потеряет свою уверенность; этим он мог бы открыть в себе слабую сторону, которую трудно было бы защитить, и, будь он когда-нибудь побит на этом поприще, он потеряет всякое уважение и почтение к себе.
Но теперь, когда дело касалось признанной красавицы, и победитель мог надеяться выиграть уж очень много, он почувствовал себя готовым принять вызов. С твердой решимостью не уступать спустился он к дровяному складу, где ухаживание было уже в полном разгаре. Его злило только одно — что ему приходилось вступать в борьбу с Норманом; был бы это хоть по крайней мере Густав! Но этот простофиля Норман! Ну уж этому он покажет!
— Добрый вечер, Ида! — начал он, не обращая внимания на сидящего рядом волокиту, который невольно покинул свое место у забора.
Карлсон немедленно занял это место и приступил к ухаживанию. Пока Ида собирала дрова и щепки в мешок, он так широко развивал свое превосходное красноречие, что Норману не удавалось вставить ни полслова.
Но Ида была капризна, как в период перемены луны; она бросала в сторону Нормана несколько слов, которые ловил на лету Карлсон и возвращал ей разукрашенными и расписанными.
Однако красавицу забавляла эта борьба, и она попросила Нормана наколоть ей немного смолистых сосновых лучинок. Не успел счастливец подойти к дверям, как Карлсон перелез через остроконечный забор, раскрыл свой складной нож и принялся колоть сухой сосновый ствол. Через несколько минут собрал он все щепки в носилки для дров, захватил все своим мизинцем и понес прямо в кухню, куда последовала за ним Ида. Там он встал у косяка двери и так растопырил ноги, что никто не мог уже ни войти, ни выйти.
Норман, который не мог найти никакого предлога, чтобы войти в кухню, сначала обошел несколько раз дровяной сарай, грустно размышляя о том, как легко бесстыднику все удается в жизни, а потом наконец удалился. Он сел на край колодца и вылил свою жалобу в звуках мотива, который он наигрывал на своей гармонике.
Мягкие звуки все же проникли с теплым вечерним воздухом мимо косяка двери и достигли милосердного трона возле кухонной плиты. Ида вспомнила вдруг, что ей надо идти к колодцу, чтобы принести профессору воды для питья.
Карлсон пошел за ней, но на этот раз он чувствовал себя немного неуверенным на поле, для него совершенно чуждом. Чтобы разрушить действие чарующего призыва, он взял из рук Иды медный кувшин и начал ей нашептывать ласковые слова таким страстным и благозвучным голосом, как он только мог. Казалось, что он желал придать словам обольстительную музыку и заставить гармонику аккомпанировать себе.
Но, как только они дошли до колодца, наверху раздался голос хозяйки. Она звала Карлсона, и по голосу ее было слышно, что это касалось серьезного дела.
Сначала Карлсон рассердился и не хотел отвечать, но тут сам черт подбил Нормана крикнуть во все горло:
— Тут он, тетка! Сейчас придет.
Отправив в душе коварного музыканта ко всем чертям, победитель вырвался из объятий любви и предоставил наполовину завоеванную добычу более слабому, который мог приписать свое счастье только делу случая.
Старуха позвала еще раз. Карлсон отвечал рассерженным голосом, что идет как только может скорей.
— Не зайдет ли Карлсон и не выпьет ли кофе пополам с водкой? — сказала старуха, стоя перед домом и заслоняя рукой глаза, чтобы разглядеть в летних сумерках, один ли он идет.
Обыкновенно Карлсон всегда рад был выпить кофе с водкой, но в эту минуту он весь кофе и всю водку готов был бы послать к чертям. Однако отказаться он все же не мог, и в то время как со стороны колодца гордо, победоносно и насмешливо раздавался норчепинский карабинерский марш Нормана, ему пришлось идти в стугу.
Старуха была очень приветлива, но Карлсон нашел ее более старой и некрасивой, чем обыкновенно. Чем она становилась дружественнее, тем он делался более угрюмым. В конце концов старуха стала с ним почти ласковой.
