Книга: Сайлес Марнер
Назад: Глава VIII
Дальше: Часть вторая

Глава XII

В то время как Годфри Кесс сидел подле Нэнси, забыв обо всем на свете, и старался не думать о тайных узах, которые в иные минуты томили и терзали его так, что свет был ему не мил, жена его с ребенком на руках медленными, неверными шагами брела по занесенной снегом дороге в Рейвлоу.
Это путешествие в канун Нового года было преднамеренным актом мести, который она замыслила с тех пор, как Годфри в приступе ярости заявил ей, что скорее умрет, чем признает ее своей женой. Она знала, что в Красном доме в канун Нового года состоится бал. На этом балу ее муж будет приветливо всем улыбаться и сам в ответ получать улыбки, запрятав ее существование в самый дальний уголок своей души. Но она испортит ему веселье: в грязных лохмотьях, с поблекшим, когда-то красивым лицом, с маленьким ребенком, у которого волосы и глаза отца, она войдет и объявит сквайру, что она жена его старшего сына. Всем нам присуща склонность обвинять в своем несчастье тех, кто менее несчастлив. Молли знала, что не муж, бросивший ее, виноват в том, что она одета в грязные лохмотья, а демон опиума, которому она предалась душой и телом. Не подчинялась только дремавшая в ней материнская любовь, отказываясь отдать ему голодное дитя. Она это хорошо знала, и все же в те редкие минуты, когда ее одурманенный разум просветлялся, сознание своего падения и нужды превращалось в злобу на Годфри. Ему-то жилось хорошо, и если бы она настояла на своих правах, она бы тоже жила хорошо. Мысль о том, что он раскаивается в своей женитьбе и страдает от этого, только усиливала ее озлобление. Справедливые и покаянные мысли посещают нас не часто, даже когда мы дышим чистым воздухом и нами усвоены уроки, преподанные небом и землей. Как же могли эти белокрылые нежные вестницы найти дорогу в отравленную каморку Молли, где витали воспоминания только о розовых лентах да шутках, которыми ее одаривали джентльмены, когда она была буфетчицей в трактире?
Она пустилась в путь в ранний час, но задержалась в дороге, — беспечность внушила ей, что если она посидит под крышей теплого сарая, то снег за это время, может быть, перестанет. Она просидела там больше, чем собиралась, и теперь, очутившись в сумерках на покрытых снегом неровных тропинках, настолько приуныла, что даже мысль о мести не могла подбодрить ее. В семь часов вечера она была уже недалеко от Рейвлоу, но, плохо разбираясь в похожих одна на другую дорожках, не подозревала, как близко находится к цели своего путешествия. Ей хотелось утешиться, а она знала только одного утешителя, все того же демона, спрятанного под одеждой у нее на груди. Однако она помедлила, прежде чем вытащить пузырек с остатками черной жидкости и поднести его к губам. Это была минута, когда материнская любовь взывала к ней, требуя, чтобы она избрала не забвение, а сознание, пусть хоть в ужасных мучениях, призывала ее продолжать свой путь, несмотря на мучительную усталость, и не дать оледенеть своим рукам, в которых покоилась драгоценная ноша. Но прошло еще мгновение, и Молли бросила что-то в снег. Увы, это был лишь пустой пузырек. И она побрела дальше, а морозный ветер, поднявшийся после того, как перестал падать снег, гнал по небу облака, сквозь которые время от времени мелькал свет одинокой звезды, чтобы тотчас исчезнуть. Женщина брела вперед, все более сонная, машинально прижимая к груди спящего ребенка.
Дьявол медленно, но упорно творил свое дело, а холод и усталость были его верными помощниками. Вскоре Молли уже не ощущала ничего, кроме непреодолимого желания тотчас же лечь и уснуть, желания, заставившего ее забыть даже о своем намерении. Она дошла до места, где ее шаги уже не направлялись изгородью, и теперь беспомощно блуждала, ничего не различая впереди, хотя кругом все было бело и звезды светили все ярче и ярче. Она опустилась головой в куст дрока, который показался ей достаточно мягкой подушкой, да и снежная постель была довольно мягка. Холода она уже не чувствовала и не заботилась о том, что ребенок проснется и позовет ее. Однако руки ее все еще инстинктивно сжимали свою ношу, и ребенок спал так спокойно, словно его качали в кружевной колыбели.
Наконец наступило полное оцепенение: пальцы разжались, руки упали. Тогда маленькая головка откинулась от ее груди, голубые глазки открылись и увидели холодные звезды. Малютка жалобно пропищала «мама», затем попыталась взобраться обратно на грудь матери, но мать оставалась глуха, и тело ее скользило все ниже. Внезапно, когда девочка скатилась на колени матери, вся мокрая от снега, ее глаза привлек яркий огонек на белом снегу, и с забывчивостью, свойственной детству, малютка тотчас занялась наблюдением за блестящим живым существом, которое, казалось, бежало к ней, но не приближалось. Это блестящее живое существо надо было поймать, и в то же мгновенье девочка, став на четвереньки, протянула ручонку, чтобы поймать огонек. Но поймать его не удалось, поэтому, она подняла головку, чтобы увидеть, откуда идет этот хитрый огонек. Свет лился из ярко освещенного места, и малютка, со сбившимся на спину смешным чепчиком, волоча за собой старую грязную шаль, в которую она была закутана, поднялась на ноги и заковыляла по снегу прямо к открытой двери хижины Сайлеса Марнера, к теплому очагу, где пылал яркий огонь из поленьев и щепок. Тут же рядом на кирпичах был разостлан успевший уже высохнуть старый мешок — плащ Сайлеса. Малютка, привыкшая оставаться одна на долгие часы, когда мать забывала о ней, уселась на мешок и, протянув крошечные ручонки к веселому огню, завела с ним безыскусственный разговор, тихонько попискивая от удовольствия, как только что вылупившийся из яйца птенец. Вскоре тепло убаюкало ее, маленькая золотистая головка опустилась на старый мешок и голубые глазки закрылись нежными полупрозрачными веками.
Но где же был Сайлес Марнер в то время, как эта удивительная гостья пришла к его очагу? Он находился в хижине, но не видел ребенка. За последние несколько недель, с тех пор как пропали его деньги, у него вошло в привычку время от времени отворять дверь и выглядывать на улицу, словно ожидая, что деньги каким-нибудь чудесным путем вернутся к нему или, напрягая слух и зрение, он может услышать какое-нибудь известие о них либо увидеть их след на дороге. Чаще всего Сайлес проделывал это по вечерам, окончив работу у станка, но он и сам не мог бы толком объяснить свои действия. Его могут понять только те, кому тоже пришлось пережить большое потрясение, расставшись с чем-то горячо любимым. В сумерки, а иногда и позже, если ночь была не очень темна, Сайлес оглядывал тесное пространство вокруг каменоломни, еще не поглощенное мраком, прислушивался и присматривался без надежды, лишь с чувством тоскливой тревоги.
