Книга: Сайлес Марнер
Назад: Глава XII
Дальше: Примечания

Часть вторая

Глава XVI

Прошло шестнадцать лет с тех пор, как Сайлес Марнер нашел новое сокровище у своего очага. Было солнечное осеннее воскресенье. Колокола старой церкви Рейвлоу весело звонили, оповещая об окончании утренней службы, и из сводчатых дверей неторопливо, задерживаемые дружескими приветствиями и расспросами, выходили богатые прихожане, надумавшие в это яркое воскресное утро посетить храм божий. В те времена, согласно сельскому обычаю, более состоятельные члены прихода выходили из церкви первыми, а менее зажиточные соседи скромно ждали своей очереди, мужчины — кланяясь, а женщины — приседая перед крупными налогоплательщиками, которые удостаивали их двумя-тремя словами.
Впереди этих хорошо одетых прихожан идут несколько человек, которых мы тотчас узнаем, несмотря на то, что время наложило на них свою печать. Высокий белокурый мужчина лет сорока не очень отличается лицом от двадцатишестилетнего Годфри Кесса: он только пополнел и утратил неуловимый облик молодости, который пропадает с годами даже тогда, когда взор еще не утратил блеска и на лице не появилось морщин. Больше изменилась, пожалуй, его красивая жена, которая идет под руку с ним: она несколькими годами моложе, но яркий румянец, прежде не сходивший с ее щек, теперь разгорается лишь изредка от свежего утреннего ветра или от сильного удивления. Однако для тех, кто ценит в человеческих лицах отражение жизненного опыта, красота Нэнси представляет очень большой интерес. Часто сердцевина созревает и приобретает высокое качество лишь тогда, когда время уже окутало ее уродливой оболочкой и нелегко разглядеть прекрасный плод внутри. Но годы не были так жестоки к Нэнси. Крепко сжатые, но красиво очерченные губы, ясный, правдивый взгляд карих глаз говорили о характере, который прошел через жизненные испытания и сохранил свои лучшие особенности. Даже туалет Нэнси, изящный и строгий, придавал ей какую-то значительность, с которой уже не соперничало девичье кокетство.
Мистер и миссис Годфри Кесс (титул сквайра не произносился в Рейвлоу с тех пор, как старый сквайр отошел к праотцам и его наследство было поделено) остановились в ожидании высокого старика, шедшего позади с очень скромно одетой женщиной. Это их имела в виду Нэнси, когда заметила мужу, что нужно подождать «отца и Присциллу». Затем они все вместе свернули на узкую тропинку, которая вела через кладбище к маленькой калитке напротив Красного дома. Мы пока не последуем за ними, потому что в толпе, выходящей из церкви, могут найтись другие люди, которых нам тоже захочется увидеть, хотя, возможно, они и одеты похуже, да и узнать их будет труднее, чем владельцев Красного дома.
Впрочем, нельзя не узнать Сайлеса Марнера. Его большие карие глаза теперь стали видеть лучше, как это бывает с глазами, близорукими в молодости, и взгляд их стал более разумным, но, в общем, за эти шестнадцать лет Сайлес очень изменился. Сутулая спина и седые волосы старили ткача, хотя в действительности ему было не больше пятидесяти пяти лет. Зато рядом с ним шла сама юность — прелестная восемнадцатилетняя девушка с ямочками на щеках, с вьющимися каштановыми волосами, которые она тщетно пыталась запрятать под скромный коричневый капор, — волосы под мартовским ветром упрямо вились, как струйки ручья, и мелкие колечки, сдерживаемые гребенкой, выглядывали из-под капора. Эппи не могла не досадовать на свои волосы, потому что в Рейвлоу не было ни одной девушки с такими вьющимися волосами, и поэтому она считала, что волосы непременно должны быть гладкими. Ей не хотелось, чтобы ее порицали даже за такие мелочи. Если бы вы видели, как аккуратно был завернут ее молитвенник в пестрый платок!
Красивый молодой человек в новой бумазейной блузе, который шел позади нее, хотя и не знал, что ответить, когда Эппи задавала ему вопрос о волосах в отвлеченной форме, и даже полагал, что гладкие волосы, пожалуй, красивее, тем не менее не хотел, чтобы волосы Эппи были иными. Девушка, вероятно, догадывалась, что за ней идет кто-то, думая о ней и набираясь храбрости, чтобы подойти ближе, как только они выйдут на тропинку. Иначе почему же она казалась такой застенчивой и старалась все время смотреть на Сайлеса, высказывая полушепотом краткие замечания о том, кто был в церкви и кто не был и как красива красная рябина над стеной пасторского сада.
— Мне так хотелось бы, отец, чтобы у нас был садик с махровыми маргаритками, как у миссис Уинтроп! — воскликнула Эппи, когда они вышли за ограду церкви. — Только, говорят, для этого нужно много земли перекопать, да наносить свежей, а тебе, отец, это, конечно, не под силу. Нет, я не хочу, чтобы ты так утомлялся, — такая тяжелая работа не для тебя.
— Почему, дитя мое? Я справлюсь, если ты хочешь иметь свой садик. Вечера теперь длинные, и я с удовольствием потрачу немного времени, чтобы ты могла посадить цветок-другой, да и утром я могу повозиться с лопатой, перед тем как сесть за станок. Почему ты мне раньше не сказала?
— Я могу вскопать землю за вас, мастер Марнер, — сказал молодой человек в бумазейной блузе, который теперь шел рядом с Эппи и без всякого стеснения присоединился к разговору. — Мне ничего не стоит зайти к вам между делом или после работы. Кстати, я принесу к землю из сада мистера Кесса — он мне охотно разрешит.
— А, Эрон, мой мальчик, ты здесь? — удивился Сайлес. — А я и не заметил тебя: когда Эппи о чем-нибудь начнет говорить, я и уши развешу — слушаю только ее. Что ж, если ты мне поможешь, у нас живо будет садик.
— Ну, раз вы согласны, — сказал Эрон, — я сегодня же под вечер приду к каменоломне, и мы выберем участок под садик, а завтра утром я встану на час раньше и начну копать.
— Но прежде ты должен пообещать мне, отец, что сам не будешь копать землю, — сказала Эппи. — Я ни за что не заговорила бы об этом, — добавила она с застенчивой и вместе с тем лукавой улыбкой, — если бы миссис Уинтроп мне не сказала, что Эрон будет настолько добр и…
— По-моему, ты сама отлично это знаешь и без моей матери, — перебил ее Эрон. — Мастер Марнер тоже, надеюсь, знает, что я всегда рад помочь ему в работе и, конечно, не захочет огорчить меня отказом.
— Тогда, отец, ты не начнешь работать в саду, пока вся тяжелая работа не будет окончена, — сказала Эппи, — а потом мы с тобой разметим клумбы, сделаем ямки и посадим цветы. Вокруг каменоломни сразу станет красивее, когда у нас будут цветы. Мне всегда кажется, что цветы смотрят на нас и знают, о чем мы говорим. Я посажу розмарин, мяту и тмин — они так приятно пахнут. Хорошо бы достать еще лаванды, но она бывает только в садах у богатых.
— Это еще ничего не значит, — сказал Эрон, — я могу принести вам любую рассаду. Мне приходится обрезать много отростков, когда я садовничаю, и большей частью я их выбрасываю. В Красном доме есть большая клумба с лавандой, хозяйка очень любит эти цветы.
— Только смотри, сам ничего не бери и не проси того, что нужно в Красном доме, — серьезно предупредил его Сайлес, — мистер Кесс и так очень добр к нам. Он сделал новую пристройку к нашей хижине, подарил нам кровати и другие вещи, и я не хочу надоедать ему из-за цветов.
— Нет, нет, надоедать не придется, — заверил его Эрон. — Во всей округе не найдется другого сада, где бы пропадало столько добра, — просто потому, что некому его взять. Я часто думаю, что если бы земля возделывалась как следует да каждый кусок пищи находил свой путь ко рту, никто бы не страдал от голода. Когда работаешь в саду, такие мысли сами лезут в голову. Однако мне пора домой, а то мать будет беспокоиться, если я задержусь.
— Приведи ее сегодня к нам, Эрон, — сказала Эппи. — Мне бы хотелось решить насчет сада, а без нее никак нельзя, правда, отец?
— Разумеется. Непременно приведи ее, Эрон, — подтвердил Сайлес. — Она даст нам добрый совет и поможет сделать все как надо.
Эрон повернул обратно к деревне, а Сайлес и Эппи пошли дальше по уединенной тенистой тропинке. Здесь они были совсем одни.
— Папочка! — начала девушка, сжимая руку Сайлеса и поворачиваясь на каблучках, чтобы крепко поцеловать его. — Мой дорогой старенький папочка! Я так рада! У нас будет садик, а больше, кажется, мне ничего и не нужно. Я так и знала, что Эрон предложит вскопать для нас землю, — с шаловливым торжеством продолжала она. — Я это прекрасно знала!
— Хитрый котенок, вот кто ты! — сказал Сайлес с блаженной улыбкой счастливой старости. — Но смотри, поблагодари хорошенько Эрона.
— Ну, вот еще, — возразила Эппи, смеясь и резвясь, — это ему одно удовольствие!
— Постой, постой, дай-ка я понесу твой молитвенник, а то ты так распрыгалась, что уронишь его.
В эту минуту Эппи заметила, что за ее поведением следят, но следил за ней только дружественно настроенный ослик, которого пустили щипать траву, привязав ему колодку к ноге, кроткий ослик, который понимал людские слабости и был рад принять участие в людских забавах. Он протянул морду, ожидая, чтобы ему почесали нос, и Эппи доставила ему это удовольствие. В благодарность ослик, хотя передвигаться ему было трудно, проводил их до самых дверей хижины. Но звонкий лай, раздавшийся изнутри, как только Эппи вставила ключ в замок, изменил намерения длинноухого, и он заковылял прочь, не прощаясь. Этим звонким лаем встретил хозяев коричневый терьер, который сначала с истерическим визгом запрыгал вокруг них, потом с шумом кинулся на полосатого котенка, укрывшегося под станком, а затем снова вернулся, громко лая, словно хотел сказать: «Как вы видите, я выполнил свой долг и нагнал страху на это жалкое существо». Кошка-мать сидела на окне, грея на солнышке белую грудку, и только поглядывала, ожидая ласки, хотя сама ради этого не намеревалась беспокоить себя.
Появление этих благоденствующих животных было не единственной переменой внутри каменной хижины. Теперь в первой комнате уже не было кровати, и освободившееся место было заполнено скромной мебелью, опрятной и начищенной до блеска, вид которой мог удовлетворить даже Долли Уинтроп. Дубовый стол и треугольное дубовое кресло едва ли можно было встретить в какой-либо бедной хижине, — они появились вместе с кроватями и другими вещами из Красного дома. Мистер Годфри Кесс, как говорили в деревне, сделал много хорошего для ткача. И это только справедливо, если человек богатый помогает и берет на себя часть забот бедняка, который воспитал сироту и был ей отцом и матерью, хотя сам потерял все свои деньги и за душой у него нет ничего, кроме того, что он зарабатывает изо дня в день. Да и этого становится все меньше и меньше, потому что меньше стали прясть льна и сам мастер Марнер уже далеко не молод. Но зависти к ткачу никто в Рейвлоу не питал, ибо на него смотрели как на человека особенного, который больше всех имеет права на помощь соседей. А суеверные разговоры на его счет, если и продолжались, то теперь приняли совершенно иную окраску. Например, по мнению мистера Мэси, уже совсем дряхлого восьмидесятишестилетнего старика, которого можно было видеть только у очага или на пороге его жилища, когда он грелся на солнышке, если человек сделал столько, сколько Сайлес, для сиротки, это значит, что деньги его снова появятся или, по крайней мере, похититель будет призван к ответу, в подтверждение чего мистер Мэси напоминал, что сохранил все свои умственные силы.
Сейчас Сайлес сидел и с довольным видом следил за тем, как Эппи накрывала чистой скатертью стол и ставила на него картофельный пирог, который по воскресеньям медленно разогревали в закрытом горшке на остывающих углях, что вполне заменяло духовку. Сайлес так и не согласился приделать к своему очагу решетку и духовку. Он любил свой старый кирпичный очаг, как когда-то любил коричневый кувшин. И разве не у очага нашел он свою Эппи? Боги домашнего очага существуют и по сей день, и новой вере лучше быть терпимой к этому фетишизму, иначе она подроет свои же корни.
В этот день Сайлес был за обедом молчаливее обычного. Покончив с едой, он положил нож и вилку и начал рассеянно следить за тем, как Эппи играла с собакой и кошкой, отчего ее собственный обед порядочно затянулся. Однако это было зрелище, способное привлечь самые рассеянные взоры: пушистое облако сверкающих волос обрамляло личико Эппи, одетой в темно-синее платье из бумажной ткани, оттенявшее белизну ее круглого подбородка и шейки, а она, весело смеясь, забавлялась с собакой и кошкой, которые с двух сторон тянулись к лакомому кусочку у нее в руке, между тем как котенок вскарабкался к ней на плечо, напоминая собой выгнутую ручку кувшина. Собака иногда забывала про добычу и старалась грозным рычанием убедить кошку отказаться от ее предосудительного поведения и жадности. Наконец Эппи смягчилась, погладила их обоих и, разделив кусок, дала каждому его долю.
Взглянув на стенные часы, девушка прервала игру и воскликнула:
— О, папа, ты, я вижу, ждешь меня, чтобы выйти на солнышко и выкурить трубку! Я только сначала все уберу, чтобы в доме было чисто, когда придет крестная. Сейчас я буду готова.
За последние два года у Сайлеса вошло в привычку ежедневно выкуривать по трубке. Он следовал в этом совету деревенских мудрецов, уверявших, что курение «помогает от припадков». И доктор Кимбл не возражал против этого совета, исходя из того, что всегда стоит испытать средство, если оно явно безвредно. Этот принцип играл в его медицинской практике большую роль. Сайлес не находил большого удовольствия в курении и часто удивлялся, почему его соседи так любят свои трубки. Но скромное приятие всего, что люди считали полезным, стало отличительной чертой нового Сайлеса, которая развилась в нем с того времени, как он нашел Эппи у своего очага. Это была единственная нить, за которую мог держаться его смутный разум, воспитывая юное существо, посланное ему из тьмы, куда сгинуло его золото. В поисках того, что было необходимо для Эппи, разделяя с ней все жизненные впечатления, он сам обрел привычки и веру, свойственные жизни в Рейвлоу, а вместе с пробуждением чувств пробудилась и память. Он начал размышлять над своей былой верой, сравнивая ее с тем, что его окружало, пока в его сознании прошлое не связалось с настоящим. Вера в высшее доброе начало, доверие к ближним, приходящие вместе с ощущением покоя и чистых радостей, навели его на неясную ему самому мысль, что в его судьбе произошла какая-то ошибка, какое-то заблуждение, омрачившие его лучшие годы. И по мере того, как ему становилось все легче открывать свою душу перед Долли Уинтроп, он постепенно рассказал ей все, что мог припомнить о своей прежней жизни. Эти беседы были медленным и трудным делом, ибо Сайлес плохо умел объяснять, а Долли не принадлежала к тем, кто схватывает чужую мысль на лету. К тому же ее ограниченный жизненный опыт не давал ей ключа к чуждым обычаям и превращал каждый из них в источник удивления, что весьма задерживало повествование. И только урывками, с перерывами, которые давали Долли возможность обдумать услышанное и с ним освоиться, Сайлес наконец дошел до решающей фазы этой печальной истории, когда он пришел на суд божий и жребий лжесвидетельствовал против него. Ему пришлось не раз повторить описание этого события, и Долли без конца расспрашивала о таком способе обнаружения виновного и оправдания невинного.
— Значит, вы говорите, что ваша библия, мастер Марнер, та, что вы принесли с собой с родины, точно такая же, как та, что у нас в церкви и по которой Эппи училась читать? Вы уверены в этом?