— Дело в том, Карлсон,— сказала она наконец, наливая ему кофе,— что надо к будущей неделе созвать народ на покос. Поэтому мне и хотелось сначала переговорить с Карлсоном.
Звуки гармоники замерли в нежных аккордах трио; Карлсон онемел и прислушался и потом уже растерянно проговорил:
— Да, да,— сказал он,— на будущей неделе начнется покос.
— И вот поэтому я желала бы,— продолжала старуха,— чтобы в субботу Карлсон поехал с Кларой в деревню и пригласил бы народ. Таким образом он будет на людях, себя покажет, а это всегда хорошо.
— Но в субботу я не могу,— ответил Карлсон недовольным тоном.— Мне в субботу надо для профессора ехать в Даларё.
— Один разок может поехать и Норман,— заметила старуха и повернулась спиной к работнику, чтобы не видеть выражения его лица.
В это мгновение доносились мягкие, прерываемые паузами звуки гармоники; они, казалось, удалялись и прозвучали далеко среди летней дачи, где запоздавшая ласточка хлопотала вокруг гнезда.
Карлсона бросило в пот; он опрокинул свой кофе с водкой, чувствовал, что грудь его давит что-то похожее на камни, что в голове туман и что нервы расшатались.
— Этого нельзя поручить Норману,— заявил он.— Норман [не] может выполнять дела профессора… да ему и не поручат.
— Но я спрашивала у профессора,— сразу отрезала старуха,— и он сказал, что в эту субботу у него поручений не будет.
Карлсон был как в заколдованном круге; старуха поймала его, как мышь, и не оставалось больше норки, куда бы он мог проскользнуть.
Мысли его разбегались, и он с трудом мог собрать их для обороны. Это заметила и старуха, и поэтому-то она решила месить тесто, пока оно бродит.
— Пусть Карлсон меня выслушает; он не должен огорчаться, когда я ему что-нибудь говорю; я ему желаю добра.
— По мне, пусть тетка говорит хотя бы черт знает что; теперь мне все равно! — воскликнул Карлсон, услышав, что гармоника прозвучала в кустах.
— Я хотела только сказать, что Карлсону не следует снисходить до того, чтобы заигрывать с девушками: это может только дурно кончиться. Да, я знаю это, я это отлично знаю, и если я говорю, то только желая Карлсону добра. Эти городские девушки должны всегда иметь за собой ораву мужчин, чтобы не было чего-нибудь заметно, а потом они тут поподличают, там кого-нибудь на смех подымут; с одним они пойдут в лес, с другим побегут в кусты. А когда свихнутся, то они возьмут того, кто покладистее. Это уж верно!
— Что мне за дело до того, что делают парни!
— Мои слова не следует понимать в дурном смысле,— успокаивала его старуха.— Но такой человек, как Карлсон, должен был бы подумать о женитьбе, а не бегать за такими девушками. Тут на шхерах много богатых девушек, это я могу ему сказать. И если он будет умен и ловко поведет свои дела, то он, раньше чем думает, сделается своим собственным господином. Поэтому-то Карлсон не должен упрямиться, а слушать то, что я ему говорю, когда я прошу его поехать к соседям и пригласить их на покос. Пусть он примет то во внимание, что я не всякому бы поручила ехать приглашать от имени нашего дома; я думаю, что сын на меня за это набросится с упреками. Но на это я не посмотрю: если я за кого стою, так уж я сумею его защитить; на это он может положиться.
Карлсон в душе начал успокаиваться; ему пришла мысль, что быть представителем мызы не лишено преимуществ, но он еще был слишком заинтересован, чтобы променять свой пыл на что-то еще неизвестное; ему хотелось прежде чем соглашаться на эту сделку, получить на чаек.
— Таким, как я здесь хожу, я туда ехать не могу, а хорошего платья у меня нет,— сказал он, забросив таким образом удочку.