В то утро соседи сказали ему, что наступил канун Нового года и что он должен сидеть и слушать, как колокола провожают старый год и встречают новый, потому что это приносит счастье и может возвратить ему его деньги. Это была всего лишь дружелюбная шутка Рейвлоу над полоумным скрягой, но и она усилила обычное беспокойное состояние Сайлеса. После наступления сумерек он вновь и вновь отворял свою дверь, но тотчас же опять закрывал ее, так как за пеленой падающего снега ничего нельзя было различить. Но когда он отворил ее в последний раз, снег уже перестал идти и между облаками начали показываться просветы. Ткач долго стоял у двери, вслушивался и всматривался: действительно, на дороге что-то двигалось, направляясь к нему, но что — он так и не мог разглядеть. Безмолвие и белый девственный снег, казалось, еще больше усилили его одиночество, доводя тоску до холодного отчаяния. Он снова вошел в хижину и положил правую руку на щеколду двери, чтобы затворить ее, но так этого и не сделал. Его рука, как это уже не раз бывало после похищения денег, была остановлена незримым магическим жезлом каталепсии. Он стоял как статуя, глядя перед собой широко раскрытыми невидящими глазами, придерживая открытую дверь и не в силах удержать то плохое или хорошее, что могло войти к нему в дом.
Когда Марнер пришел в себя, он начал с того, на чем остановился, и затворил дверь, не зная, что пребывал в бессознательном состоянии и не заметив никакой перемены, кроме того, что огонь почти заглох, а сам он ощущал холод и слабость. Он решил, что слишком долго простоял у дверей, глядя на улицу. Подойдя к очагу, где две головни распались, испуская тусклое сияние, он уселся на стул и наклонился, чтобы поправить дрова, когда его затуманенному взору показалось, что на полу перед очагом лежит золото! Золото! Его собственное золото, принесенное назад так же таинственно, как было унесено! Сердце сильно забилось у него в груди, и несколько мгновений он был не в силах протянуть руку и схватить возвращенное сокровище. Груда золота, казалось, разгоралась блеском и росла перед его взволнованным взором. Наконец он наклонился и протянул руку, но вместо знакомого ему прикосновения твердых круглых монет его пальцы нащупали что-то мягкое и теплое. В глубоком изумлении Сайлес опустился на колени и низко опустил голову, чтобы разглядеть явившееся ему чудо: спящего ребенка, круглолицее милое создание с мягкими золотистыми кудряшками. Неужели это его маленькая сестренка, вернувшаяся к нему во сне, его покойная сестренка, которую он целый год, пока она не умерла, носил на руках, когда сам был босоногим мальчишкой? Вот первое, что мелькнуло в голове у полного недоумения Сайлеса. Сон это или нет? Ткач поднялся на ноги, поправил дрова в очаге, подбросил в огонь сухих листьев и щепок, и пламя разгорелось сильнее. Однако оно не рассеяло видения, а только ярче осветило маленькую фигурку ребенка и его лохмотья. Девочка очень напоминала Сайлесу маленькую сестру. Он снова опустился на стул, обессиленный непостижимым происшествием и наплывом воспоминаний. Как и когда дитя появилось в хижине, если он этого не видел? Он ни разу не выходил за дверь. Но вместе с этим вопросом и почти заслоняя его, вставало видение родительского дома и старинных улиц, ведущих к Фонарному подворью, а за этим видением нечто иное — те мысли, которые посещали его в далеких, родных местах. Теперь эти мысли были ему чужды, как старая дружба, которую нельзя оживить. И все же у него было смутное чувство, что ребенок был вестью из той прежней жизни, — он затронул струны, которые никогда не звучали у Сайлеса в Рейвлоу: былой трепет нежности, благоговение перед высшей силой, властвующей над его жизнью, ибо во внезапном появлении ребенка он все еще видел нечто таинственное и не пытался дать этому событию естественное объяснение.
У очага раздался плач: ребенок проснулся, и Марнер, наклонившись, поднял девочку и посадил ее к себе на колени. Она обняла его за шею и все громче и громче кричала «мама», выражая этим, как все маленькие дети, испуг при пробуждении. Сайлес прижал ее к себе и почти бессознательно начал издавать нежные, успокаивающие звуки, в то же время вспомнив, что у него осталось немного каши, — ее можно согреть и накормить ребенка.
Весь следующий час Сайлес был очень занят. Он подсластил кашу ссохшимся коричневым сахаром из старого неиспользованного запаса и дал ее девочке. Малютка тотчас перестала плакать и, широко раскрыв голубые глаза, спокойно смотрела на Сайлеса, когда он кормил ее с ложки.
Затем она сползла с его колен и заковыляла по хижине, спотыкаясь, что заставило Сайлеса вскочить и ходить за ней из боязни, чтобы она не упала и не ушиблась. Потом она уселась на полу и начала стягивать с себя башмачки, поглядывая на Сайлеса и плача, словно хотела сказать, что ей больно. Сайлес снова посадил ее на колени, и его медлительный разум холостяка не сразу понял, что девочка жалуется на мокрые башмачки, которые сдавили ей ножки. Он с трудом снял их, и малютка тотчас погрузилась в блаженное созерцание собственных пальчиков, смехом выражая радость и зовя Сайлеса присоединиться к забаве. Тем временем промокшие башмачки навели Сайлеса на мысль, что ребенок шел по снегу и, значит, вошел или был внесен к нему в дом самым естественным путем. Под впечатлением этой новой мысли, не теряя времени ни на какие догадки, Сайлес взял ребенка на руки и направился к двери. Как только он отворил ее, снова раздался призыв «мама», которого ткач не слышал с тех пор, как ребенок проснулся от голода. Наклонившись, Сайлес мог различить следы ножек на чистом снегу, и они привели его к кустам дрока. «Мама!» — снова и снова кричала девочка, и так тянулась вперед, что чуть не выскользнула из рук Сайлеса. И тогда он заметил, что перед ним не просто куст, а еще и человеческое существо, голова которого лежит в ветвях дрока, а тело почти занесено снегом.

Глава XIII

После раннего ужина веселье в Красном доме перешло в ту стадию, когда застенчивость превращается в легкую игривость, когда джентльменов, знающих о своих необыкновенных способностях, удается уговорить протанцевать матросский танец, когда самому сквайру больше не сидится за карточным столом и он начинает говорить громким голосом, рассыпая табак и похлопывая гостей по спинам. Это очень раздражало дядюшку Кимбла, который, будучи человеком весьма покладистым в трезвые деловые часы, за картами и коньяком всегда волновался, говорил резкости, недоверчиво тасовал карты перед сдачей противника и вытаскивал маленький козырь с видом невыразимого отвращения, будто в мире, где происходят подобные вещи, человеку остается только удариться в безудержный разврат. Когда вечер доходил до этой стадии непринужденного веселья, слугам, тяжелые обязанности которых кончались вместе с ужином, разрешалось получить свою долю развлечения и полюбоваться танцами, поэтому служебные помещения дома в это время пустовали.
В белый зал вели две двери, и обе были распахнуты настежь для большего притока свежего воздуха. Около одной из них толпились слуги и деревенские жители, а неподалеку от второй расположилась группа гостей, в центре которой Боб Кесс лихо отплясывал матросский танец. Сквайр, стоявший тут же, очень гордился своим бойким сыном и не уставал говорить, что Боб весь в него, каким он был в дни молодости, что означало в его устах высшую похвалу. Годфри стоял поблизости. Но он не любовался искусством брата, а, не отрывая глаз, смотрел на Нэнси, сидевшую среди гостей рядом со своим отцом. Годфри намеренно не подходил к Нэнси, потому что ему не хотелось быть предметом отеческих шуток сквайра на тему о женитьбе и о красоте мисс Нэнси Лемметер, так как эти шутки становились все более и более прозрачными. Он надеялся еще раз потанцевать с ней, когда окончится матросская пляска, а тем временем ему доставляло удовольствие тайно подолгу глядеть на нее.
