Глава VII
Супружество Карлсона, хотя еще и непродолжительное, нельзя было назвать счастливым. Старуха была хотя и не в преклонном возрасте, но и немолода, а Карлсон достиг самого опасного периода. Он теперь вступил в четвертый десяток, до этого времени он много работал на свое пропитание и для того, чтобы подвинуться вперед; а девушки, о которой мечтал, он не получил. Теперь же, когда он достиг цели и видел перед собой тихую спокойную старость, в нем забушевала плоть, быть может сильней обыкновенного, потому что за последний год он менее усидчиво работал или потому, что питал свое тело больше, чем следовало бы. Поэтому, когда он сидел в теплой кухне, мысли его стали пошаливать, и он начал обыкновенно следить глазами за молодой фигурой Клары, когда она ходила взад и вперед по кухне. Взоры его понемногу стали останавливаться, отдыхать на ней, потом бросали ее, улетали в разные стороны и опять возвращались. Наконец девушка ему приглянулась, и, куда бы он ни шел, он всегда видел ее перед собой.
Но наблюдала и другая, только не за ней, не за Кларой, а за теми глазами, которые за нею следили; и чем более она глядела, тем больше ей представлялось; у нее как бы ячмень вырос на глазу и болел и расплывался.
Оставалось несколько дней до Рождества. Наступила темнота, но затем взошел месяц и осветил покрытые снегом сосны, сверкающую бухту и белую землю. Небольшой северный ветер подымал сухие хлопья снега.
В кухне стояла Клара и растапливала печь, пока Лотта месила тесто в квашне. Карлсон сидел в углу у шкафа, курил трубку, свернувшись, как кошка в тепле. Глаза его согревались и улыбались, когда они останавливались на выступающих из рукавов рубашки белых руках Клары.
— Не думаешь ли ты сначала подоить коров, раньше, чем здесь подмести кухню? — спросила Лотта.
— Да, надо идти доить,— ответила Клара; отложив в сторону кочергу и раздувало, она надела кофту из овечьей шкуры.
Затем она зажгла фонарь и вышла. Когда она ушла, Карлсон встал и пошел за ней. Через некоторое время пришла из комнаты старуха и осведомилась о том, где Карлсон.
— Он за Кларой пошел в конюшню,— ответила Лотта.
Не расспрашивая дальше, старуха взяла фонарь и тоже вышла.
На дворе дул резкий ветер, но она не хотела возвращаться и надеть что-либо на себя, потому что пройти до конюшни надо было всего несколько шагов. Она поскользнулась на камне, а снег кружился вокруг нее как мучная пыль, но она все же довольно скоро дошла до конюшни и вошла к коровам, где было тепло. Там она остановилась, прислушиваясь, и расслышала, что в овчарне кто-то шепчется. При слабом свете луны, просвечивающей сквозь паутину и стебли сена, застилающие оконце, она видела, как коровы тихо поворачивали головы и глядели на нее большими глазами, в темноте светившими зеленым светом. Тут стояли скамеечка и ведро. Но не это она искала, а что-то другое, что-то, чего ей ни за что на свете не хотелось видеть, что-то, что привлекало ее, как смертная казнь, что-то, что убивало в ней жизнь.
Перелезая по кучам сена, она прошла через коровник и проникла к овцам. Там было темно и тихо; стоял фонарь, но он был потушен, хотя огарок сальной свечки еще чадил. Овцы поднялись и зашумели сухими ветками. Нет, не этого она искала.
Она пошла дальше и пришла к курам. Они взлетели на нашесты и слабо кудахтали, как будто их что-то только что разбудило.
Дверь была отворена, и она снова вышла на освещенный луною двор. В снегу виднелись следы двух пар башмаков, маленьких и больших; эти следы в тени казались синими и вели к приотворенной калитке. Она пошла за ними, как будто кто-то тащил ее; по земле тянулись следы, как цепи; она привязана была к этой цепи, и ее тянуло с какого-то невидимого ею места.