— Платье совсем не так плохо,— заявила старуха,— а если дальше ничто не помешает, то уж мы дело обсудим.
Двигаться дальше в этом направлении Карлсону не хотелось; он предпочел променять неопределенное обещание на определенное. После различных возражений старухи ему также удалось добиться того, что Норман как человек, необходимый для того, чтобы точить косы, и для исправления сенных весов, останется дома, тогда как Иду в Даларё повезет Лотта.
* * *
Было три часа утра в самом начале июля. Уже из дымовой трубы клубится дым, и кофейник стоит на огне. Все в доме в движении. Снаружи на дворе накрыт длинный стол.
Косцы прибыли накануне к вечеру и провели ночь на сеновале и в сарае. Двенадцать прибывших из шхер, вооруженных косами и точильными камнями, в белых рубашках под жилетами и соломенных шляпах, расположились группами перед стугой.
Вот старик из Овассы и старик из Свиннокера, сгорбившиеся от постоянной гребли; вот старик из Аспо с длинной геройской бородой, выше других на целую голову, с глубоким и грустным выражением глаз от вечного одиночества среди открытого моря и от несказанного, безропотно перенесенного горя; вот житель Фиаллонгера — угловатый и полуискривленный, как морская сосна, растущая там на последней шхере; вот этот — из Фиверсатра, худой, выветренный, сухой, как кофейное зерно; вот судостроители по ремеслу из Кварноера; вот первые охотники на тюленей из Лонгвикскара; а вот поселянин из Арно, с сыном.
Вокруг них и между ними движутся девушки, с выпущенными рукавами рубах, со связанными на груди платками, в светлых бумажных платьях и с платками на голове. Они сами принесли с собой заново выкрашенные во все цвета радуги грабли.
Кажется, что они собрались для праздника, но не для работы. Старые щелкали их пальцами по талии и обращались к ним с задушевными словами. Но парни пока ранним утром держались в стороне; они ожидали вечера с его сумерками, с танцами и музыкой, чтобы начать свои любовные заигрывания.
Солнце уже с четверть часа как взошло, но еще поднялось недостаточно высоко над верхушками сосен, чтобы осушить росу на траве. Бухта сияла, как зеркало, окруженная теперь светло-зеленым камышом; среди гоготанья старых уток раздавался писк недавно вылупившихся утят; там, в стае уклеек, вылавливали себе рыбок чайки, как бы плывущие на парусах, большие, ширококрылые, снежно-белые, как гипсовые ангелы на церкви, в дуплах дубов проснулись сороки и заболтали и загалдели о большом количестве белых рукавов рубашек, которые они увидели возле дома; в кустарнике закуковала кукушка, так страстно и неистово, как будто при появлении первого стога сена настанет конец времени сватовства; внизу, на ржаном поле, стрекотала и трещала луговая трещотка, а наверху, на горе, прыгала собака и приветствовала старых знакомых.
Белые рукава рубах и белые кофточки сияли при свете солнца, застилали собой кофейный стол, на котором звенели чашки и блюда, стаканы и кружки. Началось угощение.
Обыкновенно робкий, Густав теперь исполнял обязанности хозяина; чувствуя известную уверенность среди старинных друзей отца, он оставил Карлсона в тени и сам распоряжался водочной бутылью.
Но Карлсон, который завязал со всеми знакомство во время пригласительной поездки, держал себя как дома, как старший домочадец или гость, и за ним ухаживали.
Так как он был старше Густава лет на десять и отличался мужественным видом, то одерживал над ним верх, тем более что Густав не мог быть иным как «малым» в глазах тех, которые еще были на «ты» с его отцом.
Кофе был выпит; солнце поднялось; ветераны двинулись вниз к большому лугу с косами на плечах; парни и девушки пошли за ними вслед.
Густая, как мех, трава поднималась до бедер мужчин. Карлсону приходилось давать объяснения по поводу нового способа луговодства; он рассказывал о том, как он убрал прошлогоднюю сухую листву и траву, как он сровнял кротовины, как засеял вымерзшие плешины и как поливал луг навозной жижей.