Но вдруг, случайно оторвав взгляд от предмета своего созерцания, Годфри увидел нечто такое, что в этот миг показалось ему явлением из загробного мира. Это и было явление из той скрытой жизни, которая лежала подобно темному, глухому проулку позади красивого фасада, ласкаемого солнечным светом и взглядами восхищенных прохожих. Перед Годфри был его собственный ребенок на руках у Сайлеса Марнера. Годфри узнал девочку сразу, ни секунды не колеблясь, хотя не видел ее несколько месяцев. А когда у него возникла робкая надежда, что он, может быть, все-таки ошибается, к Сайлесу уже подошли мистер Крекенторп и мистер Лемметер, удивленные его странным появлением. Не в силах оставаться в стороне и боясь пропустить хоть одно слово, Годфри немедленно присоединился к ним. Он пытался овладеть собой, но сознавал, что если кто-нибудь взглянет на него, то сейчас же заметит, как побелели у него губы.
Однако в эту минуту взоры всех присутствующих были обращены на Сайлеса Марнера. Сквайр поднялся со своего места и сердито спросил:
— Что такое? В чем дело? Зачем вы здесь?
— Я ищу доктора… Мне нужен доктор, — обращаясь к мистеру Крекенторпу, проговорил Сайлес.
— Что же такое случилось, Марнер? — спросил пастор. — Доктор здесь, но объясните спокойно, зачем он вам.
— Там женщина, — понизив голос и дыша с трудом, ответил Сайлес, как раз когда к ним подошел Годфри. — Мне кажется, она мертвая… лежит мертвая в снегу у каменоломни… недалеко от моей двери.
Годфри был потрясен. В его мозгу в это мгновение мелькнула только одна страшная для него мысль: вдруг эта женщина не умерла. Это был недостойный страх — уродливый жилец нашел себе приют в добром сердце Годфри. Но сердце человека, который строит свое счастье на двуличии, открыто для дурных желаний.
— Тс-с! Тс-с! — остановил Сайлеса мистер Крекенторп. — Идите в прихожую, вон туда. Я пришлю к вам доктора. Нашел женщину в снегу и думает, что она умерла, — шепотом сообщил он сквайру. — Лучше как можно меньше об этом говорить, а то мы напугаем дам. Скажите им, что бедная женщина заболела от голода и холода. Пойду позову Кимбла.
Однако дамы уже подошли ближе, тесня друг дружку и сгорая от любопытства узнать, зачем явился в столь неурочный час одинокий ткач и кто была хорошенькая девочка. А малютка, немного испуганная, но довольная ярким светом и многочисленным обществом, то хмурилась и прятала личико, то поднимала головку и благодушно поглядывала вокруг, пока прикосновение или обращенное прямо к ней ласковое слово не заставляли ее сноба нахмуриться и решительно спрятать личико.
— Чей это ребенок? — одновременно спросили несколько дам, среди которых была и Нэнси Лемметер, обращаясь к Годфри.
— Не знаю… говорят, какой-то бедной женщины, которую нашли в снегу, — с величайшим трудом выговорил Годфри. Голос его дрожал. («В конце концов, может быть я и ошибаюсь», — поспешил он мысленно добавить, предупреждая упреки совести.)
— Тогда вам следовало бы оставить ребенка здесь, мастер Марнер, — посоветовала добродушная миссис Кимбл, не решаясь, однако, прикоснуться своим вышитым шелковым платьем к грязным лохмотьям девочки. — Я прикажу служанке унести ее.
— Нет… нет… я не могу расстаться с ней, я не могу отдать ее, — резко ответил Сайлес. — Она пришла ко мне… Я имею право оставить ее у себя.
Предложение взять ребенка застало Сайлеса врасплох, и слова, произнесенные им под влиянием внезапного внутреннего порыва, явились как бы откровением для него самого: за минуту до этого у Сайлеса не было никаких определенных намерений насчет ребенка.
— Слыхали вы что-либо подобное? — обратилась удивленная миссис Кимбл к своей соседке.
— Милейшие дамы, разрешите мне пройти! — сказал появившийся из карточной комнаты мистер Кимбл, раздосадованный тем, что его заставили прервать игру, но приученный многолетней практикой откликаться на самые неприятные вызовы и не выказывать недовольства даже в тех случаях, когда он был не совсем трезв.
— Не сладко сейчас выходить, а, Кимбл? — сказал сквайр. — Он мог бы сбегать за этим молодым человеком… твоим подручным… не помню, как его зовут.
— Мог бы? Какой толк говорить о том, что могло бы быть? — проворчал дядюшка Кимбл, поспешно направляясь к выходу вместе с Марнером, в сопровождении мистера Крекенторпа и Годфри. — Найди-ка мне пару теплых башмаков, Годфри! Одну минуту! Пошли сначала кого-нибудь к Уинтропам, пусть придет Долли, — неоценимая она женщина в таких случаях! Бен был здесь перед ужином; он ушел?
— Да, сэр, я встретил его, — сказал Марнер, — но я не стал объяснять ему, в чем дело. Я просто сказал, что иду за доктором, — он и говорит, что доктор у сквайра. Вот я и прибежал сюда. В кухне никого не было, мне и пришлось войти прямо в зал.
Малютка, которую больше не развлекали яркие свечи и смеющиеся женские лица, начала плакать и звать маму, одновременно прижимаясь к Марнеру, который, по-видимому, завоевал ее полное доверие. Годфри принес башмаки и услышал этот плач; ему показалось, будто из него тянут жилы.
— Я пойду, — поспешно сказал он; ему хотелось что-нибудь делать. — Я пойду и приведу миссис Уинтроп.
— Не стоит, пошли кого-нибудь, — бросил ему дядюшка Кимбл, уходя вслед за Марнером.
— Дайте мне знать, если я понадоблюсь, Кимбл, — сказал мистер Крекенторп, но доктор его уже не слышал.
Годфри тоже исчез — он побежал за шляпой и пальто, успев сообразить, что его сочтут за безумного, если он выйдет из дому неодетый. Однако он даже не вспомнил, что на нем бальные туфли, и выбежал в снег прямо в них.
Через несколько минут он уже был на пути к каменоломне, вместе с Долли, которая, не чувствуя холода, думала только о своей милосердной миссии и все же была озабочена тем, что молодой человек промочит ноги из-за такого же милосердного порыва.
— Вам бы лучше вернуться, сэр, — с почтительным участием сказала Долли, — незачем вам простужаться. Я попросила бы вас по дороге домой зайти в «Радугу» и сказать моему мужу — он, наверно, там, — чтобы он пришел, если, конечно, он настолько трезв, чтобы от него была польза, А не то пусть миссис Снел пришлет своего сынка — вдруг доктору что-нибудь понадобится, мальчик сбегает.
— Нет, раз уж пошел, я останусь. Подожду здесь на улице, — сказал Годфри, когда они дошли до хижины Марнера. — Позовите меня, если будет нужно.
— Хорошо, сэр, вы очень добры, у вас чуткое сердце, — сказала Долли, направляясь к дверям.
Годфри был слишком взволнован, чтобы почувствовать угрызения совести при этой незаслуженной похвале. Он шагал взад и вперед, не замечая, что проваливается в снег, и со страхом думал только о том, что происходит в хижине и как это все отразится на его судьбе.
Впрочем, нет, в глубине души, почти заглушённое страстной надеждой и ужасом, теплилось чувство, что ему не следует взвешивать возможности, а надо примириться с последствиями своих поступков, признать свою несчастную жену и выполнить свой долг перед ни в чем не повинным ребенком. Но у него не было достаточной нравственной силы добровольно отказаться от Нэнси. Сердца и совести у него могло хватить лишь на то, чтобы вечно мучиться сознанием своего малодушия, препятствовавшего его самоотречению. Но в эти минуты сердце его радостно билось надеждой на освобождение от долгого рабства.
