Книга: Сайлес Марнер
Назад: Часть первая
Дальше: Глава XII

Глава VIII

Придя домой около полуночи с бала у миссис Осгуд, Годфри Кесс не особенно удивился, узнав, что Данси еще не вернулся домой. Может быть, он не продал Уайлдфайра и ждет нового случая. А может быть из-за густого тумана он заночевал в «Красном льве» в Батерли, если скачка за зверем привела его в те края, ибо забота о том, что он оставляет брата в неизвестности, не могла тревожить его. Мысли Годфри были слишком заняты внешностью и поведением Нэнси Лемметер и негодованием на судьбу, всегда возникавшим в его душе после встречи с ней, чтобы много думать об Уайлдфайре или о том, где пропадает Данстен.
На следующее утро вся деревня была взволнована известием о краже. Годфри, как и другие, усердно выслушивал и обсуждал различные толки и даже побывал у каменоломни. Дождь смыл без остатка все следы, но при тщательном осмотре места была найдена полузатопленная в грязь «трутница», жестяная коробка с куском трута, кремнем и огнивом. Как выяснилось, трутница не принадлежала Сайлесу, ибо та единственная, которой он когда-либо обладал, лежала на своем месте на полке. Поэтому все единодушно пришли к выводу, что коробка, найденная в канаве, имеет прямое отношение к покраже. Впрочем, значительное меньшинство, недоверчиво покачивая головой, продолжало намекать, что кражу подобного рода едва ли можно раскрыть при помощи какой-то там трутницы, что в рассказе мастера Марнера есть много подозрительного и что уже бывали такие случаи, когда человек сам причинял себе зло, а потом заставлял правосудие искать виновного. Но когда их просили объяснить, на чем такое их мнение основано и зачем было мастеру Марнеру выдумывать то, чего не было, они лишь снова качали головой и указывали, что замыслы другого человека не всегда можно понять, а затем каждый имеет право на свое собственное мнение, основательное или безосновательное, и, наконец, всем известно, что ткач полоумный.
Мистер Мэси, хотя он и был в числе защитников Марнера от всяких обвинений в обмане, также отвергал версию о связи трутницы с покражей. Он даже считал это предположение нечестивым, направленным на то, чтобы люди поверили, будто преступление совершено человеческими руками, и забыли, что существует сила, способная унести гинеи, не трогая кирпичей. Тем не менее, он резко упрекнул мистера Туки, когда этот рьяный молодой человек, поддерживая точку зрения своего патрона, как наиболее приличествующую приходскому псаломщику, зашел в своих рассуждениях еще дальше, усомнившись, правильно ли будет подвергать судебному следствию обстоятельства столь таинственные.
— Как будто судьи и констебли могут выяснить все на свете! — заключил мистер Туки.
— Ну, не перегибайте палку, Туки! — сказал мистер Мэси, укоризненно покачивая головой. — Вы всегда так: если я бросаю камень и попадаю в цель, вы думаете, что можете бросить еще лучше, и бросаете дальше чем надо. Я не одобряю догадок насчет трутницы, но я ничего не говорил против судей и констеблей, ибо их поставил король Георг, а служителю церкви было бы не к лицу нападать на короля.
В то время как эти споры велись вне стен «Радуги», в зале гостиницы, под председательством пастора мистера Крекенторпа и при участии сквайра Кесса и других уважаемых прихожан, происходило совещание деревенского «высшего света». Мистеру Снелу, человеку, привычному, по его словам, соображать, что к чему, пришло в голову связать трутницу, которую именно он в качестве заместителя констебля имел счастье найти, с воспоминанием о некоем бродячем торговце, который месяц назад заходил в «Радугу» и за кружкой пива упомянул, что у него всегда при себе трутница, чтобы раскуривать трубку. Это, несомненно, была нить, за которую следовало ухватиться. А так как память, привыкшая сохранять достоверные факты, иногда поразительно плодовита, не удивительно, что мистер Снел постепенно припомнил то яркое впечатление, которое произвели на него выражение лица торговца и его речи. Взгляд его пришелся совсем не по душе впечатлительному владельцу гостиницы. Правда, в его словах не было ничего предосудительного, — хотя он и упомянул о трутнице, — но дело не в том, что говорит человек, а в том, как он это говорит. Более того — цвет лица у торговца был смуглый, так что он смахивал на иностранца, а уже это одно заставляло сомневаться в его честности.
— У него были серьги в ушах? — полюбопытствовал мистер Крекенторп, немного знакомый с обычаями чужеземцев.
— Пожалуй… постойте… дайте мне подумать, — сказал мистер Снел, уподобляясь послушной ясновидящей, которая на публичном сеансе всячески старается не сделать ошибки. Сжав губы и прищурив глаза, он словно пытался увидеть серьги, но затем отказался от этой попытки и промолвил: «Видите ли, у него в коробе были серьги для продажи, поэтому он мог носить их и в ушах. Но он заходил в деревне почти во все дома. Может, кто-нибудь другой заметил серьги у него в ушах, а я ручаться не могу».
Мистер Снел был прав, сказав, что, кто-нибудь другой мог заметить серьги в ушах бродячего торговца. Начали наводить справки у жителей деревни, и когда стало известно, что пастор настоятельно желает знать, носил ли разносчик серьги в ушах, создалось впечатление, будто очень многое зависит от установления этого факта. И, конечно, каждый, к кому обращались с подобным вопросом, не имея отчетливого представления о торговце, как о человеке без серег, тотчас же представлял его себе человеком с серьгами в ушах, большими или маленькими, — это уж зависело от воображения, — а представление это незамедлительно превращалось в яркое воспоминание. Таким образом, жена гончара, женщина с добрыми намерениями, не склонная ко лжи, — ее дом, кстати, считался одним из самых опрятных в деревне, — готова была утверждать, что видела большие, похожие на полумесяцы, серьги в обоих ушах бродячего торговца, и это так же верно, как то, что она, как всегда, собирается перед рождеством идти к причастию. А Джинни Оутс, дочь сапожника, особа, обладавшая особенно живым воображением, заявила, что не только видела эти серьги, но что при виде их у нее по спине побежали мурашки, как и сейчас, когда она об этом рассказывает.
С целью дальнейшего расследования истории с трутницей были собраны все предметы, купленные у торговца в различных домах, и выставлены в «Радуге» для обозрения.
Теперь все жители понимали, что для выяснения дела о краже необходимо чаще посещать «Радугу», и мужья даже не считали нужным объяснять своим женам, почему они проводят там вечера, — их призывал туда суровый общественный долг.
Обитатели Рейвлоу были несколько разочарованы и, пожалуй, даже возмущены, когда стало известно, что Сайлес Марнер, допрошенный сквайром и пастором, не мог припомнить о бродячем торговце ничего интересного, заявив, что тот постучался к нему, но не входил в дом и ушел сразу же, как только Сайлес, приоткрыв дверь, сказал, что ему ничего не нужно. Таково было показание Сайлеса, который, тем не менее, жадно ухватился за мысль о виновности торговца хотя бы лишь потому, что она позволяла ему представлять, где могут находиться его деньги, похищенные из тайника, — он уже видел свое золото в коробе разносчика. Соседи же с некоторым раздражением заметили, что только слепой крот, вроде Марнера, мог не видеть, как торговец рыскал вокруг его дома. Ибо, если он не болтался там, как могла очутиться его трутница в канаве близ дома ткача? Несомненно, он все приметил, когда разговаривал с Марнером сквозь дверь. Любой человек с первого взгляда понял бы, что ткач — полоумный скряга. Еще удивительно, как этот торговец не убил его. Подобные люди с серьгами в ушах ох как часто оказываются убийцами. Одного такого судили на выездной сессии, — еще живы люди, которые помнят это дело.
Годфри Кесс, зайдя в «Радугу» в то время, как мистер Снел в сотый раз повторял свои свидетельские показания, отнесся к ним очень легко, заявив, что сам купил у торговца перочинный нож, и тот показался ему веселым, разбитным малым. А насчет его зловещего взгляда, сказал он, все чепуха! Но слова Годфри сразу были отнесены за счет легкомыслия молодости — как будто один лишь мистер Снел заметил в торговце нечто странное! Напротив, нашлось еще несколько человек, готовых предстать перед судьей Мэлемом и дать показания еще более существенные, чем показания хозяина гостиницы. Можно было только пожелать, чтобы мистер Годфри не отправился в Тарли опровергать все, что сказал там мистер Снел, и не помешал тем самым правосудию арестовать преступника. Подозрение, что Годфри собирается это сделать, было вызвано тем, что вскоре после полудня он выехал верхом по направлению к Тарли.
Но к этому времени интерес Годфри к делу о краже уступил место все более возраставшему в нем беспокойству о Данстене и Уайлдфайре, поэтому он и направился, но не в Тарли, а в Батерли, не в силах дольше оставаться в неведении. Опасение, не сыграл ли Данстен с ним подлую шутку, удрав с Уайлдфайром, чтобы вернуться через месяц, когда проиграет или промотает деньги, полученные за лошадь, угнетало его даже больше, чем мысль о возможности несчастного случая. И теперь, когда бал миссис Осгуд остался позади, он злился на себя за то, что доверил лошадь Данстену. Вместо того чтобы попытаться рассеять свои сомнения, он лишь усугублял их, как делают все суеверные люди, думая, что если очень ждешь плохого, то оно не придет. Поэтому, услышав топот приближавшейся рысью лошади и заметив, как над изгородью появилась шляпа всадника, пока еще скрытого за поворотом, Годфри подумал, что его заклинания увенчались успехом. Но как только он увидел лошадь, сердце его снова упало. Это был не Уайлдфайр, а через несколько секунд Годфри стало ясно, что и всадник не Данстен, а Брайс, который, подъехав, остановился, чтобы заговорить с ним. Выражение его лица не предвещало ничего хорошего.
— Ну, мистер Годфри, удачливый же ваш братец, любезный Данси!
— Что вы хотите этим сказать? — быстро спросил Годфри.
— Как, разве он еще не вернулся домой? — удивился Брайс.
— Домой? Нет. Что случилось? Говорите скорей! Что он сделал с моей лошадью?
— А, я так и думал, что лошадь ваша, хотя он и уверял, что вы уступили ее ему.
— Уж не сломал ли Уайлдфайр ногу по его вине? — спросил Годфри, багровея от ярости.
— Еще того хуже, — ответил Брайс. — Видите ли, я сговорился с ним купить коня за сто двадцать фунтов — цена непомерная, но Уайлдфайр мне нравился. И что же делает Данстен? Скачет, летит прямо на высокий частокол за канавой и губит лошадь. Когда ее нашли, она уже давно издохла. Значит, он с тех пор так и не возвращался домой?
— Домой? Нет, — ответил Годфри, — и пусть лучше не показывается. Какой же я дурак! Надо было сообразить, что именно так все и кончится!
— Сказать по правде, — продолжал Брайс, — после того как я сторговался с ним, мне пришло в голову, что он, наверно, взял лошадь и продает ее без вашего ведома, — я не поверил, что она принадлежит ему. Я знал, что Данси любит откалывать такие штуки. Но куда же он мог деться? В Батерли его не видели. Сам он, должно быть, не пострадал, потому что пошел пешком.
— Не пострадал? — с горечью переспросил Годфри. — Да он никогда не страдает. Он создан лишь для того, чтобы причинять страдания другим.
— Значит, вы действительно поручили ему продать Уайлдфайра? — спросил Брайс.
— Да, поручил. Лошадь, на мой вкус, немного тугоуздая, — сказал Годфри; ему было больно при мысли, что Брайс догадается о его безденежье, заставившем его расстаться с конем. — Я и поехал, чтобы узнать, что случилось, — я подозревал неладное. Теперь вернусь домой, — добавил он, поворачивая лошадь и втайне мечтая о том, как бы избавиться от Брайса. В эту минуту он чувствовал, что теперь уже вплотную надвинулся тот перелом в жизни, который так давно его страшил. — Вы тоже едете в Рейвлоу?
— Ехал, но теперь уже не поеду, — ответил Брайс. — Мне нужно во Флиттон, и по дороге я собирался заехать в Рейвлоу, чтобы сообщить вам, что знаю о лошади. Думаю, мистер Данси постарается не заглядывать домой, пока первая буря не стихнет. Он, наверно, отправился с визитом в «Три короны» около Уитбриджа — я знаю, он любит это место.
— Очень возможно, — рассеянно подтвердил Годфри; затем, опомнившись, с деланным равнодушием добавил: — Я уверен, что он скоро объявится.
— Ну, здесь я поворачиваю, — сказал Брайс, не удивляясь тому, что Годфри так расстроен. — Поэтому я прощаюсь с вами и надеюсь, что в другой раз смогу сообщить что-нибудь более приятное.
Годфри медленно поехал дальше, мысленно рисуя себе сцену признания отцу. Он чувствовал, что этого ему теперь уже не избежать. Покаяться в растрате необходимо на следующее утро, и если он умолчит об остальном, все равно вскоре явится Данстен и, узнав, что ему суждено испытать на себе тяжесть отцовского гнева, не замедлит рассказать всю историю, хотя ничего на этом и не выгадает. Есть, пожалуй, способ все еще обеспечить себе молчание Данстена и на время отвратить беду: он, Годфри, мог бы сказать отцу, что сам истратил полученные от Фаулера деньги, и, поскольку раньше он никогда не совершал подобных проступков, отец побушует и успокоится. Но Годфри не мог заставить себя прибегнуть к такому средству. Он сознавал, что, отдав Данстену деньги, уже был виновен в злоупотреблении доверием, едва ли менее преступном, чем трата их на собственные нужды. И все же между этими двумя поступками была разница, которая не позволяла ему принять вину на себя.