А цепь все тянула и тянула ее в тот же загон, к тому же плетню, под те же кусты орешника, где она уже однажды, в ужасный вечер, пережила час, о котором ей вспоминать не хотелось. Теперь кусты орешника стояли голые и покрытые лишь молодыми почками, похожими на маленьких гусениц капустницы; на дубах шумели от ветра коричневые жесткие ветки, которые сквозили настолько, что ясно видны были звезды и темно-зеленое небо.
А цепь тянулась все дальше; она извивалась между сосен, бросавших с себя снег на ее седые, жидкие волосы, когда она прикасалась к ветвям; снег покрывал ее шею, спину, ложился на ее полосатую блузу, холодил и мочил ее.
Все дальше и дальше затягивало ее в лес. Тетерев взлетел с ветки, на которой собирался провести ночь, и испугал ее. Ей приходилось идти по топким местам, где проваливались ноги, перелезать через плетни, которые скрипели, когда она садилась на них.
Следы шли попарно, один маленький, другой большой, рядом, то сливаясь вместе, то кружась один вокруг другого, как бы танцуя; они шли через жнивье, с которого сметен был снег, через кучи камней и канавы, через живые изгороди и кучи хвороста.
Она не знала, как долго она шла, но она озябла всем телом, и руки ее окоченели. Она то прятала худые, красные руки под юбку, то дула на них. Она хотела вернуться, но уже было слишком поздно: обратный путь был теперь не ближе, чем если она пойдет прямо. И так она пошла вперед через осиновый лесок; последние листочки осин дрожали и шумели, как бы замерзая от северного ветра.
Затем она пришла к тропинке у плетня.
Луна ярко светила. Она ясно разглядела, что тут они сидели. Она увидала отпечаток юбки Клары и ее кофты с овчинной обшивкой.
Значит, это здесь произошло! Здесь! Колени ее дрожали, она похолодела, как будто вся кровь ее поледенела, а потом вдруг вся запылала, как будто жилы налились кипятком. В полном изнеможении опустилась она у плетня, плакала, кричала. Потом вдруг успокоилась, встала и перешла через плетень.
По той стороне растянулась гладкая черная бухта, а напротив себя увидала она свет в окнах стуги и один огонек наверху в конюшне. Ветер дул сильно и пробегал по ее спине, взъерошивал ей волосы и раздувал ее ноздри. Почти бегом дошла она до обледенелого пространства, слышала, как шумел в ее ушах сухой тростник, чувствовала, как он хрустел под ее ногами. Она упала, задев ногой за обледенелый буек. Поднялась и снова побежала, как будто смерть по пятам преследовала ее. Достигнув берега, она поскользнулась на льду, который, вследствие мелкой воды, покрыл илистое дно тонкою, как стекло, корой, которая от тяжести ее со звоном и хрустом разбилась. Она чувствовала, как холод поднимался все выше по ее ногам, но она не решалась кричать, чтобы кто-нибудь не пришел и не спросил, где она была. Кашляя так, что казалось, грудь разорвется, она выползла из трясины и поплелась наверх. Вернувшись домой, она сразу легла в постель и попросила Лотту развести в печке огонь и заварить чай из бузины.
Ее раздели, покрыли одеялом и овчиной, затопили печь одними кругляками, но она все же не могла отогреться.
Наконец она велела позвать сидевшего в кухне Густава.
— Ты больна, мать? — спросил он со своим обычным спокойствием.
— Да,— ответила больная, тяжело дыша,— и уже я больше не встану. Запри дверь и пойди к секретеру. Ключ лежит за пороховницей на полке; ты ведь знаешь!
Опечаленный Густав повиновался.
— Спусти доску; выдвинь третий ящик с левой стороны и достань большой пакет… Да… этот… Брось его в огонь.
Густав исполнил ее желание и вскоре в печке запылала бумага, свернулась и обратилась в пепел.
— Теперь, сын мой, закрой секретер! Спрячь ключ у себя! Садись сюда и выслушай меня, потому что завтра я уже говорить не буду.
Густав сел и всплакнул, потому что он понял, что она говорит серьезно.