Затем он, как военачальник, распределил свой полк; предоставил старикам и людям более почтенным почетные места, а сам занял последнее место — следовательно, не затерялся в толпе.
Итак, начался бой. Две дюжины косцов с белыми рукавами рубах, напоминающих лебяжий перелет, следовали по пятам один за другим, а за ними в расстроенном порядке, как стая морских ласточек, капризно порхающих в разные стороны, но все же державшихся одной кучкой, шли с граблями девушки, каждая за своим косцом.
Косы звенели, и мокрая от росы трава падала валиками, по обеим сторонам косцов лежали все летние цветы, занесенные сюда из леса и из кустарника: маргаритки, кукушкины слезки и подмаренник, полевая гвоздика, чечевица, воробьиное семя, прикрыт , кашка и все луговые травы. Пахло медом и кореньями, перед смертоносным строем взлетали роями пчелы и шмели. Кроты, услышав грохот над хрупкой кровлей, забирались глубоко в землю. Черный уж испуганно заполз в канаву и исчез в маленьком отверстии, не шире каната. Высоко над бранным полем взвилась парочка жаворонков, гнездо которых кто-то из косцов неосторожно раздавил каблуком.
В виде арьергарда семенили скворцы, чтобы подобрать и расклевать всякого рода насекомых, валявшихся среди скошенной травы под жгучими лучами солнца.
Первая полоса была уже проложена до полевой межи. Борцы остановились и, опираясь на древки кос, любовались на разорение, которое они оставляли за собой. Они вытерли пот с лица и вынули по щепотке табаку из своих медных табакерок. В это время девушки поспешили встать во фронт.
Затем опять пускаются они по зеленому, цветочному морю, колыхающемуся под дуновением утреннего ветерка, то окрашенному яркими цветами, когда клейкие стебли и головки цветов ложились на волны белой медоносной травы, то сплошного зеленого цвета, распростертому как море в минуты полного штиля.
В воздухе чувствуется праздник, а в работе — соревнование; косцы скорей готовы упасть под солнечным ударом, чем бросить косы.
За Карлсоном идет с граблями Ида, и так как он последний в ряду, то ему легко, не подвергая опасности свои икры, хвастливо оглядываться назад и перекидываться с ней словечками. Норман же у него под наблюдением наискось от него; стоит тому кинуть взгляд на юго-восток, как раздается не столько доброжелательное, сколько недружелюбное предостережение: «Береги ноги!»
Когда пробило восемь часов, то заливной луг уже лежал как бороненное поле, гладкое как ладонь, а скошенная трава упала длинными рядами. Теперь производится осмотр сделанной работы и оцениваются удары. Над Рундквистом производится суд; отлично видно, как он шел; можно было подумать, что там плясали слоны. Но Рундквист защищает себя: ему приходилось наблюдать за девицей, которую ему дали, потому что еще случается, что девушки за ним бегают.
Теперь сверху раздался призывный крик Клары к завтраку; бутыль с водкой блестит на солнце, и начинается жбан со слабым пивом; на ровной скале дымится горшок с картофелем, на блюдах аппетитно лежит горячая килька, подано масло, нарезан хлеб, разливают по стаканам водку — завтрак в полном разгаре.
Карлсона восхваляют, и он опьянен победой; Ида тоже к нему благосклонна, и он ухаживает за ней с усердием, которое бросается в глаза; да, она действительно выделяется красотой среди всех… Старуха, хлопочущая с блюдами и тарелками, часто проходит около обоих, слишком часто, так что это заметила Ида. Но Карлсон обратил на нее внимание только тогда, когда она тихонько пихнула его в спину локтем и шепотом сказала:
— Карлсон должен быть хозяином и помогать Густаву! Он должен быть здесь как у себя дома!