«Я вовсе не считаю себя праведником, — говорил он себе, — но я и не последний негодяй, по крайней мере я могу вовремя остановиться. Лучше я понесу наказание за то, что сделал, чем возьму на себя проступок, которого никогда бы не совершил. Я никогда не истратил бы чужих денег ради своего удовольствия, их вырвали у меня силой».
Весь остальной день Годфри, за исключением минутных колебаний, сохранял твердое намерение завтра же во всем признаться отцу, и он нарочно умолчал о гибели Уайлдфайра, с тем чтобы эта история послужила ему на следующее утро вступлением для более тяжкого признания. Старый сквайр привык к частым отлучкам Данстена, и поэтому отсутствие сына и лошади не вызвало с его стороны никаких замечаний. Годфри продолжал твердить себе, что если он упустит эту единственную возможность для признания, едва ли ему представится другая, а тем временем отец узнает об этом, даже если не от подлого Данстена, то, быть может, иным, еще более ужасным путем. Молли может прийти сама, как грозила. Годфри пытался облегчить себе предстоящую сцену, мысленно прорепетировав ее: сначала он поведает о том, что по малодушию отдал Данстену деньги, затем откроет, что Данстен держит его в руках, и он, Годфри, не может вырваться из-под власти брата. Тем самым он подготовит отца к чему-то очень страшному, а затем скажет, в чем дело. Старый сквайр был человек крутой: он принимал решения в пылу гнева и не отменял их, даже когда гнев остывал, — так застывает и твердеет, превращаясь в камень, огненная лава. Подобно многим страстным и неумолимо суровым людям, он позволял злу расцветать под покровом своей собственной беспечности до тех пор, пока оно не начинало тяжко давить на него же, а тогда он круто менял свое поведение и становился безжалостно жесток. Так он поступал со своими арендаторами: смотрел сквозь пальцы на их задолженность, не обращал внимания, если они не чинили заборов, резали скот, продавали на сторону солому и совершали другие недопустимые вещи, но когда, из-за своей же снисходительности, он сам оказывался без денег, то принимал самые крутые меры и не слушал никаких просьб и оправданий. Годфри знал все это и болезненно переживал внезапные приступы ярости отца, которые ему, человеку слабохарактерному, были совершенно чужды. Он не осуждал ошибочную снисходительность отца, предшествовавшую этим приступам, — она казалась ему чем-то вполне естественным. И все-таки Годфри льстил себя надеждой, что отец из гордости предпочтет скрыть позорную женитьбу сына, чем выгнать его из дому и сделать имя Кессов посмешищем всей округи.
Так Годфри смотрел в этот вечер на состояние своих дел и около полуночи лег спать в приятной уверенности, что покончил с внутренними сомнениями. Но на следующее утро, проснувшись в предрассветном мраке и тишине, он обнаружил, что не в состоянии разбудить свои вчерашние мысли, как будто они очень устали и не могут снова приняться за работу. Вместо доводов в пользу признания он теперь думал лишь о его опасных последствиях; воскрес прежний ужас перед немилостью отца, заговорила прежняя боязнь создать непреодолимую преграду между ним, Годфри, и Нэнси, дала о себе знать давнишняя привычка полагаться на благоприятный случай, который спасет его от разоблачения. Почему он должен сам, своими руками, уничтожить всякую надежду на спасение? Нет, вчерашнее решение было неправильным. Просто он был разъярен поступками Данстена, его увлекло страстное желание порвать связывавший их тайный договор. На самом деле будет гораздо разумнее попытаться смягчить гнев отца на Данси и сохранить все, по возможности, в прежнем положении. Если Данси не вернется домой в ближайшие дни (Годфри не предполагал, что у этого негодяя достаточно денег для того, чтобы пропадать бог весть где гораздо дольше), то дело может уладиться само собой.

Глава IX

Годфри встал и позавтракал ранее обычного, но остался в отделанной дубом столовой, ожидая, пока младшие братья покончат с едой и уйдут. Отец имел обыкновение ежедневно натощак совершать в сопровождении управляющего небольшую прогулку. В Красном доме все завтракали в разное время, и сквайр обычно приходил последним, предварительно нагуляв себе аппетит, которого у него по утрам не было. Стол, уставленный сытными кушаньями, ждал уже два часа, и наконец появился сам сквайр, высокий дородный мужчина лет шестидесяти, чей нахмуренный лоб и довольно суровый взгляд были в странном контрасте с вялым, слабовольным ртом. Во всем его облике, как и в одежде, нетрудно было заметить привычную неряшливость, и все же что-то во внешности старого сквайра сразу отличало его от простых фермеров, которые, быть может, по манерам не уступали ему, но прожили трудную жизнь с сознанием, что рядом с ними есть люди более высокого положения. Ни в осанке, ни в голосе им не хватало самоуверенности и властности человека, который считает, что если и есть люди повыше его, ему до них так же мало дела, как до Америки или до звезд. Сквайр привык к почтительному отношению всей округи. Он привык считать, что его род, его фамильные кубки и вообще все ему принадлежащее было самым старинным и самым лучшим. А так как ему никогда не доводилось общаться с джентри более высокого ранга, его уверенность оставалась не поколебленной неприятным сравнением.
Войдя в комнату, он взглянул на сына и сказал:
— Что такое? Разве ты еще не позавтракал?
Они не поздоровались друг с другом, но не из-за какой-либо враждебности, а просто потому, что прекрасный цветок вежливости не произрастает в домах, подобных Красному дому.
— Я уже позавтракал, сэр, — ответил Годфри, — но ждал случая поговорить с вами.
— А, хорошо! — равнодушно заметил сквайр, усаживаясь в кресло. Он отрезал кусок мяса и бросил его гончей, которая вошла в столовую вместе с ним. — Позвони, чтобы мне принесли эль. Вы, молодые парни, думаете только о своих удовольствиях. О других людях вы не очень-то спешите позаботиться!
Он говорил громогласно и словно выкашливал слова, что считалось в Рейвлоу привилегией его сословия.
Жизнь сквайра была такой же праздной, как и жизнь его сыновей, но сам сквайр и его знакомые в Рейвлоу поддерживали фикцию, будто легкомыслие свойственно только молодости, тогда как умудренная старость вынуждена страдать, утешая себя лишь сарказмом. Годфри сидел молча, пока слуга не принес эль и не закрыл за собой дверь. За это время гончая сожрала столько говядины, что ее хватило бы для праздничного обеда бедняка.
— Третьего дня с Уайлдфайром случилась беда, — начал Годфри.
— Что? Ноги ему переломали? — спросил сквайр, отпив глоток эля. — Я считал, что ты умеешь ездить верхом! Подо мной ни разу в жизни лошадь не падала. Упади она, мне бы долго пришлось дожидаться новой, ибо моего отца не так легко было заставить раскошелиться, как некоторых других известных мне отцов, но и нынешним родителям придется изменить своим обычаям. Ничего не поделаешь! Со всеми этими закладными да недоимками у меня сейчас денег не больше, чем у нищего на дороге. Да еще этот дурак Кимбл уверяет, что газеты поговаривают о мире. Вот тогда уж все полетит к черту. Цены сразу же упадут, и мне никогда не получить недоимок, хотя бы я продал с торгов всех должников. Вот еще этот проклятый Фаулер — теперь уж я не стану с ним церемониться. Я велел Уинтропу сегодня же съездить к Коксу. Этот лживый негодяй обещал мне отдать сто гиней еще в прошлом месяце. Пользуется тем, что ферма его на отлете, и думает, я забуду о нем.
Сквайр произнес эту речь, кашляя и приостанавливаясь, но паузы не были настолько продолжительны, чтобы Годфри мог ими воспользоваться и заговорить. Он чувствовал, что отец хочет оградить себя от всяких денежных просьб по поводу несчастного случая с Уайлдфайром. Подчеркивая отсутствие наличных денег и неуплату недоимок, он ставил Годфри в положение, весьма неблагоприятное для признания. Однако, раз начав, Годфри вынужден был продолжать.
— С Уайлдфайром вышло похуже, чем перелом ноги, — сказал Годфри, как только отец замолчал и приступил к еде. — Он налетел на частокол и погиб. Но я не намеревался просить у вас новую лошадь, я думал только о том, что потерял возможность возвратить вам деньги, как я собирался сделать, продав Уайлдфайра. Третьего дня Данси поехал на нем на охоту, чтобы продать его. Он уже сошелся с Брайсом на ста двадцати фунтах, но потом вздумал поскакать за гончими, сделал неудачный прыжок и прикончил лошадь на месте. Если бы не это, я бы сегодня возвратил вам ваши сто фунтов.
Сквайр положил нож и вилку на стол и в изумлении уставился на сына. Не отличаясь особой сообразительностью, он не мог понять, чем вызван такой странный переворот в семейных отношениях, когда сын предлагает отцу сто фунтов.
— Дело в том, сэр… Я очень сожалею… Я виноват перед вами, — сказал Годфри. — Фаулер действительно заплатил те сто фунтов. Он отдал их мне, когда я видел его в прошлом месяце. А потом Данси стал изводить меня, требуя денег, и я дал их ему, потому что надеялся, что смогу скоро вернуть их вам.
Сквайр побагровел от гнева, прежде чем его сын успел договорить, и с трудом произнес:
— Ты отдал их Данси? А с каких это пор вы с Данси стали такими друзьями, что вместе растрачиваете мои деньги? Значит, и ты становишься негодяем? Говорю тебе, я этого не потерплю. Вышвырну из дома всю ораву и снова женюсь. Прошу тебя помнить, что мое имение не майорат. Со времен моего деда Кессы вольны распоряжаться своей землей как им заблагорассудится и оставлять ее кому хотят. Запомни это! Отдать деньги Данси! С какой радости ты дал их ему? Тут кроется какая-то ложь.
— Нет, сэр, лжи тут нет, — сказал Годфри. — Я сам ни за что не позволил бы себе истратить ваши деньги, но Данси так пристал ко мне, что я по глупости не сумел ему отказать. Однако, вернул бы он деньги или нет, я все равно уплатил бы вам долг. Вот и вся история. Я не собирался присваивать ваши деньги, я не из тех, кто на это способен. Вы не знаете за мной ни одного бесчестного поступка, сэр!
— Где же тогда Данси? Почему ты здесь стоишь и болтаешь? Поди позови Данси, говорю тебе, и пусть он скажет, зачем ему понадобились мои деньги и что он с ними сделал. Он еще пожалеет об этом. Я выгоню его из дома! Я так сказал, и так будет. Он увидит, что со мной шутки плохи. Ступай и приведи его!
— Данси еще не возвратился, сэр.
— Что? Значит, он сломал себе шею? — сказал сквайр, не без досады оттого, что в этом случае не сможет выполнить свою угрозу.
— Нет, Данси, по-видимому, остался цел, потому что лошадь нашли уже мертвой, а он, должно быть, ушел пешком. Я думаю, мы скоро увидим его. А где он сейчас, я не знаю.
— А чего ради ты отдал ему мои деньги? Отвечай-ка, — закричал сквайр, снова напускаясь на Годфри, поскольку Данси был вне пределов досягаемости.
— По правде говоря, сэр, я и сам не знаю, — нерешительно ответил Годфри.
Это была слабая увертка, но Годфри не умел лгать и, не понимая, что двуличность не может процветать без подкрепления ее ложью, не придумал никакой отговорки.
— Не знаешь? Так я скажу тебе в чем дело. Ты что-то натворил, и тебе пришлось подкупить его, чтобы он молчал, — промолвил сквайр с необычной проницательностью, поразившей Годфри, у которого учащенно забилось сердце. Как близка к истине была догадка отца! Внезапная тревога заставила его решиться еще на один шаг: когда дорога ведет вниз, достаточно самого легкого толчка.
— Видите ли, сэр, — сказал он, пытаясь говорить легко и спокойно, — между мной и Данси действительно было маленькое дельце, но оно не касается никого, кроме нас двоих. Едва ли стоит разбирать шалости молодых людей; вы и не узнали бы об этом, сэр, не случись несчастья с Уайлдфайром. Я бы вернул вам деньги.
— Шалости! Вот уж! Тебе пора кончать с шалостями. И я заставлю тебя это понять! — сказал сквайр, сердито сдвигая брови и бросая на сына гневный взгляд. — У меня нет денег расплачиваться за твои проделки. У моего деда были конюшни, полные лошадей, да и дом его был полной чашей, хотя времена, как я слыхал, были куда тяжелее. Так же мог бы жить и я, если бы на мне, подобно пиявкам, не висели четыре балбеса. Я был вам слишком добрым отцом, вот в чем моя беда. Но теперь я натяну вожжи!
Годфри молчал. В своих суждениях он не отличался особой проницательностью, но понимал, что снисходительность отца вызвана совсем не добротой, и смутно сознавал, что напрасно его не приучали к дисциплине, которая помогала бы ему преодолевать слабоволие и способствовала его благим порывам. Сквайр быстро доел хлеб и мясо, запил еду элем и, повернувшись в сторону сына, снова заговорил:
— Тебе же будет хуже, если все пойдет прахом. Лучше бы ты помог мне в хозяйстве!
— Я не раз предлагал вам, сэр, что займусь делами, но вы всегда смотрели косо на мои предложения, как будто я хочу занять ваше место.