— Когда я закрою глаза, возьми печать твоего отца — она у тебя — и запечатай все замки до прихода судебных властей.
— А Карлсон? — спросил робко Густав.
— Он получит свою вдовью часть; это вряд ли кто у него отнимет! Но не больше этого! И, если можешь, выкупи у него эту часть. Бог с тобой, Густав! Ты бы мог прийти на мою свадьбу; но, вероятно, у тебя были свои основания не приходить. А теперь, когда я ухожу, ты будь благоразумен. Не хочу я гроба с серебряным щитом; ты возьмешь простой желтый из мореного дерева. Если пастор захочет, пусть скажет несколько слов; ты можешь дать ему за это отцовскую пенковую трубку, а жене его половину овцы. А затем, Густав, смотри, женись скорей. Возьми девушку, которую полюбишь, и держись за нее; но бери такую, которая была бы из твоего же круга, а если за ней будут деньги — это не мешает. Но не бери такую, которая ниже тебя; такие только способны сожрать тебя, как вши. Равное хорошо сочетается с равным. Не почитаешь ли ты мне теперь что-нибудь, я попробую заснуть.
Дверь отворилась, и вошел Карлсон тихо, но с уверенностью.
— Ты больна, Анна-Ева? — спросил он кротко.— В таком случае мы пошлем за доктором.
— Этого не надо,— ответила старуха и отвернулась к стене.
Карлсон понял, в чем дело, и ему захотелось с ней помириться.
— Ты сердишься на меня, Анна-Ева? Ах, что ты! Нельзя же сердиться ни за что ни про что! Не хочешь ли ты, чтобы я прочитал тебе из книги?
— Не надо! — вот все, что отвечала старуха. Карлсон понял, что нечего было делать; а так как он бесцельный труд недолюбливал, то он примирился с положением вещей и сел на скамейку в ожидании дальнейшего. Материальные дела в порядке; и раз уж старуха не желала — может быть, у нее и не хватало сил — поделиться с ним своими мыслями, нечего было делать; что же касалось отношений Густава и его, то это уж они позднее разберут.
Никто не думал о том, чтобы позвать врача, потому эти люди привыкли умирать одни; к тому же и всякое сообщение с сушей было прервано.
* * *
В продолжение двух дней охраняли Густав и Карлсон комнату и самих себя. Когда один из них засыпал, сидя на стуле или на скамейке, то засыпал одним глазком и другой. Но стоило одному сделать движение, как вскакивал и другой.
Наутро, в Сочельник, фру Карлсон не стало.
У Густава было чувство, будто только теперь перерезали ему пуповину; будто он только теперь отделился от чрева матери и стал самостоятельным человеком; закрыв матери глаза и положив ей под подбородок молитвенник, чтобы не отвисала челюсть, он в присутствии Карлсона зажег свечку, принес печать и сургуч и запечатал секретер.
Подавленные страсти пробудились. Карлсон выступил вперед и оперся спиной о секретер.
— Слушай, что ты тут делаешь, парень? — спросил он.
— Я теперь уже не парень,— ответил Густав.— Я теперь хозяин Хемсё.
— Не два ли тут хозяина! — заявил Карлсон.
Густав снял со стены ружье, взвел курок, так что показалась капсюля, забарабанил по прикладу и заорал в первый раз в жизни.
— Вон! Или я спущу курок!
— Ты мне грозишь?
— Да, благо свидетелей нет! — ответил Густав, который, казалось, за последнее время научился у людей словам закона.
Это было решительно, и это понял Карлсон.
— Подожди ты только, когда состоится раздел! — сказал он и вышел в кухню.
В этом году был мрачный вечер сочельника. В доме был покойник, и не было возможности послать за гробом и за саваном, потому что снег не переставал падать и лед на проливчиках и на поверхности моря не мог вынести экипажа. Спустить на море лодку было невозможно, потому что вода обратилась в одну массу мерзлой пены, по которой нельзя было ехать ни на лодке, ни в санях, ни идти пешком.