— Да, — сказал Сайлес, — библия такая же самая, и в ней, имейте в виду, говорится о вытягивании жребия, — глухим голосом добавил он.
— О боже, боже! — печально сказала Долли, словно услышав плохие новости о больном. Помолчав, она добавила: — Есть, наверное, умные люди, которые во всем этом разбираются. Наш пастор, наверно, знает такие вещи. Но объяснить их трудно, для этого нужны мудреные слова, непонятные для нас, бедняков. Я никогда толком не понимаю того, что слышу в церкви только отдельные слова то тут, то там, но одно я знаю — слова эти хорошие. Вас вот что тяготит, мастер Марнер, — если бы там, в небе, хотели в ту пору быть справедливыми к вам, они не позволили бы счесть вас подлым вором, раз вы были невиновны.
— Да! — сказал Сайлес, который теперь уже научился понимать Долли. — И это упало на меня как раскаленное железо, ибо тогда, вы видите, ни на небе, ни на земле не было никого, кто бы любил меня или стал на мою сторону. А человек, с которым я дружил десять лет, с тех пор как мы были еще мальчишками и всем делились, друг, которому я верил, пошел против меня и обрек меня на гибель.
— Какой плохой человек! Не знаю, бывают ли хуже, — сказала Долли. — Но вы меня огорчили, мастер Марнер! Я чувствую себя так, будто меня разбудили и я не знаю, ночь это или утро. Бывает, положишь вещь, а потом ищешь ее. Вот так я знаю, что в том, что случилось с вами, есть какая-то справедливость, только не ухватить ее. Вот почему не следовало вам падать духом. Но мы еще поговорим об этом. Когда я ставлю пиявки или кладу припарки, мне часто приходят в голову такие мысли, каких никогда и не придумать, если сидишь без дела.
У Долли, женщины очень трудолюбивой, было немало случаев для таких откровений, и прошло совсем немного времени, как она снова вернулась к предмету их беседы.
— Мастер Марнер, — сказала она однажды, когда принесла вещи Эппи после стирки, — мне было очень грустно слушать ваш рассказ, и я никак не могла понять про это вытягивание жребия. Все было так запутано, что я просто не знала, с какого конца подойти к этому делу. Но однажды ночью, когда я сидела около бедной Бесси Фокс, той, что умерла и оставила детей, — да поможет им бог, — мне все стало ясно, но не знаю, запомнила ли я и сумею ли сейчас объяснить вам, найдутся ли подходящие слова. В голове у меня всегда много такого, что я не умею высказать. Я и то удивляюсь, — вот вы рассказывали, что люди в ваших родных местах молятся и при этом не говорят молитв наизусть и не читают их по книге. Значит, это люди страх какие умные. А вот я, если б не знала «Отче наш» и других хороших слов, которые слышу в церкви, то сколько бы я ни стояла на коленях перед сном, мне все равно нечего было бы сказать.
— Нет, миссис Уинтроп, я вижу, вы умеете говорить, — возразил Сайлес.
— Может быть, мастер Марнер, но мне кажется так, — я не знаю что и думать про этот жребий и почему он дал неверный ответ. Может быть, только пастору впору понять такое дело, но он опять наговорил бы мудреных слов. А в тот час, когда я хлопотала около бедной Бесси Фокс, мне все стало ясно, как божий день, — мне всегда в голову приходят хорошие мысли, когда я жалею людей и чувствую, что не в силах помочь им, даже если встану с постели среди ночи. Так вот, мне пришло в голову, что у них, там наверху, гораздо более нежное сердце, чем у меня: не могу же я быть лучше тех, кто создал меня. И если что-нибудь кажется мне подчас трудным, все это только от моего невежества, а раз я знаю мало, я многого и не понимаю. И вот когда я раздумывала над этим, я вспомнила вас, мастер Марнер, и сразу поняла, почувствовала всем сердцем, что те, кто с молитвой дал вам тянуть жребий, все, кроме злого человека, может, в конце концов, обошлись бы с вами справедливо, будь на то воля их, создавших всех нас и знающих лучше нас, что нам во благо. До этого я дошла, а все остальное, сколько я ни раздумываю, для меня и до сих пор загадка. Разве нам не случалось видеть, как хворь уносит взрослых, здоровых людей, оставляя беспомощных детей сиротами? И разве люди не ломают руки и ноги? И разве люди хорошие и трезвые не страдают подчас от негодяев и пьяниц? Много бед и горя на свете, а также есть много такого, чего нам никогда не понять. И все, что нам остается, мастер Mapнep, это верить, исполнять, как умеем, свой долг и верить. И если мы, зная так мало, все же видим правду, значит на свете больше добра и правды, чем нам видно. Я нутром чувствую, что так должно быть. И если бы у вас в ту пору, мастер Марнер, хватило силы верить и уповать, вы не убежали бы от своих друзей и не были бы так одиноки.
— Да, но это было очень трудно, — глухо пробормотал Сайлес, — трудно было не утерять веры.
— Конечно, — подтвердила Долли, уже слегка раскаиваясь в сказанном, — конечно, говорить-то легко! Мне даже стыдно за свои слова.
— Нет, нет, — возразил Сайлес, — вы правы, миссис Уинтроп, вы правы. Есть добро на свете. Теперь и я это чувствую, и мне даже кажется, что, несмотря на все беды и зло, хорошего больше, чем плохого. Испытание жребием — дело темное, но разве не был послан мне в утешение ребенок?
Разговор этот происходил еще в ту пору, когда Эппи была маленькой и когда Сайлес вынужден был ежедневно на два часа расставаться с ней, проводив ее в школу, куда он решился отдать ее после тщетных попыток собственноручно руководить ее первыми шагами на пути к грамоте. Теперь, когда она выросла, Сайлес часто в минуты откровенности, которые приходят к людям, живущим в любви и согласии, испытывал желание поговорить с ней о прошлом, рассказать ей, как и почему он жил так одиноко, пока ему не была послана она. Он не пытался скрыть от Эппи, что она не родная ему дочь, потому что, даже при сдержанности деревенских кумушек в ее присутствии, нельзя было рассчитывать на то, что, подрастая, она не начнет задавать ему вопросы о матери, а не ответить на них означало бы посеять между ним и Эппи болезненное недоверие. Так, Эппи еще с детских лет знала, что ее мать умерла в снегу и что Сайлес нашел ее, маленькую девочку, у своего очага, приняв ее золотистые кудри за украденные у него гинеи. Нежная, самоотверженная любовь, с которой воспитывал Сайлес девочку, почти не разлучаясь с ней, и уединенность их жилища оберегали Эппи от низменных влияний болтовни и грубых нравов деревни и сохранили ей ту свежесть разума, которую иногда совершенно несправедливо принимают за душевную простоту. Преданная любовь имеет налет поэзии, способный возвысить отношения даже малообразованных людей и такая поэзия витала над Эппи с той минуты, как она последовала за ярким огоньком, притягивавшим ее к очагу Сайлеса. Поэтому нет ничего удивительного, что она выросла не совсем обычной сельской девушкой и отличалась от своих сверстниц не только особенно нежной миловидностью, но и пылкостью чувств, следствием глубокой любви к ней Сайлеса. Очень наивная, она никогда не задумывалась над тем, кто ее отец, и долгое время ей даже не приходило в голову, что у нее должен быть отец. Впервые мысль о том, что у ее матери был муж, возникла у нее лишь тогда, когда Сайлес показал обручальное кольцо, снятое с пальца покойной и тщательно хранившееся у него в маленькой лакированной шкатулке, имевшей форму туфельки. Когда Эппи выросла, он передал эту шкатулку в распоряжение девушки, и она часто открывала ее, чтобы посмотреть на кольцо. Все же она очень мало думала об отце, символом которого было это колечко. Разве не было рядом с ней отца, который, несомненно, любил ее больше, чем все родные отцы в деревне любили своих дочерей?
Зато мысли о том, кто была ее мать и почему она пришла умирать, в эту глушь, часто занимали Эппи. Знакомство с миссис Уинтроп, которая после Сайлеса была ее ближайшим другом, показало ей, как драгоценна забота матери. И она снова и снова заставляла Сайлеса рассказывать, как выглядела ее мать, на кого она была похожа и как он нашел ее под кустом дрока, куда его привели маленькие следы и протянутые ручонки. Куст дрока еще рос на том месте, и сегодня, когда Эппи вышла вместе с Сайлесом из дома, был первым предметом, привлекшим ее внимание и мысли.
— Отец, — сказала она серьезным, грустным тоном, который был несколько необычен для нее, ибо она всегда была весела, — пересадим этот куст дрока к нам в сад. Я посажу его в углу, а возле него можно вырастить подснежники и крокусы. Эрон говорит, что они никогда не умирают и с каждым годом разрастаются все больше и больше.
— Ты права, деточка, — подтвердил Сайлес, который охотно беседовал, когда курил трубку, по-видимому наслаждаясь промежутками между затяжками больше, чем самим курением, — обязательно надо пересадить этот куст. Он удивительно хорош, когда покрывается желтыми цветами. Но вот что мне пришло сейчас в голову: нам надо обнести сад оградой. Может быть, Эрон что-нибудь придумает, но без ограды никак нельзя — ослы и другие животные быстро вытопчут все цветы. Боюсь только, что трудно будет найти нужный материал.
— Знаешь что, папочка, — воскликнула, всплеснув руками, Эппи после минутной задумчивости, — здесь кругом валяется много камней, которые никому не нужны. Среди них есть не очень большие, и мы можем, подняв их один на другой, сложить стену. Мы с тобой будем носить маленькие камни, а Эрон соберет остальные, — я знаю, он не откажется.
— Но, дорогая моя, — возразил Сайлес, — здесь не хватит камней на всю ограду. К тому же, тебе не под силу носить их. Нет, твои ручки могут поднять камень разве что величиной с брюкву. Ты у меня очень хрупкая, моя девочка, — с нежностью в голосе добавил он, — так говорит миссис Уинтроп.
— О, я сильнее, чем ты думаешь, папа, — сказала Эппи. — А если здесь мало камней на всю стену, можно взять сколько есть, и тогда легче будет набрать палок и веток для остальной части. Смотри-ка, сколько камней вокруг большой ямы!
Она подбежала к краю каменоломни, намереваясь поднять один из камней и показать свою силу, но отпрянула в изумлении.
— Что это? Отец, поди сюда и посмотри! — воскликнула она. — Посмотри, насколько убавилась здесь вода со вчерашнего дня. Ведь еще вчера вся яма была полна воды!
— И в самом деле! — удивился Сайлес, подходя к ней. — Э, да ведь это начали после жатвы осушение на полях мистера Осгуда. На днях, когда я проходил мимо, один рабочий сказал мне: «Не удивляйтесь, мастер Марнер, если ваш пустырь станет сухим, как старая кость. Мистер Годфри Кесс начал осушать эти поля, — он купил их у мистера Осгуда».
— Как странно будет, когда старая яма вся высохнет! — промолвила Эппи, поворачиваясь, чтобы поднять довольно большой камень. — Смотри, папа, я свободно могу нести его! — добавила она, с большим напряжением пройдя несколько шагов, но затем уронив камень.
— Вот теперь я вижу, что ты сильная! — сказал Сайлес, между тем как Эппи, смеясь, махала затекшими руками. — Пойдем-ка лучше посидим на пригорке у изгороди. Не следует тебе поднимать камни, ты можешь надорваться, дитя мое. Да, тебе нужны в помощь чьи-нибудь сильные руки, мои уж не те.
Последние слова Сайлес произнес медленно, как бы влагая в них особый смысл, и Эппи, когда они уселись на пригорке, прильнула к старику, ласково поглаживая его руку, которая была «уже не та». Девушка положила ее к себе на колени, в то время как Сайлес снова начал усердно попыхивать трубкой, держа ее в другой руке. Большой ясень за изгородью защищал их от лучей солнца, бросая узорчатую тень на землю вокруг.
— Отец, — ласково заговорила Эппи после некоторого молчания, — если я выйду замуж, нужно ли мне обручаться кольцом моей матери?
Сайлес слегка вздрогнул, хотя слова эти были созвучны его собственным мыслям, и глухо спросил:
— Разве ты думаешь о замужестве, Эппи?
— Только эту последнюю неделю, отец, — откровенно ответила Эппи, — с тех пор как Эрон заговорил со мной об этом.
— Что же он тебе сказал? — все так же тихо спросил Сайлес, боясь малейшим оттенком голоса огорчить ее.
— Он сказал, что хотел бы жениться, потому что ему скоро будет двадцать четыре года, да и работы у него прибавилось, так как мистер Мотт перестал садовничать. Два раза в неделю он ходит работать к мистеру Кессу, раз в неделю — к мистеру Осгуду, а на днях его собирается пригласить пастор.
— На ком же это он хочет жениться? — с грустной улыбкой спросил Сайлес.
— Ну, конечно, на мне, папа! — ответила Эппи, целуя отца и смеясь, отчего у нее появились ямочки на щеках. — Неужели он захочет жениться на ком-нибудь другом?
— А ты тоже хочешь выйти за него? — спросил Сайлес.
— Да, когда-нибудь, — ответила Эппи, — не знаю только когда. Все рано или поздно женятся, говорит Эрон. Но я сказала ему, что это неверно: посмотри на отца, сказала я, он никогда не был женат.
— Да, дитя мое, — подтвердил Сайлес, — твой отец был одиноким человеком, пока ты не была послана ему.
— Зато теперь ты никогда не будешь одинок, отец, — ласково продолжала Эппи. — Вот что сказал мне Эрон: «Я никогда бы не решился отнять тебя у мастера Марнера, Эппи!» А я ответила: «Об этом и думать нечего, Эрон». Он хочет, чтобы мы жили все вместе, тогда тебе совсем не нужно будет работать, отец, разве что для своего удовольствия. Эрон будет тебе настоящим сыном, он так и сказал.
— А тебе это по душе, Эппи? — сказал Сайлес, глядя на нее.
— Я бы ничего не имела против, отец, — просто ответила Эппи. — Мне хочется, чтобы ты мог меньше работать. Если бы не это, я, пожалуй, предпочла бы, чтобы все оставалось как есть. Я очень счастлива, мне нравится, что Эрон так любит меня, часто приходит к нам и ласков с тобой. Он ведь всегда хорош с тобой, отец?
— Да, дитя, никто не мог бы держать себя со мной лучше, — горячо подтвердил Сайлес. — Он весь в мать.
— Нет, мне не нужно никакой перемены, — повторила Эппи. — Мне бы хотелось долго-долго жить так, как мы живем. Только Эрон хочет перемены. Я даже недавно поплакала из-за него — так, чуточку. Он сказал, что я совсем не люблю его, раз не хочу, чтобы мы поскорей обвенчались.
— Ну, вот что, мое дорогое дитя, — сказал Сайлес, откладывая трубку, словно считая, что больше незачем делать вид, будто она доставляет ему удовольствие. — Ты еще слишком молода, чтобы выходить замуж. Мы спросим у миссис Уинтроп, спросим у матери Эрона, что она об этом думает. Она лучше нас решит, как нам быть. Но вот о чем следует подумать, Эппи: все на свете меняется, хотим мы этого или нет. Так и в нашей жизни будет перемена. Я старею и с годами стану беспомощным, стану обузой для тебя, если только к тому времени не покину тебя совсем. Я вовсе не хочу сказать, что ты будешь тяготиться мною, — я знаю, этого никогда не будет, — но тебе придется трудно. И когда я задумываюсь над этим, мне хочется, чтобы около тебя, кроме меня, был еще человек, молодой и сильный, который помогал бы тебе и заботился о тебе до конца дней твоих.
Сайлес замолчал и, похлопывая руками по коленям, задумчиво устремил взгляд в землю.
— Значит, ты хочешь, чтобы я вышла замуж, отец? — с легкой дрожью в голосе спросила Эппи.
— Я не стал бы отговаривать тебя, Эппи, — с жаром подтвердил Сайлес, — но сначала мы посоветуемся с твоей крестной. Она может желать только добра и тебе и своему сыну.
— А вот и они! — воскликнула Эппи. — Пойдем им навстречу. Ах, вот твоя трубка! Ты не хочешь снова раскурить ее? — спросила она, поднимая с земли это исцеляющее средство.
— Нет, деточка, — ответил Сайлес, — на сегодня мне довольно. Я думаю, чем меньше я буду курить, тем больше пользы будет.