— Ничего я не знаю о твоих предложениях и о том, как я на них смотрел, — сказал сквайр, чья память сохраняла лишь сильные впечатления, но не подобные мелочи. — Знаю только, что когда ты одно время подумывал о женитьбе, я не препятствовал твоим намерениям, как делают иные отцы. Мне было все равно, женился бы ты на дочери Лемметера или на другой девушке. Если бы я противился твоему выбору, ты продолжал бы ухаживать за ней и сейчас, а именно потому, что я тебе не противоречил, ты передумал. Растяпа! Ты пошел в свою бедную мать. У нее никогда не было собственной воли, но женщине она и не нужна, если ее муж — толковый человек. А твоей жене понадобится воля, ибо ты сам не знаешь, чего хочешь, и тебя хватает лишь на то, чтобы идти обеими ногами в одну сторону. Надеюсь, прямого отказа от девушки ты еще не получил?
— Нет, — смущенно ответил Годфри, которого от этих слов бросило в жар, — но не думаю, чтобы она пошла за меня.
— Не думаешь! Значит, у тебя не хватает смелости спросить ее? Скажи сперва — ты-то сам все еще хочешь жениться на ней?
— Я бы не желал себе другой жены, — уклончиво ответил Годфри.
— Ну, тогда давай я сделаю ей предложение за тебя, коль у тебя не хватает духа сделать это самому! Полагаю, Лемметер не будет против того, чтобы его дочь вошла в мою семью. Что же касается самой красавицы, то, я слышал, она отказала своему двоюродному брату, а больше не видно никого, кто мог бы стать на твоем пути.
— Я хотел бы немного повременить с этим, сэр, — сказал встревоженный Годфри. — Мне кажется, она чуть-чуть обижена на меня, и, потом, мне бы хотелось поговорить с ней самому. Такие дела мужчина должен делать сам.
— Ну что ж, поговори и кончай с этим. Пора уже остепениться. Человек обязан это сделать, когда подумывает о женитьбе.
— Не знаю, сэр, как мне думать о женитьбе сейчас. Вы, наверно, не пожелаете поселить меня на одной из ферм, а девушка, боюсь, не согласится жить в одном доме с моими братьями. Она привыкла совсем к другой жизни.
— Не согласится жить в нашем доме? Чепуха! Спроси-ка ее! — сказал сквайр с коротким презрительным смехом.
— Я предпочитаю повременить с этим, сэр, — повторил Годфри. — Надеюсь, что и вы не будете предпринимать попыток ускорить это дело.
— Я сам знаю, что мне делать, — заявил сквайр, — и ты должен помнить, что я здесь хозяин. А иначе можешь убираться на все четыре стороны и искать себе новый дом. Иди и скажи Уинтропу, чтобы не ездил к Коксу, пусть ждет меня. И вели оседлать мне лошадь. Подожди: возьми лошадь Данси, продай ее и отдай мне деньги, слышишь? Больше он не будет держать лошадей за мой счет. И если знаешь, где он прячется, — не сомневаюсь, что знаешь! — можешь ему передать, чтобы он не трудился возвращаться домой. Пусть поищет место конюха и содержит себя как знает. Больше я не позволю ему сидеть у меня на шее!
— Я не знаю, где он, а если бы и знал, неприлично мне передавать ему, чтобы он не возвращался домой, — сказал Годфри, направляясь к двери.
— Ну тебя к черту! Чем тут стоять и препираться со мной, иди и прикажи подать мне лошадь, — сказал сквайр, закуривая трубку.
Годфри вышел из комнаты, сам не зная, радоваться ли ему, что разговор не внес никаких перемен в его положение, или тревожиться, после того как своим увиливанием и ложью он еще больше себя запутал. Теперь его пугала мысль, что отец в послеобеденной беседе с мистером Лемметером может сказать лишнее, и тогда он будет поставлен перед необходимостью решительно отказаться от Нэнси, как раз тогда, когда она станет как будто досягаемой для него. И Годфри поспешил укрыться в своем обычном убежище — начал уповать на какой-то непредвиденный поворот в своей судьбе, на счастливый случай, который избавит его от затруднений, а может быть, даже оправдает его неискренность, доказав его благоразумие.
Подобная надежда на то, что фортуна повернется к нему лицом, едва ли дает нам основание считать Годфри в этом отношении старомодным. Счастливый случай — бог тех людей, которые всячески изворачиваются, вместо того чтобы подчиняться признаваемому ими закону. Дайте даже современному утонченному человеку очутиться в положении, которого он вынужден будет стыдиться, и его разум начнет изыскивать всевозможные лазейки для избавления от несомненных последствий этого положения. Дайте ему жить не по доходам или уклоняться от упорной честной работы, которая приносит жалованье, и он тотчас же начнет мечтать о каком-то благодетеле, о каком-то простаке, которого можно использовать в своих интересах, о расположении некоего человека, который еще не появился. Дайте ему пренебречь своими обязанностями по службе, и он непременно начнет воображать, что не выполненное им дело, может быть, и не окажется столь важным. Дайте ему обмануть доверие друга, и он будет поклоняться тому же коварному идолу Случаю, который позволит ему надеяться, что друг никогда об этом не узнает. Дайте ему отказаться от скромного ремесла ради блеска профессии, для которой он от природы не приспособлен, и его религией неизбежно станет почитание все того же благословенного Случая, могущественного созидателя успеха. Зло, заключенное в этой вере в случай, не что иное, как обычная закономерность, в силу которой из семени рождается колос с таким же семенем.

Глава X

Судья Мэлем считался в Тарли и Рейвлоу человеком большого ума, так как он и при отсутствии свидетельских показаний мог делать гораздо более смелые выводы, чем его соседи, не состоявшие на службе у правосудия. Подобный человек не упустит такую улику, как трутница, и действительно немедленно было начато дознание с целью розыска бродячего торговца, не известного по имени, с курчавыми черными волосами, цветом лица похожего на иностранца, который имел при себе лоток с ножевыми и ювелирными изделиями и носил в ушах большие серьги. Но то ли розыски подвигались слишком медленно, чтобы догнать торговца, то ли описание подходило к очень многим и неизвестно было, кого из них выбрать, — недели шли, не принося никаких результатов по делу о краже, кроме постепенного ослабления того интереса, который она возбудила в Рейвлоу. На отсутствие Данстена Кесса никто не обращал внимания: он как-то раз уже поссорился с отцом и ушел из дому неизвестно куда; лишь через полтора месяца он возвратился под родительский кров и возобновил свои проделки. Его родные не сомневались, что и на сей раз дело кончится тем же, однако теперь сквайр был полон решимости выгнать сына из дому, и поэтому никто из семьи не упоминал о нем. Когда же дядюшка Кимбл и мистер Осгуд заметили исчезновение Данстена, истории о том, как он погубил Уайлдфайра и чем-то разгневал отца, было вполне достаточно, чтобы удовлетворить их любопытство. Никому и в голову не приходило связать факт исчезновения Данси с покражей, случившейся в тот день. Даже Годфри, который лучше других знал, на что способен его брат, не подумал об этом. Он не помнил, чтобы между ним и Данстеном был какой-нибудь разговор о ткаче, разве что двенадцать лет назад, когда они, мальчишками, потешались над ним. И, кроме того, воображение Годфри всегда создавало алиби для Данстена, которого он мысленно видел в одном из излюбленных им притонов, куда его братец отправился, бросив Уайлдфайра: живет, наверно, за счет случайных знакомых и помышляет, вернувшись домой, снова приняться за прежнее развлечение — изводить старшего брата. Даже если бы кто-нибудь из рейвлоуских умов и связал оба происшествия одно с другим, сомнительно, чтобы подобное сопоставление, столь оскорбительное для почтенной семьи, владеющей фамильным склепом и старинными кубками, не было тотчас отвергнуто, как общественно недопустимое. Впрочем, рождественские пудинги, просоленная свинина и изобилие спиртных напитков, направляющие деятельность мозга в каналы ночных кошмаров, — великое средство против опасности внезапного пробуждения мысли.
Когда в «Радуге» или ином месте в хорошей компании поднимался разговор о краже, мнение собеседников продолжало колебаться между рациональным толкованием, основанным на наличии трутницы, и теорией непроницаемой тайны и тщетности всякого расследования. Сторонники первой точки зрения считали сторонников второй точки зрения тупыми и легковерными людьми, которые, имея сами бельмо на глазу, считают, что все остальные страдают такой же слепотой; а приверженцы необъяснимого недвусмысленно намекали, что их противники — просто петухи, склонные кукарекать раньше, чем найдут зерно, плоскодонные посудины, умники, чья проницательность приводит их к утверждению, что за дверью амбара ничего нет, так как им ничего не видно сквозь нее. Итак, хотя этот спор и не помог установлению истины относительно кражи, все же он способствовал выяснению некоторых мнений второстепенной важности.
Но если в деревне несчастье бедного ткача привело к оживлению обычно вялых разговоров, то сам Сайлес переживал тяжкие дни тоски по своей утрате, которую его соседи обсуждали в часы досуга. Всякому, кто видел его до потери им золота, могло показаться, что такая поблекшая, увядшая жизнь едва ли способна перенести какое-либо несчастье и любой неожиданный удар может совсем погубить ее. Но в действительности это была жадная жизнь, направленная к определенной цели, отгораживавшей Сайлеса от огромного и холодного неведомого мира. Это была цепкая жизнь, и хотя предметом, за который цеплялись ее побеги, было нечто бездушное, мертвое, все равно потребность к чему-то прильнуть была удовлетворена. Но теперь ограда обрушилась, потому что подпорка была выбита прочь. Мысли Марнера больше не могли двигаться по привычной орбите, они останавливались перед пустотой, как останавливается трудолюбивый муравей, когда взрыта земля на его пути к дому. Станок был на месте, и пряжа тоже, и растущий узор ткани. Но сверкающий клад в углублении под ногами исчез. Исчезло наслаждение перебирать и считать его. Вечер теперь не сулил иллюзии, успокаивавшей обездоленную, но все еще чего-то жаждущую душу. Мысль о деньгах, которые он получит за очередную работу, не могла вызвать в Сайлесе радости, ибо ничтожность этой суммы была для него лишь новым напоминанием об утрате. А надежда была так раздавлена тяжестью неожиданного удара, что воображение уже не могло созерцать рост нового сокровища из крохотного зародыша.
Сайлес заполнял эту пустоту тоскою. Сидя за работой, он время от времени глухо стонал, как от боли. Это означало, что его мысли, совершив круг, внезапно останавливались перед разверзшейся пропастью — ничем не заполненным вечерним временем. И весь вечер он одиноко сидел у тусклого очага, упершись локтями в колени, обхватив руками голову, и тихо-тихо стонал, как стонут те, кто не хочет быть услышанным.
И все же он не был совсем забыт в своем горе. Неприязнь, которую он раньше внушал соседям, теперь частично рассеялась, когда постигшая ткача беда показала его в новом свете. Вместо человека, который, казалось, знал больше, чем полагается простым смертным, и — что еще хуже — не желал использовать свои знания на благо соседей, люди теперь видели в нем простодушное существо, неспособное защитить даже самое себя. О нем везде говорили как о «бедном помешанном», а его обыкновение избегать соседей, которое раньше объясняли недоброжелательством, а может и склонностью водить компанию с нечистой силой, теперь считалось просто чудачеством.
Такая перемена к более благожелательному отношению проявлялась по-разному. Как раз наступила пора, когда ветер разносит запах рождественской стряпни, пора, когда обильные запасы свинины и кровяной колбасы побуждают зажиточные семьи к благотворительности, а несчастье Сайлеса сделало его первым в памятном списке бедняков у таких хозяек, как миссис Осгуд. И мистер Крекенторп, убеждая Сайлеса, что он потерял свои деньги скорее всего потому, что слишком много думал о них и никогда не ходил в церковь, подкрепил свои доводы подарком в виде поросячьих ножек, которые должны были рассеять ни на чем не основанное предубеждение против священнослужителей. Соседи, которые могли подарить ему только словесное утешение, встречая Сайлеса в деревне, не ограничивались теперь лишь дружеским кивком и коротким разговором о его несчастье, но брали на себя труд зайти к нему в хижину, где на месте происшествия заставляли его повторить свой рассказ во всех подробностях, а затем старались ободрить его, говоря: «Ну, мастер Марнер, вы теперь живете так же, как другие бедняки; а если вы не сможете больше работать, приход назначит вам пособие».
Я думаю, что одна из причин, почему нам редко удается словесно утешить наших ближних, состоит в том, что слова утешения, помимо нас самих, еще не сорвавшись с наших губ, становятся фальшивы. Мы можем посылать кровяную колбасу и поросячьи ножки, не приправляя их нашим себялюбием. Но слова — это поток, который почти всегда отдает различными видами почвы. Жители Рейвлоу были в большинстве людьми добросердечными, и если их добросердечие часто проявлялось в самой неумелой форме и пахло пивом, зато, конечно, оно было очень далеко от лести и лицемерия.