Карлсон и Флод, как теперь называл себя Густав, кружились один вокруг другого; они вместе сидели за столом, не обмениваясь ни единым словом. В доме царил беспорядок; никто не принимался за работу; всякий полагался на другого, и бо́льшая часть работы оставалась несделанной.
Наступил день Рождества, серый, мрачный; снег все еще падал. Добраться до церкви было так же невозможно, как идти куда бы то ни было; поэтому Карлсон прочел проповедь в кухне. Зная, что в доме покойница, никому на ум не приходило веселиться по случаю святок.
Обед был приготовлен кое-как, подан не в свое время, и все были недовольны. В воздухе чувствовалась тяжесть как на дворе, так и в доме. А так как труп старухи лежал в комнате, то все проводили время в кухне, обратившейся как бы в постоялый двор. Если не ели или не пили, то спали — один на скамейке, другой на кровати. Никому в голову не приходило взять в руки карты или приняться за гармонику.
* * *
Подошел второй день Святок и прошел так же тяжко, так же скучно. Наконец Флод потерял всякое терпение. Придя к заключению, что дальнейшее мешканье может иметь неприятные последствия, так как тело начало разлагаться, он позвал Рундквиста с собой в рабочий сарай. Там они оба сколотили гроб и выкрасили его в желтую краску. Завернули покойницу в то, что можно было отыскать дома.
Таким образом наступил пятый день.
Так как не было никаких данных надеяться, что погода исправится, и можно было предвидеть, что придется ждать сносной погоды недели две, то пришлось решиться доставить покойницу до церкви для погребения во что бы то ни стало. Поэтому спустили на море большую рыбацкую лодку, и все мужчины приготовились к поездке по заледенелой воде, вооружившись полозьями, кирками, топорами и веревками.
Рано утром шестого дня пустились они в опасное плавание.
То открывался проход — тогда проплывали на веслах, то натыкались на место, покрытое льдом,— тогда ставили лодку на полозья, затем приходилось впрягаться и тащить лодку. Всего хуже бывало, когда попадали на место, покрытое ледяным салом; тогда только весла шлепали вниз и вверх по салу, а лодка не подвигалась ни на дюйм. Часто приходилось идти перед лодкой и прорубать прогалину кирками и топорами; но горе тому, кто промахнется, выйдет за прогалину и ступит на место, где течение подточило тонкую кору льда.
Уж полдня прошло, а они не выбрали еще времени поесть и попить. Еще надо было пройти последнее свободное пространство морской поверхности. Куда ни взглянешь, всюду открывалось одно большое снежное поле с выступающими то тут, то там маленькими, круглыми возвышениями: то были занесенные снегом островки. С моря летели вороны и тянулись к берегу, чтобы к ночи отыскать себе пристанище на ветках деревьев. Порою трещал лед, как бывает при наступлении оттепели, а вдали на открытом море ревели тюлени. На восток к морю простиралась ледяная поверхность, но проруби видно не было. Однако можно было предположить, что она поблизости имеется, потому что ясно слышны были крики дикой утки. Так как в продолжение двух недель не было газет, то не знали, освещены ли маяки; но надо было думать, что на Святках, между Рождеством и Новым годом, их не будут зажигать.
— Так дальше идти мы не можем! — сказал молчавший до сих пор Карлсон.
— Но идти мы должны! — заявил Флод, упираясь плечами о сани.— Нам следует повернуть к Утесу чаек, чтобы поесть.
С этими словами направились к скале, возвышавшейся среди покрытой льдом поверхности моря.
Но скала оказалась дальше, чем думали, и чем ближе к ней подплывали, тем больше изменяла она свой вид; наконец до нее было совсем близко.
— Перед нами пробоина! — крикнул Норман, следивший за дорогой.— Держитесь левей!
Полозья повернули налево и держались этой стороны, пока не объехали скалу. Вследствие ли последней оттепели или каких-нибудь теплых течений, но скала была со всех сторон отрезана, и к ней проникнуть, по крайней мере на санях, нельзя было ни с одной стороны.