«Может быть, она умерла? — говорил в нем голос, звучавший громче остальных. — Если это так, я могу жениться на Нэнси. Я стану добропорядочным человеком, у меня не будет никаких тайн, а что касается ребенка… о ребенке можно как-нибудь позаботиться. А вдруг она жива? — вставал тут же новый вопрос. — Тогда со мной все кончено!»
Годфри не знал, сколько времени он провел в этом мучительном ожидании, но наконец дверь хижины отворилась, и вышел мистер Кимбл. Годфри поспешил навстречу дяде, заранее стараясь подавить волнение, каковы бы ни были новости.
— Я решил подождать вас, раз уж пришел сюда, — первым заговорил он.
— Очень глупо сделал, что вышел. Неужели ты не мог послать кого-нибудь из слуг? Все равно помочь ей ничем нельзя. Она умерла — по-моему, уже несколько часов назад.
— А какая она на вид, эта женщина? — спросил Годфри, чувствуя, что кровь приливает к его лицу.
— Молодая женщина, изнуренная до последней степени, с длинными черными волосами. Нищенка, наверно, — вся в лохмотьях. Но у неё на пальце обручальное кольцо. Завтра ее отнесут в работный дом. Пойдем, пойдем!
— Я хочу взглянуть на нее, — сказал Годфри. — Мне кажется, я видел такую женщину вчера. Я вас сейчас же догоню.
Мистер Кимбл двинулся вперед, а Годфри вошел в хижину. Он бросил лишь беглый взгляд на лицо покойницы, лежавшей на подушке, которую заботливо подложила ей под голову Долли, но он так хорошо запомнил этот последний взгляд, брошенный им на свою несчастную, постылую жену, что, даже рассказывая историю этой ночи шестнадцать лет спустя, видел перед глазами каждую черточку изнуренного лица.
Годфри повернулся к очагу, у которого сидел Сайлес Марнер, убаюкивая ребенка. Девочка теперь была совершенно спокойна, но не спала. Она просто притихла от сладкой каши и тепла и широко открытыми глазами смотрела по сторонам тем взором, который заставляет нас, взрослых, с нашей внутренней сумятицей, испытывать в присутствии маленького ребенка чувство, близкое к благоговению, какое мы переживаем перед спокойным величием и красотой земли или неба, перед ровным блеском светил, перед кустом шиповника в полном цвету или деревьями, склонившимися над тихой тропой. Широко открытые голубые глаза смотрели в глаза Годфри без всякой тревоги, но не узнавали его. И странную смесь различных чувств, огорчения и радости, испытал отец, когда биение маленького сердечка не ответило на зов его ревнивой тоски, когда голубые глазки медленно отвернулись от него и устремили свой взор на уродливое лицо ткача, который поспешил наклониться к ребенку, а маленькая ручка нежным движением начала теребить морщинистую щеку Марнера.
— Вы завтра отнесете ребенка в приют? — спросил Годфри, стараясь говорить как можно равнодушнее.
— Кто это сказал? — резко спросил Марнер. — Разве меня заставят отнести ее?
— Но вы же не захотите оставить ее у себя, не так ли? Вы человек одинокий и…
— Она останется у меня, пока кто-нибудь не докажет свои права на нее, — ответил Марнер. — Ее мать умерла, а отца у нее, наверно, нет. Она одна на свете, и я тоже один на свете. Мои деньги исчезли, я не знаю куда, теперь явилась она, я не знаю откуда. Я ничего не знаю. Совсем запутался.
— Бедная крошка, — сказал Годфри. — Позвольте мне помочь вам купить что-нибудь, чтобы ее одеть.
Опустив руку в карман, он нашел там полгинеи и, сунув монету в руку Сайлеса, выбежал из хижины, чтобы догнать мистера Кимбла.
— Оказывается, это не та женщина, которую я видел, — сказал Годфри, когда поравнялся с Кимблом. — А девочка прехорошенькая! Старик как будто собирается оставить ее у себя. Удивительно, как такой скряга на это решился. Я дал ему немного денег для нее. Мне кажется, приходское управление не будет особенно претендовать на ребенка и ссориться с Марнером.
— Конечно, нет. Но было время, когда и я поспорил бы с ним из-за этого ребенка. Сейчас уже поздно. Тетка твоя так отяжелела, что не догнала бы ребенка, если бы ему вздумалось подбежать к огню. Она теперь сидела бы на месте да только хрюкала, как потревоженная свинья. Но какой ты дурак, Годфри, что выбежал из дому в бальных туфлях и тонких чулках! Ведь ты один из главных кавалеров на балу, да еще в твоем же доме! Что ты хочешь доказать этими глупостями, мой милый? Быть может, мисс Нэнси была очень жестока, и ты решил досадить ей, испортив собственные туфли?
— Сегодня у меня одни неприятности. Я устал до смерти от всего этого прыганья, ухаживания и суеты из-за матросского танца. А мне еще предстояло танцевать с одной из мисс Ганн, — сказал Годфри, радуясь тому, что дядюшка сам подсказал ему отговорку.
Уклончивость и даже невинная ложь, которые так же тягостны человеку, честолюбиво считающему себя кристально чистым, как тягостен большому актеру плохой грим, — хотя никто, кроме него самого, этого не замечает, — становятся легки, словно отделка на платье, с той минуты, когда и поступки начинают пропитываться ложью.
Годфри снова появился в белой гостиной в сухой обуви и, скажем правду, с чувством облегчения и радости, которые были слишком сильны для того, чтобы с ними могли бороться тяжелые мысли. Ибо теперь он мог без риска, как только представится возможность, говорить Нэнси Лемметер самые нежные слова, обещать ей и самому себе всегда быть таким, каким ей хотелось бы его видеть. Он мог не опасаться, что его мертвую жену опознают: в те дни никто не занимался кропотливыми расследованиями и подобные происшествия не предавались широкой огласке. Что же касается записи их брака — это старое дело. Оно похоронено в давно перевернутых страницах церковной книги и никого не интересует. Только Данси, если бы он вернулся, мог выдать Годфри, но молчание Данси можно было купить.
Когда обстоятельства складываются для человека гораздо лучше, чем он с ужасом ожидал, разве это не доказывает, что его поведение было не таким уж глупым и плохим, как могло казаться? Когда с нами обходятся хорошо, мы, естественно, начинаем думать, что не такие уж мы плохие и что будет только справедливо, если мы тоже не станем себя обижать и портить свое будущее. Какая будет польза, если он признается Нэнси Лемметер в прошлых грехах и откажется от своего счастья?.. Да и ее счастья! Ибо он был почти уверен, что и она его любит. Что же касается девочки, он будет следить за тем, чтобы о ней заботились. Он ее никогда не забудет! Он будет делать для нее все, что в его силах, только не может признать ее. Может быть, она будет не менее счастлива в жизни и не признанная отцом, потому что, во-первых, никто не знает, что ждет нас в будущем, а во-вторых… — нужна ли еще другая причина? — потому, что ее отец будет гораздо счастливее, не признав ребенка.

Глава XIV

В ту же неделю в Рейвлоу состоялись похороны нищенки, а в Кенч-ярде, в Батерли, стало известно, что темноволосая женщина со светлокудрым ребенком, которая недавно там поселилась, куда-то исчезла. Вот и все, чем было отмечено исчезновение Молли с глаз людских. Но эта никем не оплаканная смерть, для большинства оставшаяся чем-то столь же незначительным, как падение летом листка с дерева, глубоко повлияла на судьбы некоторых людей, которых мы уже знаем, и до конца дней определила их радости и горести.