Так, например, мистер Мэси, нарочно явившись однажды вечером к Сайлесу сообщить, что недавние события повысили ткача во мнении человека, чьи суждения о людях складываются не так легко, начал с того, что, усевшись и сложив вместе большие пальцы рук, сказал:
— Ну-ну, мастер Марнер, незачем вам все время сидеть да стонать! Гораздо лучше потерять деньги, чем хранить их при помощи нечистой силы. Когда вы впервые появились в наших краях, я, признаться, плохо думал о вас. Вы были тогда гораздо моложе, но очень бледны и смотрели на всех, выпучив глаза. Этим вы, можно сказать, напоминали белоголового теленка. Конечно, мало ли на свете безобразных тварей, не все же они созданы дьяволом, — я имею в виду жаб и прочих, потому что часто они оказываются совсем безвредными и даже истребляют червей. То же самое, теперь я вижу, можно сказать и о вас. Что же касается трав и других снадобий для лечения одышки, — коль уж вы принесли с собой эти знания из дальних краев, то могли бы быть немного щедрее с нами. А если эти знания достались вам темным путем, то можно было загладить дело, исправно посещая церковь. Вот, например, дети, которых заговорила знахарка, — я частенько присутствовал при их крещении, — они совсем не чурались воды. В этом нет ничего странного: раз дьяволу хочется в праздник быть подобрее, кто может возражать? Так я на это смотрю, мастер Марнер, а я уж сорок лет псаломщик в нашем приходе и знаю, что когда пастор с моей помощью возглашает проклятие в среду на первой неделе великого поста, оно не падает на тех, кто хочет лечить свой недуг без помощи доктора, что бы ни болтал Кимбл. Так вот, мастер Марнер, как я говорил, бывают такие повороты, которые уводят человека далеко от молитвенника, но мой совет вам не падать духом. Что же касается глухих толков о том, что вы человек себе на уме и знаете такие вещи, которые не выносят дневного света, то я вовсе не разделяю такого мнения и не скрываю этого от соседей. Вы мелете, говорю я им, будто мастер Марнер сам сочинил всю эту историю о краже. Чепуха! Такую сказку может придумать человек бойкий, а у ткача, говорю я, всегда вид запуганный, как у кролика.
Во время этой весьма убедительной речи Сайлес продолжал сидеть, не двигаясь с места, упершись локтями в колени и стиснув руками голову. Мистер Мэси, который ни минуты не сомневался, что его внимательно слушают, остановился в ожидании какого-либо ответа, но Марнер молчал. Он чувствовал, что старик пытается высказать ему дружеское участие, но эта доброта была для Сайлеса тем же, чем бывает солнечное тепло для парализованного, — она не доходила до него и его не трогала.
— Послушайте, мастер Марнер, неужели вы ничего на это не скажете? — не без раздражения спросил наконец мистер Мэси.
— Ах, — вздохнул Марнер, медленно качая головой, — спасибо, большое спасибо!
— Ну, ладно, ладно, — промолвил мистер Мэси, — а теперь я вам вот что скажу: у вас есть воскресный костюм?
— Нет, — ответил Марнер.
— Я так и думал, — сказал мистер Мэси. — Тогда позвольте мне посоветовать вам сшить себе воскресный костюм. Знаете Туки? Человечишко он ничтожный, но взял на себя мою портняжную мастерскую — часть моих денег и сейчас у него в деле, — и он сошьет вам костюм по сходной цене, а то и в кредит, и тогда вы сможете ходить в церковь и навещать соседей. Ведь вы еще ни разу с тех пор, как появились в наших краях, не слышали, как я провозглашаю: «Аминь!» Поэтому советую вам не терять времени, ибо служба будет уже совсем не та, когда этим делом займется один Туки. Мне-то, быть может, уже не придется стоять за аналоем в будущую зиму.
При этих словах мистер Мэси остановился, рассчитывая заметить признаки каких-либо чувств на лице собеседника, но, ничего не увидев, продолжал:
— А что касается денег за костюм, то вы за своим станком, вероятно, зарабатываете около фунта в неделю, не так ли, мастер Марнер? И вы ведь еще совсем молодой человек, хоть и выглядите таким разбитым. Вам, наверно, не было еще и двадцати пяти, когда вы явились в наши края?
Сайлес вздрогнул, уловив вопросительную интонацию, и нерешительно ответил:
— Не знаю, не могу точно сказать… Это было так давно.
После того как мистеру Мэси довелось услышать такой ответ, нет ничего удивительного, если он, сидя вечером в «Радуге», заметил, что в голове у Марнера «каша» и очень сомнительно, знает ли бедняга, когда наступает воскресенье: он, пожалуй, худший язычник, чем иная собака.
После мистера Мэси к Сайлесу явилась гостья с таким же твердым намерением утешить его. Это была миссис Уинтроп, жена колесного мастера. Жители Рейвлоу не отличались большим постоянством в посещении церкви, и, наверно, большинство прихожан считало, что ходить в храм божий каждый воскресный день по календарю означало бы слишком жадное желание быть в хороших отношениях с небесами и тем достигнуть незаслуженного преимущества перед соседями, стать выше обыкновенных людей, имевших тех же крестных отцов и матерей и те же права на панихиду. Тем не менее, было принято, что каждый из прихожан, кроме слуг и молодых людей, раз в год в один из больших праздников шел к причастию. Сквайр Кесс, например, делал это на Рождество. Впрочем, те, кого считали «людьми хорошей жизни», посещали богослужение с большим, но все же умеренным усердием.
К числу последних принадлежала и миссис Уинтроп. Это была женщина безукоризненно добросовестная, так ревностно исполнявшая свои обязанности, что ей казалось, будто в жизни их слишком мало, когда она ради них не вставала в половине пятого утра. Но потом у нее не хватало дел на более поздние часы утра, и с этой проблемой она постоянно боролась. Однако нрав ее не отличался сварливостью, по общему мнению неизменно свойственной подобным натурам: она была женщина очень мягкая, кроткая и терпеливая, и в ее характере было выискивать наиболее печальные и наиболее суровые жизненные явления и питать ими свою душу. Вот почему, когда в Рейвлоу кто-нибудь заболевал или умирал, прежде всего вспоминали о ней: она умела поставить пиявки и заменить недобросовестную сиделку при роженице. Она была общей «утешительницей» — красивая, румяная женщина со строго поджатыми губами, словно она постоянно видела себя в комнате больного, рядом с доктором или пастором. Но она никогда не ныла, никому не довелось видеть ее в слезах. У этой серьезной женщины была привычка часто покачивать головой и вздыхать, как плакальщик на похоронах. Многие дивились, как умудрялся Бен Уинтроп, который любил посидеть за кружкой и пошутить, так ладить с Долли. Впрочем, она относилась к шуткам и общительному нраву мужа так же терпеливо, как и ко всему на свете, считая, что «мужчины всегда такие», и смотрела на них как на существа, которых небу угодно было сделать столь же беспокойными, как индюки и быки.
С тех пор как Сайлес Марнер обрел ореол страдальца, эта славная, добрая женщина, конечно, не могла не сочувствовать ему и не думать о нем. И вот однажды в воскресный день, взяв сынишку Эрона, она отправилась навестить Сайлеса, захватив с собой испеченные на свином сале сдобные лепешки, которые были в большой чести у жителей Рейвлоу. Только жгучее любопытство и жажда приключений заставили Эрона, семилетнего малыша с щечками как румяные яблочки, щеголявшего в чистеньком накрахмаленном воротнике, похожем на тарелку для этих яблок, отбросить страх перед пучеглазым ткачом, который, конечно, мог сделать ему что-нибудь плохое. Сомнения Эрона еще возросли, когда, приблизившись к каменоломне, они услышали таинственное стрекотанье станка.
— Ну, я так и думала! — грустно заметила миссис Уинтроп.
Им пришлось долго стучать, прежде чем Сайлес их услышал. Но, отворив дверь, он не проявил раздражения, как раньше, при виде незваных и нежданных гостей… Раньше сердце его было подобно запертой шкатулке с драгоценностями, но теперь шкатулка опустела и замок ее был сломан. Очутившись во мраке, где он вынужден был пробираться ощупью, лишенный всякой опоры, Сайлес неизбежно должен был испытывать смутное, рожденное отчаянием чувство, что помощи можно ожидать только извне, поэтому при виде людей в нем пробуждалось неопределенное ожидание, слабое сознание своей зависимости от людской доброты.
Он широко распахнул дверь перед Долли, но ответил на ее приветствие лишь тем, что чуть пододвинул кресло, как бы приглашая ее сесть. Усевшись, Долли развязала белую салфетку, в которой были лепешки, и начала, как всегда, очень серьезно:
— Вчера я пекла, мастер Марнер, и лепешки у меня на этот раз удались на славу. От всего сердца прошу вас принять несколько штук. Сама я их не ем, для меня самая любимая еда — хлеб, я готова есть его хоть круглый год, но у мужчин желудки устроены так смешно, им надоедает одно и то же. Что ж, пускай, такова воля господня!
Долли кротко вздохнула и подала лепешки Сайлесу, который тепло поблагодарил ее, близко поднес их к глазам и окинул рассеянным взглядом — так он смотрел на все, что попадалось ему в руки, а за ним все время следили блестящие глазенки маленького Эрона, устроившего себе из кресла матери бруствер и выглядывавшего оттуда.
— На них наколоты какие-то буквы, — сказала Долли. — Сама я не могу их прочитать, и никто, даже мистер Мэси, толком не знает, что они означают. Но смысл у них, наверно, хороший, потому что на парче, покрывающей кафедру у нас в церкви, вышиты те же буквы. Какие там буквы, Эрон, мой дорогой?
Эрон совсем спрятался за свой бруствер.
— Перестань, как нехорошо! — мягко пожурила его мать. — Ну, все равно, какие бы ни были эти буквы, они означают только доброе. Эта формочка существовала в нашем доме, говорит Бен, еще тогда, когда он был малышом, и его мать обычно накалывала ею лепешки. Так делаю и я: если есть на свете добро, мы очень нуждаемся в нем.
— Это И. С. Ч., — сказал Сайлес, и при этом доказательстве его учености Эрон снова выглянул из-за кресла.
— Оказывается, и вы можете их прочесть, — сказала Долли. — Бен называл их мне много раз, но они как-то ускользают у меня из памяти. Очень досадно, потому что это хорошие буквы, иначе я не видела бы их в церкви. Вот я и накалываю их на всех хлебах да на печенье, хотя иной раз они и не получаются, если тесто чересчур подойдет. Да, как я уже сказала, если существует добро, мы очень нуждаемся в нем в этом мире. Я надеюсь, что лепешки принесут счастье и вам, мастер Марнер, ибо я предлагаю их вам от чистого сердца, и вы видите, буквы на них получились очень четкие.
Сайлес, так же как и Долли, не мог истолковать эти буквы, но то неподдельное участие, которое слышалось в спокойном голосе гостьи, не могло не дойти до него.
— Спасибо, большое спасибо! — с большим чувством, чем прежде, сказал он.
Но он положил лепешки на стол, снова уселся и уныло погрузился в свои думы, не понимая, какая ему польза от этих лепешек, букв и даже доброты Долли.
— Да, если есть на свете добро, нам оно очень нужно, — повторила Долли. Она не могла легко забыть фразу, которую часто произносила. С жалостью взглянула она на Сайлеса и продолжала: — Должно быть, вы не слышали церковных колоколов нынче утром, мастер Марнер? Может, вы забыли, что сегодня воскресенье? Живя здесь в таком одиночестве, вы могли потерять счет дням, а шум вашего станка, наверно, мешает вам услышать звон колоколов, особенно теперь, когда мороз заглушает звук.
— Нет, я слышал, — ответил Сайлес, для которого воскресный звон был не более как особенностью этого дня и не означал ничего священного. В Фонарном подворье колоколов не было.
— Боже мой! — воскликнула Долли, а затем, помолчав, продолжала: — Как жаль, что вы в воскресенье работаете, вместо того чтобы прибрать в доме, раз уж не пошли в церковь. Конечно, вам приходится самому заниматься стряпней, может поэтому вы и вправду не можете оставить дом, человек-то вы одинокий. Но тут неподалеку есть пекарня, и если бы вы решили время от времени тратить по два пенса — не каждую неделю, конечно, так я бы и сама не стала, — вы могли бы носить туда ваши припасы, и вам приготовили бы там обед. В воскресенье непременно надо поесть чего-нибудь горячего, ведь должен же воскресный обед отличаться от субботнего. Вот, например, нынче, в день благословенного рождества, если бы вы покушали в пекарне и пошли в церковь, и увидели, как она убрана тисовыми ветками да остролистом, и послушали песнопение, а потом причастились, — вы почувствовали бы себя гораздо лучше, знали бы, на каком вы свете, и раз вы исполнили все то, что от нас, грешных, требуется, вы могли бы довериться тем, кто знает все лучше нас.
Столь длинное увещевание обычно немногословная Долли произнесла спокойным, но твердым тоном, каким она обычно старалась убедить больного принять лекарство или съесть тарелку каши, когда он не испытывал никакого аппетита. Сайлеса никто прежде настойчиво не упрекал за непосещение церкви, видя в этом одно из свойственных ему чудачеств, и он был слишком прям и простодушен, чтобы уклониться от правды.
— Нет, нет, — сказал он. — Я ничего не знаю о церкви. Я никогда не бывал в церквах.
— Не бывали? — изумленно прошептала Долли. Затем, вспомнив, что Сайлес переселился в Рейвлоу из неведомых краев, она спросила: — Неужели там, где вы родились, не было церкви?
— Нет, церкви были, — задумчиво ответил Сайлес; он сидел в своей обычной позе, упершись локтями в колени и обхватив руками голову. — Там было много церквей, это был большой город. Но я ничего не знал о них, я ходил в часовню.