Глава XVII

В то время как Сайлес и Эппи беседовали, сидя на пригорке под полупрозрачной сенью большого ясеня, мисс Присцилла Лемметер упорно возражала своей сестре, убеждавшей ее, что лучше выпить чаю в Красном доме и дать возможность отцу отдохнуть, чем сразу после обеда ехать домой в Уорренс. Они вчетвером сидели у стола в обшитой мореным дубом столовой, угощаясь воскресным десертом из свежих орехов, яблок и груш, красиво переложенных листьями рукою Нэнси еще до того, как в церкви зазвонили к обедне.
Большие перемены произошли в этой столовой, с тех пор как мы заглядывали в нее, — когда Годфри еще не был женат и в доме правил вдовец сквайр. Теперь все отполировано, и нигде нельзя заметить ни пылинки, начиная от дубовых досок пола вокруг ковра и кончая лежащими на оленьих рогах над камином ружьем, хлыстами и тростями старого сквайра. Эти реликвии покойного свекра Нэнси, воспитанная в духе уважения к старшим, свято хранила, остальные же принадлежности охоты и прочих занятий вне дома она перенесла в другое помещение. Кубки по-прежнему украшают буфет, но теперь чеканное серебро не захватано руками, а на дне нет остатков, наводящих на неприятные мысли. В комнате пахнет лавандой и розами, заполнившими вазы из цветного камня. Чистотой и порядком дышит эта некогда мрачная комната, где вот уже пятнадцать лет властвует совсем иной дух.
— Разве вам непременно нужно возвращаться к чаю домой, папа? — спросила Нэнси. — Почему бы вам не остаться с нами? Вечер обещает быть прямо чудесным.
Старый джентльмен, беседуя с Годфри об увеличении налогов в пользу бедных и тяжелых временах, не слышал разговора дочерей.
— Нужно спросить у Присциллы, моя дорогая, — сказал он теперь уже старческим, разбитым голосом. — Она распоряжается и мной и фермой.
— И очень хорошо, что я распоряжаюсь тобой, отец, — отозвалась Присцилла, — не то твой ревматизм давно погубил бы тебя. А что касается фермы, то, случись что плохое, — а в наши времена этого всегда можно ожидать, — ты быстро вогнал бы себя в гроб, потому что тебе некого было бы винить в беде, кроме самого себя. Лучший способ хозяйничать — это дать распоряжаться другому, а самому только ворчать на него. Мне кажется, это многих уберегло бы от удара.
— Да, да, моя дорогая, — подтвердил отец, тихо смеясь, — я и не говорю, что ты плохо распоряжаешься.
— Тогда распорядись так, Присцилла, чтобы вы могли остаться к чаю, — сказала Нэнси, ласково положив руку на плечо сестры. — Ну, пожалуйста! А пока отец будет отдыхать, мы могли бы погулять по саду.
— Дорогая моя, он прекрасно подремлет и в шарабане, ведь править-то буду я. Что же касается того, чтобы остаться к чаю, то я не могу даже слышать об этом. Одна из наших служанок собирается выйти замуж к Михайлову дню, и у нее голова теперь не на месте… Ей все равно, перелить ли свежее молоко в крынки или в корыто для свиней. Все они на один лад. Им кажется, будто мир перевернется из-за того, что они выходят замуж. Так что дай-ка я надену шляпку, и у нас хватит времени погулять по саду, пока будут запрягать лошадь.
Прогуливаясь с сестрой по чисто выметенным дорожкам сада, обложенным ярким зеленым дерном, который составлял приятный контраст с темными сводами деревьев и плотной, как стена, тисовой изгородью, Присцилла сказала:
— Я очень рада, что твой муж обменялся землей с кузеном Осгудом и начнет заниматься молочным хозяйством. Жаль, что вы не сделали этого раньше, — теперь у вас будет чем себя занять. Нет ничего лучше молочного хозяйства, если люди хотят доставить себе немного хлопот, чтобы дни шли быстрее. Что ни говори, а полировать мебель, пока сама себя не увидишь в шкафу, как в зеркале, дело скучное. Между тем в молочном хозяйстве всегда выплывает что-нибудь новое, даже глубокой зимой так приятно, когда заставишь масло сбиваться, хочет оно или нет. Скоро и у тебя будет молочная ферма. Тогда тебе больше не придется скучать, дорогая, — добавила Присцилла, ласково пожимая руку сестры.
— Может быть, Присцилла, — промолвила Нэнси, отвечая сестре встречным пожатием и благодарным взглядом ясных глаз, — но не знаю, удовлетворит ли это Годфри: что для мужчины значит молочная ферма! А я, если грущу, то только из-за него. Я вполне удовлетворена тем, что мы имеем, был бы только он доволен.
— Ах, эти мужчины! — с шутливым негодованием воскликнула Присцилла. — Они положительно выводят меня из терпения: вечно им чего-то недостает и всегда они недовольны тем, что имеют. Они не могут сидеть спокойно в кресле, когда у них ничего не болит, а должны непременно либо сунуть себе трубку в рот, чтобы чувствовать себя на верху блаженства, либо глотать что-нибудь крепкое в промежутках между обедом и ужином. К счастью, наш отец никогда не был таким. И если бы богу угодно было сделать тебя дурнушкой, как меня, чтобы мужчины не бегали за тобой, мы и по сей день могли бы жить своей семьей и нам не было бы дела до людей с беспокойной кровью в жилах.
— Ах, не говори ты этого, Присцилла, — сказала Нэнси, жалея, что вызвала эту вспышку. — О Годфри никто не скажет плохого! Конечно, его огорчает, что у нас нет детей. Каждому мужчине хочется, чтобы было для кого работать и откладывать деньги, а он всегда заранее рисовал себе, как будет возиться с малышами. Другой на его месте еще больше выказывал бы свое недовольство. Он лучший из мужей!
— О, знаю, — возразила Присцилла, иронически улыбаясь, — знаю я этих жен: они то принимаются ругать своих мужей, то вдруг начинают хвалить их так, словно собираются выставить на продажу. Однако нам пора возвращаться — отец, наверно, ждет меня.
Большая одноколка со старой серой лошадью уже была подана к парадной двери, а мистер Лемметер, стоя на каменных ступеньках, от нечего делать рассказывал Годфри, какими достоинствами отличался Спекл в то счастливое время, когда его хозяин еще ездил на нем верхом.
— Я всегда держал хороших лошадей, ты ведь знаешь, — говорил старый джентльмен, желая напомнить людям помоложе свое славное прошлое.
— Не забудьте привезти Нэнси в Уорренс на этой неделе, мистер Кесс! — напомнила на прощание Присцилла, взявшись за вожжи и тронув ими лошадь.
— Я пройдусь полем к каменоломне, погляжу, как подвигаются осушительные работы, — сказал Годфри жене, когда гости уехали.
— Но к чаю ты вернешься, милый?
— Да, я приду через час.
У Годфри было в обычае по воскресным дням не спеша обходить поля и осматривать свое хозяйство. Нэнси редко сопровождала его, ибо женщины того поколения, — конечно, если они не занимались, подобно Присцилле, своей фермой или поместьем, — редко покидали пределы дома и сада, находя достаточный моцион в исполнении домашних обязанностей. Поэтому, если рядом не было Присциллы, Нэнси обычно усаживалась за чтение библии, но, немного почитав, постепенно забывала о тексте, который был у нее перед глазами, и впадала в раздумье.
Впрочем, воскресные мысли Нэнси редко отходили от благочестивых и набожных истин, навеянных раскрытой перед ней книгой. Нэнси не была достаточно сильна в богословии, чтобы ясно улавливать связь между священными документами прошлого, которые она открывала наугад, и своей простой и неприметной жизнью. Но в ней было сильно развито чувство справедливости и ответственности за свои поступки и их последствия для других людей. Эта черта была ярко выражена в характере Нэнси, у которой вошло в привычку вспоминать и весьма строго проверять свои прошлые побуждения и действия. Жизнь ее была довольно однообразна, и часы досуга она заполняла мысленным созерцанием того, что сохранилось в ее памяти за минувшие годы, в особенности за последние пятнадцать лет, прошедшие со времени ее замужества, как бы переживая второй раз свою жизнь и вникая в ее смысл. Она припоминала мельчайшие подробности, слова, оттенки голоса и взгляда в тех сценах, которые открывали для нее новую эпоху в жизни, заставляя глубже понять житейские испытания и отношения между людьми или призывая то к отказу от какого-либо мелкого желания, то к мучительной стойкости в выполнении воображаемого или подлинного долга. И всегда она спрашивала себя, нельзя ли ее в чем-либо упрекнуть. Возможно, что подобное чрезмерное углубление в себя следует считать болезненной склонностью, свойственной высоконравственной натуре при отсутствии всякой внешней деятельности и семейных забот, склонностью, неизбежной для женщины бездетной, с возвышенной душой и очень ограниченными обязанностями. «Я могу сделать так мало — сделала ли я все хорошо?» — такова была постоянно тревожившая ее мысль. И не было голосов, которые отзывали бы ее прочь от этого бесконечного монолога, не было властных требований, которые отвлекали бы ее энергию от напрасных сожалений и чрезмерных угрызений совести.
В замужней жизни Нэнси была одна основная нить болезненных переживаний, связывавшая между собой те глубоко запечатлевшиеся сцены, которые чаще всего оживали в ее памяти. Короткий разговор с Присциллой в саду придал ее воспоминаниям в этот воскресный день то же направление. Первое, о чем она подумала, оторвавшись мыслями от библии, но продолжая скользить глазами по строчкам, было удовлетворение тем, как энергично она защищала мужа от скрытых обвинений Присциллы. Оправдание любимого человека — это лучший бальзам, какой может сыскать для своих ран привязанность. «У мужчин так много забот!» — вот вера, дающая жене силу выслушивать грубые и злые речи супруга. А глубочайшие раны Нэнси возникли из убеждения, что отсутствие детей у их очага было для ее мужа тяжким лишением, с которым он не мог примириться.
И все же, вероятно, сама милая Нэнси еще острее ощущала, что ей отказано судьбой в блаженстве, которого она когда-то ждала со всевозможными надеждами и приготовлениями, торжественными и прозаическими, которые наполняют мысли любящей женщины, когда она готовится стать матерью. Разве не было в комоде ящика, полного детских вещей, сделанных ее аккуратными руками, неношенных и нетронутых, лежащих в таком порядке, в каком она сложила их четырнадцать лет назад, кроме одного маленького платьица, в котором ребенка похоронили? Но, несмотря на это тяжкое испытание, Нэнси оставалась столь безропотной, что несколько лет назад раз и навсегда запретила себе открывать этот ящик, чтобы не лелеять в себе желания того, в чем ей было отказано.
Может быть, эта строгость к самой себе, не допускавшая никакого снисхождения, которое она считала грехом, и не позволяла ей применять свою же мерку к мужу. «Это совсем другое дело, — рассуждала она, — мужчине гораздо труднее примириться с таким разочарованием. Женщина всегда может найти себе утешение, посвящая все помыслы мужу, но мужчина нуждается в чем-то таком, что заставляло бы его смотреть в будущее; да и сидеть часами у камина мужчине гораздо скучнее, чем женщине». И каждый раз, когда Нэнси доходила в своих размышлениях до этого места, стараясь видеть вещи в таком свете, в каком их видел Годфри, ее вновь обуревали сомнения. Сделала ли она все, что было в ее силах, чтобы облегчить Годфри тяжкое испытание? Была ли она действительно права, когда с таким упорством, стоившим ей немало горя, шесть лет назад, а затем снова четыре года назад, возражала против желания мужа усыновить ребёнка? Усыновление чужого ребенка было вообще чуждо нравам и обычаям того времени, но у Нэнси сложилось еще свое особое мнение на этот счет. Нэнси, по ее характеру, было так же необходимо иметь определенную точку зрения на все интересовавшие ее вопросы, не входившие исключительно в ведение мужчин, как и назначать точно определенное место для каждого принадлежащего ей предмета. А ее мнения были для нее теми жизненными правилами, исходя из которых она и действовала. Они были тверды не своей основой, а тем, что она держалась за них с настойчивостью, неотделимой от ее умственной деятельности. Для всех житейских обязанностей и норм, начиная от дочернего почтения и кончая выбором бального туалета, хорошенькая Нэнси Лемметер к тому времени, когда ей исполнилось двадцать три года, обладала незыблемым сводом созданных ею законов, и ее привычки строго им соответствовали. Эти твердые убеждения ничуть не мешали ей жить, — они пускали корни в ее уме и росли тихо, как трава. Много лет назад, мы знаем, она настаивала на том, чтобы одеваться, как одевалась Присцилла, потому, что «сестры должны одеваться одинаково» и потому, что «она поступит правильно, если будет носить платье, запачканное сырной краской». Это был незначительный, но типичный пример того, каким способом Нэнси регулировала свою жизнь.