Наступали сумерки; надо было держать совет. Флод, взявший на себя командование всеми маневрами, высказал тут же следующий план: надо было спихнуть лодку в промоину, и в это же время должны были все броситься в лодку и схватиться за весла.
Сказано — сделано.
— Раз, два, три! — скомандовал Флод.
Лодка ринулась вперед, оставив позади себя полозья, зашаталась — и гроб свалился в море.
Испугавшись, Флод и Карлсон, остававшиеся позади, забыли прыгнуть в лодку и остались стоять на краю льда, тогда как Рундквист и Норман спаслись.
Гроб был плохо прикрыт, немедленно наполнился водой и пошел ко дну раньше, чем кто-либо успел прийти в себя и подумать о чем-нибудь, кроме своего собственного спасения.
— Теперь пойдем немедля к священнику! — приказал Флод, который в этот день больше действовал, чем соображал.
Карлсон стал возражать, но на вопрос Густава, предпочитает ли он сидеть здесь всю ночь, он ничего ответить не нашелся; к тому же он ясно сознавал, что надежды поднять из воды гроб не было.
Тем временем Рундквист и Норман пробирались к берегу и кричали товарищам, чтобы те следовали за ними. В ответ Флод на прощанье помахал рукой и указал на юг, по направлению к дому священника.
Долгое время молча двигались вперед Карлсон и Флод. Густав с киркой шел впереди и постукивал по льду, чтобы испытать его крепость; за ним шел Карлсон, подняв кверху воротник. Ему тяжело было на душе оттого, что жена так внезапно и грустно скончалась и что его, наверное, будут в этом винить.
Пройдя так с полчаса, Густав остановился, чтобы перевести дух. Он оглянулся на рифы и на берега, чтобы ориентироваться.
— Черт побери, мы пошли в обратную сторону! — заворчал он. Ведь то был вовсе не Утес чаек. Вот он где! — И он показал на восток.
На тянувшемся вдаль острове, по направлению к материку, стояла одинокая сосна, оставшаяся одна после вырубленного леса и казавшаяся оптическим телеграфом, благодаря своим двум единственным веткам. Она известна была как морская веха или как рубеж, за которым начиналась земля.
— А там у нас Тролшхера.
Он говорил сам с собой и покачивал головой.
Карлсону стало страшно, потому что он на этом архипелаге не был как у себя дома и безгранично верил опыту Густава.
Флод тем временем успел сориентироваться, изменил курс и направился более на юг.
Наступили сумерки, но снег несколько освещал путь, и они могли держаться нужного направления. Они не говорили ни слова; Карлсон шел по стопам своего спутника.
Вдруг последний остановился, прислушался. Непривычное ухо Карлсона ничего не различало, но Густав расслышал слабое журчанье с восточной стороны, где появилась облачная стена гуще и черней тумана, застилавшая горизонт.
Они одно мгновение простояли молча, пока и Карлсон не услышал приближавшееся слабое журчание и шипение.
— Что это такое? — спросил он и еще ближе подошел к Густаву.
— Это море! — ответил тот.— Через полчаса сюда дойдет восточный ветер со снежной бурей и того гляди разломается лед. Черт знает, что тогда с нами будет. Скорей, бежим дальше!
Он принялся бежать. За ним следом бежал Карлсон. Снег кружился в их ногах, а шипение, казалось, гналось за ними.
— С нами все кончено! — крикнул Густав и остановился, указывая на огонек, блестевший позади островка в юго-восточном направлении.— Осветился маяк! Значит, море тронулось!
Карлсон не понимал опасности, но сознавал, что дело плохо, раз Густав дрогнул.
Теперь подул вокруг них восточный ветер. В нескольких шагах от них приближалась снежная стена, как черная ширма, и в то же мгновение их окутал снег, падавший густо-густо и в массе казавшийся темным, как сажа. Вокруг них стало совсем темно, и огонь маяка, посветивший еще несколько мгновений и указывавший им путь слабо и неясно, как ложное солнце, вдруг погас.