Долли была поставлена в тупик этим новым для нее словом, но она боялась расспрашивать ткача, потому что слово «часовня» могло означать какой-нибудь вертеп порока. Немного подумав, она сказала:
— Ну, мастер Марнер, никогда не поздно начать жить по-новому, и если раньше вам не пришлось узнать, что такое церковь, то вы и представить себе не можете, какую радость принесет она вам. Только побывав в церкви и послушав молитвы и пение во славу господа, — спасибо за это мистеру Мэси, — да хорошие слова нашего доброго пастора мистера Крекенторпа, а особенно приняв причастие, я, чувствую в себе покой и счастье, а если и приходит беда, я нахожу в себе силы перенести ее, ибо я искала помощи в верном месте и предалась воле тех, кому мы все должны будем вручить свою душу, когда придет наш час. Если мы выполним наш долг, никак нельзя поверить, что они, те, кто над нами, окажутся хуже нас и не выполнят своего.
Изложение немудреного богословия Рейвлоу устами бедной Долли не произвело большого впечатления на Сайлеса. В сказанном ею не было слов, способных напомнить ему о том, что он считал своей религией, а употребляемые Долли местоимения во множественном числе — отнюдь не ересь с ее стороны, а лишь средство избежать самонадеянной фамильярности — совсем сбивали его с толку. Он продолжал молчать, не расположенный согласиться с той частью речи Долли, которую понял полностью, — ее советом пойти в церковь. Сайлес настолько отвык от общения, выходящего за пределы кратких вопросов и ответов, нужных для его простых деловых разговоров, что слова не шли ему на ум, если в них не было особой необходимости.
Маленький Эрон, который уже привык к страшной особе ткача, теперь стоял рядом с матерью, и Сайлес, по-видимому впервые его заметив, попытался ответить на любезность Долли, предложив мальчику лепешку. Эрон подался назад и уткнулся лицом в плечо матери, но все же решил, что кусочек лепешки стоит риска, и протянул руку.
— Как тебе не стыдно, Эрон! — упрекнула его мать, сажая к себе на колени. — Ведь ты только недавно ел лепешки. Он удивительно прямодушный ребенок, — продолжала она с легким вздохом. — Это мой младшенький, мы очень балуем его: либо я, либо муж вечно держим его около себя, глаз с него не спускаем.
Она погладила русую головку Эрона и про себя подумала, что мастеру Марнеру должно быть приятно посмотреть на такого красивого ребенка. Однако Марнер, сидя по другую сторону очага, видел не розовое личико с тонкими чертами, а лишь расплывчатый круг с двумя темными пятнышками.
— И голосок у него как у птички, вы даже представить себе не можете! — продолжала Долли. — Он умеет петь рождественский гимн, его научил отец. Я думаю, из него будет толк, раз он мог так быстро запомнить божественную песнь. Ну-ка, Эрон, встань и спой мастеру Марнеру рождественский гимн!
Вместо ответа Эрон снова уткнулся лицом в плечо матери.
— Как некрасиво! — мягко сказала Долли. — Встань, когда мама велит! Давай я подержу лепешку, пока ты будешь петь.
Эрон готов был показать свои таланты даже перед людоедом — при наличии, конечно, надежной защиты. Он еще некоторое время ломался, тер руками глаза, поглядывал сквозь пальцы на мастера Марнера, дабы убедиться, что тот с нетерпением ждет его пения, потом зашел за стол, над которым виднелись только его головка и широкий воротник, что делало его похожим на херувима, не обремененного телом, и начал чистым звонким щебетом выводить мелодию, ритм которой был ритмом трудолюбивого молота:
Веселым людям бог оплот.
Не надо грусти, слез.
С небес в день рождества сошел
Спаситель наш Христос.

Долли слушала с благоговением, поглядывая на Марнера в надежде, что этот напев побудит его обратиться к церкви.
— Это рождественская музыка, — сказала она, когда Эрон окончил и получил обратно свою лепешку. — Нет на свете другой такой песни, как «Чу, хор ангелов запел!» И вы сами понимаете, мастер Марнер, как это должно звучать в церкви, когда поет целый хор, и фагот играет, и вам кажется, что вы уже перенеслись в лучший мир. Я не хочу говорить дурно об этом мире, куда нас поместили те, кто лучше нас знает, что нам нужно, но коли существуют пьянство и ссоры, опасные болезни и тяжкая смерть, как мне уж довелось видеть много-много раз, то человеку приятно послушать про иной, лучший мир. А ведь мальчик поет хорошо, не правда ли, мастер Марнер?
— Да, — рассеянно ответил Сайлес, — очень хорошо.
Рождественская песня с похожим на стук молота ритмом показалась ткачу странной музыкой, совсем не похожей на гимн, и не произвела на него того действия, на которое рассчитывала Долли. Но он хотел выразить ей свою благодарность и не придумал ничего иного, как предложить Эрону еще одну лепешку.
— Ах, нет, спасибо, мастер Марнер! — сказала Долли, останавливая уже протянувшего ручонку Эрона. — Нам пора домой. Желаю вам всего хорошего, мастер Марнер. Если вы когда-нибудь прихворнете и не сможете заботиться о себе, я охотно приду, приберу для вас и приготовлю вам поесть. Но я очень прошу вас не ткать по воскресным дням, ибо это вредно и душе вашей и телу, а деньги, заработанные в этот день, окажутся для вас жестким ложем, когда настанет ваш последний час, если до этого не растают как вешний снег. Извините меня, мастер Марнер, за то, что я так вольно разговаривала с вами, но, поверьте, я желаю вам только добра. Поклонись, Эрон!
— Прощайте, большое вам спасибо! — сказал Сайлес, открывая для Долли дверь, но не мог не испытать чувства облегчения, когда она ушла, потому что теперь снова можно было ткать и стонать сколько ему захочется.
Взгляд простодушной женщины на жизнь с ее радостями, которыми она пыталась ободрить ткача, казался ему лишь отблеском незнакомых предметов, и его воображение не могло придать им четкого облика. Источник человеческой любви и веры в божественную любовь еще не открылся в нем, и душа его была полувысохшим ручейком, перед которым на песчаном дне образовалась преграда, заставив его пробираться в обход во тьме.
Итак, невзирая на дружеские уговоры мистера Мэси и Долли Уинтроп, Сайлес провел рождественский праздник одиноко и, сев за стол, отведал жаркого с печалью в сердце, хотя мясо досталось ему в подарок от соседей. Утром он увидел, что жестокий мороз сковал каждый листок и каждую травинку, а красная вода полузамерзшего пруда дрожала под резким ветром. К вечеру пошел снег и скрыл белой пеленой даже эту мрачную картину, оставив Сайлеса наедине с его тоскою. И весь долгий вечер он сидел один в своем обворованном жилище, не позаботившись даже закрыть ставни или запереть дверь, сидел, сжимая голову руками, и стонал, пока охвативший его холод не напомнил ему, что погас огонь.
Никто в этом мире, кроме него самого, не знал, что это тот самый Сайлес Марнер, который когда-то нежно любил друга и верил в доброту небес. Теперь даже ему самому прошлое казалось каким-то туманным сном.
А в Рейвлоу весело звонили колокола, и в церковь собралось прихожан больше, чем в любое иное время года. Их багровые лица среди темной зелени пышных веток свидетельствовали о том, что люди основательно подготовились к долгой праздничной службе, плотно позавтракав поджаренным на пахучем сале хлебом и элем. Эти зеленые ветки, а также гимн и хорал, которые можно было услышать только на рождество, даже молитва, читаемая только в этот день и отличающаяся от других молитв своей продолжительностью и проникновенностью, — все это вместе вносило в богослужение какой-то смутный, волнующий смысл, который взрослые люди, уподобляясь детям, не могли выразить словами, чувствуя лишь, что и вверху, на небе, и внизу, на земле, совершалось ради них нечто великое и таинственное, в чем участвовали и они сами своим присутствием в храме божьем. По окончании службы люди, все с теми же багровыми лицами, возвращались по трескучему морозу домой, довольные тем, что остальную часть дня они могут пить, есть, веселиться и пользоваться этой дарованной христианам свободой уже без всякого благочестия.
На семейном обеде в доме сквайра Кесса в этот день никто не упоминал имени Данстена — никто не жалел о его отсутствии и не боялся, что оно слишком затянется. Доктор и его жена — дядя и тетя Кимблы — также присутствовали на этом празднике, и ежегодная рождественская беседа текла по обычной программе, без пропусков, завершившись воспоминаниями мистера Кимбла о том, как тридцать лет назад он посетил лондонские больницы, и смешными профессиональными анекдотами, собранными им в ту пору. Потом все сели за карты, и тетя Кимбл, как всегда, не умела ходить в масть, а дядя Кимбл раздражался, когда кто-нибудь из партнеров брал решающую взятку. Это всегда казалось ему странным, кроме случаев, когда брал ее он сам, поэтому доктор непременно проверял законность всех взяток вообще. Над ломберным столиком витали пары горячего грога.
Рождественский праздник в Красном доме не исчерпывался этим строго семейным обедом. В канун Нового года устраивался большой бал, который составлял славу как сквайра Кесса, так и его предков с незапамятных времен. Все светское общество Рейвлоу и Тарли — старые знакомые, разделенные длинными ухабистыми дорогами, охладевшие друг к другу знакомые, разделенные недоразумениями из-за сбежавшего теленка, и знакомые, изредка снисходившие вспомнить о соседях, — рассчитывали на этот случай встретиться и проявить свое умение держаться в обществе. Для этого бала прекрасные дамы, отправляясь сами верхом, посылали вперед картонки с целым запасом туалетов, ибо празднество не ограничивалось одним вечером, как жалкие приемы в городе, где все угощение сразу выставляется на стол, а число постелей весьма невелико. Красный дом мог бы выдержать длительную осаду, а что касается запасных перин, которые можно было, в случае нужды, разложить на полу, то их нельзя было и счесть, чего, впрочем, и следовало ожидать в семье, которая режет собственных гусей уже в течение многих поколений.
Годфри Кесс нетерпеливо ждал этого новогоднего праздника с каким-то безрассудством отчаяния, которое делало его глухим к тому, что ему постоянно нашептывал его докучливый спутник — Тревога.
— Данси скоро явится домой. Произойдет скандал. Чем ты намерен купить его молчание? — спрашивала Тревога.
— Он, наверно, не вернется домой до Нового года, — отвечал Годфри. — Я смогу побыть с Нэнси, потанцевать с ней, и, сама того не желая, она подарит меня ласковым взглядом.
— Но деньги нужны и в другом месте, — более громко напомнила Тревога. — А где ты их раздобудешь, если только не продашь брильянтовую булавку матери? А что, если ты их не раздобудешь?..
— Ну, за это время может случиться что-нибудь такое, что поможет мне выйти из затруднения! Во всяком случае, пока меня ждет удовольствие — приедет Нэнси.
— Да, но вдруг твой отец так повернет дело, что тебе придется отказаться от этой женитьбы и… объяснить причину отказа?
— Придержи язык и не мучай меня! Я уже и сейчас вижу, как глаза Нэнси смотрят на меня, и чувствую ее руку в своей.
Но Тревога твердила свое, и даже обильные возлияния в шумной рождественской компании не могли заставить ее замолчать.

Глава XI

Немногим женщинам, мне кажется, было бы к лицу явиться верхом в бурой пелерине и такого же цвета шапочке, отороченной бобровым мехом и с тульей, похожей на маленькую кастрюльку. Такая одежда, напоминая кучерскую ливрею, скроенную при нехватке материи, не только не скрывает, а скорее даже подчеркивает недостатки фигуры, в то время как бурый цвет никак не может способствовать оживлению лица. Тем большим торжеством для красоты мисс Нэнси Лемметер было то, что даже в этом костюме она оставалась очаровательной, сидя в седле позади своего высокого, державшегося прямо отца. Одной рукой она обнимала его за талию и широко раскрытыми встревоженными глазами смотрела на предательски запорошенные снегом лужи, которые под копытами Доббина превращались в крупные брызги грязи. Художник, быть может, предпочел бы ее в те минуты, когда в ней не было и признака застенчивости. Но разве мог бы тогда пылать на ее щеках такой яркий румянец, создающий резкий контраст с окружающим бурым фоном, как в тот миг, когда она подъехала к дверям Красного дома и увидела, что мистер Годфри Кесс ждет, чтобы помочь ей сойти с лошади. Мисс Нэнси очень жалела, что в одно время с ней не подъехала ее сестра Присцилла, которая следовала позади со слугой, потому что тогда она постаралась бы, чтобы мистер Годфри снял Присциллу первой, а сама тем временем уговорила бы отца объехать кругом и спешиться у конюшни, а не у крыльца дома. Ужасно неприятно, когда молодой человек, после того как вы совершенно ясно дали ему понять, что решили не выходить за него замуж, как бы сильно он этого ни желал, все же продолжает оказывать вам знаки внимания. Кроме того, если он искренен, почему он не всегда проявляет одинаковое внимание, а ведет себя весьма загадочно? Ведь мистер Годфри Кесс иногда как будто не хочет разговаривать с ней и не замечает ее по целым неделям, а затем вдруг снова начинает ухаживать за ней? Более того — по всему видно, что глубокого чувства к ней у него нет, иначе он не давал бы людям повода болтать о нем такие вещи. Неужели он думает, что мисс Нэнси Лемметер согласится стать женой человека, хотя бы и сквайра, если он ведет дурную жизнь? Совсем иное она привыкла видеть в своем отце, который был самым степенным и самым достойным человеком в округе, правда довольно горячим и вспыльчивым, если его приказания не выполнялись немедленно.