Мы видим, что в основе трудного для нее самой сопротивления желанию мужа лежало не мелочное чувство эгоизма, а одно из ее твердых убеждений. Усыновить ребенка из-за того, что тебе самому было отказано в детях, означало, по ее мнению, испытывать провидение и строить свою судьбу наперекор воле всевышнего. Она была уверена, что из приемного ребенка не выйдет ничего хорошего, он будет проклятием для тех, кто дерзостно и своенравно добивается того, в чем, по неведомой причине, ему, для его же блага, отказано. «Когда вы видите, что тому или иному быть не суждено, — говорила Нэнси, — прямая ваша обязанность — отступиться не только от всяких попыток, но и от самого желания». Едва ли нашлись бы мудрецы, которые были бы способны оспорить ее правило, разве что оспорив его формулировку. Что же касается признаков, по которым она определяла, что тому или иному быть не суждено, то они зависели от ее чрезвычайно своеобразного мышления. Она отказалась бы сделать покупку в определенном месте, если бы три раза подряд на ее пути возникало препятствие в виде дождя или какого-либо другого явления, посланного небесами, полагая, что своенравное пренебрежение этими указаниями непременно повлечет за собой перелом руки или ноги, а то и еще большее несчастье.
— Но почему ты считаешь, что этот ребенок обязательно вырастет плохим? — спрашивал Годфри, уговаривая жену. — У ткача же она растет ничуть не хуже других ребят. А ведь он удочерил ее. Во всей округе нет более красивого ребенка, и она как будто прямо создана для того положения в жизни, которое мы могли бы ей дать. Разве мыслимо, чтобы такой ребенок стал проклятием для своих приемных родителей?
— Да, мой дорогой Годфри, — отвечала Нэнси, которая сидела, сжимая сложенные на коленях руки, и смотрела на мужа взглядом, полным грусти и любви. — У ткача девочка, может быть, и вырастет хорошей, но не забывай, что он не искал ребенка, как собираемся делать мы. Нас, я уверена, это к добру не приведет. Разве ты не помнишь, что рассказывала нам леди, которую мы встретили на водах в Ройстоне, о ребенке, усыновленном ее сестрой? Это единственный случай усыновления, о котором я когда-либо слышала, и что же? Приемыша, когда ему исполнилось двадцать три года, сослали на каторгу. Нет, дорогой Годфри, не проси меня сделать то, что, я убеждена, было бы дурно. Я была бы несчастна до конца моих дней. Я знаю, тебе очень тяжело — мне такое лишение переносить легче, но ведь на то воля провидения.
Может показаться странным, что Нэнси с ее религиозными убеждениями, выхваченными из узких общественных традиций, отрывков церковного вероучения, недостаточно понятых, и девических суждений, основанных на очень небольшом жизненном опыте, сама пришла к образу мышления, столь родственному мышлению многих благочестивых людей, чьи верования образуют систему, ей совершенно неизвестную. Но это уже не покажется странным, если принять во внимание, что человеческие верования, как и все, что растет само по себе, всегда вырываются за пределы системы.
Годфри, как только решил усыновить ребенка, указал на Эппи, которой было тогда двенадцать лет. Ему и в голову не приходило, что Сайлес скорее согласится расстаться с жизнью, чем с Эппи. Он был уверен, что ткач, желая только добра девочке, которой он посвятил столько хлопот, будет рад, если на ее долю выпадет такое счастье. Она всегда будет от души благодарна Сайлесу, а он будет обеспечен до конца своих дней и щедро вознагражден за все то хорошее, что он сделал для ребенка. Разве не обязаны люди, занимающие более высокое положение, снимать заботу с людей, несравненно более бедных? Годфри Кессу, по причинам, известным ему одному, это казалось совершенно естественным, и, впадая в обычную ошибку, он вообразил, что осуществить его желание будет легко, раз у него есть на это свои личные мотивы. Конечно, он просто не понимал истинного отношения Сайлеса к Эппи, но следует помнить, что те впечатления, которые Годфри мог вынести, сталкиваясь с трудовым людом в тех краях, наводили его на мысль, что тонкость чувств редко уживается с мозолистыми ладонями и скудными средствами, а проникнуть в те исключительные события, которые произошли в жизни ткача, он не имел случая, да и не пытался. Только по незнанию и непониманию истинного положения вещей мог Годфри сознательно лелеять такой бессердечный замысел. Вообще же его природная доброта давно взяла верх над разнузданными желаниями, и похвала Нэнси была основана не только на ослеплении любящей жены.
«Я была права, — говорила она себе, припоминая их споры. — Я чувствую, что была права, ответив ему отказом, хотя один бог знает, как это было мне больно и тяжело. А как великодушно отнесся к моему отказу Годфри! Другой на его месте очень рассердился бы за такое сопротивление его желаниям и мог бы даже воскликнуть, что ему не повезло с женитьбой. Но Годфри ни разу не проронил жестокого слова. Он только не умеет скрывать свои чувства; я знаю, все кажется ему таким бесцельным, даже имение. А насколько по-другому все было бы для него, если бы он, проводя время на своих полях, знал, что у него подрастают дети, ради которых он хлопочет. Но я не должна роптать: кто знает, быть может, если бы он женился на другой и у нее родились дети, она причинила бы ему другие огорчения?»
Эта возможность служила главным утешением Нэнси, и, чтобы усилить его, она старалась окружить мужа такой нежностью, на какую была бы неспособна никакая другая жена. Только в одном желании она отказала ему, и Годфри ценил ее усилия и не винил ее за упрямство. Нельзя было прожить с ней пятнадцать лет и не понять, что глубокая приверженность ко всему справедливому и искренность, чистая как утренняя роса, были главными чертами ее характера. И в самом деле, Годфри чувствовал это так сильно, что, сознавая собственную нерешительность и неспособность встречать трудности лицом к лицу, — свойства, порождавшие подчас криводушие и фальшь, — всегда испытывал какое-то благоговение перед этой благородной женщиной, стремившейся угадывать по глазам его желания. Он считал невозможным рассказать ей правду про Эппи. Она никогда не победит в себе того возмущения, которое вызовет в ней история его первого брака, если рассказать ее теперь, после того как он так долго ее скрывал. Ребенок тоже, думал он, будет ей неприятен. Самый вид его будет причинять ей страдание. Этот удар, нанесенный гордости Нэнси, при ее неведении мирского зла может оказаться гибельным для такого хрупкого существа. Раз уж он женился на ней, нося в сердце такую тайну, он должен хранить ее до конца. Как бы горько ему ни было, он никогда не решится на то, что вызовет непоправимый разлад между ним и так давно любимой женой.
Однако почему же он не мог примириться с отсутствием детей у очага, украшением которого была такая жена? Почему же его разум не раз возвращался к этим мыслям, словно здесь была единственная причина, делавшая его жизнь не вполне счастливой? По-видимому, так бывает со всеми мужчинами и женщинами, если они достигают зрелого возраста без ясного понимания того, что вся жизнь не может быть безоблачно счастливой. В пасмурные минуты смутная неудовлетворенность ищет породившую ее причину и находит ее в том, что человеку не хватает какого-то одного, еще не испытанного, блага. Сидя у очага, у которого не резвятся дети, неудовлетворенный человек с завистью думает об отцах, возвращение которых домой приветствуют юные голоса. Но за столом, где одна над другой возвышаются детские головки, напоминая растения в питомнике, он видит за ними лишь постоянную заботу и приходит к выводу, что чувство, заставляющее мужчин жертвовать свободой и искать брачных уз, не что иное, как временное помешательство.
У Годфри, кроме обычного, свойственного человеку недовольства своей судьбой, была еще одна причина, заставлявшая его постоянно думать о том, чего он лишен, — совесть, изо дня в день упрекавшая его, теперь заставила его считать отсутствие детей в доме справедливым возмездием, а между тем время шло, и из-за отказа Нэнси удочерить девочку ему становилось все труднее и труднее искупить свою вину.
К этому воскресенью прошло уже четыре года с тех пор, как Годфри в последний раз говорил о своем желании, и Нэнси считала, что он больше не вернется к волновавшему обоих вопросу.
«Будет ли это с годами заботить его больше или меньше? — думала она. — Боюсь, что больше. Старики сильнее ощущают отсутствие детей. Что бы делал отец без Присциллы? А если я умру, Годфри будет очень одинок — ведь он не очень дружит с братьями. Но зачем быть слишком любопытной и загадывать вперед? Пока я должна свято исполнять свой долг».
С этой мыслью Нэнси очнулась от задумчивости и снова подняла глаза на забытую страницу. Ее размышления длились гораздо дольше, чем она предполагала, ибо, к ее удивлению, вскоре появилась служанка с чайным сервизом. Собственно говоря, чай пить было еще рано, но у Джейн были свои причины торопиться.
— Хозяин уже вернулся, Джейн?
— Нет, мэм, его еще нет! — произнесла Джейн с ударением, которого ее хозяйка, однако, не заметила.
— Не знаю, видели ли вы, мэм, — продолжала Джейн, помолчав, — но мимо нашего окна вон в ту сторону валит народ. Наверно, что-нибудь стряслось. Во дворе никого нет, а то бы я послала посмотреть. Я слазила на чердак, но за деревьями ничего не видно. Только бы никто не был ранен или убит!
— Будем надеяться, что ничего страшного не случилось, — ответила Нэнси. — Может быть, опять бык мистера Снела вырвался на свободу?
— Только бы он никого не забодал! — сказала Джейн, не полностью отвергая предположение, что могут последовать какие-либо беды.
«Эта девушка меня всегда пугает, — подумала Нэнси. — Хоть бы Годфри поскорее вернулся!»
Она подошла к окну и стала напряженно всматриваться в дорогу, испытывая волнение, ей самой казавшееся ребяческим, ибо никаких признаков смятения, о котором говорила Джейн, не было видно, да и Годфри должен был возвратиться не по дороге, а через поля. Однако она оставалась у окна, глядя на тихое кладбище, где длинные тени могильных памятников ложились на ярко-зеленые холмики и на пылающую красками осеннюю листву деревьев в саду священника. Перед такой безмятежной красотой природы еще больше чувствовался надвинувшийся смутный страх, подобный ворону, медленно рассекающему крыльями напоенный солнцем воздух. С каждой минутой Нэнси все нетерпеливее ждала прихода Годфри.