Взоры и внимание Карлсона направлены исключительно на Иду, и он от старухи отделался шуткой. Но вот является Лина, нянька профессора, и напоминает Иде, что ей пора идти домой, убирать комнаты.
Смущение и грусть обнаруживается у мужчин, а девушки, видимо, не опечалены.
— Кто же будет за мной сгребать, если у меня отнимают девушку? — крикнул Карлсон тоном деланного отчаяния, за которым он старался скрыть действительное недовольство.
— Почему же не тетка? — отвечал Рундквист.
— Тетка должна сгребать! — закричали хором все мужчины.— Пусть идет тетка и сгребает!
Старуха отбивается, махая фартуком.
— Что стану я, старая баба, делать среди девушек? — говорит она.— Нет! Никогда! Никогда! С ума вы сошли!
Но сопротивление подстрекает.
— Возьми старуху,— шепчет Рундквист, что заставляет Нормана рассмеяться, а Густава сделаться темнее ночи.
Выбора нет. Среди шума и смеха спешит Карлсон домой за граблями старухи, вероятно положенными где-нибудь на чердаке. Вслед за ним бежит старуха.
— Нет! Ради бога,— кричит она.— Он не должен рыться в моих вещах.
И так исчезают оба, а остающиеся изощряются в громких и едких замечаниях.
— Я нахожу,— говорит наконец Рундквист,— что их слишком долго не видно. Пойди-ка, Норман, посмотри, что там случилось!
Шумное одобрение побуждает остряка продолжать в том же духе.
— Что они там наверху могли бы делать? Это чересчур! Знаете ли, я прямо начинаю беспокоиться.
У Густава посинели губы, но он принудил себя улыбнуться, чтобы не отличаться от других.
— Бог да простит мои прегрешения,— продолжал все в том же тоне Рундквист,— но дольше я этого вынести не могу. Я должен посмотреть, что они оба там делают.
В это мгновение показываются перед домом Карлсон со старухой; он несет грабли. Это красивые грабли, с нарисованными на них двумя сердечками и надписью: «Anno 1852». Когда старуха была невестой, ей Флод сам сделал и подарил эти грабли. Без тени болезненной сентиментальности указывает она на помеченный год.
— Это было не вчера,— говорит она при этом,— когда Флод сделал мне эти грабли…
— И когда ты легла на брачную кровать, тетка,— заметил старик из Свиннокера.
— Она могла бы это и еще повторить,— добавил тот, что из Овассы.
— Шесть недель нельзя венчать старых поросят, а два года — старых вдов,— пошутил прибывший из Фиаллонгера.
— Чем суше трут, тем он скорей воспламеняется,— вставил малый из Фисверсатра.
И каждый швырял щепку в огонь. Старуха, улыбаясь, оборонялась, старалась принять приятное выражение лица и шутила в ответ: сердиться было бы бесполезно.
Потом косцы пошли вниз по болотистому лугу. Там высоко, как сосновый лес, выросла осина, а вода достигала мужчинам до голенищ. Девушки сняли с себя чулки и башмаки и повесили их на забор.
Старуха так прилежно сгребала за Карлсоном, что даже опередила других. Иногда раздавались еще шуточки по поводу «молодой парочки», как их прозвали. Так настал час обеда, а затем и вечер. Пришел музыкант с своей скрипкой; ток был прибран и подметен.
Когда село солнце — начались танцы. Карлсон с Идой открыли бал; черное платье Иды было на груди вырезано четырехугольником, лиф украшали белые манжеты и воротник Марии-Антуанетты. Ида стояла среди крестьянских девушек как достойная зависти дама; старики глядели на нее со страхом и холодностью, парни — с вожделением.