Все эти мысли в привычной последовательности промелькнули в голове мисс Нэнси за короткое время между тем мгновением, когда она издали увидела на пороге дома мистера Годфри Кесса, и ее прибытием туда. К счастью, из дома вышел сквайр и начал громко здороваться с ее отцом. Зазвучавшие вперебой приветствия помогли ей скрыть свое смущение. Все же она нашла нарушение строгого этикета в том, что сильные руки, обладателю которых она показалась удивительно маленькой и легкой, сняли ее с лошади. А потом нашлась прекрасная причина поспешить тотчас же в дом, потому что снова пошел снег, суля гостям, еще находившимся в пути, неприятное путешествие. Но они были в значительном меньшинстве, ибо день уже клонился к вечеру и для дам, приехавших издалека, оставалось мало времени, чтобы переодеться к пятичасовому чаю, который должен был вдохновить их на танцы.
Когда мисс Нэнси вошла в дом, она услышала гул голосов, к которым примешивались звуки настраиваемой скрипки, доносившиеся из кухни. Лемметеры были гости, прибытию которых, по-видимому, придавали большое значение. За ними следили из окон, а встретить Нэнси и проводить наверх вышла в холл сама миссис Кимбл, в торжественных случаях исполнявшая в Красном доме обязанности хозяйки.
Миссис Кимбл была женой доктора, а также сестрой сквайра, и диаметр ее талии находился в прямой зависимости от указанного двойного достоинства. В силу этого подняться по лестнице было для нее делом довольно утомительным, и она не стала возражать, когда мисс Нэнси сказала, что сама найдет дорогу в «голубую» комнату, где уже с утра стояли картонки обеих барышень Лемметер.
Едва ли во всем доме можно было отыскать спальню, где не звучали бы женские разговоры, а в скудных промежутках между разложенными на полу дополнительными постелями не совершались в самых различных стадиях дамские туалеты. Поэтому, когда мисс Нэнси вошла в «голубую» комнату, ей пришлось поздороваться с группой из шести дам. Здесь были такие важные леди, как обе мисс Ганн, дочери виноторговца из Лайтерли, одетые по последней моде в очень узкие юбки при очень высокой талии. На них застенчиво, но со скрытым неодобрением поглядывала мисс Ледбрук из Олд Пасчюрз. Мисс Ледбрук чувствовала, что обе мисс Ганн тоже критически оглядывают ее наряд и находят ее юбку мешковатой. Она предпочла бы, чтобы эти молодые леди рассуждали так же здраво, как она, и не слишком гнались за модой. Тут же в небольшой шапочке стояла миссис Ледбрук, держа в руках головной убор в виде тюрбана. Она приседала и с любезной улыбкой говорила: «После вас, мэм», обращаясь к другой даме, тоже с тюрбаном в руках, которая вежливо уступала ей место у зеркала.
Не успела еще мисс Нэнси поздороваться со всеми, как вперед выступила пожилая леди, чей белый кисейный шарф и чепец на совершенно седых локонах резко отличались от пышного желтого атласа и отделанных перьями шляп ее соседок. Она чопорно приблизилась к Нэнси и проговорила с медлительной важностью:
— Надеюсь, я вижу тебя в добром здравии, племянница?
Мисс Нэнси почтительно коснулась губами щеки тетки и ответила столь же чопорно:
— Благодарю вас, тетя, я вполне здорова. Надеюсь, и вы чувствуете себя хорошо?
— Спасибо, племянница, держусь, как видишь. А как поживает мой зять?
Эти обязательные вопросы и ответы продолжались до тех пор, пока не выяснилось подробно, что у Лемметеров все, как обычно, в порядке, и у Осгудов также, что племянница Присцилла должна прибыть с минуты на минуту, что путешествовать верхом, когда идет снег, не очень приятно, хотя пелерина и служит надежной защитой. Затем Нэнси была официально представлена гостьям своей тетки — обеим мисс Ганн. Оказалось, что их матери были когда-то знакомы, хотя дочери виноторговца впервые приехали в эти края. Обе мисс Ганн были очень удивлены, встретив в глухой деревне такое прелестное лицо и столь стройную фигуру, поэтому их сразу начало разбирать любопытство, какое платье наденет Нэнси, скинув свою пелерину.
Мисс Нэнси, чьи мысли всегда отличались пристойностью и скромностью, присущей ее манерам, заметила про себя, что у обеих мисс Ганн грубые черты лица, а их низко вырезанные корсажи можно было бы приписать тщеславию, будь у них красивые плечи, но, при своей внешности, эти девицы обнажали шеи не из кокетства, а скорее из какого-то иного побуждения, противоречащего чувству скромности. Открывая свою картонку, она подумала, что, вероятно, такого же мнения и тетка Осгуд. Взгляды мисс Нэнси до такой степени сходились со взглядами ее тетки, что все находили это просто удивительным, тем более что родственником-то Лемметерам доводился мистер Осгуд. И хотя вы не могли бы уловить это, видя официальность их приветствия, однако тетка и племянница питали друг к другу глубокую привязанность и уважение. Даже отказ мисс Нэнси выйти замуж за своего двоюродного брата Гилберта Осгуда (только по причине того, что он был ее родственником) хотя и очень огорчил тетку, но ни в коей мере не изменил ее намерения завещать Нэнси часть своих фамильных драгоценностей, кто бы ни была будущая жена Гилберта.
Три дамы вскоре удалились, но обе мисс Ганн были очень довольны тем, что миссис Осгуд осталась с племянницей, так как это давало и им возможность задержаться и посмотреть на туалет сельской красавицы. И действительно, приятно было смотреть на все, что она делала: как открыла картонку, откуда разнесся аромат роз и лаванды, и как под конец застегнула маленькое коралловое ожерелье, тесно облегавшее белую шейку. Вещи мисс Нэнси отличались исключительной чистотой и опрятностью — нигде не было ни одной складочки, белье сверкало безукоризненной белизной, даже булавки были воткнуты в подушечку по строго определенному узору, от которого она не допускала никаких отклонений, да и сама она была похожа на чистоплотную маленькую птичку. Правда, ее светло-каштановые волосы были сзади подстрижены, как у мальчика, а спереди завиты в ряд плоских колечек, не прилегающих к лицу, но при любой прическе щечки и шейка мисс Нэнси были прелестны. И когда наконец она закончила свой туалет и в серебристом шелковом платье, в кружевной косынке на плечах, с коралловым ожерельем и такими же сережками остановилась перед зеркалом, обе мисс Ганн не могли придраться ни к чему, кроме ее рук, на которых остались следы от сбивания масла, прессования сыров и еще более грубой работы.
Но, по-видимому, мисс Нэнси этого не стыдилась, потому что, одеваясь, рассказывала тетке, что ей и Присцилле пришлось уложить свои картонки еще вчера, ибо сегодня утром полагалось печь хлеб и прочее, а раз они уезжали из дому, нужно было заготовить мясные пироги для слуг. Произнося эти разумные слова, она повернулась к обеим мисс Ганн, так как боялась обидеть их, не включив в разговор. Обе мисс Ганн натянуто улыбнулись, мысленно пожалев богатых сельских жителей, которые, имея возможность покупать такие дорогие платья (действительно, кружева и шелк мисс Нэнси стоили немалых денег), в то же время так плохо воспитаны и так мало образованны. Она сказала «говядина», вместо того чтобы сказать «мясо», «пожалуй что» вместо «возможно», «кобыла» вместо «лошадь», что в глазах молодых дам из высшего общества Лайтерли, которые говорили «пожалуй что» только в домашнем кругу, было потрясающим невежеством. Мисс Нэнси и в самом деле нигде не училась, кроме пансиона миссис Тедмен. Ее знакомство со светской литературой не выходило за пределы стихов, вышитых ею на большой салфетке под картинкой, изображавшей пастушку с овечкой, а когда она подводила счета, ей приходилось для вычитания отодвигать часть от лежащей перед ней кучки металлических шиллингов и шестипенсовиков. В наши дни любая служанка может похвастать лучшим образованием, чем мисс Нэнси. Однако она обладала всем, что присуще настоящей леди: большой правдивостью, деликатностью в своих поступках, уважением к другим и утонченными манерами. И если этого недостаточно, чтобы убедить девиц, выражающихся грамматически правильно, в том, что ее чувства ничем не отличались от их чувств, тогда следует добавить, что она была немного горда, довольно требовательна и никогда не отреклась бы от необоснованных мнений или от сбившегося с пути поклонника.
Тревога о сестре Присцилле, весьма возросшая к тому времени, как было застегнуто коралловое ожерелье, счастливо окончилась, потому что появилась она сама с веселым видом, хотя лицо ее припухло от мороза и ветра. После первых расспросов и приветствий она повернулась к Нэнси и оглядела ее с ног до головы, а затем еще повертела во все стороны, дабы убедиться, что все в полном порядке.
— Нравятся ли вам наши платья, тетя Осгуд? — спросила Присцилла, пока Нэнси помогала ей раздеться.
— Они очень милы, племянница, — немного сухо ответила миссис Осгуд. Она всегда считала Присциллу грубоватой.
— Видите ли, я вынуждена одеваться одинаково с Нэнси, хотя я на пять лет старше, и в этом платье, наверно, буду желтой-прежелтой. Она никогда не наденет платья, если у меня не будет точно такого же; ей хочется, чтобы все видели, что мы сестры. А я говорю ей — люди подумают, что я воображаю, будто мне идет то же, что ей. Словно я не знаю, что я урод, — этого не приходится отрицать: я пошла в отцовскую родню. Но мне это решительно все равно! А вам?
С этими словами Присцилла повернулась к обеим мисс Ганн, настолько увлеченная своей болтовней, что не заметила, как мало оценили ее откровенность.
— Хорошенькие девушки все равно что мухоловки: они оберегают нас от мужчин. Я-то не очень одобряю мужчин, мисс Ганн, не знаю как вы. А чтобы кипеть и злиться с утра до ночи по поводу того, что они о нас думают, или отравлять себе жизнь по поводу того, что они делают, когда мы их не видим, так это, как я часто говорю Нэнси, просто глупость, непростительная для женщины, если у нее хороший отец и уютный дом, — предоставим так поступать тем, у кого нет ни гроша и кто не умеет сам о себе заботиться. Я считаю, что лучше всего быть самой себе хозяйкой и никому не подчиняться. Я знаю, если вы привыкли жить широко и вино покупать бочками, не очень-то приятно греться у чужого очага или одиноко сидеть за куском холодной баранины. Но, слава богу, мой отец — человек непьющий и, надеюсь, проживет долго. А раз в доме есть мужчина, значит с хозяйством все будет в порядке, хоть бы он к старости и превратился в ребенка.
Здесь мисс Присцилла, вынужденная сосредоточить внимание на деликатном процессе натягивания через голову узкого платья, без повреждения при этом локонов, прервала свои житейские размышления, и миссис Осгуд, воспользовавшись этим обстоятельством, поспешила встать.
— Ну, племянница, — сказала она, — ты нас догонишь. Я вижу, что мисс Ганн уже не терпится сойти вниз.
— Сестрица, — заговорила мисс Нэнси, когда они остались вдвоем, — мне кажется, ты обидела сестер Ганн.
— Но что я сделала плохого, детка? — не без тревоги спросила Присцилла.
— Ты спросила их, не горюют ли они о своем уродстве. Как неосторожно!
— Господи, неужели? Это у меня просто вырвалось. Хорошо еще, что я больше ничего не сказала. Не умею я держать себя с людьми, которые не любят правды. А что касается уродства, то взгляни на меня, детка, — я говорила тебе, что так будет: в этом серебристом шелке я желтая как лимон. Теперь все будут говорить, что ты хотела сделать из меня пугало.
— Нет, Присси, не говори так! Я ведь просила и умоляла тебя не делать нам платья из этого шелка, если тебе больше нравится другой. Мне очень хотелось, чтобы ты выбрала сама, ты же знаешь! — горячо сказала Нэнси, стараясь оправдаться.
— Чепуха, детка! Ты же помнишь, как тебе понравился этот шелк. И правильно, потому что это твой цвет: у тебя кожа как сливки. Недурно было бы, если бы ты выбирала цвет платья так, чтобы это шло к моей коже! Я только говорю тебе, что незачем нам одеваться одинаково. Но ты всегда заставляешь меня делать все по-твоему. Так было с тех пор, как ты начала ходить. Если тебе хотелось добежать до конца поля, ты и бежала до конца поля. И тебя даже отшлепать нельзя было, такую всегда спокойную и невинную как цветочек.
— Присси, — мягко сказала Нэнси, застегивая коралловое ожерелье, точно такое же, как ее собственное, на шее Присциллы, которая была далеко не такой, как ее собственная, — я ведь всегда уступаю, насколько это разумно. Но разве сестрам не следует одеваться одинаково? Неужели ты хочешь, чтобы мы ходили как чужие? Я хочу делать что надо, хотя бы мне пришлось надеть платье, выкрашенное краской для сыров. И я предпочла бы, чтобы выбирала ты, а мне позволила надеть то, что нравится тебе.
— Ну вот, ты опять за старое! Ты готова твердить одно и то же, хотя бы тебе возражали с вечера субботы до утра следующей субботы. Интересно посмотреть, как ты будешь командовать мужем, не повышая голоса громче пения чайника. Мне нравится видеть, как укрощают мужчин!
— Не говори так, Присси, — взмолилась Нэнси, краснея. — Ты же знаешь, я никогда не выйду замуж.