Глава XVIII

Кто-то отворил дверь комнаты, и Нэнси мгновенно почувствовала, что это ее муж. Худшие опасения любящей жены сразу рассеялись, и она радостно повернулась к вошедшему.
— Слава богу, ты пришел! — сказала она, подходя к нему. — Я уже начала волн…
Она остановилась на полуслове, ибо Годфри, сняв дрожащими руками шляпу, повернулся к ней с белым, как мел, лицом и странным блуждающим взором — он смотрел на нее, но видел лишь какое-то другое, скрытое от нее зрелище. Боясь заговорить, она положила руку ему на плечо, но он не обратил внимания на ее прикосновение и тяжело опустился в кресло.
В дверях снова появилась Джейн с кипящим чайником в руках.
— Скажи ей, чтоб она ушла, — бросил Годфри, и когда дверь снова затворилась, он, сделав над собой усилие, заговорил более вразумительно. — Садись, Нэнси, вот сюда, — сказал он, указывая на стул рядом с собой. — Я нарочно поспешил домой, чтобы самому рассказать тебе обо всем. Меня постиг тяжелый удар… но больше всего меня беспокоит мысль, как перенесешь его ты.
— Что-нибудь случилось с отцом или Присциллой? — еле слышно спросила Нэнси. Ее губы дрожали, крепко стиснутые руки лежали на коленях.
— Нет, это не касается тех, кто сейчас жив, — ответил Годфри, неспособный к той деликатности и осторожности, к которым он стремился в своем сообщении. — Это Данстен… мой брат Данстен, который пропал шестнадцать лет назад. Мы нашли его… нашли его тело… его скелет.
Глубокий страх, охвативший Нэнси, когда Годфри заговорил, при этих словах сменился облегчением. Немного успокоившись, она сидела и ждала, что он скажет дальше.
— Вода из каменоломни вся ушла, — продолжал он, — наверно из-за осушительных работ. И он лежит там… лежал шестнадцать лет, зажатый между двумя большими камнями. При нем его часы с брелоками и хлыст с золотой рукояткой, на которой стоит мое имя. Он взял его без спросу в тот день, когда отправился на охоту верхом на Уайлдфайре, — тогда его видели в последний раз.
Годфри замолчал — нелегко было выговорить то, что он еще хотел ей сказать.
— Ты думаешь, он утопился? — спросила Нэнси, немного удивленная сильным волнением мужа по поводу случившегося так давно, да еще с нелюбимым братом, от которого можно было ожидать еще худшего.
— Нет, он упал нечаянно, — тихо, но внятно произнес Годфри, будто желая придать своим словам какое-то особое значение. И вдруг добавил: — Это Данстен обокрал Сайлеса Марнера.
Яркая краска удивления и стыда покрыла лицо и шею Нэнси, ибо воспитание приучило ее смотреть на преступление, совершенное даже дальним родственником, как на бесчестье для семьи.
— О Годфри! — воскликнула она с глубоким сочувствием в голосе, так как тотчас поняла, что муж еще острее переживает этот позор.
— Там лежали деньги, — продолжал он, — деньги ткача. Всё собрали, и сейчас скелет несут в «Радугу». Но я пришел, чтобы рассказать тебе. Теперь уже ничего не поделаешь, ты должна знать все.
Он замолчал и долго сидел, не поднимая глаз. Нэнси хотела было обратиться к нему со словами утешения, но удержалась, чувствуя, что не все еще сказано, что Годфри хочет сообщить ей что-то еще. Наконец он поднял глаза и, не отводя взгляда от ее лица, сказал:
— Правда рано или поздно выходит наружу, Нэнси! Когда всемогущий бог этого хочет, наши тайны перестают быть тайнами. Я долго жил с тайной на душе, но больше не намерен скрывать ее от тебя. Я не хочу, чтобы ты узнала ее от какого-нибудь постороннего человека, и не хочу, чтобы ты узнала ее после моей смерти. Сейчас я расскажу тебе об этом. Всю жизнь я колебался, рассказать или нет, но сейчас решил твердо.
Нэнси снова охватил ужас. Глаза мужа и жены встретились, полные страха, на время затмив взаимные чувства.
— Нэнси, — медленно сказал Годфри, — когда я женился на тебе, я кое-что от тебя утаил, утаил то, о чем мне следовало тебе рассказать. Женщина, которую Марнер нашел мертвой в снегу, мать Эппи, — эта несчастная женщина была моей женой. Эппи — моя дочь.
Он замолчал, страшась последствий своего признания. Но Нэнси сидела не шелохнувшись. Она лишь опустила глаза и больше не смотрела на него. Бледная, стиснув руки на коленях, она замерла, неподвижная как статуя.
— Ты теперь больше не будешь уважать меня, — с дрожью в голосе произнес Годфри.
Она молчала.
— Я не должен был оставлять ребенка без отца, я не должен был скрывать существование девочки от тебя. Но я не мог отказаться от тебя, Нэнси. Я был завлечен в тот брак и тяжко за него поплатился.
Нэнси все еще молчала, опустив глаза, и он уже ждал, что сейчас она встанет и скажет, что уходит к отцу. Как могла она простить его прегрешения, которые должны были казаться такими черными ей, с ее простыми, суровыми взглядами.
Наконец она снова подняла на него взор и заговорила. В ее голосе не было возмущения, только глубокая грусть.
— Годфри, если бы ты рассказал мне об этом шесть лет назад, мы могли бы выполнить хоть часть нашего долга перед ребенком. Неужели ты думаешь, что я отказалась бы принять ее в свой дом, зная, что она твое дитя?
В этот миг Годфри познал всю горечь своей ошибки, напрасной и непоправимой. Он недооценивал женщину, с которой прожил так долго. Но Нэнси заговорила снова, теперь уже с большим волнением:
— Ах, если бы она была с нами с самого начала, Годфри, если бы ты взял ее, как обязан был сделать, она считала бы меня своей матерью, и ты был бы счастливее со мной. Я легче перенесла бы смерть нашей малютки, и жизнь наша была бы больше похожа на то, о чем мы всегда мечтали.
Слезы полились из глаз Нэнси, мешая ей говорить.
— Но если бы я рассказал тебе, ты не вышла бы за меня замуж, Нэнси! — возразил Годфри, пытаясь в горечи раскаяния все же доказать себе, что его поведение не было совершенно безрассудным. — Теперь ты думаешь иначе, но тогда ты не вышла бы за меня. При твоей гордости и при гордости твоего отца ты не пожелала бы иметь ничего общего со мной после подобного скандала.
— Не знаю, что бы я сделала в ту пору, Годфри, но я никогда не вышла бы замуж ни за кого другого. Однако и ради меня ты все же не должен был поступать дурно. Ничто на свете не стоит того, чтобы поступать дурно. Наперед все выглядит лучше, чем оказывается потом. Это можно сказать, как видишь, даже о нашем браке.
Грустная улыбка скользнула по лицу Нэнси, когда она произнесла эти слова.
— Я был хуже, чем ты думала, Нэнси, — робко сказал Годфри. — Сможешь ли ты когда-нибудь простить меня?
— Зло, причиненное мне, Годфри, невелико. Ты загладил его своей добротой ко мне за эти пятнадцать лет. Но ты причинил зло своей дочери, и сомневаюсь, можно ли его когда-нибудь полностью искупить.
— Но мы можем взять Эппи и теперь, — сказал Годфри. — Мне все равно, пусть хоть весь мир узнает ее историю. Отныне я навсегда стану честным человеком.
— Теперь, когда она уже взрослая, это будет совсем не то, — сказала Нэнси, печально качая головой. — Но ты обязан признать ее и позаботиться о ней, а я постараюсь выполнить свой долг и буду просить бога, чтобы она полюбила меня.
— Значит, сегодня же вечером, когда в каменоломне все успокоится, мы пойдем к Сайлесу Марнеру.