Один Карлсон умел танцевать новый вальс; поэтому Ида танцевала с ним охотно, после того как неудачно попробовала пройтись с Норманом. Будучи, таким образом, вышиблен с поля, он в довершение своего несчастья вздумал взяться за гармонику, чтобы излить в ней свое наболевшее сердце и, быть может, в надежде поймать на этом последнем намазанном клеем прутике изменчивую птичку; несколько недель тому назад казалось ему, что она у него в руках, но скоро она опять вспорхнула на крышу и чирикала с другим. Карлсон нашел этот аккомпанемент совершенно излишним, так как самолично пригласил настоящего музыканта, тем более что малозвучная гармоника не сливалась со звуками скрипки, а только сбивала такт и вносила беспорядок в танцы. Карлсон обрадовался случаю уязвить соперника, тем более что и все находили, что гармоника мешает.
— Эй, ты! — крикнул он изо всех сил через ток забившемуся в уголок злополучному влюбленному,— завяжи-ка кожаный мешок! Убирайся и, коли надулся, выпусти воздух!
Всеобщее мнение приговорило виновного взрывом дружного смеха. Однако несколько выпитых рюмок водки бросились в голову Нормана, и белая вставка Иды возбудила в нем неожиданную храбрость. Он и не подумал исполнить требование.
— Эй, ты! — крикнул он в ответ Карлсону, неожиданно перешедшему к своему наречию, который смехотворно действовал на обитателей горной Швеции.— Ты приходи на двор, там уж я тебе поищу блох в твоей свинячьей шкуре.
Карлсон считал свое положение не настолько угрожающим, чтобы перейти на кулаки, а остался в границах невинной словесной борьбы.
— Что это за удивительная свинья, у которой водятся блохи?
— Она, видимо, происходит из Вермланда, думаю я! — ответил Норман.
Это было оскорблением национального достоинства; в поисках уничтожающего слова, которое как раз не приходило в эту минуту на ум, Карлсон бросился на неприятеля, схватил его за куртку и отшвырнул его во двор.
Девушки встали в воротах, глядя на столкновение, но никому и в голову не приходило в это вмешаться.
Норман был мал ростом, но коренаст, а Карлсон был выше ростом и более грубого сложения. Он сбросил с себя верхнее платье, за которое опасался, и борцы бросились один на другого. Норман головой вперед, как научили его молодые лоцманы. Но Карлсон схватил его, нанес ему подлый удар ногой вниз живота, и Норман, как свернувшийся еж, повалился на навозную кучу.
— Нечестивец! — крикнул он, не будучи больше в состоянии защищаться кулаками.
Карлсон кипел от ярости; не находя достаточно сильного ругательства, он надавил коленкой грудь Нормана и принялся бить побежденного по лицу. Тот плевал на него, кусал его, но под конец получил целую пригоршню сена в рот.
— Теперь уж я почищу тебе немытую морду! — кричал не своим голосом Карлсон и, вытащив из навозной кучи пучок соломы, стал им натирать несчастному лицо так, что из носа полилась кровь.
Это раскрыло рот взбешенному Норману; он бросил весь свой запас ругательств в лицо победителю, который все же не мог завязать побежденному язык.
Музыкант замолчал; танцы прекратились. Зрители делали свои замечания по поводу исхода кулачной борьбы и ругани и так же спокойно смотрели и слушали, как бы присутствуя при борьбе или танцах. Однако старики нашли, что поведение Нормана было не вполне правильное, не соответствовало старым взглядам. Вдруг раздался крик, взволновавший всю толпу и вырвавший ее из оцепенения:
— Он вытащил нож! — закричал кто-то.
— Нож! — откликнулась толпа зрителей.— Не надо ножа! Долой ножи!
Борцов окружили. Нормана, которому удалось раскрыть свой складной нож, обезоружили и поставили на ноги, после того как оттащили от него Карлсона.
— Драться на кулаках вы, парни, можете, но не на ножах,— сказал в заключение старик из Свиннокера.
Карлсон надел свое верхнее платье и застегнул его сверх разодранной куртки. У Нормана висел разорванный рукав рубашки; лицо его было грязно, окровавлено, и он счел более благоразумным удалиться, чтобы не показываться девицам в своем поражении.