— Вздор! «Никогда не выйду!» — возмутилась Присцилла, укладывая снятое платье и закрывая картонку. — Ради кого же я буду трудиться, когда умрет отец, если ты забьешь себе голову разной чепухой и станешь старой девой только потому, что некоторые люди ведут себя не слишком хорошо. Нет, мое терпение лопнет: сидишь над тухлым яйцом, будто на свете не найти свежего. На двух сестер хватит и одной старой девы. А я с честью проживу и незамужней, раз всемогущий судил мне так. Пойдем, теперь мы можем сойти вниз. Я готова, насколько может быть готово пугало. Серьги я уже надела и теперь могу пугать ворон.
Когда обе мисс Лемметер рука об руку вошли в большую гостиную, любой человек, не знакомый с характером девушек, конечно мог бы предположить, что причиною, заставившей широкоплечую, неуклюжую, скуластую Присциллу надеть совершенно одинаковое платье со своей хорошенькой сестрой, было или неуместное тщеславие первой, или коварная уловка второй, придуманная ею для того, чтобы оттенить свою собственную редкую красоту. Но добродушная, беззаветная веселость и здравый смысл Присциллы вскоре рассеяли бы первое подозрение, а скромное достоинство речей и поведения Нэнси служили ярким свидетельством натуры, далекой от злого умысла.
За большим чайным столом в столовой, теперь приятно украшенной ветками остролиста, тиса и лавра, которые в избытке росли в старом саду, для обеих мисс Лемметер были оставлены почетные места, и Нэнси, несмотря на твердое намерение казаться равнодушной, не могла не испытать внутреннего волнения, когда увидела, что к ней подходит мистер Годфри Кесс, чтобы вести ее на место между ним самим и мистером Крекенторпом, в то время как Присциллу усадили с противоположной стороны стола между мистером Лемметером и сквайром. Несомненно, для Нэнси было небезразлично, что ее отвергнутый поклонник был одним из наиболее значительных молодых людей в округе и что он был у себя дома в этой старинной и строгой столовой, которая казалась ей пределом великолепия и хозяйкой которой она могла сделаться в один прекрасный день, когда ее стали бы называть «жена сквайра — миссис Кесс». Все это, вместе с тем, усиливало в глазах Нэнси ее внутреннюю драму и укрепляло в ней решимость даже ради самого блестящего положения не выходить замуж за человека, который не заботится о своем добром имени. А так как для нее, как и для всякой честной и чистой женщины, раз полюбить человека значило полюбить его навсегда, она дала себе слово, что ни один мужчина никогда не будет иметь на нее таких прав, чтобы заставить ее уничтожить засохшие цветы, которыми она дорожила и всегда будет дорожить как воспоминанием о Годфри Кессе. И Нэнси была способна сдержать данное себе слово даже в очень трудных условиях. Ничто, кроме прелестного румянца, не выдавало этих волнующих мыслей, которые теснились в ее голове, когда она заняла место рядом с мистером Крекенторпом, ибо она была так точна и ловка в своих движениях, а хорошенькие губки ее были так решительно и спокойно сжаты, что трудно было угадать в ней внутреннее смятение.
Но пастор не мог оставить такой очаровательный румянец без должного комплимента. В мистере Крекенторпе не было ни малейшего высокомерия или аристократических повадок. Это был просто седовласый человек с мелкими чертами лица, смеющимися глазками и подбородком, укутанным пышной белой шейной повязкой в мелкую складочку. Эта повязка, казалось, властвовала над всем его обликом и накладывала свой особый отпечаток на все замечания пастора. Поэтому воспринимать его любезности отдельно от его галстука означало бы жестокую и, пожалуй, опасную попытку слишком отвлеченного мышления.
— Ах, мисс Нэнси, — сказал он, поворачивая шею внутри галстука и приятно улыбаясь, — если кто-нибудь станет утверждать, что нынешняя зима была суровой, я отвечу, что видел цветущие розы в канун Нового года! Годфри, что ты на это скажешь?
Но Годфри ничего не ответил и даже сделал вид, что не смотрит на Нэнси. Хотя подобные комплименты и считались образцом вкуса в старомодном обществе Рейвлоу, у почтительной любви есть своя вежливость, которой она обучает мужчин, даже не прошедших иной школы. Зато сквайр был недоволен тем, что Годфри показал себя таким ненаходчивым. К вечеру сквайр обычно пребывал в значительно лучшем настроении, чем мы застали его поутру за завтраком, и охотно выполнял традиционную обязанность, требовавшую от него шумного радушия и покровительственного тона. Он усиленно пользовался своей серебряной табакеркой и время от времени предлагал ее всем гостям без изъятия, сколько бы они ни отказывались от такой чести. До сих пор сквайр особо приветствовал только глав семей по мере их появления, но теперь, в разгар вечера, его гостеприимство уже распространяло свои лучи на всех гостей. Он бесцеремонно похлопывал по спине молодых людей и выказывал особое удовольствие от их присутствия, в искреннем убеждении, что и они должны чувствовать себя счастливыми, принадлежа к приходу, где живет такой сердечный человек, как сквайр Кесс, который приглашает их к себе и желает им добра. Понятно, что даже на этой ранней стадии веселого настроения сквайр пожелал загладить промах сына и высказаться за него.
— Да, да, — начал он, протягивая табакерку мистеру Лемметеру, который вторично наклонил голову и отмахнулся, твердо отказываясь от приглашения, — мы, старики, наверно не прочь были бы помолодеть, увидев сегодня омелу в белом зале. Многое стало хуже за последние тридцать лет — страна приходит в упадок, с тех пор как заболел старый король. Но когда я смотрю на мисс Нэнси, мне кажется, что нынешние девушки держат свою марку; черт меня побери, если я припомню, чтобы какая-нибудь могла сравниться с нею, даже в те дни, когда я был красивым молодцом и гордился своей косичкой. Не обижайтесь на меня, — добавил он, обращаясь к миссис Крекенторп, которая сидела рядом с ним, — вас я не знал, когда вы были в возрасте мисс Нэнси.
Миссис Крекенторп, маленькая, непрестанно моргающая женщина, то и дело поправляла и трогала свои кружева, ленты и золотую цепочку, вертя при этом головой и издавая какие-то глухие звуки, чем весьма напоминала морскую свинку, которая дергает носиком и что-то болтает в любой компании. Вот и сейчас она заморгала и суетливо повернулась к сквайру.
— Нет, нет, я не обижаюсь! — заверила она.
Не только Годфри, но и многие другие поняли, что этот комплимент сквайра по адресу Нэнси имел определенное дипломатическое значение, так как отец ее еще больше выпрямился и с довольным видом взглянул на нее через стол. Этот строгий и методичный сеньор вовсе не намерен был хоть на йоту уронить свое достоинство проявлением восторга от перспективы породниться с семьей сквайра. Честь, оказанная его дочери, доставляла ему удовольствие, но он готов был дать согласие на этот брак только при определенных условиях. Сухощавый, но здоровый, с непроницаемым лицом, по-видимому никогда не красневшим от излишеств стола, он резко отличался своей внешностью не только от сквайра, но и от всех фермеров Рейвлоу, оправдывая свою любимую поговорку: «Порода значит больше, чем пастбище».
— Мисс Нэнси удивительно напоминает покойную мать, не правда ли, Кимбл? — спросила дородная миссис Кимбл, оглядываясь в поисках мужа.
Доктор Кимбл (в те дни сельские врачи носили этот титул и не имея диплома), худой и подвижной человек, держа руки в карманах, порхал по комнате и с беспристрастием медика любезничал то с одной, то с другой из своих пациенток, которые встречали его приветливо, ибо он был наследственным доктором, человеком состоятельным, способным не менее роскошно накрыть стол, чем самые богатые из его пациентов, а не одним из тех жалких лекаришек, которые рыщут в поисках практики по незнакомым местам и весь доход тратят на то, чтобы поддерживать в полуголодном состоянии свою единственную лошаденку. С незапамятных времен фамилия доктора в Рейвлоу была Кимбл; фамилия «Кимбл» была неразрывно связана с понятием «доктор», и было грустно думать о том печальном факте, что у ныне здравствующего Кимбла нет сына и поэтому его практика в один прекрасный день перейдет к преемнику, который будет носить непривычную фамилию Тейлор или Джонсон. Но в этом случае более умные обитатели Рейвлоу начнут пользоваться услугами доктора Блика из Флиттона, — это все-таки естественнее.
— Ты мне что-то сказала, дорогая? — спросил доктор, быстрыми шагами направляясь к жене, но, как бы предвидя, что ей, по причине одышки, нелегко будет повторить свое замечание, тотчас же продолжал: — Ах, мисс Присцилла, смотрю я на вас и вспоминаю вкус вашего превосходного пирога со свининой! Надеюсь, мне удастся попробовать его еще раз?
— Нет, доктор, его уж почти весь съели, — ответила Присцилла, — но обещаю вам, что следующий пирог будет ничуть не хуже. Мои пироги удаются всегда.
— Не то, что твое врачевание, а, Кимбл? Оно удается, только когда люди забывают принять твои лекарства? — подхватил сквайр, который смотрел на врачей и лекарства так, как многие верующие смотрят на церковь и духовенство — позволяя себе шутку на их счет, когда пребывают в добром здравии, но нетерпеливо ожидая от них помощи, когда приходит беда. Сквайр постучал пальцем по табакерке и с самодовольным смехом оглядел гостей.
— Да, мой друг, Присцилла — умница, — сказал доктор, предпочитая приписать эту шутку даме, нежели позволить шурину посмеяться над собой. — Она всегда экономит немного перца от своих пирогов, чтобы пересыпать им свои речи. У моей жены, напротив, никогда нет готового ответа на языке. Но стоит мне обидеть ее, как я уж знаю, что на следующий день глотка у меня будет гореть от черного перца, а то еще схвачу колики от недоваренных овощей. Это страшная месть!
При этих словах веселый доктор сделал жалобную гримасу.
— Слыхали вы что-либо подобное? — добродушно спросила, тряся двойным подбородком от смеха, миссис Кимбл у миссис Крекенторп; та заморгала и закивала, пытаясь изобразить любезную улыбку, но, кроме подергиваний и похрюкиваний, ничего не получилось.
— Я думаю, что так же мстят люди вашей профессии, Кимбл, когда у них зуб на больного, — вставил пастор.
— Мы никогда не обижаемся на больных, — возразил мистер Кимбл, — разве только когда они нас покидают. Но тогда, вы сами понимаете, мы уже ничего им прописывать не можем. Мисс Нэнси, — продолжал он, подскакивая к ней, — вы не забыли своего обещания? Помните, один танец вы должны оставить для меня!
— Постой, постой, Кимбл, не спеши! — остановил его сквайр. — Дай повеселиться молодежи. Смотри, Годфри пригласит тебя на тур бокса, если ты вздумаешь ухаживать за мисс Нэнси. Держу пари, он уже пригласил ее на первый танец. Что вы скажете, сэр? — продолжал он, внезапно оборачиваясь к сыну. — Разве ты еще не попросил мисс Нэнси открыть с тобою бал?
Бедный Годфри при этой многозначительной настойчивости почувствовал себя очень неуютно и боялся даже думать о том, чем это может кончиться, когда отец, как гостеприимный хозяин, покажет гостям пример и станет пить до и после ужина. Молодому человеку не оставалось ничего иного, как обратиться возможно более непринужденно к Нэнси, отвечая в то же время старому сквайру.
— Нет, я еще не приглашал ее, но надеюсь, что не получу отказа, если только кто-нибудь другой не опередил меня.
— Нет, я еще не занята, — спокойно ответила Нэнси и все-таки при этом покраснела. (Если мистер Годфри связывает с ее согласием танцевать с ним какие-либо надежды, ему вскоре придется разочароваться, а пока незачем быть невежливой.)
— Тогда, надеюсь, вы не возражаете против того, чтобы танцевать со мной? — спросил Годфри, начиная забывать, что это может привести к затруднениям.
— Нет, не возражаю, — холодно сказала Нэнси.
— Эх, и счастливец же ты, Годфри! — воскликнул дядюшка Кимбл. — Но ты мой крестник, и я не хочу становиться тебе поперек дороги. Если б не это… Я ведь еще не так стар! Как ты посмотришь на это, дорогая? — продолжал он, снова подбегая к жене. — Ты не стала бы возражать, если бы после твоей смерти я женился вторично, разумеется, сначала порядком поплакав?
— Ну, хватит, хватит! Возьми лучше чашку чая да придержи язык, — отозвалась добродушная миссис Кимбл, гордясь таким мужем, которого, полагала она, все присутствующие находят умным и занимательным. Жаль только, что он так горячится за картами!
Пока за чайным столом уважаемые гости развлекались беседой, раздались звуки скрипки и вскоре приблизились настолько, что их можно было отчетливо слышать. Это заставило молодежь все чаще поглядывать друг на друга, нетерпеливо ожидая конца трапезы.
— А, вот уж и Соломон в холле, — сказал сквайр. — Он наигрывает мою любимую мелодию — ведь это «Светловолосый пахарь», не так ли? Он намекает, что мы не очень-то спешим послушать его игру. Боб, — продолжал сквайр, обращаясь к своему третьему сыну, долговязому юноше, стоявшему на другом конце комнаты, — отвори дверь и скажи Соломону, пусть войдет.
Боб повиновался, и в комнату вошел Соломон, продолжая на ходу играть на скрипке; он ни за что не согласился бы прервать мелодию на середине.
— Сюда, Соломон! — громко, покровительственным тоном окликнул его сквайр. — Иди сюда, старина! Я так и знал, это «Светловолосый пахарь», — нет лучше мелодии на свете.