Густав бежал дальше во весь опор. Карлсон спешил за ним, насколько мог; но он был довольно толст, не мог долго бежать тем же шагом и задыхался. Он просил Густава бежать потише; но у того не было ни малейшей охоты приносить себя в жертву, и он бежал изо всех сил, бежал ради спасения жизни своей. Карлсон схватил его за платье, умолял его не убегать без него, заклинал его. Но все напрасно.
— Всякий за себя, а Бог за всех! — отвечал Густав и просил Карлсона отступить от него на несколько шагов, чтобы не сломался лед.
Казалось, что это как раз случится, потому что сзади все больше и больше трещало. Хуже же всего было то, что шипение настолько приблизилось, что уже ясно было слышно, как волны ударялись о рифы и о льдины. Проснулись чайки и подняли крик, радуясь нежданной добыче.
Карлсон задыхался и пыхтел; расстояние между ним и Густавом все увеличивалось; наконец он очутился один среди непроглядной темноты. Он остановился, ощупал, нет ли следов, но следов не нашел. Он закричал — ответа не последовало. Кругом — одиночество, тьма, холод и вода, готовившая ему смерть.
Подстрекаемый страхом, он еще раз пустился бежать. Он бежал так скоро, что опережал снежные хлопья, летевшие в том же направлении. Затем он еще раз крикнул.
— Беги по ветру, придешь на запад к земле! — расслышал он из темноты убегающий голос. Потом опять наступила тишина.
Но скоро у Карлсона не хватило сил бежать. Упав духом, он замедлил свой бег, пошел тихим шагом, уже не будучи в силах оказывать сопротивления, а за ним наступало море, шипя, грохоча и завывая, будто его самого настигала какая-то ночная разбойничья шайка.
* * *
Пастор Нордстрём лег в постель в восемь часов вечера, чтобы почитать газетку; вскоре он погрузился в крепкий сон. Но часов около одиннадцати он почувствовал, как старуха локтем толкала его в бок, и услышал ее голос.
— Эрик, Эрик! — слышалось ему во сне.
— Что случилось? Не можешь ли ты оставить меня в покое! — забурчал он спросонья.
— Уж я ли не даю тебе покоя?!
Испугавшись долгих объяснений, пастор поспешил уверить, что убежден в ее деликатности; затем он зажег спичку и спросил, что случилось.
— Кто-то зовет в саду! Не слышишь ли ты?
Пастор прислушался и надел на нос очки, как бы для того, чтобы лучше расслышать.
— Да, действительно! Кто бы это мог быть?
— Пойди же и посмотри! — ответила жена и снова толкнула старика.
Пастор натянул кальсоны, надел шубу, въехал ногами в ботики, взял со стены ружье, зарядил его и вышел.
— Кто там? — крикнул он.
— Флод! — ответил глухой голос за кустами бузины.
— Что случилось, что ты так поздно здесь? Не умирает ли старуха?
— Еще того хуже! — раздался обессиленный голос Густава.— Мы потеряли ее.
— Потеряли?
— Да, мы потеряли ее на море.
— Но иди же ты ради бога в дом и не стой на холоде.
При свете Густав выглядел сильно изможденным, так как за весь день ничего не ел и не пил и, кроме того, выдержал, как собака, отчаянную борьбу с восточным ветром.
После того как он все одним вздохом сообщил пастору, последний пошел к старухе.
После бурного объяснения, продлившегося несколько минут, удалось ему вынести ключи от известного шкафа, находящегося в кухне, куда он повел потерпевшего крушение путника.
Вскоре Густав сидел у большого кухонного стола, пастор тем временем принес водки, студня, хлеба и угощал проголодавшегося.
Затем стали рассуждать по поводу того, что можно было бы предпринять для оставшихся на море. Теперь ночью созывать людей и выезжать в море было бы бесцельно; зажечь костер на берегу было бы опасно, потому что это могло бы ввести в заблуждение суда, если только мог вообще быть виден огонь сквозь снежную метель.
Положение Рундквиста и Нормана на островке было уже не так опасно, но гораздо хуже обстояло дело с Карлсоном. Густав был уверен, что море тронулось и что Карлсон погиб.