Глава XIX

В девятом часу того же вечера Эппи и Сайлес сидели в хижине одни. После сильного волнения, пережитого ткачом из-за событий этого дня, ему хотелось отдохнуть в тишине, и он даже попросил миссис Уинтроп и Эрона, которые, конечно, задержались у него дольше других, оставить его наедине с Эппи. Возбуждение еще не прошло, оно лишь достигло той стадии, когда острота восприятия делает всякое внешнее вмешательство невыносимым, когда человек чувствует не усталость, а скорее какой-то прилив мыслей и чувств, при котором невозможно уснуть. Всякий, кому довелось наблюдать в такие минуты других людей, не может не запомнить яркий блеск их глаз и особую выразительность даже грубых черт лица, сопровождающую это кратковременное состояние. Кажется, будто небывалая восприимчивость слуха к голосам души заставила трепетать грузное человеческое тело, словно «красота, рожденная лепетом» отразилась на лице внемлющего.
Лицо Сайлеса являло собой подобное преображение, когда он сидел в кресле и смотрел на Эппи. Она придвинула скамеечку к его ногам и оперлась на его колени, держа в своих руках его руки и не сводя с него глаз. На столе, освещенное пламенем свечи, лежало вновь обретенное золото, прежнее, столь любимое золото, разложенное на кучки, как обычно Сайлес раскладывал его в те дни, когда оно было его единственной радостью. Он рассказывал, как, бывало, каждый вечер пересчитывал его и какой одинокой оставалась его душа, пока Эппи не была послана ему.
— Сначала я боялся, — глухим голосом говорил он, — как бы ты опять не превратилась в золото, ибо, куда бы я ни повернул голову, оно всюду мерещилось мне, и я думал, что был бы счастлив, если бы мог вновь прикоснуться к нему и знать, что оно возвратилось ко мне. Но так продолжалось недолго. Вскоре я понял, что если бы золото вернулось ко мне, это было бы несчастьем: оно отняло бы тебя, а я уже чувствовал, что не могу жить, не видя тебя, не слыша твоего голоса и не чувствуя прикосновения твоих пальчиков. Ты не знала тогда, Эппи, ты была еще совсем малюткой, — ты не знала, как любил тебя твой отец Сайлес.
— Но я знаю это теперь, отец, — сказала Эппи. — Если бы не ты, меня отдали бы в работный дом, и не было бы никого, кто бы любил меня.
— Нет, мое дорогое дитя, это было счастьем прежде всего для меня. Если бы ты не была послана спасти меня, я от горя сошел бы в могилу. Деньги были отняты у меня вовремя; ты видишь — они сохранились, сохранились до той поры, пока не понадобились тебе. Это прямо чудо, вся наша жизнь — чудо.
Сайлес посидел немного молча, глядя на деньги.
— Теперь они уже не имеют надо мной силы, — задумчиво сказал он, — нет, не имеют. Любопытно, могут ли они когда-нибудь снова овладеть мною. Не думаю, чтобы это было возможно, даже если бы я потерял тебя, Эппи. Я стал бы думать, что снова покинут богом, и забыл бы о том, что бог был добр ко мне.
Тут раздался стук в дверь, и Эппи пришлось встать, не ответив Сайлесу. Как она была хороша, со слезами умиления на глазах и легким румянцем на щеках, когда пошла отворить дверьI Увидев мистера и миссис Кесс, Эппи покраснела еще больше. Она низко присела перед ними и широко распахнула дверь.
— Извини, моя милая, что мы беспокоим вас в такой поздний час, — сказала миссис Кесс, беря Эппи за руку и глядя ей в лицо с симпатией и восхищением. Сама Нэнси была бледна и дрожала.
Придвинув стулья для гостей, Эппи стала рядом с Сайлесом напротив них.
— Ну, Марнер, — сказал Годфри, стараясь говорить спокойно, — я очень рад, что ваши деньги, которые пропадали столько лет, теперь снова при вас. Вы пострадали по вине одного из членов моей семьи, это меня крайне огорчает, и я чувствую себя обязанным возместить вам ущерб, как могу. Что бы я теперь ни сделал для вас, это будет лишь уплатой долга, даже если бы я имел в виду только покражу. Но, кроме золота, я еще за многое другое был и буду обязан вам, Марнер.
Годфри замолчал, вспомнив, что заранее договорился с женой начать разговор о своем отцовстве очень осторожно и, по возможности, отложить раскрытие тайны на будущее, чтобы постепенно подготовить Эппи. Нэнси настаивала на этом, понимая, как болезненно воспримет Эппи разоблачение отношений между ее отцом и матерью.
Сайлес, всегда чувствовавший себя неловко, когда с ним разговаривали люди «знатные», как мистер Кесс, высокий, цветущий мужчина, которого обычно приходилось видеть только верхом на лошади, ответил несколько принужденно:
— Я и так за многое должен благодарить вас, сэр! Что же касается кражи, я не считаю это потерей для себя, а если бы и считал, это все равно, — вы не можете отвечать за то, что случилось.
— Вы, конечно, вольны так рассуждать, Марнер, но я смотрю на это иначе. И, я надеюсь, вы позволите мне действовать согласно моим понятиям о справедливости. Я знаю, что вы довольствуетесь малым и всю жизнь много работали.
— Да, сэр, да, — задумчиво ответил Марнер. — Мне пришлось бы плохо без моей работы. Только она и спасала меня, когда я потерял все остальное.
— Правильно, — подтвердил Годфри, относя слова Марнера только к его физическим потребностям. — Вы неплохо поработали здесь в деревне, где всегда хватало работы для ткача. Но теперь такой труд, утомительный для глаз, вам уже не по силам, Марнер. Пора оставить работу и отдохнуть. Вы изрядно сдали, хотя вам еще не так много лет, а?
— Лет мне пятьдесят пять, сэр, или около того, — ответил Сайлес.
— О, так вы еще вполне можете прожить лет тридцать, — посмотрите на старого Мэси! А эти деньги, что лежат на столе, не такая уж большая сумма. Они не так много принесут, если отдать их под проценты, и на них долго не проживешь. Конечно, будь вы человек одинокий — тогда другое дело, а вам еще много лет придется содержать двоих.
— Ничего, сэр, — возразил Сайлес, на которого слова Годфри не произвели никакого впечатления, — я не боюсь нужды. Мы с Эппи отлично проживем. Мало у кого из рабочего люда отложено столько. Я не знаю, много ли значит это золото для людей знатных, но для меня это большие деньги, пожалуй даже слишком большие. Ведь нам нужно очень мало.
— Только был бы у нас садик, отец! — сказала Эппи и вспыхнула до ушей.
— Тебе хотелось бы иметь сад, моя милая? — вмешалась Нэнси, полагая, что такой оборот разговора может помочь ее мужу. — Я тебя понимаю — я сама очень много времени вожусь в саду.
— Да, в Красном доме у нас немало возни с садом, — подхватил Годфри, сам удивляясь тому, как трудно ему высказать предложение, казавшееся столь легким на расстоянии. — Вы очень много сделали для Эппи, Марнер, за эти шестнадцать лет. И вы, наверно, были бы рады видеть ее хорошо обеспеченной, не так ли? Она выглядит цветущей и здоровой, но едва ли она пригодна для тяжелой трудовой жизни — она не похожа на крепких девушек из рабочих семей. Вам, наверно, приятно было бы видеть, что о ней заботятся люди, которые могут оставить ей неплохое наследство и сделать из нее леди? Она для этого подходит больше, чем для тяжелой жизни, какая предстоит ей через несколько лет.
Легкая краска выступила на лице Марнера и сейчас же исчезла. Эппи же просто не понимала, зачем мистер Кесс столько говорит о вещах, казалось очень далеких от действительности. Но Сайлес уже почувствовал обиду и тревогу.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, сэр, — промолвил он, не располагая достаточным запасом слов, чтобы выразить те смешанные чувства, с которыми он слушал мистера Кесса.
— Вот что я хочу сказать, Марнер, — заявил Годфри, решившись наконец перейти к делу. — Мы с миссис Кесс, как вы знаете, бездетны, и нет рядом с нами никого, кто мог бы пользоваться нашим прекрасным домом и тем достатком, которого у нас больше, чем нужно для двоих. Вот почему нам хотелось бы иметь подле себя кого-нибудь, кто заменил бы нам дочь. Мы хотели бы взять Эппи к себе. Она будет для нас во всем как родная дочь. А вам, после того как вы положили столько трудов на ее воспитание, в вашем преклонном возрасте было бы большим утешением видеть ее счастливой. Кроме того, вы будете щедро вознаграждены. И Эппи, я уверен, будет всегда любить вас и сохранит глубокую благодарность к вам. Она будет часто навещать вас, и мы готовы сделать все возможное, чтобы обеспечить вам счастливую старость.
Годфри Кесс, человек простой, произнося эти слова, испытывал некоторое смущение, поэтому, естественно, выражался гораздо грубее, чем хотел бы, и легко мог обидеть человека впечатлительного. Пока он говорил, Эппи одной рукой обняла Сайлеса за шею, а другой любовно гладила его по голове: она чувствовала, что он весь дрожит. Когда мистер Кесс кончил, Сайлес еще некоторое время молчал, обессиленный борьбой противоречивых и равно мучительных чувств. Сердце Эппи замирало при виде отчаяния отца. Наклонясь к нему, она хотела как-нибудь его успокоить, но в этот миг чувство страха в Сайлесе взяло верх над всеми остальными, и он тихо сказал:
— Эппи, дитя мое, говори! Я не стану мешать твоему счастью. Поблагодари мистера и миссис Кесс.
Эппи сняла руку с плеча отца и шагнула вперед. Ее щеки пылали, но на этот раз не от робости: сознание, что отец борется с собой и страдает, заставило ее отбросить застенчивость. Она низко присела сначала перед миссис Кесс, потом перед мистером Кессом и сказала:
— Благодарю вас, мэм, благодарю вас, сэр, но я не покину отца, и никто не будет мне ближе его. Я не хочу стать леди, но все-таки большое вам спасибо, — Эппи еще раз присела. — Я не могу расстаться с людьми, к которым привыкла.
При последних словах губы Эппи задрожали. Она возвратилась к отцу и вновь обняла его, а Сайлес, подавив рыдание, схватил ее руку.
В глазах Нэнси стояли слезы, но вместе с участием к Эппи она, естественно, испытывала и горечь за мужа. Она не осмеливалась заговорить, не зная, что происходит сейчас в его душе.
Годфри испытывал раздражение, охватывающее всех нас, когда мы встречаем на пути неожиданное препятствие. Он пришел, полный раскаяния и решимости исправить ошибку, насколько это еще допускало время. Овладевшие им чувства требовали, чтобы он шел по заранее намеченному пути, который считал единственно правильным. Поэтому он не мог глубоко понять и одобрить чужие чувства, которые шли вразрез с его благими намерениями.
— Но я имею право на тебя, Эппи, самое священное из всех прав! — заявил он, и в голосе его, кроме волнения, слышался гнев. — Я обязан взять Эппи и обеспечить ее, Марнер! Она моя родная дочь, ее мать была моей женой. Я имею полное право на нее, и это право выше всех остальных.
Эппи вздрогнула и страшно побледнела. Но Сайлес, отбросивший свое главное опасение, что его желания могут пойти во вред Эппи, напротив, почувствовал, как в нем растет дух сопротивления отца, охраняющего свое детище.
— В таком случае, сэр, — ответил он с горечью, которая молчала в нем с того памятного дня, когда погибли его юношеские мечты, — в таком случае, сэр, почему же вы не заявили об этом шестнадцать лет назад? Почему вы не пришли за ней, пока я еще не успел полюбить ее, вместо того чтобы отнимать ее у меня сейчас, когда это все равно что вырвать сердце из моей груди? Бог дал ее мне, потому что вы отвернулись от нее, и он видит в ней мою дочь. У вас нет прав на нее! Когда человек отвергает благословение божье, это благословение достается тем, кто готов принять его.
— Это верно, Марнер. Я был неправ. Я раскаиваюсь в своем поведении, — сказал Годфри, который не мог не чувствовать справедливости слов Сайлеса.
— Рад это слышать, сэр, — ответил Марнер с еще большим волнением, — но раскаяние не меняет того, что продолжалось шестнадцать лет. Вот вы пришли сейчас и говорите: «Я ее отец». Но это не меняет наших чувств. Меня она зовет отцом с тех пор, как научилась произносить это слово.
— Я надеюсь, вы посмотрите на это более благоразумно, Марнер, — сказал Годфри, невольно смущенный неумолимой правдой слов ткача. — Ведь мы не собираемся забрать ее от вас совсем, с тем чтобы вы ее никогда больше не видели. Она останется рядом с вами и будет часто приходить к вам. Ее чувства к вам нисколько не изменятся.
— Не изменятся? — еще более возмутился Марнер. — Как они могут не измениться? Теперь мы едим одну и ту же пищу, пьем из одной чашки и думаем об одних и тех же вещах. Не изменятся! Пустой разговор! Это будет нам нож в сердце!
Годфри, по своему ограниченному житейскому опыту не способный понять всю глубину простых слов Марнера, снова рассердился. Ему казалось, что ткач просто эгоист (суждение, частое у тех, кто никогда не испытал своей собственной готовности к самопожертвованию), который противится настоящему благу Эппи. Он решил, что должен ради нее отстаивать свои права.
— Я думал, Марнер, — сурово сказал он, — я думал, ваша любовь к Эппи заставит вас радоваться, что на ее долю выпало такое счастье, и надеялся, что вы сумеете ради нее пойти на некоторые жертвы. Вы должны были бы помнить, что жизнь ваша не вечна и что сейчас Эппи находится в том возрасте, когда судьба ее может сложиться совсем иначе, чем в отцовском доме. Она может выйти замуж за простого рабочего, и тогда я никак не мог бы обеспечить ей полный достаток. Вы стоите на ее пути к благополучию, и хотя мне жаль причинять вам боль после того, что вы сделали для Эппи, а я только должен был сделать, все же я обязан настаивать на том, чтобы самому позаботиться о родной дочери. Я хочу выполнить свой долг.
Трудно сказать, кто был более потрясен этими словами Годфри: Сайлес или Эппи. Мысль усиленно работала в голове Эппи, когда она прислушивалась к спору между ее старым любимым отцом и этим новым, чуждым ей, который внезапно появился, чтобы занять место туманного призрака, надевшего кольцо на палец ее матери. Ее воображение умчалось назад в догадках о прошлом и вперед в догадках о том, что означает это вдруг обнаружившееся отцовство. В последней речи Годфри она уловила слова, которые дали ей ясно понять, что ее ждет. Однако не мысли о прошлом и будущем определили ее решение. Его определили те чувства, которые трепетали в каждом слове, произнесенном Сайлесом. Но слова Годфри, помимо этих чувств, вызвали в ней сознание неприемлемости того, что ей предлагали, и неприязнь к новому отцу.
А Сайлеса снова охватил страх, что обвинение Годфри, может быть, справедливо и что он, Сайлес, препятствует благу Эппи. Он долго молчал, борясь с собой, прежде чем произнести решающие слова. Наконец он дрожащим голосом промолвил:
— Я больше ничего не скажу. Пусть будет так, как вы хотите. Поговорите с ней. Я не буду вам мешать.
Даже Нэнси, при всей ее острой чувствительности в отношении собственных привязанностей, разделяла точку зрения мужа, что Марнер неправ в своем желании удержать Эппи после того как появился ее настоящий отец. Она понимала, какое это тяжкое испытание для бедного ткача, но ее свод законов не позволял ей даже сомневаться в том, имеет ли отец по крови преимущество перед каким-либо приемным отцом. Кроме того, Нэнси, привыкшая проводить жизнь в довольстве и наслаждаться преимуществами «солидного положения», не находила ничего привлекательного в скромных радостях и обычаях людей, рожденных в бедности. По ее мнению, Эппи, восстановленная в правах, принадлежащих ей по рождению, должна была вступить, хотя бы и поздно, на путь бесспорного блага. Поэтому она выслушала последние слова Сайлеса с облегчением и решила, как и Годфри, что цель их стараний достигнута.
— Эппи, дорогая моя, — сказал Годфри, глядя на дочь не без смущения, ибо сознавал, что она достаточно взрослая, чтобы судить его, — мы хотим, чтобы ты всегда питала любовь и благодарность к человеку, который столько лет был тебе отцом, и поможем тебе как можно лучше устроить его жизнь. Но мы надеемся, что ты полюбишь и нас. И хотя я столько лет не выполнял долга отца, сейчас и до конца моей жизни я хотел бы делать для тебя все, что в моих силах, и обеспечить тебя, как мое единственное дитя. А в моей жене ты найдешь лучшую из матерей. Это — благословение, которого ты не знала с тех пор, как достигла возраста, когда умеют его ценить.
— Моя милая, ты будешь для меня самым дорогим существом, — с нежностью в голосе сказала Нэнси. — Если у нас будет дочь, больше нам ничего не нужно.
Эппи не вышла вперед и не присела, как раньше. Она взяла руку Сайлеса в свои, крепко сжала ее, — это была рука ткача с ладонью и кончиками пальцев, чувствительными к такому пожатию, — и заговорила более решительно и более холодно, чем прежде.
— Благодарю вас, мэм, благодарю вас, сэр, за ваше предложение. Оно очень великодушно, но очень далеко от моих желаний. Если бы меня заставили покинуть моего отца и я бы знала, что он сидит тут один, думая обо мне и тоскуя, для меня больше не было бы радости в жизни. Мы жили счастливо с ним вдвоем, и я не могу быть счастлива без него. Он говорит, что у него не было на свете никого близкого, пока я не была послана ему, и у него не будет никого, если я уйду. Он заботился обо мне и любил меня с первого дня. Я останусь с ним, пока он жив, и никто никогда не станет между нами.
— Но уверена ли ты, Эппи, — тихо сказал Сайлес, — уверена ли ты, что никогда не пожалеешь, оставшись среди бедняков, когда ты могла бы иметь самые нарядные платья и все самое лучшее?
Это особенно смущало его, когда он слушал слова Эппи, полные преданной любви.
— Я никогда не пожалею об этом, отец, — сказала Эппи. — Я не знала бы, о чем думать и чего хотеть среди дорогих вещей, к которым я не привыкла. И мне было бы совсем нелегко носить красивые платья, ездить в коляске, сидеть на почетном месте в церкви и при этом знать, что люди, которые мне дороги, перестали считать меня своей. Что же осталось бы мне тогда?
Нэнси бросила на Годфри грустный вопрошающий взгляд. Но глаза его были опущены, и он водил концом палки по полу, словно о чем-то рассеянно размышляя. Она решила, что будет лучше, если разговор продолжит она.
— Все, что ты говоришь, вполне понятно, мое дорогое дитя. Совершенно естественно, что ты привязана к тем, кто тебя воспитал, — мягко сказала она. — Но у тебя есть долг перед твоим законным отцом. Жертвы, может быть, принесет не одна только сторона. Если твой отец отворяет перед тобой двери своего дома, мне кажется, ты не имеешь права поворачиваться к ним спиной.
— Я знаю и люблю только одного отца, — пылко ответила Эппи со слезами в голосе. — Я всегда думала о маленьком домике, где он будет сидеть в уголке, а я буду заботиться о нем и работать для него. Я не могу думать ни о каком ином доме. Я не была воспитана, чтобы стать леди, и мне это не по душе. Я люблю людей труда, их пищу, их образ жизни. И я дала слово, — горячо закончила она, роняя слезы, — рабочему человеку. Когда мы поженимся, он будет жить вместе с нами и поможет мне заботиться об отце.
Годфри поднял на Нэнси глаза, полные страдания. Лицо его горело. Это было крушение всех его планов, его надежды в какой-то степени искупить тягчайший в своей жизни проступок. Ему стало душно в комнате.
— Пойдем отсюда, — прошептал он.
— Мы не будем сейчас больше говорить об этом, — сказала Нэнси, вставая. — Мы твои благожелатели, моя дорогая, и ваши также, Марнер. Мы зайдем к вам в другой раз. Теперь уже становится поздно.
Этими словами она старалась смягчить внезапный уход ее мужа, ибо Годфри, не способный больше вымолвить ни слова, направился прямо к двери.