Решение Сайлеса Марнера оставить у себя «ребенка нищенки» вызвало в деревне бесконечные разговоры и не меньшее удивление, нежели кража его денег. Более мягкое отношение к нему началось со дня его несчастья. Смесь подозрительности и неприязни, перешедшая в презрительную жалость к этому одинокому и душевнобольному человеку, теперь сменилась еще более деятельным участием, особенно со стороны женщин. Образцовые матери, знавшие, как трудно вырастить детей «целыми и невредимыми», и матери нерадивые, знавшие, как бывает неприятно, когда шаловливые дети, еще не твердые на ногах, мешают сидеть сложа руки, одинаково недоумевали, как одинокий мужчина справится, имея на руках двухлетнего ребенка. Как те, так и другие были одинаково щедры на советы: образцовые матери наставляли его в том, что ему следует делать, а матери нерадивые старались объяснить ему, чего ему делать не следует.
Из всех образцовых матерей Долли Уинтроп оказалась единственной, чьи дружеские услуги были Марнеру не в тягость, ибо она оказывала их не навязчиво и без желания поучать. Сайлес показал ей полгинеи, полученные от Годфри, и спросил ее, где и как лучше приобрести одежду для ребенка.
— Не нужно ничего покупать, мастер Марнер, — сказала Долли, — даже башмачки не нужны. У меня сохранились платьица Эрона, которые он носил пять лет назад. Совсем не стоит тратить деньги на детскую одежду — ведь дети, сохрани их господь, растут как майская трава.
И в тот же день Долли принесла целый узел крошечных вещей и показала их Марнеру одну за другой в том порядке, как их следовало надевать. В большинстве это были заплатанные и заштопанные, но чистенькие и опрятные, как свежие листочки, платьица и рубашечки. Это послужило вступлением к большой церемонии, с участием мыла и воды, после чего малютка стала еще более очаровательной. Она сидела на коленях у Долли, играя своими пальчиками, смеясь и хлопая в ладошки с таким видом, словно поминутно совершала вокруг себя великие открытия, сопровождая их попеременным лепетом: «гу-гу-гу» и «мама». Слово «мама» теперь уже не означало призыва на помощь или неблагополучия. Ребенок давно привык произносить его, не ожидая взамен ни нежных слов матери, ни ласкового прикосновения.
— Настоящий ангелочек это дитя! — говорила Долли, разглаживая золотистые кудри и целуя их. — И подумать только, что малютка ходила в грязных лохмотьях, а ее бедная мать замерзла в поле. Но они уже позаботились о ней, недаром они привели ее к вашей двери, мастер Марнер. Дверь была отворена, и крошка подошла к ней по снегу, как маленькая голодная птичка. Вы ведь сказали, что дверь была отворена?
— Да, — задумчиво ответил Сайлес. — Да… дверь была отворена. Деньги ушли, не знаю куда, и явилось дитя, не знаю откуда.
Он ни словом не обмолвился соседям о том, что не знал, как очутился ребенок у него в доме, и уклонялся от расспросов, — они могли привести к той истине, которую он сам уже начал подозревать: с ним опять случился припадок.
— Ну что ж, — успокоительно подтвердила Долли, — точно так же уходят и приходят вечер и утро, сон и бессонное время, дождь и урожай, а мы не знаем, как и откуда. Сколько мы ни трудимся, ни хлопочем, ни суетимся, все равно мы мало что можем изменить. Самое важное в жизни приходит и уходит без нашей воли, без нашего ведома. И я думаю, мастер Марнер, что вы имеете полное право оставить у себя девочку, потому что она ниспослана вам, хотя, быть может, и найдутся люди, которые думают иначе. Вам будет нелегко с ней, пока она мала, но я постараюсь помочь и присмотреть за ней. У меня всегда найдется часок-другой свободного времени, потому что, когда встаешь рано, к десяти часам уже нечего делать, а за покупками идти еще не время. Я с радостью присмотрю за ребенком и помогу вам.
— Спасибо вам… большое, — нерешительно сказал Сайлес. — Я буду рад, если вы укажете мне, что и как, но, — немного тревожно добавил он, неловко наклоняясь вперед и ревниво разглядывая малютку, которая прильнула головкой к плечу Долли и с довольным видом смотрела на него, — но я хочу делать все сам, иначе она привяжется не ко мне, а к кому-нибудь другому. Я привык хозяйничать у себя. Я научусь, научусь!
— Ну, конечно, — кротко согласилась Долли. — Я знала мужчин, которые отлично умели обращаться с детьми. Мужчины, прости их господи, неуклюжи и упрямы, но когда из них выйдет хмель, они не так уж бестолковы. Только мучение с ними, когда приходится ставить им пиявки или перевязывать их, — они такие вспыльчивые и нетерпеливые. Вот посмотрите, это нужно надевать прежде всего, прямо на тельце, — продолжала Долли, взяв рубашечку и надевая ее на девчурку.
— Да, — послушно сказал Марнер, низко наклоняясь, чтобы лучше рассмотреть эти таинства. Малютка сейчас же схватила ручонками его голову и, мурлыча, прижалась губами к его лицу.
— Вот видите, — сказала Долли с чуткостью женщины, — она вас очень любит. Ей, наверно, хочется к вам на колени. Иди, малютка! Возьмите ее, мастер Марнер. Наденьте на нее все что надо и тогда можете говорить, что с самого начала сами все делали для нее.
Марнер посадил девочку к себе на колени, дрожа от какого-то чувства, непонятного ему самому, — что-то новое, неведомое ему, вошло в его жизнь. Мысли и чувства его находились в таком смятении, что, попытайся он выразить их, он мог бы только сказать, что ребенок явился взамен золота, что золото превратилось в ребенка. Он брал вещи у Долли и, под ее руководством, надевал их на девочку, которая, конечно, мешала этому, шаля и отбиваясь.
— Вот, вот так! А вы быстро научились, мастер Марнер, — сказала Долли. — Не знаю только, что вы будете делать, когда вам придется сидеть за станком? Ведь малютка, благослови ее бог, с каждым днем будет все более резвой и проказливой. Хорошо, что у вас хоть высокий очаг, без решетки над полом. Девочка не дотянется до огня. Но придется убрать все, что можно пролить или сломать, все, чем она может порезать себе пальчики. Так и знайте: она будет хватать все, что попадется ей под руки.
Сайлес задумался, слова Долли привели его в замешательство.
— Я привяжу ее к станку, — сказал он наконец, — привяжу длинной полосой холста.
— Что ж, попробуйте, пожалуй это поможет. Все же она девочка, а девочек гораздо легче уговорить сидеть смирно, чем мальчиков. Я-то знаю, что такое мальчики, — ведь у меня их четверо, четверо, как бог свят, и если бы их привязали, они подняли бы такой крик и шум, словно свиньи, когда им продевают в нос кольцо. Я принесу вам маленький стульчик, наберу пестрых лоскутиков да всякое другое, чтобы она забавлялась. Увидите, она будет сидеть и болтать с игрушками, будто они живые. Эх, если б не грешно было такое желание, родить бы мне вместо одного из мальчиков, благослови их бог, девочку. Я бы научила ее и стирать, и штопать, и вязать, и прочему. Но теперь я научу всему этому вашу малютку, мастер Марнер, когда она подрастет.