— Положительно, кажется, что он наказан за свои дела,— заметил он.
— Послушай, Густав,— возразил пастырь Нордстрём,— я нахожу, что ты несправедлив к Карлсону; и я не понимаю, что ты называешь его злыми делами. На что похожа была мыза, когда он появился? Не довел ли он ее до цветущего состояния? Не добыл ли он тебе дачников и не выстроил ли новую стугу? А что он женился на старухе, так ведь она же этого хотела. Что он просил ее написать завещание — тоже не есть преступление с его стороны; что она это исполнила — вот это было необдуманно. Карлсон ловкий парень и сделал все то, что ты хотел бы сделать, но не мог. Что? Не хочешь ли ты, чтобы я сосватал тебе вдову из Овассы с ее восемьюдесятью тысячами риксдалеров? Нет, послушай, Густав, не будь таким странным. Людей можно всегда рассматривать с различных точек зрения!
— Это все возможно, но во всяком случае он убил мою мать, и этого я ему никогда не забуду.
— Ну вот! Это ты забудешь, коль скоро полезешь к жене своей в постель! И потом это еще не доказано, убил ли ее Карлсон. Если бы, например, старуха надела на себя что-нибудь в тот вечер, когда она выбежала, то и не простудилась бы. Одно то, что он, молодой парень, балагурит с девушками, так бы на нее не повлияло. Об этом мы больше говорить не будем, а завтра поутру увидим, что предпринять. Завтра воскресенье, и люди соберутся в церковь, так что нам не придется их и созывать. Иди же теперь спать и поразмысли о том, что для одного смерть, то другому — хлеб.
* * *
На следующее утро, когда люди собрались вокруг церкви, появился пастор Нордстрём в сопровождении Флода. Вместо того чтобы пройти прямо в церковь, он остановился в толпе, уже знавшей о случившемся. Сообщив, что церковной службы не будет, он потребовал, чтобы все с лодками насколько возможно скорей собрались к церковной пристани, чтобы отправиться всем вместе на спасение погибающих.
Среди присутствующих у чужестранца Карлсона должны были быть враги, потому что в задних рядах раздались недовольные голоса, заявлявшие, что отменять церковную службу не следует.
— Что такое? — воскликнул пастор.— Насколько я вас знаю, вы уж не так дорожите тем, что я в проповеди выругаю вас. Что? Ты что говоришь? Ты ведь у нас такой законник, что всегда слышишь, когда я в своих проповедях начинаю сначала.
В толпе пробежал тихий смех, и колебания были наполовину уничтожены.
— Впрочем, через неделю опять настанет воскресенье, тогда приходите и приведите с собой своих жен, я обещаюсь намылить вам головы так, что хватит на четверть года. Согласны ли вы теперь идти вытаскивать осла из колодца?
— Да,— прогудела толпа, как бы получив прощение за осквернение субботы.
На этом расстались, и каждый пошел домой переодеваться.
Снежная метель прекратилась, ветер подул с севера, и наступила холодная, ясная погода. Море очистилось ото льда и бушевало темно-синими волнами вокруг ослепительно белых островков.
Десять рыбацких лодок собрались к церковным мосткам. Люди надели меховое платье и тюленьи шапки и захватили топоры и драги. Нечего было и думать о парусах; были приготовлены весла. Пастор и Густав сели в первую лодку, имеющую гребцами четверых самых лихих молодцов; они посадили боцмана Рэмпа в первую пару и поручили ему же быть вахтенным.
Настроение было согласное, но не особенно грустное: одной человеческой жизнью больше или меньше — это на море уж не так важно.
Волны поднимались довольно высоко. Вода, попадающая в лодку, замерзала немедленно, приходилось ее вырубать и выбрасывать. Иногда приплывала льдина, ударялась о борт лодки, погружалась в воду и снова выплывала; иногда к такой льдине бывали прикреплены тростник, ветка, куски дерева, оторванные от берега.
Пастор направил свою подзорную трубу к Тролшхере, где находились под арестом Рундквист и Норман. Он то бросал безнадежный взор на море, в котором, по всей вероятности, утонул Карлсон, то искал, не увидит ли на плавающих льдинах следы ног, часть одежды или даже труп человека. Но напрасно.