С радостной уверенностью победителя и более сильного вернулся Карлсон на танцевальный круг, чтобы, проглотив предварительно хороший глоток водки, продолжать ухаживание за Идой, встретившей его любезно, почти с восхищением.
Снова, как работает заведенная молотилка, возобновились танцы. Наступили сумерки. Пили водку вкруговую, и никто не обращал внимания на то, что делают соседи. Поэтому Карлсон и Ида могли покинуть ток и дойти до кустарников без того, чтобы кто-либо обратился к ним с дерзкими вопросами. Но только успела девушка перелезть через забор, а Карлсон стоял еще на заборе, как, не видя никого в темноте, услышал голос старухи:
— Карлсон! Не здесь ли Карлсон?! Пусть он придет, протанцует один круг со своей сгребальщицей.
Но Карлсон ни слова не ответил, а быстро соскользнул с забора и тихо, как лиса, пополз в кусты.
Однако старуха увидела его и разглядела, кроме того, белый платок Иды, которым она перевязала себе талию, чтобы уберечь платье от прикосновения потных рук. Позвав еще раз, но не получая ответа, она перелезла через забор и пошла за ними в кусты.
Было совершенно темно на тропинке под кустами орешника. Она могла лишь разглядеть что-то белое, что тонуло в окружающей темноте, и наконец опустилась на землю среди длинной темной аллеи. Она хотела было побежать туда, но в эту минуту раздались у забора новые голоса — один грубый, другой звонкий, но оба заглушенные, а когда она подошла ближе, то голоса перешли в шепот. Густав и Клара перелезали через забор, хрустевший под Густавом; приподнятая двумя сильными руками, Клара спрыгнула с забора вниз.
Старуха спряталась в кустах, пока парочка, обнявшись, проследовала мимо нее; напевая, целуясь, порхнули они, как она когда-то порхала, напевала и целовалась.
Еще раз заскрипел забор, и, как молодые телята, проскочили парень из Кварноера и девушка из Фиаллонгера. Вскочив на забор, с раскрасневшимся от танцев лицом и смеясь во весь рот, показывая свои белые зубы, она подняла руки и скрестила их на затылке, как бы желая броситься вперед; затем с громким смехом и с раздувающимися ноздрями бросилась она действительно в объятия парня; он приветствовал ее протяжными поцелуями и унес в темные кусты. Старуха стояла за кустом орешника и видела, как одна парочка за другой приходили, уходили, возвращались. Совсем как во времена ее молодости. И старый огонь, уже в продолжение двух лет покрытый золой, снова загорелся.
Тем временем смолкла скрипка. Было за полночь, и слабо засветилась на севере над лесом утренняя заря. На току раздались более громкие голоса, со стороны луга доносились отдельные крики «ура», указывающие на то, что танцующие разошлись и что для косцов наступило время возвращения домой.
Старухе надо было вернуться, чтобы со всеми проститься.
Дойдя до дороги в лощине, где начало настолько светать, что можно было разглядеть зеленую листву, она увидела, как на самом верху дороги появились, держась за руки как бы для нового танца, Карлсон и Ида. Побоявшись, что ее застигнут здесь на зеленой дорожке, она повернулась и быстро пошла к забору, чтобы прийти домой раньше, чем уедут гости.
Но на противоположной стороне забора стоял Рундквист и всплеснул руками, увидав старуху, которая закрывала лицо фартуком, чтобы не показать того, как ей было стыдно.
— Нет! И тетка была в лесу? Я и то говорю, что на старух тоже нельзя положиться, как и на…
Она дальше не слушала и спешила как можно скорей к стуге.
Там ее уже хватились и приветствовали криками, рукопожатиями и выражениями благодарности за хорошее угощение, а затем все простились.
Когда снова настала тишина и были созваны из луга и из рощи беглецы — причем нашлись не все,— старуха пошла спать; но долго еще она лежала и прислушивалась, не услышит ли она, как Карлсон будет подниматься вверх по лестнице в каморку.