— Но она будет моей дочкой, — поспешно возразил Марнер. — Она будет только моя!
— Разумеется, мастер Марнер, вы имеете полное право на нее, раз вы будете ей отцом и станете растить ее. Но, — добавила Долли, подходя к тому вопросу, которого заранее решила коснуться, — вы должны воспитать ее, как воспитывают христианских детей, вы должны водить ее в церковь, обучить катехизису. Мой маленький Эрон его назубок знает. Он читает «Верую» и «Отче наш» совсем как псаломщик. Вот что вы обязаны сделать, мастер Марнер, если желаете сиротке добра.
Бледное лицо Марнера вспыхнуло от новой тревоги. Его разум был не в состоянии одновременно осознать слова Долли и приготовить достойный ответ.
— Мне кажется, — продолжала она, — что бедная малютка не была крещена. Об этом необходимо тотчас поговорить с пастором. И если вы не возражаете, я сегодня же посоветуюсь с мистером Мэси. Ибо случись что-нибудь с ребенком, а вы, мистер Марнер, не сделали всего, что нужно, чтобы уберечь малютку от беды, например не привили ей оспы, — это будет вам вечным укором в вашей земной жизни. И сомневаюсь, легко ли будет на том свете человеку, который не исполнил своего долга перед беспомощным ребенком, посланным ему небом.
Долли намеренно замолкла, ибо она говорила под внушением своей простой веры и ей очень хотелось знать, произвели ли ее слова должное действие на Сайлеса. Он был смущен и встревожен, так как не знал, как понять выражение Долли: «не была крещена». В среде баптистов ему довелось видеть только обряд обращения в христианство взрослых людей.
— Что вы хотите сказать словами: «не была крещена»? — наконец робко спросил он. — Разве без этого люди не будут добры к ней?
— Боже! Боже! — воскликнула Долли со смешанным чувством возмущения и сострадания. — Неужели у вас никогда не было ни отца, ни матери, мастер Марнер, которые научили бы вас читать молитвы, говорить хорошие слова и совершать добрые поступки, охраняющие нас от беды?
— Да, — тихо сказал Сайлес, — мне знакомо все это, было знакомо. Однако у вас здесь все по-другому, ведь моя родина далеко отсюда. — Он помолчал, затем добавил более решительным тоном: — Но для этого ребенка я готов сделать все, что можно. Я постараюсь делать все, что вы мне посоветуете, раз вы считаете, что так нужно в этих краях и что это послужит малютке на пользу.
— Ну, тогда, мастер Марнер, — сказала Долли, внутренне ликуя, — я попрошу мистера Мэси поговорить об этом с пастором, а вы должны выбрать для ребенка имя, потому что во время крестин полагается нарекать дитя.
— Мою мать звали Гефсиба, — сказал Сайлес, — и такое же имя в честь матери носила моя маленькая сестренка.
— О, это трудное имя, — сказала Долли. — Боюсь, что даже не христианское.
— Это библейское имя, — сказал Сайлес, припоминая прошлое.
— Значит, не годится мне возражать против него, — сказала Долли, немало удивленная осведомленностью Сайлеса по части священного писания. — Я не училась в школе и плохо запоминаю слова. Мой муж, помоги ему боже, говорит, что я всегда путаю рукоятку с ручкой, он-то сметливый. Но ведь, наверно, не с руки было величать вашу сестренку таким трудным именем, когда случалось сказать что-либо маловажное. Не так ли, мастер Марнер?
— Мы звали ее Эппи, — промолвил Сайлес.
— Ну что ж, если нет ничего грешного в сокращении имен, так будет гораздо лучше. Я пойду сейчас, мастер Марнер, и еще до вечера постараюсь договориться о крестинах. Желаю вам всего хорошего, — я верю, что счастье придет к вам, если вы исполните свой долг перед сироткой. И не забудьте насчет прививки. А что до стирки ее вещичек, об этом не беспокойтесь: я постираю их вместе с моим бельем. Ну, какой ангелочек! Вы позволите мне привести на днях моего Эрона? Он покажет крошке свою маленькую тележку, — ему отец сделал, — и черного с белым щенка — мальчик учит его служить.
Ребенка крестили, потому что пастор решил, что лучше дважды крестить девочку, чем ни разу. По этому поводу Сайлес, почистившись и принарядившись, впервые появился в стенах церкви и принял участие в обряде, который его соседи считали таким священным. На основе того, что он увидел или услышал здесь, он не мог отождествить религию Рейвлоу со своей прежней верой. Может быть, это удалось бы ему в прежней жизни, и для этого потребовалось бы не простое сравнение идей и слов, а чувство, сильное и глубокое, способное откликаться на то, что было для Сайлеса ново. Но это чувство уже долгие годы дремало в его душе. У него не было своего мнения об обряде крестин и об обязанности посещать церковь, но ему было довольно того, что Долли находит то и другое полезным для девочки. Таким образом, по мере того как шли недели и месяцы, ребенок создавал все новые и новые звенья связи между жизнью ткача и его соседей, которых он до сих пор всячески сторонился. В отличие от золота, которое ничего не требовало, но допускало поклонение только в полном одиночестве, золота, которое было скрыто от дневного света, оставалось глухим к пению птиц и не отзывалось ни на какие оттенки человеческого голоса, Эппи была созданием, которое каждую минуту чего-то требовало, желания которого непрерывно росли, которое искало и любило дневной свет, звуки и движения всего живого, созданием, которое до всего должно было дотронуться, во всем видело новый источник радости и вызывало на ласку всех, кто только смотрел на нее. Золото приковывало мысли Марнера к одному заколдованному кругу, а Эппи была существом, созданным из перемен и надежд, и они заставляли его мысли рваться вперед, увлекая к тому новому, что придет с годами, когда Эппи поймет, как ее любит отец ее Сайлес. И он искал прообразов этого будущего в узах и чувствах, скреплявших семьи соседей. Золото требовало, чтобы он все больше и больше времени сидел за работой, и делало его глухим и слепым ко всему, что было вне монотонного стрекотания его станка и однообразного повторения узора ткани, а Эппи звала его прочь от станка, и теперь он уже думал о каждой минуте отдыха как о празднике. Своей юной жизнью она согревала его душу и пробуждала его чувства, заставляя радоваться даже жалким прошлогодним мухам, выползавшим на раннее весеннее солнышко, потому что им радовалась она.
А когда солнце стало светить ярче и уже пригревало так, что луга покрылись желтыми цветами, в жаркий полдень, а иногда и под вечер, когда от изгородей ложились длинные тени, можно было видеть, как мимо каменоломни с непокрытой головой проходил Сайлес, держа на руках Эппи. Он усаживался где-нибудь на приглянувшемся ему пригорке, а Эппи бродила по лугу, собирая цветы и беседуя с крылатыми существами, радостно жужжавшими над яркими лепестками. Она ежеминутно напоминала о себе возгласами «папа, папа» и подбегала к нему с сорванным цветком.
Заслышав писк какой-нибудь пташки, Эппи настораживала ушко, и Сайлес научился доставлять ей удовольствие, прикладывая палец к губам в знак молчания, чтобы выждать, не повторится ли тот же звук. А тогда девочка закидывала головку и гукала с торжествующим смехом. Подолгу сидя на лугу, Сайлес вновь начал искать когда-то знакомые ему травы, и когда листья с их неизменным рисунком лежали у него на ладони, его окутывал рой воспоминаний и он робко спасался от них в маленьком мирке Эппи, который не подавлял его ослабевшего духа.