После нескольких часов дружной гребли стали приближаться к шхере. Уже издали Рундквист и Норман заметили спасательную флотилию и зажгли на берегу радостный костер. Когда причалили лодки, то они проявили больше любопытства, чем восторга, потому что действительной опасности они не подвергались.
— Нет, под нашими ногами была твердая земля! — заметил Рундквист.
Вследствие краткости дня подняли немедленно лодку и начали с помощью дрега ощупывать дно.
Рундквист указал точно место, где лежал гроб, потому что он в воде видел морской свет. Один раз за другим бросали и вытягивали дрег, но ничего не появлялось на поверхности воды, кроме длинных морских водорослей с раковинами. Так вылавливали до вечера, но без результата.
Люди устали и были недовольны. Некоторые отправились на берег, чтобы выпить водки, поесть хлеба с маслом, сварить себе кофе.
Наконец Густав пришел к тому заключению, что ничего не оставалось делать, так как, вероятно, течение снесло гроб в глубину.
Так как никому не было дела до того, чтобы поднять тело, и, строго говоря, это близко никого не касалось, то для всех было облегчением, что можно было не показаться бесчувственным перед чужим горем.
Чтобы по возможности освятить этот печальный конец, подошел пастор к Флоду и предложил ему прочесть по старухе молитву. Служебник был при нем, а пропеть что полагается сумеет всякий наизусть. Густав с благодарностью принял предложение и сообщил об этом остальным.
Солнце близилось к окончанию своего пути, и островок осветился светло-красным светом, когда собрались на берег люди, чтобы присутствовать при подобающем обстоятельствам погребении. Пастор вошел в сопровождении Густава в одну из лодок, встал на ахтерштевень, достал требник, взял в левую руку носовой платок и обнажил голову; на берегу все также сняли шапки.
— Споемте: «Я гость на земле». Знаете вы это наизусть? — спросил пастор.
— Да! — послышался ответ с берега.
Затем раздалось пение; голоса дрожали сначала от холода, потом от волнения, вследствие необычности службы и трогательных звуков старой церковной песни, проводивших уже стольких в место последнего упокоения.
Прозвучали последние слова, и эхо снова повторило их над водой против шхер в ясном воздухе. Наступила пауза, и слышно было только, как ветер журчал в иглах морских сосен, как волны плескались о камни, как кричали чайки и как лодки ударялись о берег. Пастор повернул свое седоволосое, внушающее страх лицо к морю. Солнце осветило его обнаженную голову, серые пряди волос которой развевались ветром, как ветки висячего на старой сосне мха.
— «Из земли ты вышел и в землю вернешься! Иисус Христос, наш Искупитель, воскресит тебя в радостное утро! Помолимся!» — начал он своим густым голосом, который, чтобы быть услышанным, боролся против ветра и волн.
Погребение кончилось чтением «Отче наш». После благословения пастор простер руку над водой, как бы для последнего прости.
Люди надели шапки. Густав пожал пастору руку и благодарил его, но казалось, что у него еще что-то на душе.
— Господин пастор, мне, однако, кажется… надо бы помолиться и за Карлсона.
— Мы молились за обоих, сын мой! Во всяком случае хорошо, что ты вспомнил о нем,— ответил старик, который был более взволнован, чем хотел бы казаться.
Солнце зашло; надо было расставаться, чтобы как можно скорей ехать по домам.
Но всем хотелось оказать Флоду последний знак внимания. С ним простились, все сели в лодки, потом поехали все немного за ним, затем все лодки стали в ряд, как при ловле рыбы, салютовали веслами и крикнули:
— Прощай!
Это было в честь покойницы, но и в честь юноши, которого теперь принимали в ряды зрелых мужей.
Сидя на руле своей собственной лодки, он, имея на веслах своих работников, поплыл к дому, чтобы с этого дня направлять свое собственное судно по бурным водам и зеленеющим проливам трудной и своенравной жизни.