Глава XX

Нэнси и Годфри молча шли домой при свете звезд. Войдя в столовую, Годфри тяжело опустился в кресло, а Нэнси, сняв капор и шаль, подошла к камину и стала рядом с мужем, не желая ни на минуту оставлять его одного и все же боясь проронить хоть слово, которое могло бы причинить ему боль. Наконец Годфри повернул голову в ее сторону, взоры их встретились, и они долго, не шевелясь, смотрели друг другу в глаза. Такой полный доверия взгляд мужа и жены напоминает первое мгновение отдыха после большой усталости или спасения от огромной опасности. И не следует прерывать ни словом, ни движением чувство сладостного забвения.
Наконец Годфри протянул руку к жене, и когда Нэнси вложила в нее свою руку, привлек ее к себе и сказал:
— С этим все кончено!
Нэнси наклонилась к мужу и поцеловала его.
— Да, боюсь, мы должны отказаться от надежды сделать ее своей дочерью. Нехорошо было бы насильно заставить ее жить с нами. Мы не можем изменить ее воспитания и всего, что оно ей дало.
— Да, — подтвердил Годфри с решительностью, не похожей на его обычно равнодушную и небрежную речь, — существуют долги, которые мы не можем погасить, как денежные, добавив проценты за истекшие годы. Пока я все откладывал и откладывал признание, много воды утекло, и теперь уже поздно. Марнер был прав, говоря о человеке, отвергающем благословение: оно достается кому-нибудь другому. Когда-то я хотел, чтобы меня считали бездетным, Нэнси, — теперь я буду считаться бездетным против моей воли.
— Значит, ты не хочешь объявить всем, что Эппи твоя дочь? — немного помолчав, спросила Нэнси.
— Нет, от этого никому не будет пользы, один только вред. Я постараюсь сделать для нее все, что могу, при той жизни, которую она избрала. Нужно узнать, за кого она собирается выйти замуж.
— Если ты полагаешь, что нет необходимости объявлять об этом, — оказала Нэнси, решив, что теперь она может с полным правом сказать то, о чем раньше считала нужным молчать, — мне бы очень хотелось, чтобы отец и Присцилла ничего не узнали о прошлом, кроме, конечно, того, что произошло с Данси, — этого-то уж не скроешь!
— Я расскажу всю правду в моем завещании, — задумчиво сказал Годфри, — да, я непременно открою всю правду в моем завещании. Я бы не хотел, чтобы меня случайно в чем-либо изобличили, как изобличили Данси. Если же рассказать об этом сейчас, это вызовет только излишние затруднения. Теперь я обязан сделать все, чтобы дать Эппи такое счастье, какого она сама желает. Мне кажется, — добавил он, помолчав, — что она имела в виду Эрона Уинтропа. Я, помнится, видел, как они втроем, вместе с Марнером, шли из церкви.
— Что ж, он человек трезвый и трудолюбивый, — сказала Нэнси, пытаясь смотреть на вещи в возможно лучшем свете.
Годфри снова задумался. Потом поднял печальный взор на Нэнси и сказал:
— Она очень хорошенькая, славная девушка, не правда ли, Нэнси?
— Да, дорогой! У нее твои волосы и глаза. Удивляюсь, как я не замечала этого раньше.
— Мне кажется, теперь, узнав о том, что я ее отец, она невзлюбит меня. Я заметил, что ее обращение со мной с той минуты очень изменилось.
— Ей трудно представить себе, что Марнер — не ее отец, — сказала Нэнси, не желая подтверждать тяжелое впечатление, сложившееся у ее мужа.
— Она думает, что я виноват и перед ее матерью и перед ней. Она считает меня хуже, чем я есть. Она не может думать иначе и никогда не узнает всей правды. То, что моя дочь не любит меня, — тоже мое наказание, Нэнси. Со мной никогда не случилось бы этой беды, если бы я оставался верен тебе и не был таким глупцом. Я должен был знать, что ничего хорошего не выйдет, когда женился в первый раз и… когда потом отказался выполнить свой отцовский долг.
Нэнси молчала. Ее нравственные правила не позволяли ей смягчать то, что она считала заслуженными угрызениями совести. Немного спустя Годфри снова заговорил, но теперь его тон изменился — вместе с прежним самоосуждением в нем слышалась нежность.
— Несмотря ни на что, у меня есть ты, Нэнси, а я еще роптал и хотел еще чего-то, словно я его заслужил.
— Ты всегда был мне хорошим мужем, Годфри, — спокойно и искренне сказала Нэнси. — Мое единственное огорчение пройдет, если ты покоришься уготованной нам судьбе.
— Что ж, может быть и не поздно отчасти поправить и это. Но все-таки, что ни говори, есть вещи, исправить которые бывает слишком поздно.