По мере того как разум ребенка обогащался все новыми и новыми познаниями, разум Сайлеса все чаще и чаще погружался в воспоминания. И по мере того как распускалась маленькая жизнь, душевные силы Марнера, оцепеневшие в холодной и тесной темнице, тоже распускались и крепли.
Это влияние должно было расти с каждым годом: призывы, волновавшие сердце Сайлеса, становились все яснее и требовали более членораздельного отклика. Образы и слова приобретали более четкое значение для зрения и слуха Эппи, и своим «папа, папа» она все более властно требовала внимания и объяснения. К тому времени, когда Эппи исполнилось три года, она начала проявлять большую склонность к проказам, изобретая искусные способы обманывать проницательность и бдительность Сайлеса, испытывая его терпение и причиняя ему бездну хлопот. Бедный Сайлес совершенно не знал, как поступать в таких случаях, не решаясь на меры, несовместимые с его понятиями о любви. Долли Уинтроп говорила, что он должен наказывать Эппи и что нельзя воспитать ребенка, не причиняя ему изредка легкую и безвредную боль.
— Конечно, есть еще одно наказание, которое вы можете испробовать, мастер Марнер, — задумчиво добавила Долли. — Вы можете разочек запереть ее в чулан с углем. Так я делала с Эроном. Я очень баловала моего младшего и не могла шлепать его. Конечно, сердце у меня не выдерживало, чтобы он оставался в чулане больше минуты, но и этого было достаточно, чтобы он успокоился; а потом уж оставалось только вымыть его да переодеть. В общем, это наказание не хуже розги. Предупреждаю вас, мастер Марнер, скорей выбирайте то, что вам больше по душе, шлепки или чулан, иначе она станет такой своевольной, что сладу с ней не будет.
Сайлес был потрясен мрачной справедливостью этого последнего замечания. Но разум его все же не мог решиться на применение этих двух указанных ему способов воздействия. И не только из-за того, что ему больно было обидеть Эппи, но и потому, что он дрожал от одной мысли о минутной ссоре с ней, боясь, как бы она его не разлюбила. Пусть даже сам Голиаф привяжется к маленькому нежному существу, но если он будет бояться тронуть его, а тем паче щелкнуть возле него бичом, то кто же из них двоих будет хозяином положения? Можно было не сомневаться, что Эппи, хоть она сама еще не твердо стояла на ножках, в одно прекрасное утро, при благоприятных условиях для шалости, заставит своего папу Сайлеса как следует поплясать.
Так и случилось. Сайлес разумно придумал привязывать ее, когда он сам работал, к станку полосой холста, которая охватывала широким поясом ее талию и была достаточно длинна, чтобы позволить ей забраться в свою кроватку и сидеть там. Вместе с тем эта тесьма не позволяла девочке влезть на опасную высоту. Однажды в яркое летнее утро Сайлес был более обычного поглощен своей работой: он делал «наладку» для нового куска ткани, и при этом ему потребовались ножницы. Обычно он, помня предупреждение Долли, убирал ножницы подальше от Эппи, но их щелканье всегда привлекало ее внимание, и, наблюдая результаты этого щелканья, она открыла ту философскую истину, что одинаковые причины приводят к одинаковым следствиям. Сайлес уселся и принялся за работу, забыв ножницы на краю станка, куда легко могла дотянуться ручонка Эппи. Улучив минуту, она тихонько, как мышонок, подкралась к станку, взяла ножницы, вернулась к своей кроватке и, забравшись в нее, уселась спиной к Сайлесу: он не должен был видеть, что у нее в руках. Она твердо знала, что ей нужно от ножниц: перерезав вкривь и вкось холщовую полосу, она быстро очутилась у отворенной двери и выбежала на залитый солнцем простор, в то время как бедный Сайлес радовался, что на этот раз она ведет себя лучше, чем обычно. И только когда ему снова понадобились ножницы, он сделал ужасное открытие: Эппи убежала одна! Вдруг она упала в каменоломню? Охваченный жестоким страхом, Сайлес выбежал из дому и, не переставая звать Эппи, бросился бежать по пустырю, осматривая сухие ямы, куда она могла упасть, а затем с ужасом остановился перед гладкой красноватой поверхностью воды, заполнявшей бывший карьер. Холодный пот выступил у него на лбу. Давно ли она ушла? Оставалась одна надежда: может быть, девочка пролезла сквозь забор и пошла в поле, куда он обычно водил ее гулять. Но трава на лугу поднялась высоко, и если девочка там, то заметить ее трудно, а чтобы искать ее, придется нарушить границы владений мистера Осгуда. И все же Сайлес вынужден был это сделать. Заглянув во все просветы изгороди, бедный Сайлес зашагал по траве; его встревоженному воображению за каждым кустиком красного щавеля мерещилась Эппи, которая по мере его приближения все дальше и дальше от него уходила. Поиски на лугу ни к чему не привели, поэтому он через перелаз проник на следующее поле и теперь со слабой надеждой смотрел на обмелевший за лето маленький пруд, окаймленный широкой полосой липкой грязи. Здесь и сидела Эппи, весело разговаривая со своим башмачком, которым она черпала воду, переливая ее в глубокий след, оставленный копытом какого-то животного, а разутая ножка ее покоилась на подушке из зеленоватой грязи. Красноголовый теленок с тревогой и сомнением посматривал на нее через соседнюю изгородь.
Это был несомненный пример заблуждения в христианском ребенке, требовавший сурового наказания. Но Сайлес, вне себя от радости, что вновь обрел свое сокровище, был в состоянии лишь схватить Эппи на руки и покрыть ее поцелуями, смешанными с рыданиями. И только когда он принес девочку домой и уже начал было думать о том, чтобы вымыть ее, он вспомнил, что должен наказать Эппи и «заставить ее впредь помнить». Мысль, что она может убежать снова и попасть в беду, испугала его, и он впервые решил испробовать угольный чулан — каморку рядом с очагом.
— Гадкая, гадкая Эппи, — вдруг принялся он укорять девочку, держа ее на коленях и указывая ей на грязные ножки и платье, — гадкая; взяла ножницы, разрезала тесьму и убежала! Эппи пойдет в чулан за то, что она гадкая. Папа должен запереть ее в чулан.
Он ожидал, что ребенок испугается угрозы и начнет плакать, но вместо этого Эппи запрыгала у него на коленях, будто он предложил ей что-то новое и интересное. Видя, что надо довести дело до конца, Сайлес посадил ее в чулан и затворил дверь, дрожа от сознания, что решился на крайнюю меру. С минуту все было тихо, а затем раздался крик: «Откой, откой!» — и Сайлес тотчас выпустил ее.
— Теперь Эппи будет умницей, не то ее опять посадят в чулан, в гадкое темное место, — сказал он.
Работу в то утро пришлось надолго прервать, потому что Эппи нужно было вымыть и переодеть в чистое платье, но Сайлес надеялся, что шалунья не скоро забудет наказание, а поэтому сбережется время в будущем, хотя напрасно, пожалуй, он не дал ей покричать подольше.
Через полчаса Эппи снова была в полном порядке, и Сайлес отошел от нее, желая посмотреть, годится ли еще старая полоса холста, чтобы привязать ребенка, но потом, решив, что на сегодня Эппи после такого наказания можно оставить на свободе, убрал холст и собрался было усадить ее на маленький стульчик возле станка, как вдруг она, вся чумазая, выглянула из-за двери чулана и крикнула: «Эппи в тюлане!»
Этот полный провал чуланной дисциплины поколебал веру Сайлеса в силу наказаний.