Соломон Мэси, маленький крепкий старик с копной длинных седых волос, доходивших ему почти до плеч, стал на указанное место и почтительно поклонился, не переставая играть, словно хотел сказать, что он уважает общество, но свою музыку уважает еще больше. Повторив песенку, он опустил скрипку, снова поклонился сквайру и пастору и сказал:
— Надеюсь, что вижу вашу честь и ваше преподобие в добром здравии, а поэтому желаю вам долгой жизни и счастливого Нового года. То же самое позвольте пожелать и вам, мистер Лемметер, а также всем остальным джентльменам, дамам и девицам.
Сказав это, Соломон стал усердно раскланиваться во все стороны, дабы показать, что он ко всем относится с одинаковым почтением. Затем он тотчас же снова заиграл вступление, а потом перешел к мелодии, которая, как он знал, доставит особое удовольствие мистеру Лемметеру.
— Спасибо, Соломон, большое спасибо, — сказал мистер Лемметер, когда смычок опустился. — Это ведь «Далеко, далеко за горами», правда? Мой отец, когда слышал эту песню, всегда говорил мне: «Эх, родной мой, ведь я тоже пришел из-за далеких гор!» Есть много мелодий, которых я даже не различаю, но эта всегда напоминает мне свист черного дрозда. Меня, кажется, трогает название — о многом говорит иной раз название песни!
Но Соломон уже готов был перейти к новой мелодии и тут же с большим подъемом заиграл «Сэр Роджер де Коверли». При этих звуках послышался шум отодвигаемых стульев и раздались смеющиеся голоса.
— Да, да, Соломон, мы знаем, что это значит! — сказал сквайр, вставая. — Пора начинать танцы, не так ли? Ну что ж, веди, мы все последуем за тобой.
И Соломон, склонив набок седую голову и энергично пиликая, направился во главе веселой процессии в белый зал, украшенный венками и гирляндами и ярко освещенный многочисленными сальными свечами, которые мерцали среди покрытых ягодами веток остролиста и омелы и отражались в старомодных овальных зеркалах, вделанных в белые панели. Забавная процессия! Сереброкудрый старый Соломон в потертом сюртуке, казалось, манил за собой колдовскими взвизгами своей скрипки всю эту степенную компанию: манил величавых матрон с тюрбанами на голове, в том числе миссис Крекенторп, причем перо, торчавшее вверх из ее головного убора, достигало уровня плеча сквайра; манил хорошеньких девушек, гордившихся высокими талиями и юбками с безукоризненными складками; манил дородных отцов в широких пестрых жилетах и загорелых румяных сыновей, по большей части робких и застенчивых, в коротких брюках и долгополых фраках.
Мистер Мэси и несколько других привилегированных сельчан, которым разрешалось присутствовать в качестве зрителей на таких больших праздниках, уже сидели на скамьях, поставленных для них возле двери. И велико было восхищение и удовольствие в этой части зала, когда составились пары для танца, и они увидели, как сквайр выступает под руку с миссис Крекенторп, а напротив них стал пастор с миссис Осгуд. Все было так, как должно было быть, к чему все привыкли, и казалось, старинные уставы Рейвлоу оживают при этой церемонии. Никто не считал неприличным легкомыслием со стороны старых и пожилых людей потанцевать немного перед тем, как сесть за карты. Это даже как бы входило в их общественные обязанности, — ибо в чем состояли их обязанности, как не в том, чтобы веселиться, когда это полагалось, обмениваться визитами и домашней птицей, говорить друг другу привычные комплименты привычными традиционными фразами, поддевать друг друга испытанными остротами и заставлять гостей из радушия и хлебосольства есть и пить лишнее, а потом самим есть и пить лишнее у соседей? И пастор, естественно, первым подавал пример в исполнении этих общественных обязанностей. Для жителей Рейвлоу потребовалось бы особое откровение, чтобы признать, что пастор должен быть ходячим напоминанием о благочестии, а не более или менее грешным человеком, наделенным исключительными полномочиями читать молитвы и проповеди, крестить, венчать и хоронить, с чем неизбежно сочетается право продавать места на кладбище и взимать церковную десятину. Это последнее право побуждало кое-кого немного ворчать, правда не до утраты веры. Так ворчат по поводу дождя, отнюдь не бросая нечестивого вызова небесам, а лишь желая, чтобы немедленно была прочитана молитва о ниспослании хорошей погоды.
Поэтому не было никакой причины осуждать пастора за его участие в танцах больше, чем сквайра, но, с другой стороны, уважение мистера Мэси к своему начальству не мешало ему подвергать действия мистера Крекенторпа той критике, с которой особенно острые умы неизбежно относятся к заблуждениям своих собратьев.
— Ловко прыгает наш сквайр, особенно если принять во внимание его вес, — сказал мистер Мэси. — И как притопывает! Но мистер Лемметер заткнет их всех за пояс своей осанкой: смотрите, он держит голову словно солдат и не расплылся, как большинство пожилых джентльменов, — все они с годами тучнеют, — да и ноги у него хороши. Пастор наш тоже довольно юркий, но какие у него ноги: внизу толсты, а в коленях не сходятся, кривоваты. И все-таки он ничего, не плох. Но только ему так гордо не махнуть рукой, как сквайру!
— Если уж говорить о ловкости, поглядите на миссис Осгуд, — сказал Бен Уинтроп, державший между колен своего сына Эрона. — Семенит-семенит, даже не видно, как переступает, — будто у нее к ногам колесики приделаны. И ничуть не постарела с прошлого года — самая статная леди в наших краях. С ней никто не сравнится сложением!
— Я не обращаю внимания на женское сложение, — несколько презрительно заявил мистер Мэси. — Они не носят ни сюртука, ни брюк, — разберись тут, как они сложены!
— Папа, — спросил Эрон, который все время отбивал ножкой такт, — как это большое петушиное перо держится на голове у миссис Крекенторп? Там, верно, для него дырочка, как в моей дудке?
— Тс-с, тс-с, малыш! Такие уж наряды у дам, что тут скажешь! — ответил отец, шепнув, однако, мистеру Мэси: — Перо и вправду насмех — она похожа на бутылку с коротким горлышком и длинной пробкой. Ишь ты, теперь молодой сквайр впереди всех в паре с мисс Нэнси! Вот это девушка! Прямо как белый с алым букет! Не верится, что на свете есть такие красавицы! Меня не удивит, если в один прекрасный день она станет миссис Кесс. Кому же, как не ей? И пара получится прекрасная. Едва ли, Мэси, вы найдете недостатки в фигуре мистера Годфри!
Мистер Мэси поджал губы, склонил голову набок, покрутил большими пальцами и долго разглядывал танцующего Годфри. Наконец он высказал свое мнение:
— Нижняя половина хороша, но в лопатках есть округлость. Кстати сказать, он шьет свои фраки у портного во Флиттоне, но, право, они вовсе не стоят двойной цены, какая за них плачена.
— Ну, мистер Мэси, разные мы с вами люди! — сказал Бен, возмущенный такими придирками. — Когда передо мной кружка доброго эля, мне хочется его выпить, чтобы пощекотало нутро, и не стану я нюхать да разглядывать этот эль — может, в нем что-нибудь не так. Скажите сами, можете ли вы назвать молодого человека стройнее мистера Годфри, и с таким же крепким кулаком, и чтоб на него было еще приятнее смотреть, когда он добр и весел?
— Пш! — мистер Мэси был раздражен словами собеседника. — У него еще молоко на губах не обсохло. Он вроде недопеченного пирога, да и в голове у него, кажется, винтика не хватает, раз он позволил этому мерзавцу Данси — давно уж его что-то не видно — обвести себя вокруг пальца и загубить прекрасную лошадь, что славилась на всю округу. Да и за мисс Нэнси он все бегал-бегал, а потом вдруг нет его, ушел, как запах из горячей каши, с позволения сказать. Нет, я не так ухаживал за девушками.
— Но, может быть, мисс Нэнси передумала, а ваша девушка нет, — возразил Бен.
— Я про то и говорю, — многозначительно промолвил мистер Мэси. — Прежде чем чихнуть, я позаботился узнать, скажет ли она «будь здоров», и притом — живо. Я не собирался открывать рот, как собака при виде мухи, и захлопывать его, ничего не проглотив.
— Ну, мне сдается, мисс Нэнси опять подобрела к мистеру Годфри, — сказал Бен. — Нынче он ходит не такой пришибленный. Вот смотрите, танец кончился, и мистер Годфри уводит ее посидеть. Это, ей-богу, похоже на любовь.
Причина, по которой Годфри и Нэнси пришлось уйти из круга танцоров, была вовсе не любовная, как предполагал Бен. Из-за тесноты в танцевальном зале с платьем Нэнси произошла беда: спереди оно было достаточно коротким для того, чтобы видна была ее изящная ножка, но сзади достаточно длинным, чтобы попасть под тяжелый сапог сквайра; шов у талии распоролся, что, разумеется, очень огорчило Нэнси и встревожило Присциллу. Мысли девушки могут быть поглощены любовными сомнениями, но не настолько, чтобы она оставалась нечувствительной к нарушениям порядка. Как только окончилась фигура танца, Нэнси, густо покраснев, сказала Годфри, что должна пойти и посидеть где-нибудь в сторонке, пока к ней не придет Присцилла. Сестры уже шепотом обменялись несколькими словами и многозначительным взглядом. Ни по какой менее существенной причине Нэнси не осталась бы с Годфри с глазу на глаз. Что же касается молодого человека, то он чувствовал себя таким счастливым и пребывал в таком упоении от чудесного, долгого контрданса с Нэнси, что при виде ее смущения осмелел и хотел сразу повести ее, не спросив даже разрешения, в соседнюю маленькую гостиную, где были приготовлены столики для карт.
— О нет, благодарю вас, — холодно сказала Нэнси, как только поняла, куда он ее ведет, — не сюда. Я подожду Присциллу здесь. Простите, что заставила вас прервать танцы и причинила вам беспокойство.
— Ну что вы, вам будет там гораздо удобнее, — сказал находчивый Годфри. — Я оставлю вас одну, пока не придет ваша сестра, — равнодушным тоном добавил он.
Предложение было разумное и соответствовало желанию Нэнси. Почему же у нее мелькнуло чувство легкой обиды, когда мистер Годфри его высказал? Они вошли, и она села в кресло у одного из столиков, приняв самую чопорную и неприступную позу.
— Благодарю вас, сэр, — тотчас сказала она. — Не хочу причинять вам лишнее беспокойство. Сожалею, что у вас оказалась такая неудачная партнерша!
— Очень нехорошо так говорить! — сказал Годфри, становясь возле нее и вовсе не собираясь удалиться. — Значит, вы жалеете, что танцевали со мной?
— О нет, сэр, я совсем не хотела это сказать! — возразила Нэнси. В эту минуту она была невыразимо прелестна. — Когда у джентльмена так много удовольствий, один танец для него ничего не значит.
— Вы знаете, что это неправда. Вы знаете, что один танец с вами значит для меня больше всех других удовольствий на свете.
Давно, давно уже не слышала она от Годфри такого прямого выражения любви, и оно очень смутило ее. Но сознание собственного достоинства и привычка не выказывать своих чувств помогли ей внешне сохранить полное спокойствие и сказать еще более решительно, чем прежде:
— Нет, я, право, этого не знаю, мистер Годфри, и у меня есть веские основания предполагать обратное. Но даже если это правда, я не хочу слышать об этом.
— Неужели вы никогда не простите меня, Нэнси, никогда не станете думать обо мне хорошо? Неужели вы не считаете, что настоящее может искупить прошлое? Даже если бы я исправился и отказался от всего, что вам не нравится?
Годфри смутно сознавал, что эта внезапно представившаяся возможность поговорить с Нэнси наедине увлекает его все дальше и дальше, что слепое чувство отнимает у него власть над своими словами. Нэнси, в свою очередь, испытывала большое волнение при мысли о возможности, на которую намекали слова Годфри, но это же волнение, которое она не в силах была преодолеть, заставило ее собрать все свое самообладание.
— Я была бы рада видеть перемену к лучшему в любом человеке, мистер Годфри, — ответила она чуть дрогнувшим голосом, — но было бы еще лучше, если бы в такой перемене не было надобности.
— Вы очень жестоки, Нэнси, — обиженно возразил Годфри. — Вы могли бы поддержать меня в моем намерении исправиться. Я очень несчастлив, но у вас нет жалости ко мне.
— Ну, знаете ли, безжалостны те, кто дурно поступает, — ответила Нэнси, и глаза ее загорелись помимо воли.
Эта легкая вспышка гнева доставила Годфри большое удовольствие: ему хотелось заставить Нэнси рассердиться. Она так невозмутимо спокойна и тверда. Но она еще неравнодушна к нему!
В этот миг в комнату вбежала Присцилла.
— Боже мой, детка, давай скорее посмотрим твое платье! — воскликнула она и тем положила конец надеждам Годфри на ссору.
— Я, наверно, должен уйти, — сказал он, обращаясь к Присцилле.
— Мне все равно, уйдете вы или останетесь, — промолвила эта откровенная леди, с озабоченным видом роясь в своем кармане.
— А вы хотите, чтобы я ушел? — спросил Годфри, глядя на Нэнси, которая, по требованию Присциллы, теперь поднялась с кресла.
— Как вам угодно, — ответила Нэнси, стараясь говорить с прежней холодностью и внимательно разглядывая каемку своего платья.
— Тогда мне угодно остаться! — заявил Годфри, решив извлечь из этого вечера как можно больше радости и не думать о завтрашнем дне.
Назад: Часть первая
Дальше: Глава XII