Глава XXI

На следующее утро, сидя за завтраком, Сайлес сказал:
— Эппи, вот уже два года мне хочется кое-что сделать, и теперь, когда вернулись наши деньги, пора и выполнить мое желание. Я всю ночь ворочал это в голове и считаю, что мы могли бы отправиться завтра, пока еще стоят хорошие дни. Оставим дом и хозяйство на крестную, соберем вещи в узелок и пойдем.
— Куда же мы пойдем, папа? — спросила удивленная Эппи.
— Туда, где я раньше жил, в город, где я родился, а там — в Фонарное подворье. Мне хочется повидать пастора, мистера Пэстона, — может быть, там убедились, что я был невиновен в краже денег. Мистер Пэстон был человек просвещенный, я хочу потолковать с ним об этом обычае тянуть жребий. Кроме того, мне хотелось бы рассказать ему о здешних верованиях, — он, наверно, не слышал о них.
Эппи очень обрадовалась случаю посетить незнакомые места, ибо это сулило не только много любопытного и приятного, но и надежду, возвратившись, рассказать обо всем Эрону. Эрон гораздо лучше, чем она, разбирался во многих вещах. Поэтому для нее будет удовольствием разок оказаться в чем-нибудь более осведомленной. Миссис Уинтроп охватил смутный страх при мысли об опасностях, ожидающих их в таком продолжительном путешествии. Ее не раз пришлось всячески заверять, что им не придется сходить с проезжей дороги. Тем не менее, она была рада, что Сайлес навестит родные места и узнает, не снято ли с него ложное обвинение.
— Вам будет легче на душе до конца ваших дней, мастер Марнер, — сказала Долли. — И если в Фонарном подворье на самом деле знают, как вы говорите, какую-то светлую истину, нам она очень пригодится в жизни земной, и я была бы счастлива, если бы вы принесли ее с собою.
Итак, спустя четыре дня Сайлес и Эппи в праздничной одежде с маленьким свертком, завязанным в синий полотняный платок, пробирались по улицам большого фабричного города. Сбитый с толку переменами, происшедшими здесь за тридцать лет, Сайлес уже не раз обращался к прохожим с вопросом, как называется этот город, чтобы удостовериться, не ошибся ли он.
— Лучше спроси, где находится Фонарное подворье, отец, спроси у этого джентльмена с бахромой на плечах, который стоит у дверей лавки. Он не спешит, как все остальные, — сказала Эппи, встревоженная смущением отца и ошеломленная всем этим шумом, беспрерывным движением и множеством незнакомых, равнодушных лиц.
— Э, моя дорогая, он не знает, — сказал Сайлес, — такие важные люди никогда не заглядывали в Фонарное подворье. Но, может быть, нам удастся узнать, как пройти к Тюремной улице. А оттуда я знаю дорогу так, будто ходил по ней только вчера.
Наконец, после длительных расспросов и неоднократных поворотов, они очутились на Тюремной улице, где мрачные стены тюрьмы, первое, что соответствовало воспоминаниям Сайлеса, внушили ему уверенность, которую не дало название города, — что ткач находится на родине.
— А вот и тюрьма, Эппи, — с глубоким вздохом промолвил он, — она осталась прежней. Теперь уж я не боюсь заблудиться. Третий от тюремных ворот поворот налево — вот как нам надо идти.
— О, какая мрачная громадина! — воскликнула Эппи. — Совсем закрывает небо. Она еще хуже работного дома. Я рада, что ты больше не живешь в этом городе, отец. Неужели Фонарное подворье тоже похоже на эту улицу?
— Нет, дорогое дитя, — улыбаясь, ответил Сайлес. — Фонарное подворье куда меньше. Я и сам не любил бывать на этой улице, но подворье я очень любил. Однако даже магазины, и те изменились — что-то я их совсем не узнаю. Но я твердо знаю, где нам следует свернуть: третий переулок налево.
— Вот здесь, — продолжал он довольным тоном, когда они дошли до узкого прохода. — Дальше нам снова придется повернуть налево, потом пройти немного по Башмачному переулку, и мы очутимся у входа, что подле окна с большим выступом. Там еще рядом прорыта канава для стока воды. Я вижу все это как на ладони.
— Ах, как здесь душно, отец! — сказала Эппи. — Вот уж не думала я, что люди могут жить в такой тесноте. Какой чудесной покажется нам каменоломня, когда мы вернемся домой!
— Теперь и мне не нравится это место, дорогая, здесь какой-то ужасный запах. Не помню, чтобы раньше здесь так пахло.
То тут, то там из дверей мрачных домов выглядывали бледные, грязные лица, еще более усиливая беспокойство Эппи, и она вздохнула с облегчением, когда они завернули в Башмачный переулок, над которым открывалась более широкая полоса неба.
— Боже мой, — воскликнул Сайлес, — что это? Из Фонарного подворья гурьбой выходят люди, словно после молитвенного собрания, а час для этого совсем неподходящий, да к тому же будний день!
Внезапно он вздрогнул и остановился с видом крайнего изумления, встревожившим Эппи. Они находились перед входом большой фабрики, откуда толпой выходили мужчины и женщины на обеденный перерыв.
— Отец, — сказала Эппи, схватив его за руку, — что случилось?
Но ей пришлось не раз повторить свой вопрос, прежде чем Сайлес был в состоянии ответить.
— Все исчезло, дитя, — наконец промолвил он, задыхаясь от волнения. — Фонарного подворья больше нет. Оно было здесь — вот и тот дом и окно… Мне ли не знать это место! Дом остался таким же. Но тут прорубили новый вход, и теперь здесь большая фабрика! Все исчезло — часовня… все!
— Зайдем в эту лавочку, отец, где торгуют щетками. Ты посидишь там, хозяева позволят тебе, — сказала Эппи, которая всегда следила, как бы с отцом вновь не случился один из его странных припадков. — Может быть, там тебе и расскажут об этих переменах.
Но ни от щеточника, который обосновался в Башмачном переулке лишь десять лет назад, когда фабрика уже была построена, ни от кого-либо другого не удалось Сайлесу узнать о судьбе его друзей из Фонарного подворья и о пасторе Пэстоне.
— Фонарное подворье смели с лица земли, — рассказывал Сайлес Долли Уинтроп вечером в день своего возвращения. — Нет уже ни маленького кладбища, ни часовни. Не стало моего дома, и теперь нет у меня другого жилища, кроме здешнего. Я так никогда и не узнаю, стала ли им известна правда насчет кражи и мог ли бы мистер Пэстон разъяснить мне, почему так вышло со жребием. Неясно мне, миссис Уинтроп, неясно и, наверно, так и останется до конца моих дней.
— Да, мастер Марнер, — согласилась с ним Долли, которая сидела, внимательно слушая, со спокойным лицом, обрамленным теперь уже седыми волосами, — возможно, вы так и не узнаете. Видно, такова воля тех, что в выси, чтобы многое оставалось непонятным для нас. Но есть вещи, насчет которых у меня нет никаких сомнений, — это те, что встречаются в работе каждый день. Вас когда-то жестоко обидели, мастер Марнер, и, видно, вам так и не удастся узнать, какая правда скрыта за этим делом. Но все равно правда есть, мастер Марнер, хоть она и скрыта от нас.
— Да, — сказал Сайлес, — да, это так. С тех пор как бог послал мне дочь и я полюбил ее больше самого себя, у меня в душе стало светло, и я снова начал верить. А теперь, когда она говорит, что никогда не покинет меня, я буду верить до самой смерти.

Заключение

Пора года, когда над замшелыми оградами садов блещут пышной красой лиловые и золотистые гроздья сирени и акации и когда телята еще настолько малы, что выпивают целые ведра ароматного молока, считается в Рейвлоу наиболее подходящей для свадеб. Люди еще не настолько обременены работой, как бывает позднее, когда наступает время сыроварения и сенокоса. К тому же, невеста уже может надеть легкое подвенечное платье, которое в эти дни кажется особенно нарядным.
К удовольствию Эппи, в утро ее свадьбы солнце бросало на кисти сирени особенно жаркие лучи. Это было очень кстати, ибо платье девушки было совсем воздушным. Она часто думала, не смея на это надеяться, что самым лучшим венчальным нарядом было бы для нее легкое платье с рассыпанными по белому полю крошечными розовыми ветками. Поэтому, когда миссис Годфри Кесс пожелала подарить Эппи материю на платье и спросила у нее, какую именно, молодая девушка могла тотчас же дать ясный ответ.
Когда Эппи, миновав кладбище, шла по деревне, издали казалось, что она одета во все белое, а волосы ее напоминали золотистый венчик лилии. Она шла под руку с мужем, а свободной рукой держала за руку своего отца Сайлеса.
— Ты не меня отдаешь, отец, — сказала она, перед тем как они направились в Церковь, — ты сына в дом берешь.
Долли Уинтроп шла со своим мужем позади, замыкая маленькую свадебную процессию.
Много народу собралось посмотреть на новобрачных, и мисс Присцилла Лемметер была очень рада, что ей и ее отцу посчастливилось подъехать к дверям Красного дома как раз вовремя, чтобы увидеть это интересное зрелище. Они приехали, чтобы побыть в этот день с Нэнси, потому что мистеру Кессу по каким-то особым причинам пришлось уехать в Лайтерли. Это, конечно, было весьма досадно, ибо, не будь этой поездки, он вместе с мистером Крекенторпом и мистером Осгудом, наверно, пошел бы поглядеть на свадебное пиршество, устроенное по его заказу в «Радуге», — ведь он, вполне естественно, принимал большое участие в ткаче, который, когда-то был так жестоко обижен его братом.
— Как было бы хорошо, если б Нэнси в свое время нашла такую девочку и воспитала ее, — заметила Присцилла отцу, когда они сидели в одноколке. — Я могла бы заботиться об этом юном создании, а не возиться только с ягнятами да телятами.
— Да, моя дорогая, да! — согласился с ней мистер Лемметер. — Люди приходят к таким мыслям с годами. Старики видят плохо, им нужно иметь подле себя молодые глаза, которые помогали бы им убеждаться, что мир остался прежним.
Нэнси вышла навстречу отцу и сестре как раз когда свадебная процессия миновала Красный дом и направилась в более скромный конец деревни.
Долли Уинтроп первая сообразила, что мистер Мэси, который был слишком стар, чтобы присутствовать на свадебном обеде, и теперь сидел в кресле у крыльца своего дома, ждет, чтобы, проходя мимо, новобрачные оказали ему особое внимание.
— Мистер Мэси ждет, чтобы мы подошли к нему, — сказала Долли. — Он будет огорчен, если мы пройдем мимо, не сказав ему ни слова; надо пожалеть дедушку — ревматизм так измучил его!
Они остановились поздороваться со стариком. Он ждал этой минуты и заранее приготовил речь.
— Ну, мастер Марнер, — сказал он дрожащим от дряхлости голосом, — я таки дожил до того времени, когда мои слова сбылись. Я первый сказал, что вы человек безвредный, хотя по виду это было не так. И я первый сказал еще, что ваши деньги непременно найдутся. Так оно и вышло, и это только справедливо. Мне самому хотелось произнести «аминь» и пожелать молодым счастья во время венчания, но теперь это давно делает Туки, и я надеюсь, что счастья у вас от этого не убавится.
У дверей «Радуги» уже собрались гости, хотя до назначенного срока оставался еще добрый час. Зато они могли не только наслаждаться медленным приближением ожидавшего их удовольствия, но и вволю потолковать о странной истории Сайлеса Марнера и мало-помалу прийти к заключению, что, заменив отца покинутой сиротке, он снискал себе благословение божье. Даже коновал не отрицал этого вывода. Он считал это мнение своей личной собственностью и вызывал смельчаков, которые пожелали бы противоречить ему. Но никто с ним не спорил. И все единодушно согласились с мистером Снеллом в том, что, коль уж человек заслужил себе такое счастье, долг его соседей пожелать ему всяких радостей.
Когда свадебная процессия приблизилась, гости встретили ее хором сердечных приветствий. И Бен Уинтроп, все еще любивший пошутить и посмеяться, счел необходимым свернуть в гостиницу и принять поздравления, меж тем как новобрачные в сопровождении Сайлеса и Долли продолжали свой путь к каменоломне, где рассчитывали немного отдохнуть, перед тем как присоединиться к остальному обществу.
У Эппи был теперь такой большой сад, о каком прежде она не смела и мечтать. Да и в доме, ввиду увеличения семьи Сайлеса, многое было изменено за счет землевладельца мистера Кесса, ибо Сайлес и Эппи высказали желание остаться жить у каменоломни. Сад был с двух сторон огорожен каменной оградой, а со стороны фасада — решеткой, сквозь которую весело пестрели яркие цветы, приветствуя четырех близких людей, подошедших к дому.
— Ах, отец, — сказала Эппи, — какой у нас чудесный дом! Мне кажется, что мы самые счастливые люди на свете!

notes

Назад: Глава XII
Дальше: Примечания