— Ей все это кажется просто игрой, — сказал он Долли. — Она запомнила бы наказание, если бы я сделал ей больно, но я не в силах, миссис Уинтроп. Лучше уж я как-нибудь перетерплю ее шалости. Когда немного подрастет, она их прекратит.
— Может быть, это и верно, мастер Марнер, — сочувственно ответила Долли. — Но если у вас не хватает духу наказывать ее, тогда вам следует, по крайней мере, убирать опасные вещи подальше от нее. Так я делаю со щенками, которых мне притаскивают мальчики. От щенков всегда беспокойство: они грызут все, что им попадется, однажды они даже затащили куда-то мой воскресный чепец. Они ничего не понимают, сохрани их господь, — у них чешутся зубы, вот они и грызут.
Итак, Эппи росла, не зная наказаний, а ее папа Сайлес терпеливо сносил все проказы девочки. Каменная хижина стала для нее теплым гнездышком, устланным мягким, как пух, терпением, а в мире, который лежал за каменными стенами, она не знала ни суровых взглядов, ни пренебрежения.
Сайлесу было трудно нести одновременно ребенка и пряжу или тяжелое полотно, тем не менее он, направляясь в дома фермеров, всегда брал Эппи с собой, не желал оставлять ее у Долли Уинтроп, хотя та всегда готова была позаботиться о ней. И вскоре маленькая кудрявая Эппи, дочурка ткача, привлекла к себе общее расположение как в деревне, так и на отдаленных фермах. До сих пор на Сайлеса Марнера смотрели как на полезного гнома или домового, как на странное существо, которое вызывает любопытство и отвращение. С ним нужно здороваться и говорить о деле покороче, но все же обходиться мягко, а иногда не мешает дать ему кусок свинины или немного овощей, — ведь без него некому будет ткать полотно. Теперь же Сайлеса встречали радушными улыбками, его участливо расспрашивали, как человека, чьи нужды и затруднения всем понятны. Всюду он должен был немного посидеть и поговорить о девочке. Люди с интересом слушали его, вставляя сочувственные замечания: «Хоть бы ей поскорей да полегче переболеть корью!» или «А ведь редко кто из одиноких мужчин согласится взять такую малютку. Но, пожалуй, ваше ремесло сделало вас ловчее мужчин, которые работают в поле. Вы в ловкости не уступите женщинам, ибо тканье и пряденье одно другому сродни». Пожилые хозяева и хозяйки, сидя без дела в больших кухонных креслах, задумчиво покачивали головами, размышляя над трудностями воспитания детей, трогали пухлые ручки и ножки Эппи, хвалили их упругость и говорили Сайлесу, как хорошо будет ему, если из нее выйдет толк (ручаться заранее, конечно, никак нельзя) и у него в доме будет разумная здоровая девушка, которая станет ухаживать за ним под старость. Служанки очень любили выносить ее на руках во двор, чтобы показать ей кур и цыплят, или ходить с ней в сад, чтобы стряхнуть для нее с деревьев спелых вишен. Маленькие дети медленно и осторожно, не сводя с нее взгляда, приближались к ней, словно собачонки, когда они знакомятся с новой, и, наконец, забыв смущение, протягивали мягкие губки для поцелуя. Дети не боялись подходить к Сайлесу, когда около него была Эппи. Теперь его вид не вызывал неприязни ни у молодых, ни у старых: ребенок снова связал его с окружающим миром. Любовь слила Эппи и Сайлеса в одно целое, а другая любовь расцвела между ребенком и всем миром, от мужчин и женщин с отеческим взором и лаской в голосе до божьих коровок и маленьких камешков-круглячков.
Если Сайлес теперь думал о жизни в Рейвлоу, то лишь в связи с Эппи: девочка должна иметь все, что есть хорошего в Рейвлоу, и Сайлес внимательно присматривался и прислушивался, стараясь лучше понять эту жизнь, которой он сторонился долгие пятнадцать лет. Так садовник, пересадив ценное растение и желая создать ему благоприятные условия на новой почве, думает о дожде и солнечном свете и прилежно собирает все сведения, которые помогут ему напоить жадные корни и уберечь листья и почки от вреда. Склонность к накоплению исчезла вместе с утратой его любимого золота, — монеты, которые он зарабатывал после кражи, имели в его глазах так же мало значения, как если бы это были камни, привезенные для восстановления дома, разрушенного землетрясением. Чувство тяжелой утраты было в свое время слишком сильно для того, чтобы от прикосновения ко вновь заработанным деньгам могла возникнуть прежняя дрожь удовлетворения. Нечто новое появилось теперь вместо его золота, — это новое рождало в нем желание работать и зарабатывать, питало его надежду и радость, но деньги сами по себе были здесь ни при чем.
В старые времена существовали ангелы, которые приходили, брали людей за руку и уводили прочь от разрушенных городов. Теперь мы больше не видим этих белокрылых вестников. И все же бывает, что людей уводят от грозящей им гибели: рука берет их за руку и ведет вперед в тихий и светлый край, и они больше не глядят назад. И эта рука может быть рукой ребенка.

Глава XV

Как вы легко поймете, еще один человек с особенным, хотя и тайным, вниманием следил за тем, как росла и расцветала Эппи, окруженная заботами и вниманием ткача. Человек этот не отваживался на такие поступки, которые могли бы указывать на больший интерес к приемной дочери бедняка, чем следовало ожидать от доброго молодого сквайра, и довольствовался случайными встречами, когда можно было предложить маленький подарок Марнеру, пользовавшемуся общим расположением, но в душе Годфри надеялся, что придет время, когда он сможет, не вызывая подозрений, обеспечить свою дочь. Горевал ли он в то же время, что не может ввести ее в законные права, принадлежащие ей по рождению? Едва ли. О ребенке заботились, и, вероятно, девочка будет счастлива, как могут быть счастливы люди скромного достатка, возможно — счастливее тех, кто воспитывался в роскоши.
Не знаю, сильно ли колол палец знаменитый перстень, когда его владелец забывал о своем долге и следовал желанию, не знаю, сильно ли он колол, когда погоня за счастьем только еще начиналась, или, быть может, он ранил лишь тогда, когда погоня была давно в прошлом и надежда, сложив крылья, оглядывалась и превращалась в сожаление?
Щеки и глаза Годфри Кесса были теперь ярче, чем когда-либо. Он был так настойчив в преследовании цели, что казался человеком твердого характера. Данси не вернулся; люди решили, что от пошел в солдаты или уехал куда-нибудь в дальние края, и никто особенно не любопытствовал в этом вопросе, неприятном для столь уважаемой семьи. Годфри перестал видеть тень Данси на своем пути, а путь этот теперь вел прямо к достижению его самых заветных, давно лелеемых мечтаний. Все говорили, что мистер Годфри наконец остепенился и, вероятно, близко радостное событие, ибо почти ежедневно его видели на дороге а Уорренс. Сам Годфри, когда его шутливо спрашивали, назначен ли уже день свадьбы, улыбался с самодовольным видом влюбленного, который не сегодня-завтра уверенно сможет сказать «да». Он чувствовал себя человеком обновленным, избавленным от искушения, а будущая жизнь представлялась ему землей обетованной, за которую даже не надо было бороться. Он видел себя у своего собственного счастливого очага: он играет с детьми, а его Нэнси улыбается ему.
А другое дитя, то, которому нет места у его очага? Отец не забудет его. Он позаботится, чтобы ему было хорошо. Это его долг.
Назад: Глава VIII
Дальше: Часть вторая